"Похвальное слово мачехе" - читать интересную книгу автора (Льоса Марио Варгас)

2. Кандаул, царь Лидии


Я Кандаул, царь Лидии, маленькой страны, лежащей между Карией и Ионией, в самом сердце того края, что столетия спустя назван будет Турцией. Более всего в царстве моем горжусь я не выжженными зноем горами и не населяющими его козопасами, в час опасности готовыми дать отпор фригийцам, и еолиицам, и пришедшим из Азии дорийцам, и финикийцам, и лакедемонянам, и всем иным племенам, совершающим набеги на наши рубежи. Нет, гордость моя – круп жены моей, Лукреции.

Истинно так: круп. Не зад, не ягодицы, не седалище, но круп. Ибо в тот миг, когда я оказываюсь на нем, чудится мне только, будто я скачу на мускулистой, атласной кобылице, неистовой и покорной. Он упруг, и подданные мои, распаляя воображение друг друга, в описаниях размеров его преувеличивают несильно. (Слухи эти доходят и до меня, но только льстят моему самолюбию, нимало не оскорбляя его.) Когда я, чтобы рассмотреть его без помехи, велю Лукреции встать на колени и коснуться лбом ковра, обретает эта драгоценность истинное свое величие. Райским садом представляется мне каждое его полушарие, а вместе они, разделяемые узкой, покрытой чуть заметным пушком ложбинкой, которая убегает к шелковистой поросли, капителью венчающей колонны стройных ляжек, напоминают мне алтарь в капище вавилонян, чью варварскую веру вытеснила наша религия. Круп этот тверд на ощупь и нежен для уст; сотворен по мерке моего объятия и горяч в самые холодные ночи; это и подушка, на которой я покою главу, и источник услады в час любовного поединка. Проникнуть в него – нелегко и поначалу даже больно: чтобы сломить сопротивление, оказываемое мужественности моей этими бело-розовыми холмами плоти, потребны и неколебимая воля, и протяженный, стойкий, ни перед чем не отступающий член. Такая воля и такой член, которым и наделен я.

Когда я сказал Гигесу, сыну Дасцила, своему телохранителю и министру, что больше горжусь победами над Лукрецией, одержанными на брачном ложе, чем своими подвигами на поле битвы или в верховой езде, где я не знаю себе равных, он, решив, что это шутка, расхохотался. Но вот так оно и есть. Сомневаюсь, чтобы нашлись в моей Лидии мужчины, способные превзойти меня на этом поприще. Однажды ночью – я был пьян тогда, – дабы убедиться в этом, я призвал к себе Атласа, эфиопа-невольника, щедрее прочих одаренного природой, приказал Лукреции склониться перед ним, а ему – овладеть ею. Он не смог сделать этого – потому ли, что присутствие мое смущало его, или потому, что соперничество со мной оказалось ему не по силам. Я видел, как несколько раз со всей решимостью шел он на приступ и, задыхаясь, принужден был отступать. (Воспоминание о той ночи смущало Лукрецию, и потому я велел вскоре обезглавить Атласа.)

Ибо ее, царицу мою, я люблю. Вся она нежна и изящна: и руки, и ноги, и талия, и уста, величественно пышен один только круп. У нее чуть вздернутый нос и томные, таинственно спокойные глаза, вспыхивающие лишь в минуты наслаждения или гнева.

Я изучал ее, как изучают наши мудрецы древние священные храмовые книги, и хотя выучил, кажется, наизусть, каждый день, а вернее, каждую ночь, – с умилением открываю в Лукреции новое: мягкую линию плеч, шаловливую косточку локтя, тонкость лодыжек, округлость коленей, прозрачную голубизну подмышек.

Иным быстро наскучивают их законные жены. Обыденность супружества губит желание, рассуждают они; как может вскипать кровь у мужчины, принужденного в продолжение многих месяцев и лет делить ложе с одной и той же супругой? Но Лукреция, несмотря на то, что мы давно женаты, не приедается мне. Никогда еще я не тяготился ею. Когда я уезжаю на войну или охотиться на тигра или слона, одно лишь воспоминание о ней заставляет сердце мое биться чаще, как в первые дни брака, и, лаская в тоске одиночества, под сводом своего шатра кого-нибудь из наложниц, я с горьким разочарованием ощущаю под пальцами зады, ягодицы, седалища. Лишь у нее одной – возлюбленная моя! – круп. И потому я верен ей всем сердцем, и потому я люблю ее. Поэтому я слагаю и читаю ей на ухо стихи и, оставшись с нею наедине, падаю к ее ногам и покрываю их поцелуями. Поэтому и заполнил я ее ларцы и шкатулки самоцветными каменьями, потому и выписываю для нее со всего света наряды и украшения, потому никогда не переведутся у нее обновы. Потому и почитаю я Лукрецию, и оберегаю ее, как самое драгоценное достояние моего царства. Без нее жизнь моя стала бы смертью.

А истинное происшествие с Гигесом, моим телохранителем и министром, мало похоже на все толки и россказни о нем. Ни одна из слышанных мною небылиц даже одним боком не затрагивает правды. Всегда так: у вымысла и истины одно сердце, но лики – словно день и ночь, словно пламень и лед. Нет, я не бился об заклад, все произошло внезапно, словно по наитию или по наущению шаловливого божка.

В тот день мы присутствовали на нескончаемой церемонии, происходившей на площади возле дворца: покоренные мною племена, принеся мне дань, оглушали нас своими дикарскими песнопениями, ослепляли пылью из-под копыт коней, на которых показывали свое искусство наездники. Видели мы и двоих колдунов, исцеляющих все недуги пеплом сожженных трупов, видели и святого, который воссылал моленья, вертясь на пятках. Он запомнился мне: подстегиваемый своим неистовым пылом, он плясал, дыша так громко и хрипло, словно душа его рвалась вон из тела, и вдруг в какой-то миг скрылся с наших глаз, будто подхваченный вихрем или сам обернувшийся им. Когда же он вновь обрел телесную свою оболочку и замер, то дышал как загнанная лошадь, был мертвенно-бледен, а глаза его, казалось, еще мгновенье назад лицезрели бога или целый сонм божеств – столь ошеломленно взирали они на мир.

Потягивая греческое вино, обсуждали мы с Гигесом колдунов и святого, как вдруг мой добрый министр, чьи глаза под воздействием выпитого игриво заискрились, понизил голос и зашептал:

– У купленной мною египтянки – самый прекрасный зад из всех, какие Небо посылало когда-либо женщине. Лицом она дурна, груди малы, к тому же она чрезмерно потлива, но щедрое изобилие ее зада с лихвой искупает все недостатки. При одном лишь воспоминании о нем голова моя, о царь, идет кругом.

– Что же, Гигес, покажи мне его, а я покажу тебе другой. Посмотрим и решим, чей лучше.

Я увидел, как он в растерянности разинул рот и захлопал глазами, решив, должно быть, что я шучу. Или подумал, что ослышался? Ибо он, мой министр и телохранитель, отлично знал, о ком шла речь. Я предложил ему это состязание, не успев подумать, но теперь, когда слово уже было сказано, сладостный червячок принялся вгрызаться мне в мозг, рождая томление.

– Ты потерял дар речи? Что с тобой?

– Не знаю, что сказать, повелитель. Я сбит с толку.

– Вижу. Но соберись с духом и отвечай. Принимаешь ты мое предложение?

– О царь, твои желания – это мои желания.

Так это началось. Сначала мы отправились к нему в дом, где во дворе устроены были термы и где особый прислужник размял и растер наши тела, вернув им юношескую гибкость. Туда же доставили и египтянку. Я увидел перед собою женщину очень высокого роста, лицо ее было изборождено ритуальными шрамами, свидетельствовавшими о том, что в детстве ее посвятили кровавому божеству, которому поклонялся ее народ. Она была уже не первой молодости, но до сих пор не утратила привлекательности, чего я не мог отрицать. В клубах пара ее эбеновая кожа блестела как лакированная; в каждом движении сквозили гордость и независимость. Ни на йоту не чувствовалось в ней той гнусной угодливости, столь присущей рабам, которые готовы любой ценой добиться расположения своих хозяев – нет, она была как-то изысканно холодна. По-нашему она не знала ни слова, но мгновенно поняла безмолвный приказ Гигеса, и когда он мановением руки показал ей, что именно желаем мы увидеть, повернулась, на миг окутав нас шелковистой пеленой презрительного взгляда, нагнулась и обеими руками подняла край туники, открыв нашим глазам заднюю часть своего тела. Да, она заслуживала внимания, и любой мужчина признал бы ее несравненной… Любой мужчина, но только не тот, кому выпало быть мужем царицы Лукреции. Зад был упругим, безупречно плавных очертаний, с гладкой, отливающей в синеву кожей, по которой взгляд скользил, словно парусник по тихому морю. Я похвалил рабыню и поздравил своего министра с тем, что он владеет столь сладостным чудом. Мне же предстояло действовать в высшей степени скрытно. Давняя история с эфиопом Атласом глубоко ранила стыдливость Лукреции; она согласилась провести с ним опыт лишь по привычке исполнять всякую мою прихоть беспрекословно, но я видел ее мучения и тогда же дал себе клятву не подвергать ее больше таким испытаниям. Даже теперь, по прошествии стольких лет, когда ничего, кроме гладко отшлифованных костей, не оставили стервятники от обезглавленного тела Атласа, брошенного в зловонную яму, царица по ночам просыпается с криком и дрожит в моих объятиях, ибо и во сне порой является ей его тень.

И потому я сделал так, чтобы возлюбленная моя ни о чем не догадалась. По крайней мере, таково было мое намерение. Сейчас, перебирая в памяти случившееся той ночью, я склонен думать, что в осуществлении его я не преуспел.

Когда служанки принялись раздевать Лукрецию и умащать ее тело благовониями, которые мне особенно нравилось вдыхать, заключая ее в свои объятия, я провел Гигеса через сад в спальню и спрятал за занавесью, приказав не шевелиться и безмолвствовать. Из своего укрытия он мог видеть устланное шелковыми простынями, заваленное множеством подушек и подушечек великолепное ложе под балдахином алого бархата – наше брачное ложе, на котором еженощно происходили наши с Лукрецией любовные встречи. Я погасил все светильники, и опочивальня озарялась лишь пламенем потрескивавшей жаровни.

Вскоре вошла Лукреция, окутанная, словно дымкой, полупрозрачной рубашкой белого шелка, отделанной у запястий, по вороту и у подола драгоценными кружевами. Волосы ее были убраны под сетку, на шее сверкало жемчужное ожерелье. Ноги ее в туфлях из войлока и дерева на высоком каблуке легко ступали по ковру.

Довольно долго я тешил свой взор этим зрелищем, достойным богов, деля его с моим министром. Разглядывая Лукрецию и сознавая, что тем же занят Гигес, я испытал сильнейшее вожделение, подстегивавшееся нашим малопристойным заговором. Наконец, оторвавшись от созерцания, я приблизился к ней, возвел ее на ложе и приступил. Все то время, что я ласкал царицу, чудилось мне то здесь, то там бородатое лицо соглядатая, и мысль о том, что он следит за нашими играми, придавала моему наслаждению особый, доселе не изведанный мною пряный и терпкий вкус. Догадывалась ли о нашей затее Лукреция? Подозревала ли неладное? Не знаю. Но никогда еще не была она так страстна, так отважна в натиске и отпоре, так изобретательна и щедра в расточаемых мне ласках, никогда еще не обнимала она меня так пылко, не отдавалась мне так полно. Быть может, что-то шептало ей, что в спальне, согретой пламенем жаровни и страсти, наслаждаются не двое, но трое?

Когда же на рассвете она уснула, я, соскользнув с кровати, чтобы вывести Гигеса в сад, обнаружил, что он дрожит от холода и волнения.

– Ты был прав, о царь, – трепеща, пробормотал он. – Я видел то, о чем ты говорил мне, и до сих пор не могу поверить, что это было не во сне.

– Так забудь обо всем, что ты видел, Гигес, забудь сейчас же и навсегда, – приказал я. – В уважение твоих заслуг я позволил тебе увидеть это, позволил, не рассуждая и не раздумывая. Но берегись злоупотребить моим доверием. Не проболтайся. Я не хочу, чтобы толки о виденном тобою пошли гулять по харчевням и рынкам. Не пришлось бы тебе пожалеть о том, что я привел тебя в спальню.

Он поклялся, что будет нем как могила, но, мне сдается, слова своего не сдержал. Как иначе могло появиться столько слухов об этой ночи? Множество легенд, противоречивых и нелепых, бродят по свету. Доходили они и до меня и сперва сердили, а теперь только забавляют. Они стали неотъемлемой частью этой маленькой полуденной страны, расположенной в том краю, который столетия спустя будет зваться Турцией. Такой же частью, как ее выжженные зноем горы, ее полудикие жители, ее воинственные народы, ее хищные птицы и кости ее мертвецов. И, в конце концов, я не вижу ничего дурного в том, что из пучины времен, поглотившей все, что сейчас существует вокруг меня, выплывет и пребудет живым во веки веков круп жены моей, царицы Лукреции, округлый и сияющий, щедрый и благодатный, как весна.