"Ульмская ночь (философия случая)" - читать интересную книгу автора (Алданов Марк)VI. ДИАЛОГ О ТРЕСТЕ МОЗГОВЛ. - Согласно общему вашему взгляду, смысл человеческой деятельности заключается в борьбе со случаем в ограничении его роли. Естественно, вы должны сделать из этого выводы практические, - иными словами, в значительной мере политические выводы, так как "политика есть рок наших дней". Вы должны сочетать общее ваше миропонимание с вашим демократизмом. Он, правда, в некоторых отношениях казался и кажется мне сомнительным, но сами вы утверждаете ведь, что вы демократ? А. - Да, я демократ. Однако не слепой. В одном романе сказано: "Демократия недурной выход из нетрудных положений". Дополню: я демократ потому, что пока люди не выдумали менее плохой формы государственного устройства. Я не вижу оснований по поводу успехов демократии в последние десятилетия производить "а jubilant noise", какой по древнему ритуалу британские лорды на коронации должны производить в момент объявления монарха законным. Напротив, я вижу все более серьезные основания искать "коррективов" к демократии. Л. - Это "демократизм" весьма относительный. Я, напротив, демократ настоящий, убежденный и, если хотите, "абсолютный", - по вашей терминологии, вероятно, "слепой". Критикой демократии на протяжении столетий не занимался только ленивый, и не могу сказать, чтобы критика была очень убедительной или плодотворной. Тут честные, умные, искренние теоретики потерпели в общем такую же неудачу, как практики, т. е. диктаторы, свергавшие в своих странах свободный строй, а затем заказывавшие ученым или полуученым наймитам разные теории для оправдания своих действий, - собственно они могли прекрасно обойтись и без всяких теорий: каждый из них всегда действовал в силу своего "индивидуального империализма", - употребляю выражение одного французского писателя. И их индивидуальный империализм обычно (хоть не всегда) кончался, говоря символически, крюком мясника на площади, как у Муссолини... Я предпочел бы, чтобы вы и тут высказались вполне определенно. Теперь во всем мире - 38-ая параллель, и каждый из нас обязан занять место по ту или по другую ее сторону... А. - Я свое давно и прочно занял: по ту же сторону, что и вы, разумеется. Но отказываться от права критики я не могу и не хочу. Л. - Никто от вас этого и не требует. Однако, ничего нового вы тут не скажете. Общие и частные недостатки демократического строя, государственная слабость, к которой он ведет в некоторых странах, неустойчивость парламентских правительств, шаткость коалиций и их парализующая работу роль, недостатки бесчисленных избирательных систем, неэквивалентность между волеизъявлением народа и волеизъявлением парламента, - все это достаточно известно. В области более отвлеченной, философской, новейший французский теоретик довольно произвольно делит критиков демократии на четыре разряда. Одни ее критикуют во имя esprit de conqute, (духа завоеваний), - таковы Ницше, Жорж Сорель, - почему-то к ним он причисляет и Пеги. Другие осуждают демократию во имя esprit sacerdotal; no учению этих критиков, лишь одна небольшая группа людей - или даже только один человек на земле - получает прямо от Бога исключительное право и обязанность руководить миром; так думали Бональд и де Местр; на этой позиции стоял когда-то и Ватикан, отвергнувший в пору французской революции идею Декларации прав человека и гражданина. Третьи критики исходят из esprit de classe (духа класса), как Карл Маркс. И наконец, четвертые, как Моррас, руководятся esprit artistique: демократия, мол, "некрасивая" форма правления, ничего истинно-прекрасного не создающая и вдобавок исходящая из моральных труизмов... Боюсь, что к этому четвертому разряду принадлежите, с вашей метаэстетической аксиоматикой, и вы? А. - Нисколько. Ни в малейшей мере. Эстетике в этой области решительно нечего делать. Вполне возможно, что демократия не могла бы создать Версальский дворец, Кремль, Кельнский собор. Но и диктатуры нашего столетия ничего сходного не выстроили. Они создали концентрационные лагеря и камеры для сожжения людей, и если этим руководили иногда "эстеты", то им место на виселице или в доме умалишенных. В области архитектуры, создания современных диктатур, поскольку я могу судить по фотографиям, сильно отстают от построек современных демократий. И зданию рейхсканцлерства в Берлине, и новым московским постройкам, кроме еще не законченного здания университета, все же далеко хотя бы до Рокфеллеровского центра в Нью-Йорке. Русскую художественную литературу времен Сталина, немецкую времен Гитлера было бы смешно и сравнивать с современной французской, американской, английской. То же самое относится к живописи и к большинству наук. Только в области музыки и математики творчество в СССР приблизительно равноценно западному. Моральные же "трюизмы" демократического строя уж наверное никак не теряют и в эстетическом отношении по сравнению с чудовищными пошлостями Альфреда Розенберга и других новейших "теоретиков" диктатуры. Не очень убеждают меня и критики первых трех разрядов. Теперь в эмиграции в большой моде поносить марксизм. Психологические основания для этого, конечно, есть и даже двоякие. Во-первых, Маркс в течение большей части своей жизни весьма недолюбливал Россию и почти все русское, - гораздо менее благодушно, гораздо острее, грубее и даже вульгарнее, чем, например, Бокль и чем очень большая часть западной "левой" интеллигенции. "Il faut avoir 1'esprit de hair ses ennemis"(241), - левая русская интеллигенция, кроме Бакунина, Герцена и некоторых их современников, этому правилу не следовала ни в отношении Маркса, ни даже в отношении Энгельса (который тут шел еще дальше, чем его друг, и вдобавок был тремя головами ниже его). Во-вторых же, в Кремле тридцать пять лет тому назад засели люди, как ни как называющие себя марксистами упорно. Правда, нынешнее новое поколение этих людей в книги Маркса, в частности, в "Капитал", вероятно, никогда и не заглядывало, - "ни при какой погоде", - с полной готовностью признавал о себе Есенин. Это, быть может, даже единственное, в чем оно сходится с некоторыми эмигрантскими ненавистниками и обличителями марксизма. Я весьма далек от марксистского учения, даже в его "меньшевистском" понимании; но будем справедливы, да и заодно отметим, что на западе, притом отнюдь не только в социалистических кругах, философия Маркса теперь более признана, более влиятельна, чем была при его жизни. Сам Трельш в своем труде уделил марксистской диалектике 57 страниц, видит в ней "einen ausserordentlich wirksamen Voratoss des historischen Denkens in die konkrete Wirklichkeit"(242), и признает ее историческое значение огромным(243). Между тем и западные философы, если не испытали всего того, что испытали мы в большевистское время, то во всяком случае хорошо это знают; марксистов же антибольшевистского толка они видели у власти в своих странах. Было бы невозможно, да и бесполезно, отрицать огромные умственные силы Маркса. "Виновен" же он преимущественно необычайной общедоступностью своего философского и социологического учения: оно дало возможность слишком большому числу людей "объяснять" слишком многое - и даже все что угодно, вплоть, вероятно, до существования в мире сиамских близнецов. В этом, впрочем, больше, чем Маркс, "виновны" Энгельс и другие марксистские магнаты и магнатики. Но, как и у многих других больших мыслителей, у Маркса были очень серьезные внутренние противоречия, частью (хоть не всегда) относящиеся к его идеям в разные периоды его жизни. В его книгах и письмах можно найти и защиту, и осуждение классических принципов демократии. Все же психология должна была уступать место логике, как ни редко и неохотно она это вообще делает. И нет логических оснований винить одну школу марксистов за преступления другой. Л. - Во всяком случае, с октябрьской революцией обе школы, в этом смысле, так сказать, повисли в воздухе: Маркс, кажется, не говорил о том, что его последователям надо будет делать после прихода к власти. Его учение сводится к анализу "до". А. - Допустим, можно ответить, что он оставил метод и для анализа "после". Но в этом вы правы. Самый метод, в совершенно новых условиях, оказывается еще более условным, чем прежде. Теперь гораздо труднее сказать что-либо вполне определенное, в частности и об отношениях между марксизмом и демократией. Совершенно изменилась мировая обстановка и по сравнению с той, в которой возникла критика "сацердотальная". А об "esprit de conquete", в его старом смысле, после двух небывалых в истории боен, говорить не приходится. Л. - Тем более, что эти бойни кончились победами демократий: Соединенные Штаты устояли, хотя вели войну, сохраняя свободные учреждения, производя выборы главы государства в точно таких же условиях, как всегда, не вводя политической цензуры, печатая ежедневно (в отличие от диктатур) официальные сообщения враждебных штабов, - даже в те дни, когда эти сообщения были для демократии катастрофическими. Державы же с другой формой правления, по крайней мере многие из них, рухнули. А. - Этим доводом я советовал бы вам не пользоваться. Победа в войне вообще доказывает немногое, а уж относительно преимуществ и недостатков государственного строя не доказывает почти ничего. Если демократии существуют и не захвачены большевиками, то это объясняется тем, что, по случайности, одна из них, Соединенные Штаты, самое могущественное государство в мире. Ничего не доказывает и победа западных демократий в 1918 году; без императорской России они первой мировой войны не выиграли бы. А во второй войне, право, режим Гитлера уж скорее давал ему лишний шанс на победу. Да и победили его общие силы демократий и диктатуры. Не было ничего невозможного в победе немцев... По-моему, лучше не обобщать причин побед и поражений в войнах. Даже независимо от того, что эти обобщения не принимают в расчет случая, они сами по себе слишком часто сводятся к вздору: "В 1870 году победил прусский школьный учитель"... "Сражение под Ватерлоо было выиграно на полях игр Итона"... "Вооруженный раб не может состязаться со свободным гражданином" и т. д. Вооруженные рабы Гитлера воевали ничуть не хуже свободных граждан, солдаты главных воевавших стран были грамотны приблизительно одинаково, а развиваемый Итонским крикетом спортивный дух был в этой войне ни при чем, как впрочем был ни при чем и в сражении при Ватерлоо, - это была выдумка, очень понравившаяся тем немногочисленным англичанам, которые воспитываются в Итоне. Я не пользовался бы в нашем разговоре и ссылками на успех и неуспехи демократий и диктатур в их внешней политике. В свете "заднего ума", все действия и тех, и других представляются сплошной чудовищной ошибкой. Демократии выработали нелепый Версальский договор - и его не осуществили. Они не помешали Германии вооружиться после ее краха 1918 года, а некоторые из них даже очень ей в этом помогли. Они в 1933 г. не сломили шеи Гитлеру. Они в 1918-20 гг. не помешали большевикам овладеть Россией... Л. - Это было и не так просто. А. - Это было и не так трудно. Кое о чем из этого мы уже говорили. Почти во всех революциях и гражданских войнах все всегда fifty-fifty: может победить одна сторона, может победить и другая. Черчилль тогда стоял за посылку десятка лишних дивизий в помощь генералу Деникину. С очень большой вероятностью можно сказать, что, при крайней слабости большевиков в то время, эти десять или двадцать европейских дивизий дали бы Деникину победу, несмотря ни на какие глубокие соображения социологов... Л. - И тогда в России установилась бы тоже диктатура, но генеральская и правая. А. - На некоторое время, вероятно, в самом деле, установилась бы. Но уж во всяком случае эта диктатура не стремилась бы вызвать революцию во всем мире, никаких чужих стран не захватывала бы, не имела бы в них пятых колонн, не пользовалась бы нежным расположением столь многих просвещенных людей на западе. Эти просвещенные люди и помешали осуществлению идеи Черчилля. Кроме того, Ллойд Джордж признал, что отправка новых дивизий обошлась бы слишком дорого. Он сделал экономию, - одну из самых блестящих "экономии" в истории, если принять во внимание нынешний военный бюджет демократий. То же самое продолжалось и после второй войны. Демократии тотчас разоружились, положившись на честное слово, на дружбу, на миролюбие Сталина. Они не помешали захвату Польши, Чехословакии, Румынии, Болгарии, Китая. Все это была сплошная Чемберленовщина, - только уже после опыта Чемберлена, над которым издеваются тринадцать лет люди, сделавшие то же самое, что он. Все это известно. Однако такую же сплошную ошибку, подтвержденную его гибелью, представляли собой дела Гитлера. С несколько меньшей уверенностью то же можно сказать о Сталине. Если б он в 1939 г. стал на сторону демократий, войны, вероятно, не было бы. И уж во всяком случае он воевал бы в союзе с французской и польской армиями, и немецкие войска не дошли бы, надо думать, до Волги и до Кавказа, не разорили бы половину Европейской России. Говорю об этом лишь кратко, но было бы нетрудно показать, что диктаторы в общем оказались не умнее демократий. Будем исходить следовательно не из ошибок демократических правительств. Л. - Из чего же? Вы не придаете решающего значения их ошибкам, вы не согласны с критикой, исходящей из четырех перечисленных вами "esprits". Что же вы вменяете в вину демократии? А. - Я ничего не вменяю ей в вину. Но я констатирую, что она пришла в противоречие сама с собой. Пользуясь языком старых философов, я скажу, что в демократии есть "субстанция" и "акциденция". Демократия это, с одной стороны, свобода во всех ее видах: свобода совести, свобода мысли, свобода слова, уважение к правам человека. С другой стороны, это народное волеизъявление, - скажем упрощенно: всеобщее избирательное право. Это два кита, на которых демократия стоит издавна. В течение очень долгого времени считалось, что они неразрывно между собой связаны: где нет одного, там нет и другого. Здесь тоже молчаливо - или не молчаливо - признавалось существование "предустановленной гармонии": где есть выборное начало, разумеется, правильно и честно осуществляемое, там есть и свобода. Правда, уже в 19-ом веке были кое-какие печальные отклонения, - например, плебисциты, утвердившие власть обоих Наполеонов. Теоретики и поклонники демократии либо старались их замалчивать, либо, чаще, утверждали, что в этих плебисцитах выборное начало осуществлялось именно неправильно и нечестно. Теперь этот вид "предустановленной гармонии" оказался совершенно несостоятельным: киты не были родными братьями, один даже не без успеха пытался съесть другого. Л. - Что, если б вы, вместо метафор, обратились к фактам? А. - Первым зловещим фактом или, точнее, первым зловещим предзнаменованием были выборы в Российское Учредительное Собрание, происходившие в 1917 году в условиях полной свободы, на основе самого демократического в истории избирательного закона... Л. - Нахожу очень странным, что вы решаетесь ссылаться на факт, доказывающий нечто прямо противоположное вашему утверждению: на этих выборах две трети населения России высказались за свободный строй. А. - Это, конечно, верно. Зловещим предзнаменованием может твердо считаться лишь то, что одна треть населения России высказалась против свободного строя. Лично я - впрочем без уверенности - сказал бы, что если б выборы, тоже в условиях полной свободы, происходили несколькими месяцами позднее, то, по всей вероятности, большинство получили бы коммунисты: люди, жившие тогда, как я, в Петербурге, быть может, согласятся со мной, что жажда немедленного мира в народе преобладала над всеми другими чувствами. Немедленный мир обещали одни большевики. На этом, хоть и не только на этом (об ошибках не стоит тут говорить), мы нашу трагическую партию против большевиков и проиграли. Все же не буду настаивать: выборы в Российское Учредительное Собрание были только предзнаменованием факта. Затем началась гражданская война, длившаяся с переменным успехом очень долго. Она кончилась победой большевиков. Скажу убежденно, она, со всеми ошибками их противников, спасла честь России. Вели ее, как вы знаете, и правые, и левые: были армии Деникина и Колчака, были также волжская армия и армия Архангельского правительства. На западе теперь все это очень охотно забывают, - забывают в особенности то, что только в двух странах, в России и в Испании, диктатуре было оказано долгое, упорное, героическое сопротивление. Гражданская война кончилась. Вопреки поговорке, победителей все же иногда судят. Но побежденных судят всегда, очень строго и обычно лицемерно. Вы верно помните настроение в западноевропейских странах после разгрома противников большевизма. Нас принимали снисходительно - и с оттенком пренебрежения. Некоторые этот оттенок скрывали, в особенности в отношении левых. Отдаю здесь должное французским, германским, английским социалистам (никак не австрийским и не итальянским). Все же тон был такой: да, по человечеству вас жаль, вина не столько ваша, сколько вашего народа, - он не культурен, он никогда свободы не знал, он ею не дорожит, он принял большевистский деспотизм, как принял Брестский мир; на западе, конечно, все это было бы совершенно невозможно. Кое-кто из нас отвечал, что "русский народ теперь болен". Менее вежливые иностранцы все прямо приписывали "азиатской дикости" России. Что ж, судьбе угодно было послать нам злорадное утешение. Деспотическая власть, правда более мягкая, установилась в Италии. Гордые итальянские социалисты и радикалы, лет за пятнадцать до того клявшиеся, что "никогда не пустят в Италию русского тирана", и действительно помешавшие приезду царя в их страну, без особенно кровавых боев подчинились власти Муссолини - и этим поставили других западноевропейских людей в затруднительное положение: Италию ведь никак нельзя было признать азиатской страной. Выход был скоро найден: вспомнили, что она страна земледельческая, экономически отсталая. Вандервельде горделиво начертил карту Европы: в странах первобытных сельско-хозяйственных орудий - диктатура; в странах промышленно развитых, передовых в техническом отношении - демократия. Очень была удобная точка зрения. Как на беду, еще через десять лет, диктатура, самая свирепая по действиям, самая идиотская по идеям, установилась в наиболее образованной, наиболее передовой в техническом отношении стране Европы: в Германии, - уж вы разберите, сколько немецких рабочих голосовало за Гитлера. Карту пришлось выбросить; а так как надо же было что-либо придумать, то в демократических странах, уже несколько менее горделиво, заговорили о "природной, исторической нелюбви немцев к свободе". "История" тут была сфабрикована столь же спешно, как карта Вандервельде. Началась вторая война, произошел захват Франции. Петэн получил в Национальном Собрании в Виши подавляющее большинство голосов. Это в самой умной, в самой свободолюбивой стране мира. Люди, выразившие маршалу доверие, позднее были ограничены в политических правах. Однако избраны они были свободным волеизъявлением народа и, скажем правду, они тогда выражали мнение не меньшинства, а большинства французов. В англосаксонской печати тотчас появились давно знакомые нам, несколько позабытые слова: французский народ теперь болен. Уж слишком часто, согласитесь, болеют народы. Хоть бы теперь несколько меньше говорили о "неуклонной линии политического прогресса". Л. - Вы, очевидно, хотите вернуться к случаю, к скрещивающимся в истории миллиардам цепей причинности. Неуклонная линия политического прогресса именно в том и заключается, что цепи причинности у огромных групп людей действуют в одном направлении, - в том, по какому их толкают их интересы. А. - В это надо внести две поправки. Люди руководятся интересами в много меньшей мере, чем страстями. Да и общие интересы их толкают далеко не всегда в одну сторону... У нас есть обидное слово "ренегат". Мы называем ренегатами людей вроде, скажем, Льва Тихомирова или Дорио. Но не будем скрывать от себя, в самой идее всемогущего общего избирательного права есть в какой-то затаенной доле призыв к ренегатству: каждые четыре года рядовому человеку предлагается изменить убеждения. Л. - Если американский народ значительным большинством голосов в 1948 году высказывается за демократов, а в 1952 году за республиканцев, тут ни малейшего "ренегатства" нет: он беспристрастно расценивает дела и обещания тех и других. А. - Вы выбрали, и то не совсем убедительно, наиболее легкий пример: в Соединенных Штатах разница между республиканцами и демократами не так уж велика и во всяком случае основного не касается. Между тем в Италии, в Германии народ, переходя от свободы к диктатуре Муссолини и Гитлера, отказался именно от основного. Напомню вам, что на последних германских выборах при свободном Веймарском строе, Гитлер получил огромное число голосов, и не может быть сомнения в том, что среди них было бесчисленное множество таких, которые прежде отдавались демократии. В пору исторических мистралей нам только и остается говорить, что "народ болен". Л. - Да, да слышали, "чернь жадна к новому" - "plebs eupida rerum novarum". Только ничего в этих диктатурах не было нового и в пору Саллюстрия, а в наше время тем меньше. Во всяком случае я совершенно не понимаю, почему вы об этом говорите в ироническом тоне: едва ли нам теперь очень подходят "злорадные утешения". Какой вывод следует из сказанного вами? А. - Вывод тот, что в двадцатом столетии homo sapiens провалился на слишком большом числе экзаменов. Каждый из нас, демократов, абсолютных или не абсолютных, восторженных или не восторженных, фанатических или не фанатических, должен для себя решить, что он в демократии считает субстанцией и что акциденцией (поскольку теперь ясно, что предустановленной гармонии нет). Говорю прямо: для меня субстанция - свобода, а акциденция народное волеизъявление. В некоторых монархических странах были неотменимые "основные законы". Мы должны ввести такие же - и формально в демократическое законодательство, и морально во все наше мышление: свобода выше всего, эту ценность нельзя принести в жертву ничему другому; никакое народное волеизъявление, никакой плебисцит, никакое голосование в парламенте ее отменить не в праве: есть вещи, которых "народ" у "человека" отнять не может. Л. - Не будете же вы все-таки отрицать несомненный факт: где существует выборное начало, там торжествует часто свобода, - "illa quam saepe optasti, libertas", как говорил Катилина. А там, где его нет, там ее нет никогда. А. - Это уже некоторая уступка со стороны абсолютного демократа. Но, если история пока подтверждает полностью вторую часть вашего утверждения, то первое представляется мне весьма сомнительным, - даже после того, как вы заменили слово "всегда" словом "часто". Не знаю, что было чаще в последнюю четверть века: народное волеизъявление со свободой или народное волеизъявление с рабством. Если взять западную Европу и северную Америку, преобладал первый случай. Если взять весь мир, то преобладал второй. Не только в теории, но на практике вполне возможен в будущем случай, когда цивилизованным людям придется произвести выбор между двумя китами демократии, между ее субстанцией и акциденцией: выбор не столь логически трудный, сколь психологически мучительный. Не знаю, как вы, а я повторяю этот выбор сделал: в этом случае я выберу не всеобщее избирательное право, не народное волеизъявление, - выберу со слабой, до сих пор исторически не оправданной надеждой, что в той или иной форме неизменная субстанция может существовать без нынешней акциденции. Л. - Незачем удаляться в область чистой фантазии. И в настоящее время в цивилизованных странах есть коррективы к всеобщему избирательному праву. Почти везде существуют верхние палаты и исполнительная власть. А. - Ваше замечание исходит из недоразумения. Верхние палаты, основанные на наследственном начале, конечно представляют собой нелепый пережиток прошлого, и незачем повторять почтенной давности общие места: странно давать человеку какие бы то ни было права потому, что его предок оказал стране важные услуги, или был очень богат, или пользовался милостями какой-либо королевы. Верхние палаты, названные так, должно быть, для утешения за то, что они имеют гораздо меньше власти, чем нижние, срезались при недавних исторических испытаниях еще блистательнее. Ценз? Какой же? Возрастной? Цезарь уже умер в том возрасте, в каком теперь кое-где люди получают право попасть в сенат. Образовательный? Карл Великий не умел писать. Имущественный? Да ведь им обладают именно самые тупые и ограниченные, эгоистичные люди из всех. Не очень хорош, как мы видели, оказался в 1940 году и корректив исполнительной власти. Не может быть поправкой к порокам выборного начала то, что так или иначе основано на нем же самом. К несчастью, профессия политика неизбежно превращается в какой-то вид спорта, со всеми присущими спорту недостатками, которые как нельзя лучше проявляются на разных съездах министров и на никому не нужных сессиях Объединенных Наций, где все сводится к состязаниям, к матчам, к раундам, к мелким уколам и личным обидам... Клемансо будто бы когда-то сказал: "Война слишком серьезное дело для того, чтобы его предоставить генералам". Не возникает ли у вас при чтении отчетов обо всех этих ораторских турнирах желание сказать: "Политика слишком серьезное дело для того, чтобы его предоставить профессиональным политикам, - по крайней мере им одним"? Быть может, им, в пору их спортивных упражнений, не мешало бы иногда напомнить о некоторых более глубоких, "вечных истинах", о том, что эти господа играют с огнем, что от их упражнений зависит жизнь сотен миллионов людей, жизнь каждого из нас? За первую половину двадцатого столетия профессиональные политики дали человечеству две мировые войны и десятки революций с более чем вероятной перспективой новых революций и войн. Непрофессиональные политики, вероятно, добились бы не худшего результата. Л. - Разве только по той причине, что худшего быть не может. Впрочем, может быть и еще худший. Дюбуа-Реймон рисовал образ "последнего человека, пекущего последнюю картофелину на последнем куске угля". Во время Дюбуа-Реймона для столь веселых предсказаний никакого основания не было. Можно, правда, теперь утешаться тем, что последняя картофелина будет печься не на угле, а при помощи атомной энергии. А. - Всего сто лет тому назад, в пору Крымской войны, Бокль писал: "Очень характерно для нынешнего состояния общества то, что беспримерный по длине период мира был, в отличие от прежних мирных периодов, нарушен ссорой не между цивилизованными странами, а столкновением между нецивилизованной Россией и еще менее цивилизованной Турцией"(244). Русские передовые люди того времени на Бокля не обиделись. К тому же они привыкли к не очень уважительному отношению к ним их западных единомышленников или полуединомышленников. Кажется, Герцен вызвал удивление у русской эмиграции шестидесятых годов тем, что не пожелал в 1865 г. участвовать в женевском Конгрессе мира и свободы - именно чувствуя недостаток уважения к русским. "Он требовал не терпимости, не снисхождения, а признания полного равенства", - говорил об этом Г. Н. Вырубов в своих "Революционных воспоминаниях". Конечно, Россия времени Николая I была менее цивилизованной страной, чем Англия. Но мысль Бокля, после двух мировых войн двадцатого века с участием всех цивилизованных стран, может вызвать лишь горькую усмешку. Да она собственно была не очень добросовестна и в то время, когда Бокль ее высказывал: как ни как, Франция и Англия принимали некоторое участие и в Крымской войне, и даже в ее устройстве. Кажется, Боклю было самому неловко это писать, и он поспешил смягчить свою мысль: "Дурные нравы не более распространены в России, чем во Франции или в Англии, и несомненно то, что русские более покорны учению церкви, чем их цивилизованные противники. Поэтому ясно, что Россия страна воинственная не потому, что ее население безнравственно, а потому, что оно необразованно (inintellectual). Беда в голове, а не в сердце"(245). Людям того времени было приятно приносить сердце в жертву голове. Но в 1914-ом и в 1939-ом затеявшая войну голова была уже немецкая, т. е. "цивилизованная". Это, разумеется, нисколько не мешало, не мешает и не будет мешать повторению глубокомысленных замечаний Бокля... Что ж, в видении Дюбуа Реймона ничего совершенно невозможного нет. Да и без всяких апокалиптических видений трезвый теоретик, "абсолютный" демократ, профессор Беккер считает возможным новый "темный век варварства" ("another dark age of barbarism")(246). Согласитесь, что хвастать нашим нынешним великим государственным деятелям нечем. Лично я всегда вполне ими доволен, если от них нет хоть большого вреда, - у меня тут давняя, прочная, принципиальная программа-минимум. Впрочем, отметьте ради беспристрастия, что у этих людей в ту пору, когда они находятся у власти, нет ни одной свободной минуты в настоящем смысле этих слов: они тонут, поистине тонут в кулуарных и международных интригах, в расстраивании чужих интриг(247), в болтовне, в приемах, в светской ерунде, в мелкой административной работе, - надо же по человечеству пожалеть и их. Вполне возможно, что некоторые из них по природе способны размышлять о делах серьезных. Но они использовать эту свою способность не могут просто по недостатку времени. Какие уж тут "размышления", когда завтра опаснейший запрос в парламенте. Л. - Когда же это пошли "наши нынешние великие государственные деятели"? Или прежде было иначе? А. - По общему правилу всегда было то же самое. Вы ставите правильный вопрос. Кто в самом деле великие государственные деятели в истории (говорю тут, разумеется, не только о демократиях)? Мы все знаем, что Рембрандт был великий художник, Лавуазье - великий ученый, Бетховен - великий музыкант, Эдисон - великий изобретатель, Шекспир - великий драматург, и т. д. Кто же подлинно великие люди в сфере государственной? Конечно, нельзя отрицать, что Ришелье, Кромвелю, Наполеону, Бисмарку были свойственны редкие достоинства: ум, энергия, знание людей, а некоторым из них и специальные качества вроде военного таланта, если таковой вообще существует (что отрицал не только Толстой, но собственно и маршал Фош, да отчасти и сам Наполеон). Однако, каков же был результат их государственной деятельности? Либо этот результат оказывался гибельным и для их стран, и для них самих: так было с самым гениальным из всех, с Наполеоном. Либо их актив слагался из статей, весьма сомнительных по существу и столь ограниченных во времени и в пространстве, что он теперь вызывает невольную улыбку, как "1'abaissement de la maison d'Autriche" (унижение австрийской династии), о котором столько писали восторженные хвалители Ришелье. От их дела через десять, двадцать, пятьдесят лет ровно ничего не оставалось. Говорю это не касаясь их пороков, их коварства, их преступлений. То же самое мы видим и на несколько более низком, хотя тоже высоком уровне, - когда дело идет, скажем, не о "гениальных", а просто о "больших" государственных деятелях, вроде Дизраэли. Что от него осталось? Псевдоним "императрицы Индии", поднесенный им Виктории? Англичане из Индии ушли или их оттуда высадили. "Достижения" Берлинского конгресса? От них ровно ничего не уцелело еще при его жизни, и роль этого конгресса в истории оказалась весьма злополучной. Или эти великие люди в своих речах и воспоминаниях бросали миру ценные мысли, давали в них квинтэссенцию своей мудрости? Нет, этого тоже почти никогда не было. Уж если кто придумывал те принципы, мысли, которыми они пользовались, то это "теоретики", государственной деятельностью не занимавшиеся или занимавшиеся ею на третьестепенных постах, Аристотели, Гоббсы, Маккиавелли. Во имя чего же, во имя какого практического результата, проливались гениальными или просто выдающимися людьми потоки крови? Ту же Индию "дали" Англии Клайвы, Гастингсы, Велльслеи, а старались дать Франции Дюплексы, Ла Бурдоннэ, Лалли-Толлендали. Они иногда кончали плохо: Клайв должен был покончить с собой, Лалли-Толлендаля казнили. Но "слава" осталась: их именами называются улицы городов, кое-где красуются их памятники. Чуть не вся внешняя политика Англии в течение почти двух столетий строилась на "защите путей в Индию". Из-за этого происходили войны, на это тратились неисчислимые суммы, об этом написаны тысячи страниц. Теперь, когда Индия больше англичанам не принадлежит (и отпала без помощи внешнего врага), все это представляется глупой шуткой. То же самое можно сказать о пятидесяти победах Наполеона. Очень прочно стоит в Париже Вандомская колонна, несмотря на Ватерлоо и границы 1815 года. Что же все это доказывает, кроме человеческой глупости? Л. - Я знаю, вы в истории видите нечто вроде музея Гревена, где стоят рядышком вылепленные из воска знаменитые политические деятели и знаменитые уголовные убийцы. Я смотрю на историю, конечно, не так, как вы. Линкольны и Гладстоны во всяком случае памятников заслуживают. Все же жду от вас объяснения: кем вы хотите заменить "профессиональных политиков"? Платоновскими "мудрецами? Но эти мудрецы были именно профессионалы и даже ультра-профессионалы. Их должны были подготовлять к государственной работе приблизительно так же, как Гитлер собирался подготовлять своих гауляйтеров. Мудрецам, по плану Платона, надлежало появляться в результате подбора детей и их тщательной подготовки для руководства государством, - руководства довольно своеобразного. Сократ два раза уподобляет их любящим кровь молодым собакам. Допустим, в маленькой афинской общине, где все знали друг друга, можно было кое-как подбирать наиболее способных детей и с ранних лет готовить их в "мудрецы", - хотя и там это была чистая теория, так и не дождавшаяся практического осуществления. Но что же об этом вздоре говорить теперь, при современных огромных государствах! Когда в истории не осуществлялось выборное начало, власть всегда достигалась либо в наследственном порядке, либо путем захвата и насилия. Если же иметь в виду "элиту", то ее иногда выделяли на государственные посты выборы, но ничто другое не выделяло почти никогда. А. - Да и выборы весьма редко выделяли элиту, - как в умственном отношении, так и в моральном. Теперь старая мысль Монтескье о том, что в основе демократии лежит добродетель, кажется не менее забавной, чем Платоновский подбор детей. Эта "аксиома" имела огромный успех в мире. Ее косвенно признавал сам Гегель, которого к демократам никак нельзя причислить. Того, что называется коррупцией, в демократических странах уж никак не меньше, чем в других. Не говорю, чтобы ее было больше: это оптический обман, так как в тоталитарных странах о ней просто запрещается писать. Скажем, ее везде приблизительно одинаково. Поставить все на добродетель демократии столь же невозможно, как поставить все на ее ум. Платон хоть правильно определил те качества, которые нужны правителю: разносторонняя ученость, мужество, беспристрастие, независимость и пренебрежение к почестям. Люди, обладающие этими качествами, конечно, везде очень редки, но они все же есть. Не скрою от вас, я их среди государственных людей не вижу. Поэтому скажем, на помощь им - должна быть, думаю, создана коллегия из "элиты", - образовавшейся никак не в результате подбора детей и их соответственного воспитания. Я предлагаю нечто вроде "Треста мозгов". Такие тресты уже существуют в разных странах, но они ставят себе цели ограниченные и узко-национальные; каждый из них исходит только из интересов одной страны и только их ставит себе целью. По-моему, мысль имеет право на повышение в чине. Международный, беспристрастный, независимый "трест мозгов" должен исходить из интересов всего человечества. На его рассмотрение будут ставиться лишь вопросы, от которых зависит участь каждого из нас, как вопросы войны или мира. Его права? Прежде всего право veto, право отвода решений идиотских или вредных миру в целом, хоть, быть может, как будто выгодных какой-либо отдельной стране. Объединенные Нации этого делать не могут, так как состоят из чиновников, из людей еще более мелких, чем члены правительств. По моим наблюдениям, их кухня самая худшая из всех ныне существующих, и вдобавок самая лицемерная. Там обыкновенная политическая лавочка и казенный пирог для множества приказчиков, - от очень важных до переводчиков и стенографисток, - пирог, почему-то много более жирный, чем правительственная служба и вдобавок не облагающийся налогом. При благоприятной обстановке, это учреждение, как и многие лавочки, может, конечно, оказывать некоторые услуги, но вреда от него больше, чем пользы. Выдается же все это за чрезвычайно важное и святое дело. Что ж, людям вообще свойственно "идеализировать" то, что им выгодно. Вы не можете помешать жокеям, балеринам или кинематографическим звездам думать, что они вполне заслуживают тех огромных денег, которые им теперь платят, - верно они зарабатывают в десять, а то и в сто раз больше, чем Пастер или Фарадей. Л. - Согласитесь, это странно. Вы подчеркиваете ненужность Объединенных Наций. В будущее этого учреждения вы не верите. Но вы верите в возможность создания какой-то небольшой коллегии, которой будет предоставлено больше власти, чем в настоящее время, по крайней мере в теории, имеют Объединенные Нации! За вашей коллегией не было бы уж решительно ничего. Не было бы даже политического ценза у ее участников. А. - В отсутствии этого "ценза", в вашем смысле слова, было бы великое преимущество коллегии, о которой я говорю. В нее должны входить люди никак не с нынешними навыками "мышления" цеховых политиков и не с их спортивными инстинктами. Следовало бы даже ввести обратный "ценз": кандидатами в нее не будут министры, депутаты, сенаторы. Кандидаты могут быть также обязаны подпиской никогда таковыми не становиться. В этом "тресте мозгов" запаха казенного пирога не будет... "Фантазия", говорите вы. Пока, может быть, и фантазия. Позднее необходимость "ограничить роль "случая" заставит людей пойти на это. Л. - Да ведь это чистейшая утопия! Кто будет выбирать людей в этот трест или кто будет их назначать? Каковы будут его компетенция и его права? Откуда ему будет знать дела каждой страны? Где найдутся люди столь всеобъемлющей компетентности? Почему правительства и парламенты откажутся в его пользу хотя бы от небольшой части своих прав? Почему предоставят ему хотя бы совещательный голос и притом именно в самых важных вопросах? Да и в чем будет гарантия его беспристрастия и независимости? Что, если каждый отдельный его член будет думать лишь об интересах своей страны или даже просто действовать по инструкциям своего правительства? Вы хотите уменьшить роль случая в мире. На самом же деле вы только переносите случай из парламентов в другую, уж совершенно "случайную", инстанцию. В самом деле кем будут устанавливаться признаки "элиты" и чем тут можно было бы руководиться? Заслугами в науке или искусстве? Поверьте, что коллегия, состоящая, скажем из Эйнштейнов или Пикассо, была бы в сто раз хуже самого посредственого из ныне существующих правительств! Она в течение месяца установила бы на земле хаос. И, разумеется, ее члены очень скоро между собой разругались бы и вышли бы в отставку с "письмами в редакцию". А. - Вы весьма удачно подобрали имена самых неподходящих людей для такого "треста мозгов". Я мог бы указать гораздо лучших кандидатов. Разумеется, "мозг" в какой-либо одной специальной области не давал бы ни малейших прав на включение в ту коллегию, которую я имею в виду. Не иду так далеко, как Шопенгауэр: он утверждал, что многие великие ученые вне своего ремесла были - как сказать? - помнится, он употребляет слова "настоящие волы". Откуда возьмется "всеобъемлющая компетентность" людей треста? Но ведь они будут заниматься лишь основными международными вопросами, а никак, например, не сахарным производством на острове Куба; в основных же вопросах едва ли они окажутся менее компетентными, чем нынешние министры иностранных дел; эти тоже не получили специального образования на каком-либо дипломатическом факультете: в большинстве, это бывшие адвокаты, верно не знавшие, в первые недели по их назначении, ровно ничего об иностранных делах и о чужих странах; обычно они ни одного иностранного языка не знают. Что гарантировало бы независимость членов треста от тех, кто их "назначит" или "выберет"? Это серьезный вопрос. Но позвольте привести вам пример учреждения, совершенно независимого от назначающего его органа власти. Это Верховный суд Соединенных Штатов. Некоторые американские государствоведы признают, что он имеет больше власти, чем Конгресс и чем президент. В самом деле он отменил десятки актов Конгресса и сотни законов отдельных штатов, признав их неконституционными. Разумеется, он конституцию толкует так, как признает правильным. Следовательно, его власть действительно огромна. Как вы знаете, Верховный суд состоит из девяти судей, назначаемых Президентом и несменяемых. Судья может быть уволен только в результате уголовного обвинения, и за всю историю Соединенных Штатов был лишь один такой случай, в 1805 году. Джозеф Чот определяет Верховный суд, как основное учреждение, "уравновешивающее и гармонизирующее все части федерального представительного строя". "Этот суд, - говорит он, - встретил одобрение и восхищение иностранных юристов и государственных людей. Он пользуется всеобщим уважением и доверием народа". В самом деле, теперь перед его авторитетом склоняются в Америке почти все. Ругать его, даже полемизировать с ним, не очень принято; это происходит лишь в случаях исключительных. Я не идеализирую это учреждение. Оно сделало очень много добра, но особенно восторгаться некоторыми его решениями не приходится. Верховный суд Соединенных Штатов может считаться некоторым подобием треста мозгов лишь в условном и ограниченном смысле: президент обычно выбирает судей из "элиты" знатоков права. Однако не подлежит сомнению, что они выносят свои решения не считаясь с его желаниями и интересами. Л. - Ваш пример доказывает не очень многое. Одно дело область формального права. Члены Верховного суда исходят из чего-то вполне определенного. Совершенно другое дело ваша весьма проблематическая мировая элита, которой и исходить будет не из чего. Можно даже не вспоминать Паскалево "Истина по одну сторону Пиренеев, заблужденье по другую": и в пределах одной страны вы не найдете и общепризнанных, никем неоспариваемых авторитетов. А. - То же самое когда-то говорилось и о Верховных судьях в Соединенных Штатах. В свое время самый институт Верховного суда вызывал там живейшую оппозицию... Другой пример, если хотите, это Ватикан, древнейший трест мозгов в истории мира. Кардиналы назначаются папой, но они выбирают его преемника. Так происходит с 12-го века. В первое тысячелетие папы избирались разными способами, обычно несколько хаотически. А, по древней традиции, св. Петр сам назначил своих преемников. Да и кардиналы в далекие времена не имели большого значения; они считались ниже обыкновенных епископов. Я знаю, в Ватикане не признают теории некоторых светских государствоведов, согласно которой кардиналы - министры папы, а сам он вроде главы конституционного правительства. Официально папа - самодержец, и министр у него только один: государственный секретарь. Однако и католические авторитеты, как Мартен, и светские, как Прати, сходятся на том, что кардиналы теснейшие сотрудники папы. "Они его ближайшие помощники, его природные советники", - говорит первый(248). "Они его советники и помощники по общему управлению церковью. Принимаемые ими решения... входят в силу лишь после их утверждения и авторизации папой, но папа не одобряет этих решений лишь весьма редко", говорит второй(249). На соборе 1179 года в сущности был создан трест мозгов по церковным делам, и он держится по сей день. Конституция оказалась весьма прочной и столь же удачной. Не восхожу к далеким векам, но в последнее столетие, кажется, в коллегии кардиналов не было ни единого случая коррупции; ни один из ее членов не подвергался обвинениям в личной безнравственности. Л. - Во чрезмерном честолюбии, в интригах, в карьеризме их обвиняли беспрестанно. Какой-то давний антиклерикальный остроумец, на вопрос, почему из кардиналов вышло сравнительно мало святых, отвечал: "Потому, что каждый из них старался стать очень святым", - указание на титул папы "Trs Saint Рге". Ретц, сам кардинал и поэтому человек компетентный, говорит, что "яркий, ослепительный цвет этой (кардинальской) шапки кружит голову большинству тех, кому она достается"(250). Я впрочем несколько не отрицаю, что по своему нравственному облику коллегия кардиналов представляет собой элиту. Но она имеет весьма мало общего с вашим трестом мозгов. Для выбора в эту коллегию есть совершенно определенные критерии: долгая, выдающаяся, безупречная церковная карьера, постепенное восхождение по церковной иерархии. А. - В формальном отношении вы ошибаетесь: папа имеет право назначить кардиналом кого угодно, даже светского человека. Так это часто и бывало в далекие времена. Рафаэль умер, кажется, за несколько дней до того, как папа должен был сделать его кардиналом из уважения к его гению живописца. Маршалу Тюренну было предложено звание кардинала, но старый солдат от него отказался. Другие светские люди (при Льве Х и писатели), напротив, принимали назначение. Последний светский кардинал умер в 1899 году. Пию XI, одному из самых замечательных пап в истории, упорно приписывалось намеренье назначить несколько светских кардиналов. По существу же вы, конечно, правы. Однако, без всякой формальной иерархии, и членом треста мозгов не мог бы стать первый встречный. Л. - Этот пример дает мне повод поставить вам и вопрос, не имеющий отношения к тресту. Считаете ли вы вообще, что ваши мысли о жизни, о случае, о науке, об ее методологии совместимы с положительной религией, все равно с какой: православной, католической, протестантской, еврейской, магометанской, буддистской? А. - Отвечаю без колебания: считаю. Так думал и Курно с его теорией случая. Отсылаю вас к его страницам, я ничего к ним прибавить не мог бы. Тут две различных плоскости, и обе они совершенно естественны и законны. У нас не более основания противопоставлять религию научной философии, чем, например, противопоставлять ее музыке. Если у Шумана или Бизе в их творчестве нет религиозных элементов, то из этого никак не следует, что они были или непременно должны были быть неверующими людьми. Добавлю, что атеисты обычно бездарны в философии; она меньше всего обязана им. Не знаю, можно ли добавить, что атеизм дает минимум душевного спокойствия лишь очень немногим людям и в большинстве, кажется, людям ограниченным: я даже плохо себе представляю, каков мог бы быть непессимистический атеизм. Но это едва ли можно тут считать доводом. Возвращаясь же к тресту мозгов, скажу, что идея правления "элиты" была близка и учению знаменитых богословов разных вероисповеданий, была близка и светским богословам девятнадцатого века. Вы найдете ее у Хомякова, несмотря на его философскую и житейскую нелюбовь к рационализму. Эта нелюбовь не мешала ему утверждать, что "Спиноза, может быть, величайший из мыслителей новейшего времени, человек, которого гений управляет без сомнения всем сокровенным синтезом современной философии (хотя анализом своим она обязана Бэкону и Канту), основатель наукообразного пантеизма и, если можно так сказать, безверной религиозности"(251). И я не уверен, что "юдофильство" Хомякова, сказывающееся во многих его произведениях и особенно в "Записках о всемирной истории", не связано с присущей еврейской вере тягой к разумному устройству земной жизни. В такой же степени это относится к церкви лютеранской, за исключением, быть может, одной ее незначительной части, которую тот же Хомяков называл "немецкой Аввакумовщиной". Ведь таково основное, самое подлинное у Лютера. Прочтите его - и лучше всего в издании Гааса, - в частности прочтите "Von weltlicher Obigkeit"(252). He видит здесь ни малейшего противоречия и Декарт. Идея правильного, разумного устройства земной жизни есть идея чисто-картезианская. Л. - Тоже из области Ульмской ночи? А. - Да, весьма вероятно. Именно этого Декарт, вероятно, и искал даже у розенкрейцеров, - едва ли ведь он мог думать, что у них есть философский камень или элексир вечной жизни... Я считаю много более важным второе ваше возражение: что заставит правительства и парламенты отказаться от части своих прав в пользу учреждения проблематического или, во всяком случае неиспытанного? Отвечаю: очень горькие уроки ближайшего будущего. Станет ясно, что все остальное испробовано и дало не слишком удовлетворительные результаты. Л. - Мне все же остается совершенно непонятным, в каком порядке мог бы быть создан трест мозгов - для борьбы со случаем и для проверки весьма сомнительной гармонии еще гораздо более сомнительной алгеброй? А. - В таком же, вероятно, порядке, в каком создавались, например, французское Временное правительство 1848 года, российское Временное правительство февраля и столь многие другие сходные организации. В "порядке самочинном", - как во всех подобных случаях писали грозные обличители. Действительно их никто не назначал и никто не избирал: они сами себя назначили и выбрали, в надежде, справедливой ли или нет, на поддержку общественного мнения. Ламартин, Луи Блан, Милюков, Керенский, Церетели, кн. Львов, как талантливые, выдающиеся и очень популярные люди, могли иметь такую надежду. Это никак не значит, что общественное мнение всегда поддерживает такие учреждения. Но еще меньше их устойчивость обеспечивается правильностью юридического оформления. Конституция 1791 года подготовлялась комиссиями, состоявшими из самых компетентных людей Франции, Национальное Собрание обсуждало ее на девяти заседаниях, принята она была с необычайной торжественностью - и просуществовала меньше года. Что от нее осталось? Только ее философская часть: декларация прав человека и гражданина. Эта декларация, несмотря на все позднейшие насмешки над ней, представляет собой писанный разум. Не имеет значения вопрос о том, кто предлагал, писал, переделывал ее 17 статей. Они созданы "в самочинном порядке" всей мудростью восемнадцатого века и лучшими мыслями больших людей в течение тысячелетий. В 1789-91 гг. человечество более или менее созрело для первой попытки их воплощения в жизнь. Они в жизнь кое-как понемногу и воплотились. Что же было важно: юридическое оформление конституции в сентябре 1791 г., оформление, от которого не осталось через год ровно ничего, или мысль, в позднейшие конституции и не включавшаяся, но ставшая лучшим по духу из того, что делалось в государственной жизни мира в течение следующего века? Л. - Допустим, что вы правы. Трест мозгов создастся в самочинном порядке. Мощные силы, вырабатывающие общественное мнение, высшая интеллигенция мира, церкви, масонство, поддержат это самочинное учреждение. Понемногу оно получит юридическое, конституционное оформление. Это само по себе граничило бы с чудом. Но допустим. Где же однако гарантия того, что это учреждение не окажется еще более "временным", чем те два правительства, которые вы назвали, и которые, слава Богу, все-таки по несколько месяцев продержались. Как вы убедите народы в том, что им нужен трест мозгов, что они должны следовать его советам? Ведь с вашей точки зрения, они охотнее следовали бы советам какого-либо треста глупости... Не возражайте, я знаю, что "для отчетливости" и тут несправедливо огрубляю вашу мысль, - прошу меня извинить. Но ведь в самом деле у вас здесь есть противоречие. А ведь без "второго кита" никак обойтись нельзя. В лучшем случае в первые недели от треста еще будут ждать мудрых, спасительных решений. Увы, очень скоро окажется, что никаких таких решений у него нет. Что же в самом деле он предложил бы? Если homo sapiens глуп, то уж будьте добры, научите его. Воображаю, какую маниловщину развел бы ваш трест, если б он чудом осуществился. А. - То, что кажется "маниловщиной" сегодня, может ею не оказаться через десять или двадцать пять лет. В пору Людовика XV разговоры о республике во Франции были самой настоящей маниловщиной. Олар очень наглядно показал, что еще в первый год революции во Франции не было ни одного республиканца. В те дни, когда мы с вами учились в гимназиях, восьмичасовой рабочий день тоже считался маниловщиной, а теперь кое-где существует и шестичасовый. Да мало ли вообще было "маниловщины" в политике, вдобавок, у так называемых великих ее практиков! Я в хорошей компании. Эпопея президента Вильсона была чистейшей маниловщиной. Бриан в беседах с Штреземаном оказался Маниловым. В пору Мюнхена Маниловыми были не только Чемберлен и Даладье, но и все им сочувствовавшие и аплодировавшие, т. е., скажем горькую правду, три четверти населения мира. В Ялте Маниловым оказался Рузвельт. А Сталин, все же в 1939 году до некоторой степени положившийся на "скрепленную кровью" русско-германскую дружбу! Правда, он позднее говорил, что использовал два года "передышки" для вооружений; но слепому ясно, что Гитлер использовал эти два года неизмеримо лучше, чем он. Был, был Маниловым и "отец народов". Был им и сам фюрер - он ведь не сомневался в безграничной преданности Герингов и Гиммлеров. Можно сказать, что всякий государственный человек в известный период своей жизни неизбежно и неизменно оказывается в роли Манилова. Следовательно нам, грешным, сам Бог велел. Л. - Значит, вы верите не только в создание треста мозгов, но и в то, что он найдет какой-то разумный выход из нынешнего тупика? А. - Я мог бы вам ответить, что иначе его и создавать не стоило бы. Но это не совсем так. В создании треста мозгов нет ничего ни невозможного, ни неправдоподобного. Однако для "разумного выхода" требовалось бы также, чтобы у спорящих сторон была хоть одна общая аксиома. Л. - Ну, что ж, сделаем и такое предположение: у них общая аксиома оказалась, - обе стороны признают целью, если не благо (его понимание у них различно), то материальное благосостояние людей. Что тогда? А. - Теперь момент упущен. Но если б в 1945 году, тотчас после победы над гитлеровской Германией, трест мозгов существовал, то он мог бы привести нас к результатам, во всяком случае много лучшим, чем нынешние. Л. - Очевидно, члены треста мозгов должны быть проникнуты идеями Ульмской ночи и находиться в картезианском состоянии ума? Но, извините меня, тогда ваше предположение может производить только увеселяющее действие. Если б Сталин был картезианцем, то можно было бы обойтись и без вашего треста. Беда в том, что он был не совсем картезианец, как впрочем не были картезианцами и другие люди, правившие миром во второй половине 1945 года. А. - Ваши шутки были бы много веселее, если б "не картезианские" правители мира устроили его очень хорошо или хотя бы только сносно. На самом же деле мы находимся на краю бездны. Л. - Не все они, как вы знаете, в этом виноваты. Будь в России любое другое правительство, царское, демократическое, социалистическое, какое хотите, мир был бы теперь обеспечен на вечные времена. Точно так же он был бы обеспечен, если б коммунистический строй установился в каком-либо другом государстве, а не в России, первой по размерам и второй по могуществу стране земного шара. На коммунистических владык в Болгарии или в Румынии никто и внимания не обратил бы... Какими же представились бы решения треста историку 21-го столетия. А. - Я рад вашему оптимизму. Собственно, в гибели человечества не больше нелепого, чем в смерти отдельного человека. Вы совершенно уверены, что 21-ое столетие будет? Л. - Будет, будет, не волнуйтесь. Будет и 31-ое. А. - Историк 21-го столетия прежде всего, вероятно, найдет нужным отвлечься в меру возможного от острых чувств, от страстей, от пристрастия. Это не очень ему удастся, но он сделает такую попытку и попытается быть объективным в отношениях обеих сторон, боровшихся в средине 20-го века. Он признает, что каждая из этих сторон имела актив и пассив. Актив советского блока складывался из следующих статей: СССР выдержал вторую войну так же стойко, как Англия и как - в неизмеримо более благоприятных условиях Соединенные Штаты, и вел ее много лучше, чем все другие страны. Он потратил огромные суммы - не говорю на народное образование, так как образование в настоящем смысле слова непременно требует свободы, - но на обученье азбуке десятков миллионов людей и на преподавание точных, преимущественно технических, наук сотням тысяч. Он создал много учебных заведений, институтов, лабораторий. Эти статьи актива не очень значительны. Ведь при любом другом строе в России второй войны, вероятно, вообще не было бы, так как всякое русское правительство несомненно с самого начала объявило бы, что выступит на стороне демократий. Мы видели договор Риббентропа с Молотовым, но представить себе договор того же Риббентропа с Сазоновым, Милюковым, Керенским совершенно невозможно. В области же народного просвещения в свободной России за тридцать пять лет сделано было бы, конечно, не меньше, а гораздо больше. Латентные силы русского народа освободились (так же было с французским народом в 1789 году) и трудно себе представить, какой была бы теперь, при ее колоссальных богатствах, Россия, если б сохранились условия свободы, если б не было гражданской войны, террора, Коминтерна, ГПУ, если б с западом установились мирные дружественные отношения, казалось бы столь естественные. Есть однако и некоторые другие статьи, составляющие особенность именно одного советского актива. СССР доказал, что возможно огромное промышленное развитие страны без частной собственности, что общество может существовать без профессий спекулянта, биржевика, банкира, без свиных и медных королей, без богачей, скупающих газеты. Правда, для осуществления этого пришлось завести неизмеримо больше чекистов, чем прежде было спекулянтов, но мы говорим тут только об активах. Вероятно, историк признает, что эта сторона бесчеловечного опыта имеет весьма важное значение. Актив Соединенных Штатов был гораздо больше. Они выиграли войну в условиях свободы, и в этих же условиях достигли небывалого в истории процветания; никогда нигде в мире люди не питались так обильно, не зарабатывали так много, не жили так удобно, не помогали так щедро другим. Америка и до войны, и во время войны, и особенно после нее сыпала миллиардами направо и налево и, вопреки тому, что говорят дешевенькие Маккиавелли, делала это преимущественно по идеалистическим соображениям и по природной щедрости американцев: другие страны, в ту пору когда они были богаты, никогда ничего похожего не делали: хотя у них и соображения маккиавеллистического расчета могли быть точно такие же, - над всем преобладала любовь к экономии, и вопрос даже не ставился. Демократии - тут уж не только Америка - осуществили свободную жизнь; существование свиных магнатов не мешало полной свободе мысли и слова. Правда, был и свой пассив, прежде всего моральное разочарование значительной части населения демократий: им свободный строй больше удовлетворения не давал, - одним из признаков было то обстоятельство, что отсутствие спекулянтов и бирж в СССР, несмотря на все остальное, в течение долгих лет вызывало у миллионов западных людей беспрерывные овации по адресу советского строя... Л. - Вследствие глупости и неосведомленности этих миллионов. А. - Совершенно верно, но это меняет не многое. Отчего демократии не позаботились о том, чтобы сделать их умнее? Историк и предскажет то, что случилось. Он, быть может, предскажет, что полярная противоположность обоих блоков в таком-то году привела к войне. Никак не берусь судить о последующих главах его труда: тут естественно могут быть весьма существенные варианты. Один из правдоподобных вариантов: западная Европа воевала плохо, да и трудно было хорошо воевать, когда в некоторых армиях из трех солдат один был коммунистом; после захвата советскими войсками европейского континента со всеми вытекающими отсюда страшными, почти невообразимыми последствиями, этот континент был освобожден американцами; Соединенные Штаты в результате воздушной атомной войны одержали победу; Россия "сгоряча" была под самым демократическим соусом расчленена. Затем последовали новые войны за объединение России и т. д., - фантазия имеет пределы. Л. - Печальная однако вещь миропонимание, основанное на "произвольной аксиоматике". Вы много говорили, пользуясь языком теории вероятностей, о "моральном ожидании", о "математической надежде"; но "ожидание", "надежда" на хорошее стали у вас приближаться к нулю? Действительно, в истории началась новая эпоха. Я признаю, что развитие техники и властности техники военной пошло значительно быстрее, чем умственное развитие человечества; но если Толстой на старости лет говорил, что в пору его молодости люди были умнее и культурнее, чем в двадцатом веке, то его слова все же относились лишь к верхам; между тем рост культуры вширь социологически важнее, чем ее рост вверх. Допускаю и то, что в последние десятилетия технический прогресс стал сильно обгонять прогресс в целом. В русско-японскую войну 1904 года один из самых важных постов в японской армии занимал генерал, носивший в начале своей военной карьеры кольчугу и чуть ли не лук со стрелами; он не дожил до атомных бомб, но танки и бомбовозы, кажется, еще застал. Что же однако из этого следует? Новую эру в истории начала не "экипа" Вильгельма II и не "экипа" Ленина, а "экипа" Роберта Оппенгеймера и других создателей атомной бомбы. Мы можем обойтись без смертельно надоевшей ссылки на "Apprenti sorcier", нашедшего силу, с которой он не может справиться. Человек справится и с этой силой, заставит и атомную энергию служить себе. Да она ему уже служит с июня 1952 года, когда в Америке было заложено судно (пусть пока военное) с атомным двигателем, - разве это не истинное чудо? Положение свободных стран трудное, но в процессе развития мира выиграют они. Логически Франция и Англия были побеждены летом 1940 года. И слава людям, которые, как Черчилль, как де Голль, этой логике не поверили. "Интуиция" нам говорит о неизбежности победы свободы. Не так бесполезны, как вы говорите, и Объединенные Нации. Они имеют меньше престижа, чем покойная Лига Наций, - в особенности потому, что второе представление пьесы всегда менее эффектно, чем первое. Но в общем, позиция, занятая Объединенными Нациями, правильна. Ее в газетах называют "attentisme vigoureux", - название комическое и внутренне противоречивое - "полная воли выжидательность", что ли? Однако никакой другой позиции пока быть не может. Вы, кажется, больше верите в прогресс искусства, чем в социально-политический прогресс. Я знаю, и Алдус Хексли говорит о "мифе прогресса". "Мы. прежде всего констатировали, утверждает он, - массивное возрождение рабства в его самых скверных, бесчеловечных формах, рабство, навязанное политическим еретикам в разных диктатурах, рабство, навязанное целым классам побежденных народов и военнопленных. Мы видим все меньшую дискриминацию в истреблении в пору военных действий, бомбардировку целых областей, бомбардировку до насыщения ракетами, атомными снарядами. Отсутствие дискриминации все увеличивалось в пору второй войны: теперь ни одна страна даже не старается создать видимости того, будто она делает традиционное различие между гражданским населением и солдатами, между невинными и виновными: все стремятся к методическому, научному всеобщему избиению, к массовым разрушениям... Цивилизованные люди, стоящие на высоком уровне науки и техники, пускают в ход пытку, человеческую вивисекцию, обречение на голод целых народов. Есть и вынужденная миграция, миллионы мужчин, женщин и детей штыками изгоняются из своих очагов, отправляются в другие земли, где большая часть их погибнет от голода, лишений, болезней"... - Какое преувеличение! Демократии и диктатуры, видите ли, делали почти одно и то же! Как все смешано в одну кучу и во имя чего? Что же. Гексли предлагает или может предложить, кроме своей кокетливо-пессимистической книги?.. Отдаю вам справедливость, вы за его маседуан нисколько не отвечаете, но и вы имеете право критиковать демократии лишь в том случае, если вы в самом деле можете предложить какой-то разумный "картезианский" выход из кризиса. Между тем "историк 21-го столетия" до сих пор в вашем изложении что-то не упоминал о тресте мозгов - и не упоминал вполне естественно, ибо это чистая фантазия. А если б такой трест существовал в 1945 году, что он мог бы и должен был бы предложить? А. - Разговор об этом уже довольно бесполезен: теперь не 1945-ый год, а 1953-ий, по вине и ограниченности Сталина время упущено и не вернется. В настоящее время нам всем почти одинаково трудно освободиться от наслоении ненависти и отвращения, от гипноза печати, радиоаппаратов, радиокомментаторов, от парадов, громкоговорителей, - все ведь это вообще по действию сильнее опиума. Да и правда, к несчастью, была "хуже всякой лжи". Однако, хотя злой правды было вполне достаточно и восемь лет тому назад, тогда плохой, но сносный, в каком-то маленьком проценте "картезианский" выход еще был возможен. Трест мозгов мог и должен был бы сказать обеим сторонам приблизительно следующее: "Советский союз и демократии ценой неимоверных усилий победили гитлеровскую Германию. Но заключить мир вам будет не менее трудно. Между вами пропасть. По соображениям приличия, вы еще не можете сказать, как вы ненавидите друг друга. Скоро вы это скажете, однако, по разным причинам, и свою взаимную ненависть вы будете облекать в формы не столько даже лицемерные, сколь неумные почти до наивности. Так, коммунисты будут обвинять демократов, в особенности, конечно, американских, что ими правит Уолл-стрит, что они стремятся к войне ради разных внешних рынков, что их патриотизм пахнет нефтью, и т. д. Быть может, более глупые из коммунистов этому верят твердо; быть может, верят, хоть не так твердо, и менее глупые; эти, к тому же, в результате 35-летнего государственного опыта совершенно убеждены, что врать людям можно что угодно и как угодно, что человек совсем дурак, проглотит любой вздор, - эти и немного верят, и никак приврать не боятся: во вранье нет "слишком"... Несколько забавно тут лишь то, что с коммунистами - о, не до конца, не до конца! - но отчасти, отчасти согласны глубокомысленные западные "социологи"; они коммунистов не любят, избави Бог! - а смотреть надо "в корень", и ведь и в самом деле на глубине глубин тоже . Уолл-стрит, рынки и нефть. Мы же в тресте мозгов понимаем, что суждению этих глубокомысленных социологов грош цена, что Уолл-стрит в Америке имеет весьма незначительную власть, что его вожаки ничего в политике не понимают, что они в большинстве весьма ограниченные и невежественные люди. Правда, истинная правда, что многие из них недурно наживаются на военных заказах и могли бы вначале недурно нажиться и на Третьей мировой войне; но если б они для этого хотели начать третью войну, то были бы, вместе с готовыми к их услугам газетами, совершенно бессильны это сделать. Война, вероятно, их бы и смела. Если эти люди войны в самом деле хотят, то разве по той же своей глупости и ограниченности. Никакие "рынки" Америке не нужны и все они вместе взятые не покроют стоимости трех дней войны. Капиталист, находящийся в здравом уме и твердой памяти, не станет вкладывать в какое-либо дело (вдобавок, в дело отчаянное) миллион долларов в надежде нажить двадцать пять центов. Л. - И вы еще говорите о чужой "наивности"! Ваш трест мозгов, очевидно, это генерал Фуллер - наоборот. А. - Столь же наивны и попытки западных государственных людей приписать советскому правительству какие-то "панславистские цели", погоню за "стратегическими границами" и "неприступными Кенигсбергами", "продолжение политики царей" и т. п. В пору обгоняющих звук аэропланов граница на Одере ничем не лучше и не хуже любой другой черты на карте Европы. В Москве сидят точно такие же "панслависты", как в Вашингтоне или в Мельбурне. Цари тут совершенно ни при чем, все это такой же вздор, как несуществующее "завещание Петра Великого". Да если б это и не было вздором, то это не стоило бы одной "термонуклеарной" бомбардировки, - люди ведь научились называть звучными учеными словами нечто невообразимое по ужасу, какой-то Апокалипсис в кубе. Зачем же, - мог бы спросить трест, - зачем употреблять словесность наивную, или лицемерную, или лживую, когда было бы так просто сказать: весь конфликт в том, какому быть строю в мире. Л. - Да так очень часто и говорят, тут нет ничего ни нового, ни картезианского. Неужто не больше оригинальности было бы и в предложении вашего треста мозгов? А. - Каждая из сторон, образовавшихся в 1945 году, была и остается искренно убежденной, что ее политический строй много выше социально-политического строя другой стороны. И обе стороны понимают, с каким чудовищным риском для них связана новая война. Тут не только риск личный. Конечно, главари победителей отправят на эшафот главарей побежденных. Однако, надо отдать должное государственным деятелям нашего времени: они в большинстве люди лично не трусливые. Дело идет о риске неизмеримо более общем. Что могла бы дать война Соединенным Штатам и в случае полной победы? Ровно ничего, кроме разрушений и разоружения, которое ведь так невыгодно и убийственно для людей Уолл-стрит... Л. - Зато коммунистам полная победа дала бы власть над миром. А. - Над миром? Над тем, что от него останется после водородной войны. Над тем, в частности, что останется от России, от русских городов, от русских промышленных центров, от Днепростроев и "комбинатов". Трест мозгов мог бы предложить настоящее соглашение... Л. - Согласитесь, что и это предложение не блистало бы оригинальностью! Да кто только соглашения ни предлагал? А. - Вы не даете мне досказать мою мысль. Предложение треста сводилось бы к тяжелому социальному опыту, свободному от "дружеских чувств", "искренности" и "неискренности", от "мы хотим мира, но не боимся войны" и т. п. Трест сказал бы, что вопрос о преимуществах одного социального строя перед другим не может быть разрешен войной, но при известных условиях может быть разрешен миром или, скажем скромнее, перемирием на двадцать лет. В течение этого времени обе стороны будут работать в условиях спокойствия и безопасности. Результаты, вероятно, скажутся сами собой и станет ясно, какой строй "выше". Конечно, морально-политические аксиомы останутся разные, не очень сблизятся духовные ценности, но по крайней мере можно будет сравнивать цифры производства, знаки материального благосостояния; с гораздо большей осторожностью в оценке можно будет даже сравнивать внешние признаки культуры, число, если не качество, школ, книг, лабораторий. Можно будет, без цифр, сравнивать даже степень оглупения народов. Опыт, как говорится, будет "показателен". После него и произойдет выбор. Л. - Неужели вы говорите серьезно? Разоружение и передышку западные державы и без того предлагали Сталину неоднократно. Да и какой выбор будет произведен по окончании "опыта"? Кем он будет произведен и каким способом? Кроме того, цифры ровно ничего тут дать не могут. Говорю как человек точной науки: для того, чтобы опыт сравнения был "показателен", надо исходить из совершенно одинаковых положений. Скажем грубо: одному из двух одинаковых щенков впрыскивают такое-то вещество, другому не впрыскивают, - кто будет жить дольше, кто будет чувствовать себя лучше, кто будет весить больше? Это убедительный опыт. Но если взять для опыта щенка и старую собаку, то он докажет немногое. Что же вы предлагаете? Ясно, что западноевропейские державы выпадают сами собой, просто как маленькие страны, в результате закона больших чисел; они собственно уже начинают выходить из игры или даже вышли. Остаются два гиганта, обладающие приблизительно одинаковым населением и одинаковыми естественными богатствами: Россия и Соединенные Штаты. Но тут я поневоле должен выступить в никак не свойственной мне роли защитника коммунистического строя: разве отправные пункты тождественны? Россия до революции в экономическом отношении отставала от Америки - не говорю "на столетие", как иногда утверждают, но лет на двадцать пять. В 1945 году она была разорена войной и ее чудовищными разрушениями. Америка же от войны пострадала очень мало. Как же было бы сравнивать результаты вашего опыта! Для его "убедительности" было бы необходимо уравнять отправные пункты. А. - Ваше утверждение справедливо. Поэтому коммунистическое правительство могло бы в 1945 году потребовать постепенного предоставления ему, и не в кредит, а в дар, немалого числа миллиардов деньгами и товарами для восстановления разрушенного немцами, для некоторого "уравнения отправных пунктов". Л. - Это уже не маниловщина, а сверхманиловщина, иначе и назвать нельзя. Неужели вы думаете, что американцы дали бы хотя грош Сталину на производство опыта, который имел бы целью доказать нелепость американского экономического строя? А. - Вы забываете, что я говорю о 1945 годе. Тогда Польша, Чехословакия, некоторые другие чужие земли еще не были захвачены большевиками, внутри советское правительство проявляло "внимание" к церкви, награждало воинов орденами Суворова и Кутузова. Я жил тогда в Нью-Йорке и могу вас уверить, что тотчас после общей победы настроение в Соединенных Штатах было совсем не такое, как теперь. Признаться, я и тогда не понимал, и по сей день не понимаю, почему Сталин не использовал того момента для многомиллиардного "займа" или подарка. Очень скоро он обманул во всем другом; мог заодно, получив деньги и товары, обмануть и в этом. Но ведь мы говорим не о Сталине, а о тресте мозгов. По-моему, в ту пору соответственное предложение треста имело бы очень много шансов на успех, по самым разным причинам. Оно отвечало бы чувству fair play, столь свойственному англосаксам. Оно отвечало бы и их спортивным инстинктам. Они были бы уверены, что выиграют в состязании (и были бы правы): все американцы, кроме негров, снобов, попутчиков и, пожалуй, нескольких разочарованных писателей, совершенно убеждены в превосходстве североамериканского образа жизни над всеми другими. Кроме того американцы, повторяю, самый щедрый народ на свете. Им прекрасно известно, что миллиарды, которые они сейчас раздают кому угодно, никогда им не будут возвращены, как не были возвращены миллиарды, розданные ими во время первой войны и после нее; они сами давно об этом забыли: ведь слово "заем" понемногу превращается в эвфемизм. Это предложение обеспечило бы мир, а мира еще теперь страстно желают девяносто девять из ста американцев; тогда же желали все сто. "Займы" советской России с избытком покрывались бы сокращением расходов на вооружение, хотя тогда в Соединенных Штатах никто не мог думать, что их военный бюджет будет в мирное время составлять десятки миллиардов в год. По сравнению с расходами третьей войны эти "займы" вообще ничего не означали бы. Сторонниками "картезианского" решения были бы самые разные группы: интеллигенция по понятным причинам, пятая колонна по приказу из Москвы, "четыреста семейств" и деловые круги в естественной надежде нажить много денег на огромных московских заказах. И, наконец, отказ от такого предложения был бы незаменимым козырем для коммунистической пропаганды в мире. Л. - Кто же помешал бы тогда Сталину заключить договор, взять деньги, а затем вести его нынешнюю политику? А. - Я вам сказал, что деньги и товары должны были бы отпускаться постепенно. Разоружение проводилось бы под тщательным контролем. Я, впрочем, нисколько от себя не скрываю, что, по общему правилу, чем разумнее идея, тем меньше она имеет шансов на успех в мире. По общему правилу, картезианские решения разумны, необходимы - и невозможны. Но и "общим правилам" рано или поздно приходит конец. Последним же доводом в пользу "картезианского договора" было бы то, что все остальное испробовано, привело к тупику и, вероятно, приведет к войне и к общему хирошимскому миропониманию. Л. - Я еще кое-как, с очень большой натяжкой, мог бы понять вас, если б речь шла о договоре с Лениным - его ваш план еще мог бы немного заинтересовать: он был теоретик и, как вы правильно указали, "экспериментатор". В этом смысле была большая разница между ним и Сталиным. Ленин был интеллигент с некоторыми чертами гангстера. Сталин был гангстер с некоторыми чертами интеллигента. Помимо всего прочего, договор, заключенный со Сталиным, не имел бы ровно никакой цены. А. - В отношении "договоров" я иду гораздо дальше вас: считают пактоманию одним из трагикомических особенностей нашей эры. Помните ли вы, что по договору Юнга, Германия после первой мировой войны обязалась платить победителям ежегодно, вплоть до 1985 года, по триста миллионов долларов. Пожалуйста, не забудьте и того, что вторая мировая война была строжайше запрещена в 1928 году "пактом Бриана-Келлога". К некоторому моему меланхолическому удовлетворению, я в одной из главных библиотек мира насчитал тридцать шесть ученых работ об этом "пакте". Они не стоят бумаги, на которой напечатаны. Договоры в истории выполняются до тех пор, пока их выполнять выгодно. Тоталитарные правительства выполняли один договор из ста, а демократические, примерно, один из пяти... Л. - Нет ничего хуже произвольной статистики. "Один из пяти"! А. - Эта статистика не произвольна. Вспомните Лиге Наций, о Малой Антанте, об экономических санкциях против Италии в пору войны в Абиссинии, о договоре Лаваля с Хором, о союзе с Чехословакией, об обязательстве не заключать сепаратного перемирия, о долгах Америке, о внутренних долгах... У меня хранится небольшая коллекция разных ассигнаций, выпущенных самыми надежными историческими банками мира: Русским Государственным, Английским, Французским, Федеральным Резервным. На этих ассигнациях черным по белому, или по зеленому, напечатано, что они в любую минуту могут быть разменены на золото. Следовало бы к этой коллекции присоединить еще облигации разных европейских надежнейших займов, внутренних и внешних... Казанова в своих воспоминаниях рассказывает, что однажды в Лондоне, на вечере у какой-то британской аристократки, он проиграл в карты некоторую сумму и тотчас заплатил ее золотой монетой. После окончания игры хозяйка дома отвела его в сторону и мягко сказала ему, что по простительному иностранцам незнанию английских обычаев, он совершил маленькую неловкость: ведь уплата золотом косвенно как бы означает недоверие к ассигнациям Английского банка. О, счастливое время старой капиталистической эры! Тогда была аксиома, вроде Эвклидовских: государства честно платят долги. Начиная с 1914 года, Лобачевские и Риманы разных казначейств наглядно показали, что эта аксиома отнюдь не обязательна, и пустили по миру миллионы людей. Но мой "скептицизм" не относится к настоящему случаю именно потому, что всем было бы выгодно соблюдать проблематический договор, о котором мы говорили... Очень может быть, что теперь капиталистический строй " трещит по всем швам. Все же трещины заколачиваются, повреждения чинятся, и от того, хорошо ли и быстро ли будут чиниться повреждения, зависит судьба демократического строя. Трест мозгов и предлагал бы такие починки. Л. - Вы сами признаете, что в настоящее время поздно было бы выступать с предложением, бывшим, по-вашему, осуществимым в 1945 году. Что же ваш Трест предложил бы теперь? А. - Это зависело бы от мировой обстановки. Но, по-моему, весьма сомнительно, чтобы она еще раз стала столь же благоприятной, как была в 1945 году. По всей вероятности, после всего того, что было в последние восемь лет, на разумные выходы из кризиса шансов очень мало. Теперь надежду на них действительно можно назвать "сверхманиловщиной", - за что вина лежит, разумеется, на Сталине. Если я отнял у вас время этой экскурсией в сослагательное наклонение, то лишь для того, чтобы представить вам теоретическую возможность сколько-нибудь "картезианских" выходов из очень трудных положений. Л. - Я и с этим согласиться не могу. Какой же тут был бы "картезианский" выход! Понимаете ли вы, что означала бы для населения России ваше двадцатилетнее "перемирие"? Оно означало бы для него дальнейшее рабство, дальнейшее существование концентрационных лагерей с миллионами ни в чем неповинных заключенных. Как русский, я этого выхода не приемлю, хотя бы он был и ультра картезианским! О нем очень легко и приятно говорить, находясь в условиях свободной жизни, но никак не на месте, не у нас дома. А. - Это самый сильный довод из всех приведенных вами, - самый сильный и самый болезненный. Однако, что же вы предлагаете взамен этого? Единственная альтернатива - новая мировая война. Вы предлагаете войну, вы хотите войны? Тогда скажите это прямо, и я объясню ваше настроение тем, что вы, по недостатку воображения, не можете себе представить будущую войну водородных бомб. Одно, думаю, можно предвидеть почти с уверенностью: миллионы людей в советских концентрационных лагерях, в случае войны, погибнут поголовно, так как их будут посылать на работы по восстановлению промышленных центров в места, отравленные излучениями термонуклеарных снарядов. Вдобавок, я могу обратить этот довод и против вас: очень легко, выйдя из призывного возраста, находясь в тылу, проповедовать войну за освобождение России и таким образом отправлять на смерть десятки миллионов людей всех национальностей, да еще с результатами весьма проблематическими... Повторяю, я знаю и чувствую силу вашего довода. Он имеет и еще одну сторону: процесс развращения народной души, народного ума пока неизменно идет в России. Жорес когда-то воскликнул: "Я не хочу, чтобы в наследство социализму достался от капиталистов слишком развращенный мир!" Без всякого отношения к социализму и капитализму, мы с вами могли бы сказать нечто сходное: вдруг в наследство преемникам коммунистов, кто бы эти преемники ни были, достанется нечто уже непоправимое? Л. - Я этого никак не думаю. Но если вы так думаете, то не понимаю, как вы решаетесь говорить о картезианской перспективе! А. - Решаюсь единственно потому, что, скажу еще раз, альтернатива - это третья мировая война с десятками и сотнями Хирошим, притом преимущественно русских. Иными словами, мне оставалось бы лишь то, что покойный профессор Лапшин правильно называл "фикцией абсолютного скептицизма". Добавлю, и беспросветного пессимизма. Л. - Немцы говорят: "Лучше конец с ужасом, чем ужас без конца". А. - Это далеко не всегда так, и то, что кажется концом ужаса, часто оказывается его продолжением. В политике картезианское начало может сводиться только к умению выбирать меньшее зло. Так думали, впрочем, и многие "не картезианские" государственные люди. Кардинал де Ретц говорил, что Ришелье обладал в высшей степени драгоценным для министра свойством: "умением отличать плохое от худшего, хорошее от лучшего"... Мне все-таки жаль, что мы заканчиваем политикой наши беседы об Ульмской ночи. Я принял эту тему, так как вы пожелали сделать необязательные политические выводы из тех идей, о которых мы так долго говорили. Вы верно еще спросите, имею ли я по-настоящему надежду на создание треста мозгов? В ближайшем будущем - не имею. Но думаю, что человечество к нему придет ценой еще других страшных уроков. Вы говорили, что американский Верховный суд исходит из чего-то вполне определенного, из законов Соединенных Штатов, и ставите вопрос: из чего же исходил бы проблематический трест? Ответ ясен: он исходил бы из принципа "красоты-добра", вел бы людей к установлению - не на вечные времена - куда уж! - к установлению общих аксиом или к их ревалоризации, в целях борьбы с мрачными явлениями царства случая. Это соответствовало бы тому, что я называю духом Ульмской ночи. |
||
|