"Живи как хочешь" - читать интересную книгу автора (Алданов Марк Александрович)XПеред отъездом в Америку Яценко зашел к Дюммлеру. Он в последнее время редко видал старика. Знал, что дела «Афины» идут худо. К удивлению Виктора Николаевича, главной причиной полного упадка общества оказалась именно речь Николая Юрьевича. Она почти всех разочаровала и многих раздражила. Делавар говорил, что получено немало писем с отказами и даже с протестами. Новых же кандидатов было очень мало. «Затея оказалась мертвой. Старик взял не ту линию, какую надо было, – пояснил Делавар с усмешкой. – Жаль конечно, он возлагал на это дело такие надежды!" На Avenue de l'Observatoire Яценко встретился с Дюммлером у подъезда его дома. Старик возвращался с прогулки. На перекрестке остановился, передохнул, вынул из кармана письмо, хотел было еще раз прочесть адрес на конверте, но достать очки было слишком утомительно. «Нет, я правильно написал, – подумал он, опустил письмо в ящик и почувствовал удовлетворение: теперь их дело. Если я сегодня умру, она прочтет"… Николай Юрьевич пошел дальше очень медленно, сильно сгорбившись. Как бывает с очень старыми людьми, он физически вдруг сдал чуть не в несколько дней. Дюммлер опять не сразу узнал гостя, но когда узнал, с очень ласковой улыбкой пожал ему руку. „Весь как-то странно скрючен, вроде телефонной трубки“, – подумал с болью в сердце Яценко. По лестнице Дюммлер поднялся с большим трудом, шагая с одной ноги. – …А я к вам звонил, удивлялся, что не заходите, – сказал он, тяжело опускаясь в кресло. – Вас никогда дома нет. Я соскучился, – говорил он со своей обычной приветливостью, теперь еще чуть более равнодушной, старомодной и грансеньерской. «Сейчас вид совсем такой, будто вынет из кармана табакерку, да еще назовет ее – Да, я весь день на службе, а затем все какие-то дела, никому ненужные свидания или длинные скучные обеды. Возвращаюсь в такие часы, когда поздно было бы тревожить вас. – Правда, я к вечеру теперь уж почти никуда не гожусь… В четырнадцатом веке состоялось, – начал он с расстановкой и на мгновенье остановился, – в четырнадцатом веке состоялось официальное свидание германского императора Вячеслава с французским королем Карлом VI. Император был запойный алкоголик, а король тихопомешанный. И придворные никак не могли устроить встречу: когда у короля светлый промежуток, император совершенно пьян; когда император в виде исключения трезв, у короля припадок безумия… Так очевидно, и мы с вами, – сказал, смеясь, Дюммлер. «Опять исторический анекдот, а я хотел поговорить – Я приехал проститься, Николай Юрьевич. Послезавтра едем. – Уезжаете в Америку? Рад за вас, огорчен за себя, – говорил старик. – А я погулял, то есть, точнее, посидел полчаса в Люксембургском саду. Каждый раз, как прихожу туда, подумываю, что, быть может, в последний раз: корабль уже вышел из Делоса… Не помните? Это из «Федона": Сократ должен был умереть в тот день, когда из Делоса вернется посланный туда корабль… Не подумайте, избави Бог, что я сравниваю себя с Сократом, но „Федон“ именно та книга, которую мне теперь полагалось бы читать. Перечел. Да, многое хорошо, кое-что даже убедительно… Надо бы еще обойти старые кладбища. На некоторых лежат известные когда-то люди, с которыми или вблизи которых прошла жизнь. И их надо бы посетить в последний раз. Да, перечел „Федона"… У вас какая философия смерти? Верно, такая же, как у большинства людей: «никогда об этом не думать“? – Я не знаю, кто и что мог бы предложить лучше. – Можно найти лучше. Я и «Афину» основал для этого, – сказал Дюммлер. Виктор Николаевич смотрел на него удивленно. «Он все же несколько раз по-разному объяснял мне, зачем основал „Афину“. – Не только для этого, разумеется. У китайцев есть изречение: „Знай, что уже поздно, очень поздно“. Стараюсь не испортить некролога, тех десяти строк, которые обо мне поместит „Le Monde"… В таких случаях принято утешаться: «что ж, пожил, достаточно, знал хороших людей“. Действительно пожил и знал, да утешенье в этом слабое. Вот стал с немалым увлеченьем хвататься за всякие соломинки, вроде загробного существования. По-моему, закон сохранения энергии предполагает бессмертие души, как вы думаете? Пьер Кюри погибает под колесами грузовика, куда же девалась потенциальная умственная энергия Пьера Кюри? Но, к сожалению, меня не очень утешит бессмертие души в какой-либо термической форме. Или хотя бы и в психической, да не в – Вы оставите после себя ваши книги. – Хорошо бессмертие! Во-первых, их давно никто не читает. А во-вторых, и ценного в них мало. Это Вальтер Скотт на смертном одре говорил, что ни за что не желал бы выпустить ни одной строчки из своих писаний… Что ж, стараюсь верить и Платоновым доказательствам бессмертия. Помните, ученики Сократа на каждый его сильный довод говорят просто: «Да, это так», но когда его довод слаб, они с жаром восклицают: «Клянусь Юпитером, это верно!"… Деликатные были люди, деликатные… Изумительный человек был Платон, а все-таки до первых страниц „Иова“, до Экклезиаста ему далеко. По силе и сжатости выражений с ними нельзя сравнивать и хоры „Царя Эдипа“. Ведь там тоже, помнится, об этом, как во всех величайших произведениях литературы. „Экклезиаст“, да еще, пожалуй, „Война и Мир“ – единственные произведения, из которых нельзя выкинуть ни одной страницы. – Из «Войны и Мира» можно выкинуть философско-исторические главы. – Я говорю, конечно, не о них. А по общему правилу, из любой книги можно без ущерба многое выкинуть, имейте это в виду. ("У меня надо было бы верно выкинуть три четверти!» – подумал Яценко, подавляя вздох). – Что до бессмертия души… Нет, не стоит говорить. Ах, мой друг, как жаль, как жаль, что эта камера смертников так изумительно прекрасна! – Париж? – Земля вообще. Я сегодня старался – Пишите воспоминания, – сказал Яценко. – Вы так много видели. – Это правда. Видел многое и особенно многих. Следовало бы написать, конечно. Каждый человек может и должен написать воспоминания. Как бы изменилось, например, наше представление о Петре Великом, если б правдивые воспоминания оставил Меншиков. А автобиография Алексея Орлова, какая это была бы важная и страшная книга! Тогда, конечно, писать надо бы без оглядки на читателей. Вот как дирижеры: они, впрочем, принадлежат к худшим лицедеям искусства, хотя и дирижируют спиной к публике. Уж если писать настоящие воспоминания, то надо дать ключ к своей душе. Иначе это будет вроде знаменитой теоремы Фермата, к которой автор не дал ключа, и ключ затерян. – Отчего же вы не пишете? – Поздновато: именно не успею дать ключ… Старость сама по себе была бы еще не очень дурным возрастом: страстей больше нет, ума прибавилось, ошибок делаешь меньше… Вопреки принятому мнению, я сказал бы, что, чем дальше уходят воспоминания человека, тем они постыднее… Да, в «маловременной жизни света сего» старость вполне можно было бы претерпеть не без удовольствия, если б не разные немощи и болезни. Ну, что ж, с какого права требовать слишком многого? Коли есть какое-то бессмертие души, то, конечно, слава Богу. А нет, так желаю себе кончины по возможности не очень долгой. А то если буду долго болеть, то и ухаживать на третий день будет некому: в первые два дня будут забегать – Почему же именно в 1950-ом? Вы еще поживете. – Какой-то 95-тилетний аббат представлялся Наполеону. Император пожелал ему дожить до ста лет. – «Ваше Величество, зачем же ставить пределы милости Господней? – сказал аббат… А я так стар, что сам себя в зеркало не вижу! – Значит, вас зачислили в «теоретики анархии»? – Так точно, – сказал Дюммлер. Он теперь говорил еще более обрывисто, чем прежде, точно у него и времени больше не было для разъяснения своих мыслей. – В этом отчасти верно только то, что я почти всегда и почти во всем на стороне трудящихся и угнетенных. Не потому что мой отец и дед владели крепостными, а – Я хотел бы прожить свой век, как вы, – с полной искренностью сказал Яценко. – И если это называется дилетантизмом, то пусть буду дилетантом и я. – Вы? Полноте! Какой вы дилетант! У вас с Мамонтовым ни малейшего сходства нет. Он был прежде всего homme à femmes, отчасти как я, но еще больше. Для него – Вы забываете, Николай Юрьевич, что и я далеко не молод. Правда, у меня треть жизни была вычеркнута большевиками. Мне иногда так жаль, не говорю, жаль только себя, тем более, что ведь я все-таки вырвался из клетки на свободу, а мучительно жаль всех, которые в клетке остались, жаль, что пропала их жизнь, дарованья многих из них. – Кто это сказал: «Fate and the dooming gods are deaf to tears"…[48] Из России идет волна глупости… Я где-то читал, что при Гитлере какой-то мальчик-вундеркинд выучил наизусть «Mein Kampf». Мне иногда кажется, что и у нас в России происходит нечто сходное… Быть может, время поможет. Древние воздвигали статуи Времени: «тому, кто все исцеляет"… Жаль, что вы уезжаете, я так рад был нашим встречам и разговорам. Ваша невеста едет с вами? – Да. Она тоже хотела нынче побывать у вас, но ее, апатридку, мучают теперь разными формальностями, буквально ни одной свободной минуты нет. – Знаю, знаю. Нет ничего хуже и противнее, чем бегать по полицейским канцеляриям и присутственным местам. Это, пожалуй, еще тягостнее, чем посещать больницы. Передайте вашей невесте мой самый сердечный привет. Она теми своими качествами, которых у вас нет, будет вам и полезна в жизни. У вас нет локтей, Виктор Николаевич. Честолюбие, впрочем, у вас есть… Генерал Скобелев говорил какой-то француженке: «Vous serez ma Joséphine"… Лучшей жены вы не нашли бы. Очень, очень она мила, ваша Надя. Ее род красоты: Матисс, но не поздний, вроде той „Dormeuse“ с неправильным раккурсом руки. Ах, Матисс, – вздохнул старик. – Конечно, талант. Если бы я был физиком, я измерил бы его красную краску в единицах длины световой волны, кажется они называются ангстремами? После нее цветущий мак представляется сероватым. А все-таки не очень это хорошо. Ренуар был последним «Сдает Николай Юрьевич. Называет Надю Катей. Или он вспомнил кого-нибудь другого?» – грустно подумал Яценко. – Что «Афина»? Старик вздохнул. – Тут и есть главное мое огорчение. Плохо дело с «Афиной». Ничего из этой затеи не вышло и не выйдет. Помнится, вы мне как-то сказали, что «Афина» вам напоминает Объединенные Нации. Или я это вам сказал? – Он засмеялся. – Сходство, конечно, небольшое. Вот как у вас в Соединенных Штатах бородатый донкихотообразный дядя Сам современных каррикатур не очень похож на бритого и никак не донкихотообразного американца наших дней. И тем не менее, в обоих случаях, какое-то малозаметное сходство есть. Даже и не разберешь, кто кого пародирует. И у них, и у нас собрались люди с бору, да с сосенки, совершенно различные по взглядам. Я тянул к идее рационального переустройства мира, Тони к какому-то мистицизму, другие к коммунистам, и были, кажется, просто аферисты, которых называть не буду, так как это только подозрения. Нет, уж мне-то во всяком случае не удалась 1001-ая по счету попытка послужить картезианскому началу в жизни, как не удалась она – в несколько большем масштабе – и покойному президенту Вильсону. А тут еще мое вступительное слово. После него мы получили много писем с заявлениями о выходе из общества, оно, мол, стало антибольшевистской организацией. Формально эти господа отчасти правы: я действительно не должен был говорить о коммунистах, поскольку мы общество аполитическое. Но не скрою, я сказал эти несколько слов не случайно. Я рассчитывал применять наименее заметный способ – Ну, о ней я не очень жалел бы. А Делавар уезжает с нами в Америку. – Знаю, он сообщил. Денег на дом «Афины» он не дал… Хорошее имя Делавар, оно так и просится для авантюр. А имя важная вещь. Например, человека с фамилией Xaintrailles и представить себе трудно иначе, как рыцарем и сподвижником Жанны д-Арк… Вот вы в пьесе изобразили финансиста-циника. И вышло, извините меня, не очень своеобразно. Делавар, видите ли, делец-идеалист. Он и в самом деле идеалист, но не так, как он думает. Да, так передайте невесте мой сердечный привет. Ведь она поступила на службу к этому Альфреду… Как его? Кстати, вы не говорили с ним об «Афине»? – Говорил. Слышать не хотел и даже испугался. «Помилуйте, говорит, зачем мне греческая богиня! Я, говорит, своим еврейским Богом в общем доволен, хотя он с нами в последние годы не церемонился. И тайных обществ, говорит, я терпеть не могу», – сказал, смеясь, Яценко. – Нет, он денег на это не даст. Но вот я, Николай Юрьевич, хотел перед отъездом внести свою лепту и привез вам чек на пять тысяч, вот он. – Что ж, я не отказываюсь, спасибо. Понимаю, и вы разочаровались в «Афине» или, вернее, никогда не были очарованы? А молодежь все идет к коммунистам… Говорят, коммунисты исправятся! Не могут они исправиться. Обман и террор зародышевые болезни большевизма, а зародышевые болезни неизлечимы. – Чем же, по-вашему, все это кончится? Дюммлер развел руками. – Я готов был кое-как предсказывать до того, как разложили атом. Теперь ни ума, ни фантазии у меня больше нехватает. – Так скажите, Николай Юрьевич, лично обо мне: правильно ли я поступил, уйдя из Объединенных Наций? – В кинематограф уходить не надо было. Эти Пемброки и Делавары, как школа меркантилистов 18-го века: те деньги привлекают к промышленности, а эти к литературе. Вы это преодолеете. Повторяю, отчего бы вам не перейти в Юнеско? Вдруг это теперь последняя надежда человечества: работа элиты над просвещением и воспитанием людей? Что бы там ни говорили скептики, это – Я думаю, вы гораздо лучше знали революционеров, а они много интереснее, – сказал Яценко. – Именно потому, что я их знал много лучше, я не уверен, что они были Яценко вздохнул. Ему очень хотелось поговорить о себе, о своих планах, о своей книге, о том влиянии, которое оказал Дюммлер на ход его мыслей. Но он видел, что это не удастся: его собеседник был слишком поглощен своими мыслями. «У нас общая беда: и ему, и мне – Простите меня, – сказал он, – в последнее время я все больше злоупотребляю монологами и, главное, как будто бессвязными. Этому я тоже, кажется, научился у Мамонтова. Он в молодости имел на меня большое влияние, хотя начал я жизнь почти с ненависти к нему. Я подражал ему во всем. Он часто бывал многословен, но бывала у него и imperatoria brevitas, мало свойственная ораторам и causeur'aм. Боюсь однако, что я заговариваюсь: ничего не хочу уносить с собой в могилу, а унесу много… В мои годы нужно тревожно на себя оглядываться: не выжил ли ты, братец, из ума? Что, я нынче не наговорил глупостей? – Нет, я не заметил, – сказал, смеясь, Яценко. – Кем же он все-таки был, этот Мамонтов? – Никем. Он был умнее многих прославившихся людей, но ничего из него не вышло. Впрочем, он и умер, по глупому выражению, «безвременно"… Французский король спросил герцога д-Юзес, отчего в их роду не было ни одного маршала. Тот ответил: „Государь, мы не доживаем: нас убивают на войне раньше“. У Мамонтова были все шансы стать маршалом, если бы, при своих взглядах, он мог за что-либо воевать… А я вот и жил до смешного долго, но маршалом не стал. Жаль: хотелось бы узнать, как это себя чувствуют маршалы. Впрочем, вы Мамонтова не знали, и он вам совершенно не интересен. Как, вероятно, и все то, о чем я говорю. – Мне чрезвычайно интересно все, что вы говорите, Николай Юрьевич. – Вы очень любезны, – сказал Дюммлер. – Вы спрашивали об «Афине». Я и бываю там теперь редко, это помещение печально, как на море заколоченная на зиму гостиница… Очень милая, ваша невеста, очень, – неожиданно сказал он, внимательно глядя на Яценко. – У нее могут быть некоторые небольшие недостатки, но ведь надо помнить и то, через какую школу она прошла. Ведь она советское дитя. Тут снисходительность обязательна. – Снисходительность? – с недоумением спросил Виктор Николаевич. Ему было непонятно, что хотел сказать старик и зачем он это сказал. – Ну, что ж, счастливого вам пути. Простите, что нагнал на вас тоску. Это мне в общем не свойственно. Как ни правдоподобно теперь к несчастию, что мир погибнет, мне не хочется расставаться с «просветленным состоянием», в котором прошла последняя и, несмотря на просветленность, худшая часть моей жизни. Просто душа этого не приемлет. После Дюнкерка и взятия Парижа теоретически все было почти кончено, но душа Черчилля и де Голля этого не приняла. Они все поставили на «почти», на «а вдруг», и спасли мир тем, что действовали вопреки рассудку. Тогда, правда, можно было надеяться на глупость врага, и эта надежда именно и оправдалась. На что надеяться теперь? Смысл жизни только в том, чтобы помогать tuche за счет moira. И тут ни от какого орудия воздействия отказываться нельзя: Юнеско так Юнеско. Кинематограф так кинематограф… Наша главная надежда, наша единственная надежда: на «искорку». Какое счастье, что в душу человека заложена эта непонятная любовь к свободе и к правде! Искорка эта слаба, она еле заметна, она часто – Зачем же… – начал было Яценко, но Дюммлер перебил его: – Сегодня я проходил мимо одного дома… Там жила женщина, которую я когда-то любил… Нет, все-таки неужто ничего не останется?.. У него вдруг выступили на глазах слезы. Он встал и обнял Яценко. – Прощайте, дорогой мой, мы больше никогда не увидимся. Помните, что надо – И я был бы готов начать все сначала. Прошел бы снова через страшные советские годы, лишь бы снова увидеть Россию времен моего детства… И не что-либо там важное, основное… Я иногда вижу перед собой уголок Летнего сада – и на глазах выступают слезы. Тургенев где-то описывает природу «великорусской Украины». Мой отец был родом из тех мест, и он полушутливо говорил, что он не простит Тургеневу двух слов в этом описании: вишни будто бы там были «жидкие». Как сейчас помню, отец говорил: «А на самом деле таких вишен нигде в мире не было и не будет!" – Да, это у нас у всех. К таким вишням и сводится понятие родины… На прощание же я хотел бы сказать вам одну вещь. Нет, не одну, а две. Первое: служите людям Яценко вернулся домой расстроенный. Ему иногда, в добрые его минуты, приходило в голову, что с каждым человеком надо всякий раз расставаться так, точно его снова в жизни не суждено увидеть. Теперь же и в самом деле было очень вероятно, что с Дюммлером он никогда больше не встретится. «А в душе он у меня засел навеки. Если моя книга окажется романом, я его в ней выведу"… Дома его ждала Надя, радостно возбужденная приготовлениями к отъезду. Он был утомлен и хотел отдохнуть, но оказалось, что это невозможно: надо было тотчас идти обедать, после обеда Надя должна была куда-то уехать. В ресторане он сказал ей, что чувствует себя так, точно вернулся с похорон. – Николай Юрьевич, конечно, прекрасный человек, – сказала Надя, – но все-таки, право, тебе надо встречать людей помоложе. Ведь он вдвое старше тебя. Чем мы виноваты? – Да я тебя и не виню. К тому же, ты у него и не была… Он говорил, что твой жанр красоты: Матисс. – Матисс? – с тревожным изумлением спросила Надя. – Да ведь у Матисса не женские лица, а какие-то перекошенные рожи! – Не перекошенные, а «деформированные», – сказал Виктор Николаевич, засмеявшись. – Надо говорить «деформированные». И не все. И ты должна быть в восторге: это самое лучшее, что можно сказать о женщине. – Правда? Сам-мое лучшее? – Сам-мое лучшее. – Я страшно рада. Ты ему передал мой сердечный привет? Я ему еще позвоню завтра утром, он страшно милый… А я сговорилась с Американ Экспресс, они приедут за нашими вещами накануне отъезда. И представь, очень недорого: они считают за багаж по кубическим метрам… Не забудь кстати завтра купить ярлычки, у меня вышло восемь штук багажа. Это очень много? – У Греты Гарбо, верно, не восемь, а тридцать восемь, – сказал Яценко и подлил себе вина. «Да, это и есть жизнь… Конечно, снисходительность обязательна, но мне и снисходительности не надо. Я люблю ее, – подумал он. – Я просто пропал бы, если бы она умерла или безнадежно заболела. Мы волнуемся обо всяких пустяках, когда большие несчастья так неизбежно близки, так страшно близки». |
||
|