"Мораль и память" - читать интересную книгу автора (Твен Марк)

Марк Твен Мораль и память

Если какая-нибудь из присутствующих здесь девиц любит меня, я приношу ей свою искреннюю благодарность. И даже более того: если какая-нибудь из них столь добра, что любит меня, я готов стать ей братом. Я подарю ей свою горячую, неподдельную, чистую привязанность. Когда я ехал в автомобиле с очень милой девицей, которой было поручено препроводить меня сюда, она спросила, о чем я собираюсь говорить. Я сказал, что сам еще не знаю толком. Сказал, что держу в уме несколько примеров и намерен их привести. Сказал, что приведу их непременно, но пока мне самому невдомек, что именно они должны пояснить.

Теперь, поразмыслив об этом здесь, на лесной лужайке (оратор указывает на декорации, изображающие аркадские рощи), я решил так или иначе связать их с моралью и с капризами памяти. Мне кажется, это вполне подходящая тема. Как известно, у всякого есть память, а у нее наверняка есть и капризы. И уж конечно у каждого есть мораль.

Я глубоко убежден, что мораль есть у всех моих знакомых, хотя я не имею привычки спрашивать их об этом. У меня она есть во всяком случае. Но я предпочитаю всегда повсюду проповедовать ее, а отнюдь не руководствоваться ею. «Передай ее другим» – таков мой девиз. Тогда, оставшись без морали, уже не испытываешь в ней нужды. Ну а что касается капризов памяти вообще и моей памяти в частности, то просто уму непостижимо, сколько всяких шуток может сыграть с нами этот хитрый психический процесс. Ведь мы с вами одарены способностью, которая, казалось бы, должна быть нам несравненно полезнее всех прочих наших способностей. Но что это получается? Эта самая память тщательно собирает богатейшую коллекцию бесполезнейших фактов, анекдотов и событий. А все, что мы должны знать, что нам нужно знать, что было бы полезно знать, она отбрасывает с беспечным равнодушием девушки, которая отвергает человека, всей душой ее любящего. Да об этом страшно подумать! Я просто содрогаюсь, когда размышляю обо всех бесценных богатствах, которые я растерял за семьдесят лет, иными словами – когда размышляю о капризах своей памяти.

Есть в Калифорнии одна птица, и мне кажется, едва ли можно найти более полный, чем она, символ человеческой памяти. Я забыл, как она называется (именно потому, что мне полезно было бы знать это, хотя бы для того, чтобы помочь вам сейчас ее вспомнить).

Это глупое создание собирает и бережно хранит самые нелепые вещи, какие только можно вообразить. Она никогда не возьмет то, что может хоть как-то ей пригодиться; она хватает железные вилки и ложки, консервные банки, сломанные мышеловки – всякий хлам, который ей трудно дотащить до гнезда и из которого невозможно извлечь ни крупицы пользы. Право же, эта птица отвернется от золотых часов, чтобы подобрать какую-нибудь патентованную сковородку.

Такова и моя память, а она не многим отличается от вашей, – и моя память и ваша равно похожи на эту птицу. Мы проходим мимо неоценимых сокровищ и забиваем себе головы самой пошлой дрянью, которая никогда, ни при каких обстоятельствах, не может нам пригодиться.

А уж то, что я однажды запомнил, непрестанно всплывает в моей памяти. И я не устаю удивляться тому, как живы эти воспоминания по прошествии многих лет и как они никчемны.

По дороге сюда я мысленно перебрал некоторые из таких воспоминаний. Это и были те самые примеры, о которых я говорил своей юной спутнице, И как ни странно, я пришел к выводу, что любым из этих капризов памяти я могу воспользоваться для того, чтобы преподать вам целый урок. Для меня несомненно, что в каждом из них заключена мораль. И я считаю своим долгом передать ее вам из рук в руки.

Помнится, когда-то я был мальчиком, и притом хорошим, даже очень хорошим мальчиком. Да, да, я был самым лучшим мальчиком в школе. И лучшим мальчиком у себя в городке на берегу Миссисипи. А жителей там было всего каких-нибудь двадцать миллионов. Можете мне не верить, но я был самым лучшим мальчиком во всем штате, и даже, я бы сказал, во всех Соединенных Штатах.

И все же, не знаю почему, кроме меня никто ни разу даже не заикнулся об этом. Я-то всегда это понимал. Но даже самые близкие родственники и друзья, как видно, этого не замечали. Мать моя в особенности подозревала, что я себя переоцениваю. И она так и не смогла побороть свое предубеждение.

А когда ей исполнилось восемьдесят пять лет, у нее отшибло память. Она растеряла все нити, которые связывают воедино узор жизни. Жила она в то время на Западе, и я приехал как-то ее навестить.

Я не видел ее, должно быть, с год. А когда я приехал, она помнила мое лицо, помнила, что я женат, помнила, что у меня есть семья, с которой я живу, но хоть убей не могла бы сказать, как меня зовут и кто я такой. Что ж, я объяснил ей, что я ее сын.

– Но ты не живешь здесь, со мной, – сказала она.

– Нет, – подтвердил я. – Я живу в Рочестере.

– А что ты там делаешь?

– Учусь в школе.

– И большая эта школа?

– Очень большая.

– И ходят туда только мальчики?

– Да, только мальчики.

– Ну и как ты себя там ведешь? – спросила мать.

– Я лучший мальчик во всей школе, – ответил я.

– Ну и ну, – к ней сразу вернулась былая живость. – Хотела бы я видеть, каковы там остальные!

Так вот, то, что я вам сейчас рассказал, имеет две стороны: одна – это причуда памяти моей матери, вспомнившей мои школьные годы и мою юношескую самоуверенность, но забывшей все остальное, что меня касалось. Другая – это мораль. Она найдется, стоит только ее хорошенько поискать.

Вспоминается мне еще один случай. Кажется, я тогда чуть ли не в первый раз в жизни украл арбуз. Но «украл» – слишком сильное слово. Украл?.. Украл? Нет, я совсем не то имел в виду. В первый раз я изъял арбуз. В первый раз я удалил арбуз. Да, именно «удалил» – это слово я и искал. Оно определенно. Оно точно. Оно как нельзя лучше передает мою мысль Употребление его в зубоврачебном дело придает ему тонкий оттенок, который мне столь необходим. Ведь мы никогда не удаляем своих собственных зубов.

Так вот, я тоже удалил не свой собственный арбуз. Я удалил арбуз одного фермера, пока он торговался в своем фургоне с другим покупателем. Я унес этот арбуз в укромный уголок дровяного склада и расколол его на куски.

Арбуз оказался зеленым.

И знаете, когда я увидел это, то почувствовал раскаяние, – да, да, раскаяние. Мне показалось, что я поступил дурно. Я глубоко задумался. Задумался о том, что я молод, – мне было тогда лет одиннадцать. Но я твердо знал, что, несмотря на юный возраст, у меня нет недостатка в моральных устоях. Я знал, как должен поступить мальчик, если он удалил арбуз… вроде того, который достался мне.

Я подумал о Джордже Вашингтоне и о том, что предпринял бы он при подобных обстоятельствах. И тут я понял, что только одно может вернуть мне душевный покой, а именно – возмещение убытков.

Я сказал себе: «Так тому и быть. Я отнесу зеленый арбуз туда, откуда его взял». И в ту же минуту я почувствовал необычайный моральный подъем, который обычно наступает после того, как человек принял какое-нибудь благородное решение.

И я собрал куски, какие покрупнее, и отнес их к фургону фермера и вернул арбуз, – вернее, то что от него осталось. И заставил фермера дать мне спелый арбуз взамен зеленого.

Я сказал ему, что стыдно продавать негодные, дрянные, зеленые арбузы простосердечным людям, которые вынуждены верить ему на слово. Разве могут они на глаз определить, хорош арбуз или нет? Ведь это его обязанность! Если он не исправится, сказал я ему, я не стану больше ничего у него покупать, и все мои знакомые тоже но станут, – уж я сделаю для того все от меня зависящее.

И знаете, этот человек был сокрушен духом, как грешник, прозревший от душеспасительных речей проповедника. Он сказал, что сердце у него разрывается при мысли, что мне достался зеленый арбуз. Он поклялся никогда больше не привозить на продажу пи одного зеленого арбуза, даже если будет умирать с голоду. И он уехал духовно обновленный.

Понимаете ли вы, что я сделал для этого человека? Он стоял на краю бездны, и я протянул ему руку помощи. И сам получил за это всего только арбуз.

И все же эту память, одну только память о добре, которое я сделал погрязшему в грехах фермеру, я предпочитаю всем земным благам, каких только может желать человек. Подумайте, какой он получил урок! Я же для себя не извлек из этого ровным счетом ничего. Но стоит ли роптать? Мне было всего одиннадцать лет, а я уже сумел принести непреходящее благо своему ближнему.

Мораль здесь совершенно ясна, и, думается, ее не лишен также другой случай, о котором я намерен вам рассказать.

Мне вспоминается одно небольшое происшествие времен моего детства, из которого вы точно так же можете извлечь мораль. Случилось оно в один из тех дней, когда я, по обыкновению, пошел удить рыбу. А надо вам сказать, что у нас в доме существовал некий семейный предрассудок против рыбной ловли без разрешения. Но иной раз испрашивать разрешения просто не имело смысла. Поэтому я ходил ловить рыбу тайком, без спросу, подымаясь вверх по берегу Миссисипи. Это были чудесные прогулки, они доставляли мне огромное удовольствие.

Так вот, пока меня не было, в нашем городке произошла трагедия. Какого-то человека, приезжего, остановившегося в наших краях по пути из Калифорнии на Восток, проткнули ножом в безобразной уличной драке.

Ну а мой отец был мировым судьей; а будучи мировым судьей, он был и следователем; а будучи следователем, был также и констеблем; а будучи констеблем, был и шерифом;– а будучи шерифом, он был также секретарем округа и занимал еще с десяток всяких других должностей, которых я сейчас уже не могу и припомнить).

Я не сомневался, что он властен над жизнью и смертью, только не пользуется этой властью по отношению к другим мальчикам. Он был человек суровый. Когда я совершал какой-нибудь предосудительный в его глазах поступок, то старался держаться от него подальше. По этой самой причине я не часто показывался ему на глаза.

Так вот, об убийстве этого приезжего дали знать надлежащему представителю властей – следователю, и труп перенесли в его канцелярию – нашу парадную гостиную, – где и оставили до утра, когда должно было состояться дознание.

Часов в девять или десять вечера я вернулся с рыбной ловли. Было уже поздно, рассчитывать на любезный прием со стороны моих родичей не приходилось, так что я снял башмаки и тихонько проскользнул черным ходом в гостиную. Я очень устал и не хотел беспокоить домашних. Поэтому я ощупью добрался до дивана и лег.

Заметьте, я ничего не знал о том, что случилось в мое отсутствие. Но у меня и без того душа была не на месте – я боялся, что меня накроют, и сильно сомневался, что смогу благополучно вывернуться на другое утро. Я пролежал некоторое время без сна, а когда глаза мои привыкли к темноте, стал различать что-то в другом конце комнаты.

Это было нечто чуждое нашей гостиной. Нечто жуткое и мрачное с виду. Я сел на своем диване и стал глядеть во все глаза, дивясь, откуда, прах ее возьми, взялась эта длинная, бесформенная, зловещая штука.

Сначала я хотел подойти и посмотреть, что там такое. Потом подумал: «Ну ее совсем».

Заметьте, я нисколько не струсил, а просто решил, что заниматься расследованием едва ли благоразумно. И все же я не мог оторвать глаз от странного предмета. И чем больше я на него смотрел, тем больше мне становилось не по себе. Но я решил быть мужчиной. Я подумал, что лучше всего повернуться к стене и, сосчитав до ста, подождать, пока пятно лунного света подползет к странной груде и я увижу, что это в конце-то концов такое.

Так вот, я повернулся к стене и начал считать, но все время сбивался. Мысль об этой ужасной груде не оставляла меня. Я то и дело терял счет, начинал снова и снова. Нет, право, я нисколько не боялся, а просто был раздосадован. А досчитав наконец до ста, я осторожно повернулся и, преисполненный решимости, открыл глаза.

В лунном свете я увидел белую, как мрамор, человеческую руку. Сперва я был только ошарашен. А потом мурашки опять забегали у меня по коже, и я решил считать сызнова. Не знаю, сколько часов или недель пролежал я, усердно считая. А лунный свет все полз вверх по белой руке и вырвал из темноты свинцово-серое лицо и ужасную рану под сердцем.

Не могу сказать, что я был охвачен ужасом или хотя бы просто струхнул. Но глаза его произвели на меня такое впечатление, что я тут же выскочил в окно. Поверьте, рама была мне ни к чему. Но мне легче было прихватить ее с собой, чем оставить на прежнем месте.

Так вот, пусть это послужит вам уроком, – сам уж не знаю, каким именно. Но в семьдесят лет я считаю это воспоминание особенно ценным для себя. С тех пор оно незаметно для меня влияло на все мои поступки. Все, что принадлежит к далекому прошлому, имеет над нами непреходящую власть. Конечно, мы учимся по-разному. Но особенно плодотворно учимся мы, когда сами не подозреваем об этом.

А вот еще один случай, который многому меня научил.

В семнадцать лет я был очень застенчив, и в эту самую пору одна шестнадцатилетняя девушка приехала к нам погостить на недельку. Она была красавицей, и я утопал в неземном блаженстве.

Однажды мать предложила мне повести гостью в театр, чтобы развлечь ее. Меня это не очень-то обрадовало, потому что мне было семнадцать лет и я стыдился показываться на улице с девушкой. Я не представлял себе, как смогу наслаждаться ее обществом на людях. Но в театр мы все-таки пошли.

Я чувствовал себя не очень-то хорошо. Я не мог смотреть пьесу. В скором времени я понял, что дело тут не столько в присутствии красивой спутницы, сколько в моих башмаках. Это были очень нарядные башмаки, они сидели на мне без единой морщинки, как собственная кожа, но были раз в десять теснее. Я забыл о пьесе, о девушке, обо всем на свете, кроме этих башмаков, и не успокоился до тех пор, пока отчасти не стащил один из них с ноги. При этом я испытал ни с чем не сравнимое эстетическое наслаждение. Теперь уж я не мог удержаться и стащил с ноги второй башмак, тоже отчасти. После этого мне пришлось снять их совсем и только придерживать их пальцами ног, чтобы они не сбежали от меня.

С этой минуты пьеса начала доставлять мне удовольствие. Я и не заметил, как опустился занавес, и тут оказалось, что на мне нет башмаков. Мало того, они и не думали налезать на ноги. Я что было сил старался их натянуть. А зрители, сидевшие в нашем ряду, встали с мест, подняли шум, принялись меня срамить, и мне с моей красавицей пришлось уйти.

И мы ушли – одна рука у меня была занята девушкой, а другая – башмаками.

Так мы и плелись до самого дома – целых шестнадцать кварталов, – а за нами свита в милю длиной. Всякий раз, как мы проходили мимо фонаря, я готов был провалиться сквозь землю. Но в конце концов мы все же добрались до дома, – а ведь я, заметьте, был в белых носках.

Даже если я доживу до девятисот девяноста девяти лет, то и тогда, пожалуй, мне не забыть эту прогулку. Я буду помнить ее так же живо, как и еще одно огорчение, которое мне довелось испытать в другой раз.

Некогда в доме у нас был слуга-негр, который страдал одним существенным недостатком, Он всякий раз забывал спросить у посетителя, что ему нужно. Поэтому я часто вынужден был принимать множество ненужных мне людей.

Однажды, когда я был занят по горло, он принес мне визитную карточку, на которой было выгравировано неизвестное мне имя. «Что ему от меня нужно?» – спросил я, а Сильвестр отвечал: «Я не посмел расспрашивать его, сэр; он джентльмен, это сразу видать». – «Ступай сию же минуту и узнай, зачем он пришел, – рассердился я. – Справься, какое у него дело». Ну, Сильвестр скоро вернулся и доложил, что незнакомец продает громоотводы. «Честное слово, – заметил я, – веселенькие настали времена, если даже у агентов по продаже громоотводов завелись гравированные визитные карточки». – «У него есть еще и картинки», – сказал Сильвестр. «Ах, картинки! Выходит, он продает и гравюры! А нет ли при нем кожаной папки?» Но Сильвестр был слишком перепуган, чтобы обратить на это внимание. Тогда я решил: пойду вниз сам и покажу этому выскочке, где раки зимуют!

Я спустился по лестнице, все сильнее подогревая свою ярость. Дойдя до гостиной, я был уже в совершеннейшем бешенстве, тщательно скрытом под личиной холодной учтивости. Еще с порога я и впрямь увидел в руках у посетителя кожаную папку. Но я совсем упустил из виду, что папка эта была наша собственная.

И поверите ли, этот человек сидел на стуле, а перед ним на полу была разложена целая коллекция гравюр. Только мне было невдомек, что это наши гравюры, разложенные здесь неизвестно для чего кем-то из моих домочадцев.

Я довольно резко осведомился, что ему угодно. Удивленным и робким голосом он пробормотал, что познакомился с моей женой и дочерью и Онтеоре и они пригласили его зайти. «Ведь ловко врет», – подумал я и остановил его ледяным взглядом.

Он, видимо, был в некотором замешательстве и сидел, перебирая гравюры в папке, пока я не сказал, что он напрасно беспокоится, так как все это у нас уже есть. Он несколько воспрянул духом и нагнулся было, чтобы поднять с полу еще одну гравюру. Но я снова остановил его, сказав: «И это у нас тоже есть». Тогда лицо у него сделалось жалкое и растерянное, а я в душе поздравил себя с победой.

Наконец этот джентльмен спросил, не знаю ли я, где живет мистер Уинтон; оказывается, он и с ним свел знакомство в горах. Я охотно согласился указать ему дорогу. И сделал это без промедления. Но когда он ушел, я заподозрил неладное, потому что все его гравюры остались лежать на полу.

А потом пришла моя жена и пожелала узнать, кто у нас был. Я протянул ей визитную карточку и, торжествуя, рассказал обо всем. К моему ужасу, она чуть не лишилась чувств. Потом она объяснила мне, что этот человек – их хороший знакомый, с которым они сдружились летом, и он попросту забыл сказать мне, что его здесь ждут. Она вытолкала меня за дверь со строгим наказом бежать к Уинтонам и поскорее привести его обратно.

Я вошел в гостиную Уинтонов, где хозяйка чопорно сидела в кресле, далеко превосходя меня в своей убийственной холодности. Ну, тут я принялся объяснять, как и что. Миссис Уинтон мигом сообразила, что пора растопить лед. Через пять минут я уже пригласил гостя к завтраку, миссис Уинтон – к обеду, и все прочее в том же роде.

Мы заставили этого человека изменить свои планы и остаться у нас па неделю и окружили его необычайным радушием. Право же, мне кажется, за все это время мы ни на минуту не дали ему протрезвиться.

Надеюсь, вы сделаете какие-нибудь полезные выводы из тех уроков, которые я вам здесь преподал, и память о них подвигнет вас на возвышенные поступки и породит помыслы, которые будут еще прекраснее прежних… и… и…

И я могу сказать вам только одно, мои милые слушательницы: с вами я провел время куда приятней, чем с той красавицей пятьдесят три года назад.