"Лесной царь" - читать интересную книгу автора (Марков Емельян)Марков ЕмельянЛесной царьЕмельян Марков Лесной царь Емельян Александрович Марков родился в 1972 году. Окончил Литературный институт. Публикации - в журналах "Юность", "Литературная учеба", в газете "Литературная Россия". Член Союза писателей. Номинант премии имени Ю.Казакова. Участник Второго форума молодых писателей России. - Родимый, лесной царь со мной говорит: Он золото, перлы и радость сулит. - О нет, мой младенец, ослышался ты: То ветер, проснувшись, колыхнул листы. Гете I В детстве мне претило соперничество сверстников, я больше дружил с младшими ребятами. Любимым стихотворением моим был "Лесной царь" Гете. Не вспомню, кем я себя чувствовал: лесным царем или всадником, с больным сыном на руках скачущим через лес, и не важно это; важно, что сама стихотворная музыка баллады, хоть и заставляла меня на ночь занавешивать глухим шерстяным одеялом маленькое окно моей дачной комнатки, все же была мне родной, понятной. Долго потом избавлялся я той музыкой, тем волшебным детским страхом от повседневного, бесформенного, страха, может, и теперь избавляюсь. Дачка наша стояла в поселке Горохово, что по Калининскому, а с крахом Советов, Тверскому направлению. Был у соседей мальчик, Сережа, он был младше меня года на три-четыре. Сережа разнился с остальными деревенскими детьми. В контрасте белесых ресниц и темных волос, бледных губ и смуглого лица, тонкой шеи и большой головы было что-то неприкаянное, глаза же его ярко-синие, словно задетая жестким ветром гладь воды, были слишком красивыми для мальчика и вместе с тем слишком строгими. Не так дружил я с Сережей, как любил его, снилось мне, что он родной мой брат. Как-то повел я Сережу в лес, сказал, что пойдем встречать коровье стадо. Я рассказывал ему, как ходил вместе с пастухом: сделал себе для этого кнут. Мы с пастухом обедали на земле, он вообще всегда пас лежа, иногда только вставал и стрелял своим бесконечным лохматым кнутом так, что умирало эхо. Мы ели с ним черный хлеб, суп с яйцом, картошку с укропом и малосольными огурцами и запивали все молоком из зеленой пивной бутылки с пробкой. Я не любил малосольные огурцы, они были горьки для меня, но тогда мне почему-то понравилось, что они горькие. Одну корову из стада помню особенно отчетливо. Она была самая крупная, с самыми длинными, голубыми рогами, с шерстью светлой, как лен, и волнистой. Когда вечером ее бок освещало солнце, она становилась наполовину золотая. Пастух, как мне казалось, ничего этого не видел и не знал, ведь он, и когда за стадом шел, вечно смотрел себе под ноги. Близился вечер. На вечерний выгон мы с Сережей уже не поспевали, но я все равно упрямо вел его. Лес, замшелый и сухой, принял нас. Все неделю стояла жара, в горле звенел жестяной привкус студеного колодезного ведра, и все-таки хотелось еще пить; но даже под изумрудным мхом не было влаги. Мы забрели в то место, где сосны росли тонкие, искривленные, кроны их закрывали болотное надменное небо. Казалось, свет не падает, а исходит снизу, ото мха. Тонкие стволы сплошь были украшены накипью бирюзового лишайника. Конца не было сухому болоту. Хотя я-то знал ему конец: стоит чуть пройти по бледной, не знающей солнечного тепла песчаной тропке меж высоких мхов, и лес отворит корабельные сосны с чешуйками меди и перламутра в благоуханной коре, черничные места, тесные от комариного звона. Можжевельник хмурым лешим станет следить за тобой, а там, застигнув лешего врасплох, машина мелькнет в узких прощельях между стволами, с гулким шорохом пронесется по остывающему шоссе. Знал я, что, пойди в другую сторону, выйдешь к песчаным карьерам, в пыли которых в смоль торфяной воды ныряют чуждые мне сверстники, на берегу лежат их велосипеды с ржавчиною на рулях. Но не хотелось видеть конца мху, его лелеющей слух тишине. - Все, - сказал я, - заблудились. - Нет, не заблудились, - сразу стал спорить Сережа. - Хорошо, давай искать, - сказал я и пошел вперед. - Никуда я с тобой не пойду! - Иди один. В глазах Сережи встали слезы, на его смуглые от загара щеки и крутой лоб легли багряные тени, словно он приблизил лицо к огню. Мне стало жаль его, но не так, чтобы сразу отвести его домой, а как-то нежно жаль. Я ободряюще коснулся его плеча. - Не трошь меня! - гневно отклонился он, - ты плохой. - Почему? - удивился я. - Потому что ты из Москвы. - А ты хотел бы быть моим братом? - спросил я. - я бы сделал тебе лук и стрелы с наконечниками. Дедушка сделал мне рогатку, выстрелил из нее в небо и пошел дождь. Мой дедушка колдун. - А Ромка стреляет из рогатки в маленьких птиц и никогда не промахивается, - ответил Сережа, гордясь дружбой с ужасным Ромкой. - Да, - покачал головой я, - Ромка любит убивать птиц. При мне он утопил спящего голубя в дождевой бочке. Ромка был моим сверстником, в первом детстве мы дружили, сидели вместе на тесном чердаке моего дома, воровали с забора зеленые кислые яблоки у соседей, помню, как Ромка превращался в старика, когда их ел, так он морщился. Ромка мечтал стать таким, как известный в округе голубятник с соседней улицы, знал голубиные породы и курил с пяти лет. Взрослея, мы все больше расходились, Ромка построил себе маленькую голубятню и уже думал, как сманивать голубей у своего кумира. Голубя он утопил, угадав в нем нечистую породу. - Ты с Ромкой не дружи, - сказал я. Сережа не заметил, как пошел рядом со мной. - Нет, я буду дружить, он сильнее тебя. - Он не сильней меня, я победил его, когда ты уже спать пошел, ты слишком рано уходишь спать. - Я не спал, я все видел в окно. Вы боролись, а кулаками он тебя сильней. - Он просто злой какой-то, у него пупок торчит. Я и кулаками сильней его, просто, если я его по-настоящему ударю, он упадет, стукнется головой и умрет. - Не умрет, я видел, как его били старшие пацаны, но у него только слюни текли. А потом, когда пацаны ушли на танцы, он встал - весь в песке. Я сказал ему, что у него борода и усы, а он сказал, что это не борода и усы, а слюни, и ушел домой. - Будешь с ним дружить, попадешь в тюрьму. Ты хочешь в тюрьму? - Нет, бабушка говорит, что тюрьма плачет. - Это не наши крыши, - сказал я, когда за стволами, по западной стороне которых словно расплавленная медь стекала, показались скаты домов нашей улицы. Сережа охотно поверил, ему уже не хотелось домой, он шел и о чем-то думал, глядя себе под ноги. - О чем ты думаешь? - спросил я его. - О том, что скоро папа увезет меня в Солнечногорск, и я пойду в школу. - Я тоже пойду в школу, - с усмешкой сказал я. - А в школе хорошо? - Нет. Я хочу в Москву, чтобы мороженное есть каждый день, а в школу не хочу. У нас учительница, Нина Григорьевна, говорит, что нищим подавать не надо. У нее торчат зубы, и вообще она страшная, как Кощей Бессмертный. Но, когда она сидит на перемене и проверяет тетрадки, ее становится жалко. Она мне часто ставит большие красивые двойки и красиво пишет замечания в дневник, а мама над этими замечаниями смеется, но все равно заставляет меня делать уроки, а я все равно их не делаю. - Не хочу я в школу, - сказал Сережа, - я хочу здесь с бабушкой жить. - Нет, - со вздохом ответил я, - родители возьмут тебя и отведут в школу, а бабушка останется здесь одна, будет сидеть осенью на лавочке и кофту себе зашивать, - я так сказал, потому что вспомнил кофту его бабушки, штопанную, с разными пуговицами. Сосны разом потухли, солнце поежилось в хвое и исчезло вдруг. Надо было спешить домой, но не хотелось выходить их леса, словно русалки манили к себе, мерцая средь ветвей, и обещали ласку нежнее материнской, манили ради какого-то несбыточного счастья, которое там, там... стоит пробежать сквозь хлесткие ветви, дымистых в сумерках, молодых сосенок, перепрыгнуть через стоячий ручей, и тогда оно вдохновением вольется в сердце. Но уйдет вдохновение и останется страх, и русалки растворятся в колыхании. Я вывел Сережу на нашу улицу. - Вот твой дом. - Я не хочу домой! - сказал Сережа. - Ты хочешь обратно? - я указал ему на бесформенный почерневший лес. Сережа с умоляющим упреком посмотрел мне в глаза, я улыбался, мне тоже было грустно. Вышла Сережина бабушка, Сережа спрятался было за меня, но тут заплакал и бросился к ней. Она погрозила мне грязным от картофельной земли пальцем: - Я тебе покажу, стервец, как маленьких обижать! Я пожал плечами и поспешил домой, мне страшно хотелось чаю. II Время шло, и казалось, оно убывает, это читалось в глазах людей, делающих революцию, а ее совершали все, только я один был против революции, так мне, по крайней мере, представлялось. Гороховский дом мы продали, до нас доходили только слухи о Горохове. Рассказывал бывший наш сосед, москвич как и мы, Виталий, с которым мы поддерживали потухающие отношения; раньше он уважал нас, всегда улыбался нам: почтительно зажимал указательным пальцем правой руки левую ноздрю и медленно краснел от уважения. Теперь же он был всегда задумчив, и ничто не могло его из задумчивости вывести. Виталий говорил, что деревня спилась, изворовалась, что сам он обнес своей участок жестяным забором, купил овчарку и нанял сторожа. Я относился с его рассказам, как к недоразумению. Мне верилось, что опомниться должны жители нашего поселка, ведь с ними я связывал все лучшее в своей жизни. Они, потерявшиеся, были частью моего потерянного счастья. Я надеялся вернуть свое счастье и понимал, что его не вернуть без того, чтобы вернуть их. Виталий в один из разговоров посулил мне работу. Долго и тщетно я искал места, но никак не проходил собеседования: то не во время был шутлив, то не вовремя сохранял серьезность, износил свой выходной костюм, а места так и не нашел; поэтому я чуть не бежал к Виталию на следующий же день после нашего с ним уговора. Виталий встретил меня в халате, с мокрой головой и каплями в бороде - только из ванной - и сразу объявил, что работы нет. Виталий, желтушный красавец с вкрадчивыми движениями, не мог пронзить меня своим волооким взглядом, хоть пытался, напрягал ноздри, глядел исподлобья. И взгляд его рушился, и он уже, казалось, готов был встать передо мной на колени. В молодости Виталий играл в студенческом театре. - Ладно... - загадочно пробормотал он и повел меня по своей просторной квартире, обложенной пестрой керамической плиткой. На стенах висели написанные крупными мазками яркие картины. Показав квартиру, Виталий усадил меня на кухне. - Скоро брошу все и уйду в монастырь, - сказал он, - у меня и келья уже забронирована, - он сказал это так, что я не понял, шутит он или говорит серьезно. - Вчера вернулся из Питера. Денег-то нет, но я не удержался. За пятьсот рублей взял карету и поехал по Сенатской площади, как граф. Люди показывали пальцем: "Смотрите, граф едет". В "Октябрьской" проститутки так и вешаются: "Недорого, - говорят, - недорого". - Как там Горохово? - спросил я. - Ну что ты все - Горохово да Горохово! - возмутился Виталий, - нет никакого Горохова. Лес вырубают, уже кладбище и поле видно. Каштанов, поэт этот, доносы на меня прилежно пишет, во всем винит меня. - В чем именно? - спросил я - А во всем! - весело ответил Виталий. Я вспомнил Толю Каштанова, нашего соседа напротив. Он не был крестьянином и вообще взялся неизвестно откуда и работал неизвестно кем, так - ни то ни се человек, поэт одним словом. Он имел странное узловатое тело. Когда мы приглашали его почитать стихи, и угощали его чаем с окаменевшими от времени баранками, в таком уже виде купленными в поселковом магазине, казалось, только для того, чтобы чашку удержать, ему требуется уравновешивать ее всем телом, он отклонялся, как яхтсмен, и стул под ним скрипел, как корабельная снасть, но сам он не походил на яхтсмена. Толя заикался. Поздороваешься с ним посреди улицы, близкопосаженные мутно-серые глаза его закатывались, нижняя челюсть судорожно западала. Не дождешься ответа и идешь дальше, а Каштанов так и останется стоять, силясь вымолвить приветствие. Так же он и стихи читал, поэтому мы, главные его слушатели, толком не знали его стихов. Толя ездил по поселку на мопеде, по-старушечьи длинные волосы развивались на встречном резвом ветру, и лицо Толи становилось мертвенным от скорости. Было удивительно, что мопед держится дороги, не летит в тартарары, ведь Каштанов набирал скорость, не свойственную мопеду. Но когда, попив чаю с баранками, он усаживал меня, ребенка, на бензобак и катал по поселку, страха не было. Жена его, Таня, которой от каких-то родственников и достался дом в Горохове, родила Каштанову двух сыновей, слепочков с отца. И не мудрено, Таня внешне была одного типа с мужем, но внятней его, ладней. Помнится, давным-давно, пришла она к нам августовским вечером и возле холодной нетопленой печки языком вытащила мне из глаза соринку. - Каштанов талантливый, - после некоторого раздумья сказал я Виталию. - Он...... - Виталий произнес непечатное слово. - В следующий раз не удержусь, собаку на него спущу. Ты что думаешь? Я же стихи его опубликовал, пробил его стихи. А он, думаешь, поблагодарил? Он сказал, что другой на моем месте сделал для него гораздо больше. Да, другой бы сделал. Хотел бы я посмотреть на этого другого. Виталий, тяжело и неслышно ступая, сходил в кабинет, вернулся с журналом, положил его открытым на стол. Я бросил взгляд на страницу, пробежал строфу, передо мной блеснуло вдруг счастье. - И каждый раз, как встречу его, - Виталий подпер голову рукой, - он дергается, обличает меня перед кем-то, неизвестно перед кем, на пустой улице, - он резко спрятал руки и лицо его повисло над столом, как маска. - А ты знаешь, что Сережка по мокрому делу идет? - спросил он. - Как по мокрому? - А так. У грузин, беженцев, тех, что недостроенный дом председателя райкома купили, сына он убил. Вместе с приятелем зарезали они его, закопали труп в лесу, а потом Сережка ходил к грузинам, столовался у них, говорил за обедом, что видел их сына, что скоро приведет его, обнадеживал. Труп нашли, Сережа тогда на коленях перед отцом, стариком-грузином, стоял, прощения просил. Каково? - Да... - ответил я, - в том, что на коленях стоял, по-моему, главное злодейство. - Почему в этом главное злодейство? - азартно сощурился Виталий, но тут же потух, нахмурился, - ладно, иди, - сказал он, - журнал возьми. Я вышел от него с иллюзией свободы, вызванной отказом в работе. Острый вечерний луч пронзил тесные облака, и это диковинно было видеть в городе, в просвете между многоэтажными новостройками. Страшная новость о Сереже мало что изменила во мне, я по-прежнему пытался вернуть свое счастье. |
|
|