"Эликсир и камень" - читать интересную книгу автора (Бейджент Майкл, Ли Ричард)

ВВЕДЕНИЕ

Начиная с семнадцатого века наука боролась с мистицизмом, богословием, религией и философией за доминирование в западной цивилизации и в западном обществе. По окончании Второй мировой войны превосходство науки казалось незыблемым и доказанным. После 1945 года западная культура вступила в новую эру научного рационализма и скептицизма. Все, что относилось к «иррациональному», все «магическое» и «сверхъестественное» не просто игнорировалось – к нему относились с активным недоверием, настороженностью и даже враждебностью.

Для тех, кому довелось жить во время конфликта 1939-1945 годов – кто причастен к его созданию, принимал в нем активное участие или просто пережил ребенком, – наука, похоже, превратилась в новую и практически всемогущую силу. Благодаря науке появились антибиотики. Наука внесла решающий вклад в развитие таких средств коммуникации, как телевидение. Конечно, она создавала и невиданные ранее орудия убийства – баллистические и крылатые ракеты с реактивными двигателями, атомную, а затем и водородную бомбу. Но даже эти внушающие ужас достижения науки, используемые в мирных целях, открывали дорогу для невиданного ранее прогресса. Реактивный двигатель нашел применение в гражданской авиации, произведя революцию в путешествиях и сделав земной шар более компактным и «удобным». Ракеты сделали доступными те уголки космоса, о которых раньше люди не могли даже мечтать. Ядерное топливо привлекало возможностью получить практически неисчерпаемый источник энергии. В результате статус ученого неизмеримо вырос. В сознании людей сложился образ верховного жреца, «мага», ми всемогущего волшебника. Его могли бояться – из-за сил, которые он был способен выпустить на свободу. Но ему также верили. Его считали хранителем будущего человечества.

Если поколение, пережившее Вторую мировую войну, имело веские основания верить в науку, то не меньше оснований у него было не доверять всему иррациональному. С пугающей очевидностью иррациональное проявлялось во время управляемой массовой истерии фашистских сборищ. Оно проявлялось в нацистской идеологии, в речах Гитлера, в откровенно антигуманном размахе так называемого «окончательного решения». Оно проявлялось в яростных психических атаках японской пехоты на Тихом океане, в беспричинном бесчеловечном обращении японцев с пленными, в кодексе чести, заставлявшем потерпевших поражение японских офицеров совершать ритуальное самоубийство, в бессмысленном самопожертвовании японских пилотов камикадзе.

Столкнувшись с этими проявлениями иррационального, британские и американские ветераны отшатнулись от любых его проявлений. Вполне объяснимо, что, вернувшись домой, солдаты стремились к спокойной и тихой жизни, к восстановлению «нормальности» и к безоблачному рациональному будущему, обещанному наукой. «Нормальность», измеренная и вычисленная с точки зрения научного рационализма, воспринималась как высшее достижение западной цивилизации. «Нормальность» и ее спутник, конформизм, стали основными признаками новой эры, ассоциировавшейся с «костюмом из серой шерстяной фланели». Эти качества превратились в стандарты, в соответствии с которыми должны были вырасти и прожить жизнь дети тех, кто пережил войну. Чтобы соответствовать этим стандартам, военное поколение стремилось обеспечить своим детям – так называемым детям «бума рождаемости» первого десятилетия после окончания войны – все преимущества заработанного тяжелым трудом благосостояния, изобилие высокотехнологичных и современных потребительских товаров, а также качественное образование (в основном высшее).

Однако к 60-м годам первое послевоенное поколение достигло совершеннолетия, и «прекрасный новый мир», за который ратовали их отцы, начал казаться им неискренним, лишенным всякой – помимо материального успеха – цели. Это становилось все более очевидным в свете того образования, преимуществами которого пользовалась молодежь. Вместо блестящего и оптимистичного будущего молодежь шестидесятых столкнулась с тремя чудовищными, невиданными за всю историю человечества призраками, с тремя зловещими и вездесущими угрозами: ядерной катастрофой, перенаселением и разрушением окружающей среды. Каждая их этих опасностей превращала библейскую идею апокалипсиса из религиозного символа веры в реальную – и все более вероятную – возможность.

Под разрастающейся тенью этого рукотворного тройного апокалипсиса взрослел а молодежь шестидесятых. И эта тень породила сомнения в ценности здравого смысла и научного рационализма, которым отдало свои симпатии военное поколение. И действительно, сам здравый смысл стал представляться лицемерной маской, оправданием для новых форм безумия. Вряд ли можно было назвать «разумным» создание и накопление запасов ядерного оружия, способных несколько десятков раз уничтожить земной шар. Вряд ли можно было назвать «разумным» то, что человечество истощало природные ресурсы, не принимая никаких мер по их восстановлению.

И если вся эта ужасающая бессмысленность есть вершина здравого смысла, делала вывод молодежь шестидесятых, то здравый смысл не стоит той веры, которой его удостаивали старшие. Если наука ведет в тупик, то она больше недостойна доверия человечества. Если «нормальность» и конформизм служат лишь для того, чтобы сделать людей послушными соучастниками собственного потенциального вымирания, то эти качества больше нельзя считать достойными ценностями. Во всех этих отношениях молодежь шестидесятых чувствовала себя преданной. И это ощущение предательства усугубилось – причем не только в Соединенных Штатах, но и за границей – войной во Вьетнаме, обоснованность и легитимность которой была явно сомнительной. За десять лет конфликта 56 тысячам молодых американцев, сражавшихся не за свои идеалы, а за то, во что верили старшие, было суждено погибнуть в джунглях, дельтах рек и на рисовых полях Юго-Восточной Азии. Впоследствии от 60 до 100 тысяч человек расстались с жизнью по собственной воле.

Война во Вьетнаме стала первым за всю историю человечества конфликтом, в котором потери на поле боя оказались меньше количества самоубийств среди ветеранов.

Когда молодежь шестидесятых взбунтовалась, ее бунт принял разнообразные и не всегда последовательные формы. Основными проявлениями этого бунта, которые чаще всего осуждаются учеными мужами в наше время, стали «вседозволенность», наркотики и скандально демонстративное неуважение к признанным авторитетам. Вероятно, именно благодаря такому поведению критики выдвигают против поколения шестидесятых обвинения в отступлении от христианской морали, в обращении к конкурирующим религиям (особенно восточным), в чрезмерном увлечении психологией (особенно теорией Юнга) и «нездоровом» интересе к «оккультизму» и «эзотерике».

Конечно, «возрождение оккультизма» наблюдалось и в прошлом, как правило, в беспокойные переходные периоды – накануне Французской революции, после Франко-прусской войны 1870 года и краха Второй французской империи, а также перед Первой мировой войной и революцией в России. Между этими яркими всплесками явление «оккультизма» или «эзотерики» продолжало существовать, хотя и на периферии развития и эволюции общества. И действительно, на протяжении четырех последних веков трудно найти даже десятилетие, когда какая-либо выдающаяся личность или группа людей не проводила экспериментов или исследований в области, которая считалась «запретным искусством».

В шестидесятые годы двадцатого века возрождение интереса к «запретным искусствам» вновь совпало с периодом бурных перемен. Однако на этот раз конвергенция достигла беспрецедентных масштабов, не ограничившись немногочисленной культурной элитой, системой масонских лож, а захватив весь западный мир, целое поколение недовольных, хотя и высокообразованных молодых людей. Тревожный звонок для старшего поколения прозвучал оглушающе громко. Этот звонок продолжал звенеть и в следующее десятилетие. В начале 70-х годов один из авторов этой книги, только что переселившийся в Лондон, читал лекции в местном политехникуме. Зная о его участии в движении за гражданские права в Америке и о его неприятии войны во Вьетнаме, большая часть его коллег, являвшихся пылкими сторонниками марксизма, ошибочно полагали, что он разделяет их убеждения. «На самом деле нас волнует не фашизм, – признался один из них во время беседы. – Фашизм окончательно умер. Реальная угроза – это Юнг и вся эта мистика». По мнению обеспокоенного идеолога, «Юнг и вся эта мистика» привлекали к себе людей, заставляя их обратиться внутрь себя и отвлекая от социальной и политической революции.

В сущности, «Юнг и вся эта мистика» в тревоге и неприятии себя сумели непостижимым образом успешно объединить правых и левых, самодовольное статус-кво и самозваные «революционные силы», призванные его нарушить. «Юнг и вся эта мистика» также объединили два других социальных слоя, которые традиционно были настроены враждебно по отношению друг к другу, – научный и церковный истеблишмент. Через предсказуемо регулярные интервалы времени и ученые, и духовные лица высказывали сожаление той степенью, в которой «эзотерика» пропитала так называемый «дух времени». Тревожный звонок, так громко звучавший в шестидесятые годы, можно услышать и сегодня, хотя теперь он обычно сводится к высокомерной насмешке. Так, например, среди плохо осведомленных журналистов, ученых мужей, обозревателей и политиков стало модным язвительно отзываться об «увлечении причудливыми идеями Нового века», как будто многие из этих «причудливых идей» не являются такими же древними, как источники западной философской и религиозной мысли.

Совершенно ясно, что в шестидесятые годы всплеск интереса к «эзотерике» был откровенной глупостью – примитивные астрологические таблицы, консультации со знаками Зодиака, картами таро или «Книгой перемен» перед принятием важного решения, готовые к употреблению программы самосовершенствования, полуфабрикаты просветления, мгновенная нирвана, различные инструкции для самостоятельной промывки мозгов. Невозможно также отрицать, что «оккультное возрождение» шестидесятых вызвало к жизни действительно греховные явления – увлечение сатанизмом и деятельность таких организаций, как та, которой руководил Чарльз Мэнсон. Правда, сосредоточившись только на подобного рода явлениях, мы упустим позитивные и конструктивные аспекты «оккультного возрождения». Так, например, в шестидесятые годы появилось множество писателей, которые выступали как сторонники «эзотерического» мышления. Среди них были Карлос Фуэнтес и Габриэль Гарсиа Маркес в Латинской Америке, Томас Пинчон в Соединенных Штатах, Мишель Турнье во Франции. Работы таких ученых, как Эдгар Уинд и Дейм Фрэнсис Йейтс, посвященные «эзотерике», отрыли прежде запертую дверь и позволили нам лучше понять Ренессанс и Реформацию, эпоху Елизаветы и Якова I в Англии, а также Шекспира, Марло и их современников. Через Юнга и некоторых его последователей «эзотерика» шестидесятых способствовала пониманию «женственного начала» и Euvigweibliche Гете, а также необходимости их реинтеграции в западное сознание и западную культуру. Как покажет эта книга, «эзотерический» принцип магической взаимосвязи вдохновил целую область исследований в области окружающей среды, способствовал признанию земли живым организмом, всеобъемлющей «экосистемой».

В «оккультном возрождении» шестидесятых важны не положительные или отрицательные последствия, а само его существование. Поначалу это явление вызвало шок, являя собой разительный контраст предшествующему послевоенному периоду «нормальности» и умеренности, научного рационализма, конформизма, потребительства и «костюмов из серой шерстяной фланели». Тем не менее «оккультное возрождение» можно считать естественной реакцией на подобные ценности и неразрывно связанные с ними самодовольство, ограниченность, замкнутость и стерильность. Для поколения образованной молодежи стало очевидным, что ценности старших завели общество в потенциально опасный тупик. Если из этого тупика и можно найти выход, то он обязательно будет связан с переменой в мышлении – переменой, которая уравновесит фрагментацию объединением, специализацию всеобщей взаимосвязью, механизм организмом, анализ синтезом.

Именно в таком контексте следует рассматривать – наряду со многими другими достижениями этого десятилетия – «оккультное возрождение» шестидесятых. Основная движущая сила, главный импульс мышления шестидесятых был направлен на переориентацию ценностей – переориентацию в сторону объединения, целостности, организма и синтеза. В то время в воздухе витало слово «революция». Упрощенный и буквальный подход, неспособный распознать глубинные движущие силы, воспринимает это понятие поверхностно, пытаясь трактовать его в чисто политическом смысле. На самом деле произошла более глубокая революция, подобная той, которая характеризовала эпоху Возрождения. Это революция во взглядах и ценностях, в личных и общественных приоритетах, в самом сознании, в способах восприятия и понимания действительности, а также взаимодействия с ней.

Эта революция многим обязана так называемому «оккультному возрождению». Если конкретнее, то она была связана с определенным направлением «эзотерики», известным под общим названием «герметизм». Помимо всего прочего герметизм подчеркивает единство всего знания и важность установления связей между различными его областями. В этом смысле революция в сознании, которая произошла в шестидесятые годы двадцатого века, может быть названа герметической.


Авторы этой книги сами являются продуктом шестидесятых. Но мы не стыдимся этого. Наоборот, мы даже гордимся этим фактом. Мы также гордимся – хотя и не без разумного скептицизма, – что приняли участие в «оккультном возрождении» этого периода.

Подобно многим нашим современникам, мы пришли к герметизму различными путями. Некоторые из самых важных путей были открыты самой системой образования, которая оставляла герметизм за чертой академической респектабельности. Мы быстро поняли, что в университете нет ничего «универсального». Тем не менее в процессе совершенно обособленных и существующих как бы в вакууме учебных курсов по английской, американской, французской или немецкой литературе мы читали поэзию и прозу, которая устанавливала связи, игнорируемые самим университетом, – связи между искусством, наукой, историей, философией, психологией, мифологией и различными религиями. Пока научные дисциплины с рвением руританских националистов бились за установление территориальных границ, Блейк, Гете и Бальзак, Флобер, Толстой и Достоевский, Джойс, Пруст, Манн, Йетс и Рильке раскрывали перед нами более широкие перспективы. И у многих из этих личностей – даже у таких в высшей степени благопристойных викторианцев, как Джордж Эллиот и Роберт Броунинг, – мы находили открытые упоминания о герметизме и его сторонниках.

Мы сталкивались также с фигурами, еще не допущенными в официальные учебные планы или каноны. Так, например, Лоуренс Дюрелл обычно недооценивался или даже отвергался научным истеблишментом того времени, однако в студенческих городках Англии и Америки начала шестидесятых вряд ли можно было найти человека, не читавшего «Александрийский квартет». Именно на страницах тетралогии Дюрелла мы впервые столкнулись с упоминанием о загадочной области знания, которая называлась герметизмом. Именно у Дюрелла мы впервые столкнулись с такими именами, как Парацельс и Агриппа, о которых не упоминалось в традиционных учебниках и антологиях. Именно Дюрелл искусно романтизировал наши представления об Александрии, познакомив нас с колыбелью герметизма. И именно Дюрелл показал нам, что алхимия является не просто причудливой разновидностью примитивной химии, а сложной и будоражащей чувства системой, в которой сексуальность использовалась как метафора для искусства, искусство служило метафорой для сексуальности, а оба этих понятия являлись метафорами для определенной формы превращения.

Юнгу, как и Дюреллу, тоже не нашлось места в официальных учебных планах того времени. Однако мы шли к нему через литературу, и он дарил нам чувство освежающей новизны. От Юнга дорога вела назад к алхимии и герметизму – иногда непосредственно, и иногда через Гете. Вскоре нам стало ясно, что множество дорог возвращают нас к герметизму – даже несмотря на то, что университет потерял или умышленно исказил карты местности.

Герметизм, как выяснилось, предлагает отличающийся удивительной новизной взгляд на мир знаний, именно тот, который нам был обязан привить университет – даже в силу своего названия. С этой высоты перед нами открывался захватывающий дух вид – совсем как вид земного шара из космоса, который как раз в это время наблюдали первые космонавты. Мы получили возможность рассматривать знание и реальность как единое и неделимое целое. Мы видели связи между якобы далекими «дисциплинами» и «областями исследований», которые сам университет искусственно отделял, фрагментировал и изолировал друг от друга. Предлагая перспективу, которая преодолела границы жестко разделенных областей знания, герметизм позволил понять, как эти области дополняют друг друга, как они перекрываются и питают друг друга. Мы также увидели трещины и водоразделы, явившиеся продуктом разобщенности, фрагментации и изоляции.

В то же время герметизм дал нам нечто большее, чем просто абстрактное или теоретическое понимание, нечто большее, чем общая философская ориентация. Он также познакомил нас с теми способами, при помощи которых «магия» – почти всегда это были темные формы «магии» – живет и действует в современном западном обществе. Другими словами, герметизм позволил нам понять, каким образом некоторые его основные идеи и принципы были украдены и использованы с откровенно корыстными целями. Слово «магия» – по крайней мере в современном мире – превратилось в метафору для определенного рода хитрой манипуляции, для искусства «создавать события», не имеющего ничего общего с самим герметизмом.


Герметизм также открыл нам новый взгляд на историю. В соответствии с традиционными учебниками того времени, а также лекциями большинства наших профессоров такое исключительное явление, как Возрождение, имело в своей основе ценности, которые впоследствии были названы «гуманистическими», – ценности, выразителями которых являлись Мартин Лютер, Эразм Роттердамский и автор «Утопии» сэр Томас Мор. Разумеется, для нас был привлекателен такого рода гуманизм. Однако в процессе самостоятельных занятий и знакомства с новым поколением исследователей, представленных такими личностями, как Эдгар Уинд и Фрэнсис Йейтс, Возрождение постепенно представало перед нами совсем в другом свете. Вне всякого сомнения, это явление было многим обязано гуманистическим идеям, но ничуть не меньше, а возможно и больше, оно взяло от герметической мысли и герметических традиций. Выяснилось, что истинной движущей силой Возрождения была «магия».

Это открытие стало для нас основанием для другого, о котором академическая наука – в полном соответствии с послевоенным рационализмом – благоразумно умалчивала. Если Возрождение в большей степени основано не на гуманизме, а на герметизме, то так называемый «человек Возрождения» – фигура, которая олицетворяет эту эпоху в глазах следующих поколений, – не мог быть Лютером, Эразмом или Томасом Мором. Тогда кто же он? Вскоре мы нашли его среди тех личностей, которых Фрэнсис Йейтс называла «магами Возрождения». Однако, получив возможность идентифицировать этих «магов» как исторических персонажей, мы осознали, что уже сталкивались с ними в форме вымышленных фигур. Мы познакомились с ними – хотя и в рамках строгой христианской морали – в лице доктора Фаустуса Марло. Мы познакомились с ними – теперь уже в более благоприятном контексте – в лице Фауста Гете. Чем пристальнее мы вглядывались в Фауста, тем значительнее казалась его личность. Для нас он стал олицетворением неугомонности, любопытства, отваги, жажды знаний, неприятия ограничивающих свободу условностей – всех тех качеств, которые были свойственны нашему поколению.

С кем стремится идентифицировать себя наша цивилизация? Ответ поначалу кажется совершенно очевидным. Люди продолжают говорить о «христианской цивилизации», «христианской культуре», «христианском мире». По-прежнему, хотя и не так часто, как в прошлом, приходится слышать и о «христианстве». По этим фразам становится понятно, что западное общество льстит себе, предлагая Иисуса Христа в качестве символа того мира, который оно создало. На самом деле наиболее точно западную культуру персонифицирует вовсе не распятый на кресте, кроткий, как агнец, «Спаситель». Совсем наоборот – это маг, колдун и волшебник, который, как утверждают легенды эпохи Возрождения, скрепил кровью свой договор с «дьяволом». Не Христос, а Фауст является олицетворением нашей цивилизации.

Сведения о Фаусте, или Фаустусе, дошли до нас – в основном, хотя и не только, – благодаря двум выдающимся произведениям литературы, пьесе Марло и драматической поэме Гете. Оба этих произведения знакомят западную цивилизацию с воплощением ее коллективной личности. Оба посвящены человеку, который ко времени нашей первой встречи с ним уже овладел всеми признанными науками, вобрал в себя весь широчайший человеческий опыт и задумался над тем, на что еще направить свои усилия – какие новые миры ему нужно завоевать, какие неизведанные области знания исследовать. В отличие от Иисуса Христа этот человек не стремится привести других людей к Богу или самому достичь единения с Богом. Наоборот, он сам хочет стать Богом – не больше и не меньше. Преследуя эту цель, он задействует все доступные для его времени технические средства, чтобы получить доступ к неограниченной и неиссякаемой власти, той власти, которая по законам традиционной христианской морали считалась «адской», «демонической», «дьявольской», «сатанинской». С хранителем этой власти Фауст заключает сделку. Он получает возможность удовлетворить свои желания, проникнуть в новые области знаний, подняться до самых высот и опуститься в самые глубины человеческого опыта, изучить и описать то, что до сих пор оставалось неисследованным. В обмен – после выполнения этих грандиозных планов – он отдает свою душу.

Существует, однако, важное отличие в трактовке этой истории между Марло и Гете, между взглядами середины шестнадцатого века и конца восемнадцатого и начала девятнадцатого столетия. В концовке пьесы Марло утрата Фаустом души является необратимой, безвозвратной, окончательной и не подлежащей отмене. В концовке поэмы Гете расставание с душой – благодаря вмешательству «das Ewigweibliche», «вечного женского начала», или «женственного начала», – прерывается, и Фауст получает шанс на освобождение и спасение.

Сегодня, в начале двадцать первого века, наша цивилизация имеет возможность написать собственный коллективный труд о Фаусте. Остается подождать, какой окажется концовка у этого произведения – как у Марло ил и как у Гете.