"Бордель на Розенштрассе" - читать интересную книгу автора (Муркок Майкл)МАЙРЕНБУРГТеперь я в состоянии довольно продолжительное время двигать правой рукой. Несмотря на случающиеся порой внезапные приступы слабости и озноба, моя левая рука также действует вполне прилично. Меня продолжает опекать старый Пападакис, и я больше не боюсь остаться брошенным на произвол судьбы. Мои теперешние ощущения ничуть не тяжелее, чем те, которые я испытал ребенком, навещая больного члена семьи. Мне всегда удивительно трудно воскресить в памяти то чувство тревоги, которое часто угнетало меня в юности. Некоторые мелкие неприятности, такие, как, например, боль в гениталиях, ничего не значат по сравнению с моими нынешними приступами гнева или отчаяния! Беспомощность, возникающая в результате болезни или преклонного возраста, напоминает о том, сколь тщетны наши попытки улучшить свое собственное состояние. Казалось, что мои старые раны совсем затянулись, а теперь, когда я собираюсь их бередить, возможно, обнаружу, научился ли я в результате чему-нибудь или выясню причину своих страданий. Город Майренбург несравненной красоты. Самые знаменитые архитекторы и строители вложили весь свой талант в создание этих красот, начиная с X века. Здесь нет ни одного здания, даже самого незначительного, типа склада, сарая, мастерской, которые бы не вызывали восхищения и не выглядели как настоящее произведение искусства. В сентябрьское утро, незадолго до рассвета, из серого тумана разносятся гудки паровозов. В густом воздухе виднеются только два одинаковых готических шпиля собора Сент-Мари, похожих на две симметричные, обточенные волнами скалы, возвышающиеся над серебристой поверхностью лениво застывшего моря. В Майренбурге я жил полнокровной жизнью. Как ни странно, в то время смерти я боялся куда больше, чем сегодня, когда она заявляет о себе каждой клеткой, каждым органом моего тела. Никогда я не жил так напряженно. Живя долгие годы в Майренбурге, я томился от тягостной и дурманящей чувственности в атмосфере, пропитанной сексуальным исступлением. Дальнейшее погружение в эту обстановку, если бы это было возможно, неизбежно привело бы меня к гибели, вот почему я, хотя и с сожалением, расстался с тем периодом своей жизни, который был связан с Майренбургом. Полагаю, что я лишился самого лучшего в жизни. Разумеется, все стало значительно проще с тех пор, как я переехал в Италию, и вынужден был изменить свои привычки, о которых прежде даже не задумывался. Меня навещают друзья, мы предаемся воспоминаниям, воскрешаем в памяти лучшие мгновения жизни, посмеиваемся над худшими. Время не изменило нас. Однако никто из моих друзей не бывал в Майренбурге, и мне не верят, когда я рассказываю обо всем, что там произошло со мной. А было что рассказать. Александра. Моя Алиса. Она так и осталась шестнадцатилетней. Вот она отдыхает, завернувшись в зеленый бархат. Я касаюсь ее душистой желто-розовой кожи, словно хочу согреть этот оранжерейный цветок в первые осенние дни. А в это время из танцевальной залы внизу слышны звуки скрипки, в кафе «Моцарт» играют вальс. Запах моего члена смешивается с благоуханием ее тела, напоминающим аромат меда и роз. Сверкающий взгляд, на алых губах играет томная улыбка, лицо обрамлено темными кудрями. Она раскидывает в стороны тонкие руки, раскрывая объятья. Александра. Она заставляет называть себя Алекс. Позже она станет Алисой. Я околдован ею, она — воплощение моей мечты. За окнами, словно мираж, виднеются шпили и крыши Майренбурга. Еще немного, и я стану жертвой своего воображения. Эти огромные зеленоватые глаза внимательно и ласково смотрят на меня. Я покорен. Моя Александра. Она поворачивает голову, слегка приподнимая плечи, и произносит мое имя: «Рикки!» Я кладу ручку и пытаюсь взглянуть поверх бювара, не появилась ли передо мной та, голос которой я только что услышал. Но увы! И я продолжаю писать, испытывая удовольствие только оттого, что хоть чуть-чуть могу погрузиться в атмосферу тех далеких дней. Ребенком, когда я играл в солдатики, я формировал батальоны, расставлял кавалерию и артиллерию, испытывая порой неожиданные приступы столь сильного сексуального наслаждения, что часто достигал не только эрекции, но даже оргазма. И теперь еще, если я прохожу мимо выставленных в витрине магазина оловянных солдатиков, я ощущаю волнение не менее слабое, чем в возрасте двенадцати-тринадцати лет. Я не могу объяснить, почему эта игра с солдатиками производила на меня такое действие тогда и почему она действует на меня так же и теперь. Может быть, это связано с тем, что фигурки находились в полной моей власти, но сами они, в свою очередь, выпускали на волю потенцию моего члена, избавляя от необходимости соблюдения приличий и условностей, диктуемых воспитанием. Разумеется, у меня, ребенка, была лишь довольно слабая власть. Мои братья и сестры были значительно старше меня, поэтому мои юные годы протекали в относительном одиночестве. Имя моей матери никогда не произносилось. Позднее я узнал, что она уехала куда-то в Румынию в обществе некоего голландца. Случаю было угодно, чтобы я на короткое мгновение встретился с ней незадолго до ее смерти в модном когда-то ресторане на улице Виктора Гюго и узнал в ней даму, которую видел дома на портрете. Она показалась мне маленькой и скромной. Когда я назвался, она была со мной очень любезна. Она, как и ее голландец, была одета во все черное. Отец мой проявлял интерес главным образом к политике. Он был на государственной службе и поддерживал Бисмарка. В Беке, нашем поместье, меня воспитывали гувернантки преимущественно из Шотландии, которым помогали очаровательные горничные, охотно занявшиеся со мной, когда пришла пора, и половым воспитанием. У меня складывается впечатление, что на мою жизнь всегда сильно влияли женщины. Наступает рассвет, и Майренбург начинает дребезжать, словно монеты в кружке для сбора денег нищего: это час, когда по городу проезжают первые конки и первые экипажи. Отворяются ставни, распахиваются окна. Светло-желтый диск солнца вырисовывается в тумане, который постепенно рассеивается, открывая небо белесого цвета. Камни Майренбурга, белые и серые, блестят на солнце. Жители разговаривают на немецком, но с сильным английским акцентом, для форса имитируя венский диалект: они произносят звук «р» как «в». С далекой площади доносится звон колоколов католического храма. С самых высоких точек Майренбурга видны почти все его башенки и крыши, переплетение его труб, балконы и живописные колокольни, мосты, сооруженные в эпоху властвования королей, городские крепостные стены и каналы. Жилые дома, гостиницы и современные магазины преисполнены благородства и дышат вдохновением, так же как и расположенные по соседству с ними дворцы и церкви, памятники архитектуры, созданные Соммарагу, Нирмансом и Каммерером. Но вернемся к моей Александре. Раскинувшись на кровати, она поднимает глаза и смотрит на меня, прикасаясь маленькими грудями к моему ленивому пенису. В комнате жарко. Солнце пробивается сквозь щель в плотных занавесках, освещая узким лучом кровать и мою спину. Наши лица и ноги находятся в густой тени; белые струйки спермы ударяют ей в шею, а ее крик раздается в унисон с моим; моя Алиса. Я откатываюсь в сторону и смеюсь, испытывая истинное блаженство. Она зажигает мне сигарету. Я ощущаю себя полубогом. Курю. Не хочется делать ни малейшего движения. Она — настоящий эльф, сказочное существо, пришедшее в мою жизнь. Над Майренбургом встает заря. Чуть позже мы заснем, а ближе к полудню, завернувшись в свой черно-белый шелковый халат, я выйду на балкон, чтобы насладиться чудесным видом, который не сравним ни с каким другим, даже с видом на Венецию. Я бросаю взгляд на стол и на записную книжку в синей кожаной обложке, в которой иногда пытаюсь сочинять для нее стихи. Эту записную книжку подарила самая младшая из моих сестер. На переплете напечатано золотыми буквами мое имя: Рикхардт фон Бек. Я — младший сын в семье, блудный сын, и в этом качестве пользуюсь почти всеобщим снисхождением. Старые деревья шелестят листвой под легким западным ветерком. До меня доносится запах мяты и чеснока. Пападакис приносит мне какие-то вещи и немного морфия. Я замечаю, что дрожу, но это происходит не от боли и не от слабости. Я дрожу так, как дрожал тогда, чувства мои обострены до такой степени, что становится почти невыносимо. Я ласкаю кожу незрелого персика. Снова вижу, как опьяненный одинокий студент уходит с ее вечеринки все в том же светло-голубом мундире без фуражки, которую заменяет слишком большая фетровая шляпа; он осторожно спускается по широкой лестнице Младота, называемой также порой лестницей Тилли. Шляпа закрывает его глаза и наползает на уши. Еще детские губы складываются в трубочку, и он, слегка фальшивя, насвистывает арию из оперы Моцарта. Он пытается отыскать дорогу к Старому кварталу, где он живет. На лестнице с ним столкнулись две юные розовощекие и белокурые работницы, одетые в шали и длинные темные кофты, хихикнули и удалились, но он не обратил на них ни малейшего внимания. Спустившись по лестнице, он направился к мостовой. По обеим сторонам широкой дороги растут ели и кипарисы, совсем рядом возвышаются ворота из кованого железа и гранитные колонны Ботанического сада. Прежние резиденции правителей, расположенные на окраине Старого квартала, превратились нынче главным образом в общественные здания и музеи. За парками, окружающими их, тщательно ухаживают. Если бы студент немного сдвинул шляпу, то увидел бы самое большое здание, вдоль решеток которого он проходит. Оно было некогда летней резиденцией графа Гюнтера фон Бодессэна, утверждавшего, что он любит этот уголок больше, чем свое баварское поместье. Одно время граф представлял здесь свою родину в качестве посла по особым поручениям. Он помог Майренбургу сохранить свою независимость во время захватнических войн в середине XVIII века, когда русские, австрийцы и саксонцы сошлись у границ Вельденштайна, но так и не смогли договориться между собой о судьбе этой провинции. Из Ботанического сада доносились тысячи ароматов. Благоухали мелкие алые розы, ставшие местной достопримечательностью. Эти розы поздно зацветали и цвели почти до декабря. Трава еще покрыта каплями росы. Студент шел своей дорогой, свернув на улицу Пушкина. На мгновение его встревожил крик какого-то проснувшегося экзотического животного, донесшийся из находящегося неподалеку зоопарка. Его обогнала раскрашенная в голубой, красный и зеленый цвета тележка молочника, позвякивавшая бидонами. Тележку тянула следовавшая привычным маршрутом тощая лошадь с шорами на глазах. Наконец он дошел до площади Люгнерхоф, где в 1497 году был сожжены мученики-протестанты. Дома здесь сгрудились теснее, склоняясь друг к другу наподобие стариков, столпившихся для игры в булли. В середине мощеной площади стоял фонтан в стиле барокко. Студент пересек Люгнерхоф, чтобы пройти в узкий переулок Коркциергассе. В этот момент луч солнца коснулся позеленевших медных крыш домов. Жильцы верхних этажей домов, выстроившихся на правой стороне улицы, наслаждались теплом, которое дарило солнце, левая же сторона улицы была погружена в полную темноту. Студент открывает дверь, выходящую во внутренний дворик, и исчезает. Слышно, как он поднимается по железной лестнице в комнату, расположенную над старыми конюшнями, где теперь уличные торговцы хранили свой товар. А выше, по переулку Коркциергассе, в утреннем свете появилась фигура в лохмотьях. Она с трудом одолевала крутой подъем улочки, змеившейся до площади Кутовскиплац, цепляясь посиневшими пальцами за перила. Это маленькое горбатое существо, усталое и беззащитное, было некогда королевой театра «Шен театр», «яркой звездочкой исключительной силы, затерявшейся в пучине разложившейся мнимой жизненной энергии», как писал о ней пятьдесят лет назад Снаревич. Мария Замаровски жила тогда ради любви, отдаваясь этому чувству целиком со всей щедростью своего сердца. Мужчины, которые нравились ей, могли получить от нее все. Она щедро дарила своим любовникам дома, драгоценности и деньги до тех пор, пока не настал день, когда почти одновременно не поблекла ее красота, не иссякло ее состояние и не пришел конец ее успеху у публики. Она открыла лавку по продаже шоколада, но позволила своему последнему любовнику лишить себя права на владение ею. С тех пор она продавала сладости, разложив их на тяжелом, висевшем у нее на шее подносе. Днем она устраивалась на площади Кутовскиплац недалеко от театра, где когда-то выступала (там и теперь еще ставят мелодрамы и легкие комедии). Я покупаю у нее конфеты для Александры, которая откусывает один кусочек, а затем угощает ею меня. Вкус сладости смешивается с ее тонкими духами, и я поддаюсь горячему желанию притянуть Александру к себе. С реки доносится шум. Докеры грузят мешки с углем на маленькие пароходы. На набережных Майренбурга иногда бывает так же оживленно, как на морских пристанях. Вот и этой зимой за своими грузами будут следить торговцы в своих слишком широких шубах, похожие на выводок немного грустных птенцов. Сейчас семь часов утра, и на вокзале дымит экспресс из Берлина. Популярные кафе наполняются дымом крепких сигарет, звоном посуды, шумом разговоров, шуршанием немецких и чешских газет. Багровые и посиневшие руки хватают дымящиеся сосиски и огненный кофе. Держа над головой большие эмалированные подносы, официанты и официантки проворно пробираются между мраморными столами. На балконе отеля, который стоит на Кутовскиплац, завтракает несколько человек. В этот час в отелях царит аромат кофе с молоком и свежеиспеченных рогаликов. Вскоре появятся английские туристы, одетые в длинные свободные пальто. Они направятся к лестнице Младота и, какой бы ни была погода, пожелают непременно одолеть пешком все сто двадцать ступеней, пренебрегая маленьким фуникулером. Затем путь их проляжет к собору Сент-Мари или к мосту Радота, который раскинулся над рекой Рэтт. Парапет моста с обеих сторон поддерживают колонны в романском стиле, на которых изображена знаменитая династия свитавских королей, их правление было прервано в 1370 году германским императором Карлом IV, который, используя дипломатические приемы и угрозы, навязал своего претендента на престол и приложил все силы для того, чтобы дать Свитавии немецкое название Вельденштайн, прежде чем переименовать Миров-Чесни в Майренбург. Рэтт — река с бурным течением. Выше по ее течению несет свои воды Одер, а ниже — Дунай. Рэтт стал как бы хребтом, от которого ответвляются самые современные каналы в мире. Рэтт — главный источник благоденствия Вельденштайна. В нескольких сотнях метров от моста Радота, на старых, мощенных камнем набережных, теснятся кафе и рестораны, украшенные таким количеством рекламы и написанных от руки объявлений, что за окнами почти невозможно разглядеть изборожденные морщинами лица капитанов и бледные лица отправителей товаров, которые вместе пили крепкий кофе из дрезденского фарфора и вытирали губы салфетками из льна, выделанного в Брно. В общем гуле можно различить лишь монотонное перечисление товаров и их стоимости, выраженной в различной валюте. Пар, поднимающийся от стоящих на прилавке супниц, того и гляди отлепит объявления от стекол. Славянские националисты собираются в кафе на пересечении Каналштрассе и Каспергассе со щитом, расхваливающим достоинства русского чая. Некоторые из них не спали всю ночь, другие только пришли. Они объясняются по-чешски и по-свитавски, горячо, хотя и безграмотно. Часто цитируются здесь стихи Коллара и Целаковски: «О моя славянская родина! Имя твое сладко, словно мед; ты помнишь зло, которое тебе причинили. Тебя сотни раз делили, сотни раз разрушали, но никогда ты не была столь дорога нам». Они отказываются разговаривать по-немецки или по-французски. Под рединготами они носят простые деревенские рубахи. Из обуви они предпочитают сапоги, а курят желтые самокрутки. Хотя большинство из них училось в университетах Праги, Хайдельберга или даже Парижа, они не уважают это образование. Они с большим желанием ссылаются на «зов крови», «инстинкт», утраченную славу и потерянную честь. Александра рассказывает мне, что какое-то время ее брат был одним из них, из-за чего главным образом родители и решили увезти его в Рим. Я отвечаю ей, что ценю ее брата за его политическую непреклонность. У нее такой мягкий живот. Я касаюсь его кончиками пальцев. Моя рука скользит к ее лобку. Она артачится и мягко берет меня за запястье. Все, что вчера казалось мне второстепенным, теперь занимает меня постоянно, почти навязчиво. Витрина ювелирного магазина, салон знаменитого портного, магазин модной одежды доставляют мне такое же большое удовольствие, как некогда бега или чтение книг о каких-нибудь экзотических странах. Эта перемена произошла со мной внезапно, словно из моей памяти вдруг стерлась прежняя форма существования. Мысль об Александре зажигает меня. Кровь ускоряет свой бег по жилам. Мне вспоминается каждое мгновение блаженства. Жестом я отсылаю Пападакиса. Я цепляюсь за свои ощущения. Они — нечто большее, чем простое воспоминание. Я вновь вижу ее. Что же я придумал, собственно говоря? Может быть, она плод моего воображения или я — ее? Банальные события имеют мало значения. В комнате темнеет. На заднем плане красный бархат и розы. Ее пассивность, ее слабость. Ее внезапные и дикие приступы страсти, ее белые зубы. Она становится сильной, но остается такой нежной. Мы затеваем с ней игру. Она знает ее правила куда лучше, чем меня. Я отодвигаюсь от нее и встаю. Подхожу к окну и раздвигаю занавески. Она смеется, лежа на смятых простынях. Я вновь поворачиваюсь к ней: «А ты — отчаянная». Пападакис стоит около меня, ожидая указаний. Я прошу его зажечь лампу. Она засовывает голову под подушку. Ее ступни и икры исчезают под льняным полотном; в сумерках округло вырисовываются ягодицы. Она вытаскивает голову из-под подушки, поправляя свои темные локоны. Я вновь рядом с ней и наваливаюсь на нее, лежащую ничком на кровати, всем телом. Мой пенис направлен к щели ее зада, охотно отказываясь от ее жаркого влагалища: никогда — ни прежде, ни потом — мне не доводилось ощущать подобного возбуждения вагины ни у какой другой женщины. Она кусает меня за руку. Сегодня на площади шумно, Пападакис говорит мне, что проходит какая-то политическая демонстрация. «Коммунисты», — презрительно морщится он. Мы берем экипаж, чтобы прокатиться немного на восток, где на возвышенности расположен Старомест — сельский пригород Майренбурга. Здесь девочки с важным видом пасут коз и следят за курами, отгоняя чужих, словно это лисы. Там среди ферм и мельниц мы остановимся в трактире и пообедаем на свежем воздухе. В Староместе построено два роскошных дома. В них живут инвалиды престарелые, за которыми ухаживают монашки. Мы обгоняем вереницу пестрых ярких цыганских фургонов. Александра показывает мне на пони с бело-коричневой шкурой, ей бы хотелось такого. Дороги здесь всегда сухие. Бредя по пыли, неутомимые путешественники даже не поднимают глаз, чтобы взглянуть на нас. Мы останавливаемся, чтобы полюбоваться панорамой города. Я показываю ей на повороте реки старую набережную, которая называется «Бухтой самоубийц». Каким-то странным образом течение выносит именно сюда тела тех, кто бросается с Моста Радота. Вдали мы различаем ипподром, плотную массу зрителей и бегущих лошадей, переливы шелка платьев и знамен на фоне зеленой травы. Чуть ближе к нам находится собор с большим концертным залом, где сегодня вечером в одной программе будут исполняться произведения Сметаны и Дворжака наравне с произведениями Вагнера, Штрауса и Дебюсси. Майренбург отличается большей эклектичностью вкусов, чем Вена. Немного дальше видна позолоченная вывеска кабаре Роберто, где в этот вечер публику развлекают популярные певцы, актеры, танцоры и дрессированные животные. Александра мечтает попасть туда. Я обещаю повести ее в кабаре, но прекрасно знаю, что она, так же как и я сам, способна в ближайшие полчаса пожелать и что-нибудь совсем другое. Она касается горячими губами моей щеки. Красота города приводит меня в восторг. Я провожаю взглядом зеленый вагон конки, который тащат две лошади рыжей масти по направлению к еврейскому кварталу Пти Боэм, где с понедельника до четверга шумит рынок. Конка добирается до конечной остановки недалеко от рыночной площади — Гансплац. От нее — как когда-то, так и в наши дни — отходят улочки-артерии, каждая из которых с давних пор известна расположенными на ней лавками и магазинчиками. Бавернинштрассе — улица старьевщиков, здесь продают изделия из льна, кружева и ковры, на Фанештрассе можно купить антиквариат и охотничье оружие, в переулке Хангенгассе обосновались книготорговцы, продавцы писчебумажных товаров и эстампов, на Мессингтштрассе — изобилие фруктов, овощей, мяса и рыбы. На самой рыночной площади можно найти все, что пожелаешь. Здесь же есть и шарманщики-итальянцы, и скрипачи-цыгане, мимы и кукольники. Уличные торговцы спорят с покупателями под сверкающими навесами в тени синагоги, о которой говорят, что она — самая большая в Европе. Ее раввины пользуются известностью и влиянием во всем мире. Одетые во все черное, респектабельные образованные мужчины поднимаются и спускаются по ступенькам, на которых расположились торговцы пряниками со своими подносами; где мальчуганы продают сигареты, а их сестры в красивых ярких платьях делают танцевальные па в надежде привлечь внимание к продаваемым пирожным и сладостям. Прилавки ломятся от игрушек, одежды, окороков, колбас, музыкальных инструментов и предметов домашнего обихода. Торговцы расхваливают свой товар и отпускают шуточки, состязаясь со звуками гитары, аккордеона, скрипки и выкриками продавцов лимонада. В конце переулка Хангенгассе стоит большой автомобиль пурпурного цвета, привезенный из Франции; он дрожит и фыркает, на приподнятом сиденье возвышается шофер. Он в фуражке, очках и в пальто на меху — неизменных причиндалах его профессии. Затянутыми в перчатку пальцами он невозмутимо нажимает на клаксон, предлагая прохожим воспользоваться его услугами. Но толпа расступается, а пурпурный автомобиль, не найдя клиентов, катит дальше к более роскошным кварталам по улице Фальфнерсаллее, которая была Елисейскими полями Майренбурга, к ресторану Шмидта. Здесь теперь, к великому огорчению официантов, шиковали нувориши, которые всего год или два назад обслуживали только аристократию города. Благородное общество, сетовали они, изгнано вульгарными, грубыми владельцами пароходов и хозяевами ткацких мастерских, жены которых носят на своих багровых шеях жемчуга разорившихся знатных семей. Они разговаривают на таком немецком, который раньше слышали только в моравском квартале, промышленном пригороде, расположенном на другом берегу Рэтта. Этот класс разбогатевших выскочек, которых прозвали «дикарями» и «неотесанными», стал объектом злых насмешек карикатуристов, чьи рисунки появлялись в иллюстрированных газетах, а также певцов, выступавших в кабаре, которые во множестве расплодились нынче на площади Кодали, хотя именно на деньги этих «дикарей» существуют газеты и увеселительные заведения, а их коммерческие связи, в частности с Берлином, в значительной степени способствовали процветанию Вельденштайна. За большим круглым столом около окна, через которое видны деревья, киоски по Фальфнерсаллее, сидит тучный господин Пасич — король прессы. На нем костюм из английского твида и сорочка из французского льна. Он оказывает поддержку правительству принца Бадехофф-Красни и разделяет мнение о необходимости укрепления связей с Германией. Его газеты не перестают сообщать об угрозах со стороны Австро-Венгрии и клеймить позором оппозицию, одобряющую взгляды находящегося в изгнании в Вене графа Хольцхаммера. Перед ним заискивали те, кто твердо верил в возможность союза между Богемией и Вельденштайном. Господин Пасич, поглощая телячью отбивную, обсуждает вопросы международной политики со своими сыновьями и дочерьми, которые почти ни в чем не противоречат ему. Они ожидают гостя. С рестораном Шмидта связано у меня первое впечатление о Майренбурге. Отец отправил меня сюда на один сезон. Часть лета я провел в частном заведении, прежде чем поступить в Хайдельбергский колледж. Мне вспоминаются лодки и тоннели. Майренбург показался мне уголком покоя и стабильности в сердце Европы. Мне невыносима мысль о вторжении в этот мир политики. Майренбург — оазис, и я нашел здесь прибежище. Я всегда был настроен на то, что в Майренбурге найду для себя какую-нибудь Александру, поэтому даже не задавался вопросом о своей судьбе. Однако продолжу свой рассказ об этом полудне. Гость господина Пасича только что появился, держится он несколько манерно. Садясь за стол, он не сводит глаз с дочерей Пасича. Это Герберт Блок, автор модных песенок, эксцентричный, остроумный и обольстительный. Он заимствует свои романтические куплеты у всех своих предшественников и современников без разбора, извлекая из этого значительную прибыль. Редко кто из обворованных им жаловался. Он столь обаятелен, что, несмотря на то, что ему уже к сорока годам, люди продолжают относиться к нему как к школяру, проказы которого вполне простительны. Он беззаботен, остер на язык, его всегда окружают снисходительные друзья и женщины. Не исключено, что с некоторых пор темный цвет его волос обязан краске. Он откидывается на спинку стула, поигрывая черными глазами, и лицо его освещается заученной улыбкой. Господин Пасич обсуждает стратегию Бисмарка. Господин Блок направляет разговор на похождения графа Рудольфа Стефаника, знаменитого чешского воздухоплавателя. Недавно он вынужден был бежать из Цюриха, когда разыгрался скандал и разъяренные горожане сожгли его воздушный шар. Они принимали его как героя, а он злоупотребил их гостеприимством. «Его застукали на месте преступления, — восклицает господин Блок. — И это мой хороший друг… но увы!» Оказывается, Стефаник поставил под сомнение до сих пор безупречную репутацию одной известной в определенных кругах молодой женщины. Тут припомнили и другие интриги, в которых был замешан граф. «Его похождения известны на всех пяти континентах!» Охлаждая пыл композитора, господин Пасич упрямо возвращается к теме Бисмарка. Блок чувствует себя побежденным и улыбается проходящим мимо женщинам. Он предлагает позднее поехать в чайный садик Штрауса, который находится на юге Майренбурга на берегу реки. «Воспользуемся последними теплыми днями!» Из этого садика видны поезда, проезжающие по длинному виадуку. Тридцатидвухпролетный виадук проходит над долиной там, где Рэтт становится шире. Рейнские инженеры закончили его строительство в 1874 году. Легенда гласит, что постройка каждого пролета стоила жизни одному человеку; говорят даже, что жертвы покоятся под опорами моста, и иногда по ночам появляются их призраки на путях, вынуждая машинистов резко тормозить и даже делать остановки. Этим призракам, которыми оказываются обычно забредшие на мост лани или волки, убежать больше не удается. В пяти минутах ходьбы от ресторана Шмидта на Эдельштрассе, узкой улочке, параллельной Фальфнерсаллее, находится «Английский» ресторан. Здесь собираются социалисты — последователи Кропоткина, Прудона или Карла Маркса, чтобы подсчитать своих сторонников в парламенте или обсудить вопрос, когда моравские рабочие, вымотанные тяжким трудом, восстанут против своих хозяев. Социалисты носят серые рединготы с поднятыми воротниками, галстуки с распущенными узлами, редко у кого из них есть шляпа. Считается, что это стиль настоящего революционера. В отеле «Дрезден», находящемся чуть дальше по этой же улице, останавливаются члены «Лиги святого Игнасио». Они похожи на посетителей «Английского» ресторана, отличаясь от них лишь почтенным возрастом. Это были закоренелые консерваторы, испытывающие недоверие к евреям, иезуитам и масонам, которых они называли «наднациональными силами» и обвиняли их в том, что они замышляют войну или восстание. Миновал полдень. И социалисты, и консерваторы возвращаются в свои конторы, чтобы всем вместе вершить дела Майренбурга с таким же усердием, как и их далекие от политических страстей коллеги. На улице Эдельштрассе появляются кавалеристы в голубых мундирах, отделанных золотом, сверкающим под лучами сентябрьского солнца. Они направляются к дворцу Казимирски, чтобы заступить в караул перед зданием, где заседает парламент (на повестке дня — обсуждение нового закона о военной доктрине). В противоположном направлении движется закрытый экипаж венгерского эрцгерцога Отто Будениа-Грэца, высланного из своей собственной страны родителями, которые платят ему за то, чтобы он оставался за границей. Он пользуется репутацией столь гнусного человека, что даже дамы с улицы Регентштрассе, всегда готовые на любые услуги, чтобы блистали их салоны, испытывали отвращение, приглашая его к себе. Поговаривают, что у него всегда с собой маленький револьвер. Его жизни так часто угрожали ревнивые любовницы или их мужья, что он из предосторожности никогда не расстается с оружием. Экипаж поворачивает к реке, оставляет позади здание в стиле неоклассицизма и проезжает по улице Розенштрассе. Зубы Александры впиваются в белое куриное мясо, а я поднимаю бокал шампанского за ее здоровье. Тени уже удлиняются. Я вспоминаю свой второй приезд в Майренбург и сирень на фоне ярко-голубого неба, которая в сумерках становилась фиолетовой. Тогда я потратил немало времени и просадил кучу денег в казино. Я питал настоящую страсть к рулетке и цирку. Казино и цирк продолжают существовать, но я уже не смогу вернуться ни к тому, ни к другому. Ландо подвозит нас к отелю. Душистые пряники «Лекерли» крошатся в пальцах школяров, которые, возвращаясь домой, не забывают навестить булочные. Я рассказываю Александре о том, как проводил лето в детстве на вилле, куда приезжал навещать нас отец. Такое впечатление, что все тогда было окрашено в белые и розовые цвета. Я удивляюсь своей памяти. Если напрячься, говорю я ей, то я могу также воскресить в памяти красно-оранжевые маки, но боюсь, что это воспоминание относится к более позднему времени. Однако стоит мне лишь подумать о маках, как я неизбежно чувствую, что их аромат щекочет мне ноздри. Мне кажется, что Александра невнимательно слушает меня, но я знаю, как завоевать ее интерес к себе сразу же, как только мы окажемся в отеле. Еще не выйдя из экипажа, я начинаю рассказывать ей о больных чахоткой близнецах и их собачке, но мысль о маках и их аромат настойчиво преследуют меня. Я теряюсь в догадках, почему маки ассоциируются у меня с любовной страстью. Возможно, и то и другое всецело захватило меня когда-то. Однако ведь мне не было и семи лет, когда я последний раз был на вилле. Пападакис хочет удалиться. Он спрашивает меня, можно ли потушить мою лампу. Я отрицательно качаю головой и разрешаю ему оставить меня. Когда я сопровождаю Александру в отель, в холле я вспоминаю первую женщину, в которую был без памяти влюблен. Она была замужем, но муж ее находился за границей, в какой-то маленькой немецкой колонии. «Вы очаровательный друг, — призналась она мне. — Порой это самое главное, чего ждут от любовника. (Она улыбнулась.) Ведь такова роль мужа». Этот урок оказался для меня полезным. Когда я принимаю ванну, то размышляю о связи между страстью и потенцией, между сексуальностью и духовной реализацией своего «я». Я заканчиваю рассказ о близнецах. Александра принимается хохотать, и вот защитные барьеры падают. Ее руки обхватывают меня, ноги обвивают мои бедра. «Никогда не переставай любить меня, — говорит она. — Обещай мне это». Я обещаю. «И я никогда не перестану любить тебя», — заверяет она. Но «я» — это фикция. Действительность могла бы уничтожить меня. Александра — это мечта, и я никогда не перестану любить ее. Теперь мы храним молчание. Я еще глубже проникаю в этот постоянно пылающий костер, где таится ключ к миру наслаждения, к бесконечности, простирающейся за пределами ее вагины, к бессмертию — чудесному бегству от действительности. Она стонет. Ее ногти впиваются мне в ягодицы, мой и ее крики сливаются в один вопль. Она отдыхает, и на своей шее и плече я чувствую ее кудрявые волосы. В непроницаемой темноте я ласково глажу ее по руке. «Пойдем к Роберто?» «Сейчас я слишком устала, — говорит она. — Давай пораньше поужинаем, а там будет видно». По переулку Цвергенгассе, в котором в XVIII веке выступала знаменитая труппа итальянских артистов, точильщик — пан Сладек — толкает двухколесную тележку. Переулок как раз настолько широк, чтобы она прошла по нему, не задев стен домов. В длину он не более тридцати метров. Переулок ведет к старой части города. В пустых нижних этажах зданий укрываются нищие, которые, как только настанет зима, переберутся в менее холодные кварталы вдоль набережных. Бродяги выбрали себе жилье на развалинах старого цирка, в кучах железного лома и пропыленного бархата. Они шумно рассказывают друг другу свои приключения, а в это время пан Сладек, наконец-то добравшийся до места, опускает ручки тележки и открывает дверь мастерской, выражая привычное недоверие бродягам (те, однако, достаточно боязливы, чтобы осмелиться обокрасть его.) Серое лицо пана Сладека покрыто потом; он раскладывает в лавке свои принадлежности и инструменты. На его остром носу видна сеть фиолетовых прожилок. За плечами у него тяжелый день. Он закрывает мастерскую и входит в дверь, расположенную с другой стороны мастерской, медленно поднимается по лестнице, ступая сразу через две ступеньки. Вот он дошел до окрашенной в кричащий желтый цвет двери. Из кухни вырывается запах жареного мяса. Сегодня будет шницель. Пан Сладек вспоминает об этом и улыбается. Он заходит в кухню и целует пани Сладек так, как это делает всегда. Она улыбается. Ниже по переулку Цвергенгассе, который уже погружается в темноту, бродяги и нищие, словно вороны, слетающиеся в свое гнездо, возвращаются в свои логовища, таща кислое вино и сухой хлеб. Недалеко отсюда студенты-гуманитарии и студенты физико-математического факультета сходятся в драке, испуская непонятные воинственные крики, выслеживая друг друга из-за углов и в нишах лавочек, размахивая украденными у противников флагами, фуражками и шарфами, прибивая их к стенам пивных — своих штаб-квартир. Пивная Вилли на улице Моргенштрассе и пивная Леопольда в переулке Грюнегассе — наиболее почитаемые гуманитариями и технарями заведения. Около пивной Леопольда находится кабаре «Жюиф Амораль» («Безнравственный еврей»), которое целиком занимают приверженцы «нового искусства», молодые русские и немцы, высказывающие необычные мысли и отстаивающие любопытные точки зрения. Александре нравится «Жюиф Амораль», с некоторыми посетителями которого я был знаком. Мы появляемся около девяти часов, чтобы послушать негритянский оркестр. Во время нашего последнего посещения его игра очень понравилась Александре. Она слишком броско оделась и накрасилась для кабаре такого рода, но этого никто не замечает, так она хороша собой. Толстый как бочка, с неухоженной бородой, одетый в крестьянскую блузу и сабо хозяин кабаре — Кулачарски — гладит страусовые перья на ромбовидной шляпке, которую она надела, и произносит по-русски какую-то чепуху, которая, видимо, нравится ей, хотя она и не поняла ни слова. В кабаре главенствует некий Розенблюм. Он поводит туда-сюда своей козлиной бородкой, наблюдая за посетителями, и заглядывает в загадочно и лихорадочно сверкающие, возможно, под воздействием наркотиков, глаза. Стены кабаре покрыты яркими, нарисованными основными цветами, рисунками. Фрески грубые, написанные в странной манере. Творцом их был один испанец, которого сюда забросила судьба. Александра соглашается выпить стакан абсента, который по-прежнему остается напитком представителей богемы от Санкт-Петербурга до Парижа. Потея в куртке из плотной ткани и в охотничьих брюках, местный художник Уормен беседует с нами о своем телескопе. Он мечтает бросить живопись, чтобы посвятить себя астрономии. «Наука — вот где теперь настоящее поле деятельности для художника». Александра смеется, но не потому, что она понимает его, а потому, что она находит его привлекательным. Посетители кабаре толпятся вокруг нас. Александре нравится привлекать внимание авангардистов. А через несколько улиц отсюда, уже за пределами Майренбурга, в старой казарме праздные солдаты играют в карты и тайком опорожняют бутылки с вином, нарушая этим устав, в тот момент, когда отворачиваются благосклонные сержанты. В верхних этажах здания лейтенанты и капитаны бурно обсуждают новый закон о военной доктрине, которая, если она будет осуществлена, означает, что Вельденштайн станет еще сильнее. Весь мир вооружается. Если мы хотим сохранить свою свободу, мы должны поступать так же. На карту поставлена судьба Европы, не будем забывать об этом. Нас окружают три империи, и тот факт, что они не решаются столкнуться между собой, чтобы захватить нас, — единственный гарант нашей безопасности. Вспомните слова Бисмарка: «Вельденштайн — это самая соблазнительная невеста, которую когда-либо обхаживали нации-мужчины: приданое этой девственницы — это ключ к господству на всем континенте. Тот, кто возьмет ее в жены, завладеет всем миром. Принц полагает, что секрет нашей безопасности в нейтралитете. Но мы должны быть готовы к защите от внутреннего врага. Здесь есть такие, кто намерен отдать девственницу тому, кто предложит больше». Так говорит капитан Томас Владорофф, мой дальний родственник. У Владороффа бледное лицо, обманчиво несерьезный и безобидный вид, который свойствен его семье. «Мы должны остерегаться агентов-провокаторов, которые затесались в наши ряды. Граф Хольцхаммер имеет множество сторонников как вне, так и внутри армии». Такой пыл вызывает улыбку у его товарищей. Он расстегивает воротник мундира. Кто-то замечает, что, мол, в Вельденштайне никогда не будет гражданской войны. «Мы слишком рассудительны и чересчур дорожим своим спокойствием». Александра не любит моего кузена. Он бессердечный, уверяет она, и больше интересуется машинами, чем своими ближними. Наговорившись, он уходит из кафе и направляется на улицу Регенштрассе, чтобы встретиться со своей любовницей, вдовой офицера, убитого около двадцати лет тому назад во время войны с Францией. Ее зовут Катерина фон Эльфенберг; ей было семнадцать лет, когда она потеряла мужа. Ее вторым любовником был барон, опытный игрок на бирже, который своими советами помогал богатеть моему кузену. Сегодня вечером будет небольшой прием. Я приглашен, но не могу повести туда Александру. Я опасаюсь, что она может встретить там кого-нибудь из членов своей семьи. Потребовалось щедро наградить кое-кого из слуг, чтобы они сообщали всем, что она уехала, и тайком передавали все необходимые сведения к нам в отель, чтобы она могла отвечать на них и таким образом делать вид, что находится дома. Родители регулярно пишут ей из Рима, а она обязана, в свою очередь, сообщать им новости о родственниках, друзьях, погоде. Она должна рассказывать о своих выходах в свет, посещении в сопровождении близких друзей музеев и наиболее респектабельных чайных салонов. Предполагалось, что на следующий год она отправится в Швейцарию, чтобы завершить свое образование, однако на самом деле, как говорит она мне, она рассчитывает поехать со мной в Берлин. Оттуда мы мечтали отправиться в Париж, Марсель или в Марокко, потому что она еще не достигла совершеннолетия. Вместо приема мы все вместе идем в театр. Кузену представляют участников труппы Королевского балета Майренбурга, среди которых несколько лучших танцоров мира. Женщины скромно подают руки для поцелуя. Позже он мне расскажет, как неловко он себя чувствовал; у него было впечатление, словно на прием согнали эскадрон пышно украшенных лошадей, которые могут встать на дыбы, но которых нельзя оседлать. Я смотрю на маленькую сцену, сжимая руку Александры. Ей нравится эта пантомима, которую, по ее словам, заимствовали у Дебюро. Пьеро преследует своими ухаживаниями Коломбину, но она отдает свое сердце его сопернику — Арлекину. Сквозняк, вырывающийся из двери, колышет огромную шелковую луну; пощипывая струны гитары, Пьеро поет по-французски, и поэтому понятно только то, что это что-то из Лафорта. Позади него на занавесе появляются силуэты воздушных шаров, поездов, экипажей, трубы фабрик и кораблей. Вероятно, это означает гимн во славу машин и механизмов. Пьеро поет так гортанно и с таким акцентом, что я едва улавливаю одно слово из трех. Затем появляется балетная группа: разыгрывается современная интермедия, разжигающая первобытную чувственность. Она сопровождается нестройным звучанием скрипок. Утром, как только встанет солнце, начнет щебетать ласточка, устроившая гнездо под нашей крышей. Мы будем, смакуя, пить дурманящий абсент. Времени не существует. Я наклоняюсь к чернильнице. Боль совсем отпустила, и меня охватывает приятное чувство комфорта. Освещаемый уличными фонарями Майренбурга, я вызову экипаж. Нас окружает многовековая красота, молчание резных каменных украшений под глубоким небом. Я подавляю желание похвалить салон Катерины фон Эльфенберг. Мы направляемся к площади Яновски, месту гуляния, чтобы полюбоваться игрой электрических огней и послушать уличных музыкантов. Теперь я старый человек, и солнце выжелтило мои белые одежды. В городе есть место, где итальянцы исполняют арии из опер Верди и Россини. По сверкающей поверхности воды проплывает прогулочный катер. Юноши и девушки возраста Александры разгорячены невинными играми, они снуют между люками и шезлонгами. В темноте вдоль другого берега движется мрачная флотилия барж; воет сирена. Прогулочный катер исчезает под мостом Радота. Когда наступает ночь, Майренбург становится самым веселым городом мира. Темперамент его жителей схож с темпераментом южан. По извилистой улице Бахенштрассе, которая выходит к месту гуляния, бродит глубоко опечаленный Карл-Мария Саратов. Он отчаянно охотился за развлечениями в индейском квартале, названном так, вероятно, потому, что некогда там находился убогий музей восковых фигур, основные экспонаты которого вызывали в памяти образы Дикого Запада. Карл-Мария Саратов прошел по всему городу, направляясь с Фальфнерсаллее, где он увидел, как его возлюбленная входила в кафе Вильгельма в сопровождении своего прежнего дружка. Карл-Мария слышал, что в индейском квартале можно найти опиум, и это действительно так. Нельзя сказать, что в этом притоне встречают посетителя подобно ему с распростертыми объятиями. Наилучшая курильня опиума хотя и была очень представительной, не имела ничего общего с той, о которой рассказывал ему один приятель, и нисколько не походила на отвратительные вертепы Гамбурга или Лондона. Даже слуги-китайцы у Шао-Ли не были на самом деле выходцами из Азии, это были загримированные венгры, одетые в экзотические одежды. Заведение пышно украшено голубым шелком и золотой парчой. Ложи глубокие, удобные и мягкие. Владелец заведения — высланный англичанин по имени Джеймс Маккензи. Этот военный инженер был признан виновным в каких-то преступлениях на Малайском архипелаге. Теперь он не осмеливается вернуться на родину. Он ведет дела в своем заведении умело, отличаясь тактом и сдержанностью. В этот вечер здесь находятся герцог Отто Будениа-Грэц, сидящий между своими юными приятелями из военной школы. Маккензи позволил Карлу-Марии войти, но потребовал, чтобы его проводили в отдельную комнату и чтобы он заранее оплатил свои трубки. Эрцгерцогу не нравится бывать на Розенштрассе, он считает, что у этого заведения завышенная репутация, и клянется, что его тут больше увидят. Он сетует на то, что застрял в этом провинциальном городишке и рассказывает слушающим его студентам о восхительных Вене, Будапеште и Париже, женщинах Санкт-Петербурга, где он недолго пробыл в качестве атташе посольства, о мальчиках Константинополя… Он вспоминал о тех днях, когда он служил в Мексике; о тех днях, когда воздух был полон страха и не было необходимости пускать в дело саблю. «Я до сих пор ощущаю запах крови», — шепчет он. Он хватает свою трубку, словно это трость, его глаза нечестивого азиата загораются, потом темнеют. «Но евреи отняли мои законные права». Александра начинает скучать. Она просит меня отвезти ее в «таинственное место», я не в силах отказать ей, и мы направляемся к курильне Шао-Ли. Там она будет выплевывать дым, кашлять и примется жаловаться на то, что это не оказывает на нее никакого действия, позднее она начнет спрашивать меня о тех женщинах, которые встречались в моей жизни. Слушая, как я расписываю их прелести, она будет облизывать губы. Я же в это время, охваченный жгучей страстью, буду мечтать о преображенном Майренбурге, что находится в душе, где молодые рыжие львицы мурлычут, возлегая на телах великолепных бабуинов. И вдруг я словно в первый раз за долгие недели очнулся от восстанавливающего мои силы сна. Мне показалось, что Майренбург окружает меня. Я вижу его строгие готические шпили в тумане сентябрьского утра. Он живой. На реке цепочка лодок понемногу движется к Гофместерскому причалу. Запахи выпечки поднимаются над Надельгассе, кажется, что из каждого окна доносятся ароматы свежего хлеба и пирогов. Как дитя, я мечтаю о златовласой девочке, в которую я влюблен. Я спасаю ее от жестоких родителей и мы вместе сбегаем на лодке в море. Нас захватывают норвежские пираты, но я вновь спасаю её. Она любит меня, также как я люблю ее. Я думаю о ней больше, чем о чем-либо другом, когда при свете наступившего дня, заливавшем комнату, я настойчиво пытался продлить сон, хотя точно знал, что все уже давно проснулись, и слышал голоса сестер за стеной. Всегда ли так мечтаешь о том, что тебя любят, если тебя гложет тоска и чувство неудовлетворенности, порожденное отношениями с родителями? Не становится ли мечта о взаимной любви некой компенсацией, своеобразным «эхом»? Не в состоянии облегчить переживания тех, кто дал нам жизнь, мы пытаемся усложнить судьбу любовницы, мужа или жены. Сколько женщин пыталось сделать из меня идеального для себя отца и скольких из них я потерял, отказываясь выполнять их желания! А вот Александра ищет во мне любовника-дьявола, и хотя это совсем не легкая роль, я играю ее с гораздо большим удовольствием. Мне всегда казались привлекательными бледный цвет лица и белокурые волосы. Не угадало ли это «эхо» в моей маленькой Александре, в том душевном отклике, который объединяет меня с ней, словно мы — одна нота? И вновь мы говорим о Танжере. Я бы хотел повезти ее прямо теперь, опасаясь, как бы она не ускользнула от меня, когда устанет от этой игры. Я согласен на любые приключения. Она требует, чтобы я просвещал ее. Я проявляю чудеса изобретательности, выполняю любое ее желание. Я делюсь своим опытом, как говорю я ей. Я не отказываюсь ни от чего. В сексуальных отношениях я — хамелеон. «У тебя темперамент развратника», — замечает она, смеясь. Не стану этого отрицать. Мы наносим визит моему старому другу профессору Экарту, который преподает в университете. Его настойчиво преследует мысль о Рудольфе Стефанике и о возможности заставить взлетать в воздух тяжелые объекты. Он показывает нам сделанные собственноручно чертежи. Комната почти пуста, лишь на деревянных панелях то тут то там висят полуистлевшие рисунки. Большое окно выходит в сад правильной геометрической формы, засаженный различными растениями и знаменитыми Майренбургскими розами. Он сообщает нам, что имел возможность лично поговорить со Стефаником. Откровенно скучающая Александра спрашивает, на кого похож граф. «Это настоящий мошенник», — заявляю я. «А ты разве не такой?» — откликается она. Я ошарашен и не знаю, как вести себя дальше. «В то же время он очень талантлив», — вступает в разговор Экарт, потянув ее за рукав и ища взглядом вино, которое он нам предложил. Экарт выглядит как фермер. Какой-то весь округлый и умиротворенный. Его легко можно представить на псовой охоте где-нибудь в Баварии. «Вы хотели бы с ним встретиться? На следующей неделе у меня будет вечеринка». — «Мы будем очень рады», — отвечает Александра. Я же, прежде чем принять приглашение, решаю узнать имена других гостей. Я опасаюсь любопытства Александры. Мне уже известно, на что она способна, ставя перед собой цель получить удовлетворение. Пападакис приносит мне овсяную кашу. На завтрак, который я ем в обществе Александры, подаются копченый лосось и шампанское. Не так давно мне было мучительно трудно есть даже овсяную кашу; казалось, что у нее слишком резкий острый вкус, обжигающий мое небо, теперь же она кажется мне безвкусной и пресной. Пападакис подсказывает мне, что сегодня следует пригласить врача. Я сержусь и отказываюсь от этой затеи. «Я впервые за два последних года чувствую себя хорошо», — говорю я ему. Он отправляется в город за почтой. Примерно за год до возвращения в Майренбург я навестил своего брата Вольфганга, живущего в Саксонии. Он только что вылечился от туберкулеза. «Мое выздоровление было совершенно внезапным, подобным чуду, — уверял он меня. — Болезнь могла сломить меня. Я стал ее рабом. Но силы постепенно возвращались ко мне, и в то же время я ужасно сожалел, что пропадает то лихорадочное состояние, которое сопровождало болезнь в течение более чем четырех лет. Оно вызывало у меня эротические ощущения. Когда наступило выздоровление, я пережил самую острую депрессию. Мне казалось, что я вновь очутился в мире, обычные удовольствия которого меня больше не удовлетворяют». В то время я не совсем понял его. Теперь же я отлично осознаю, что он хотел сказать. Бывает такое расслабляющее бредовое состояние, за которое отчаянно цепляются так долго, что чувствуют себя его жертвой. И только когда оно оставляет нас, мы начинаем воспринимать его как отклонение от повседневности. «Мир стал теперь таким скучным, нужным, Рикки», — признался мне брат. Он стал много пить. Если бы он не боялся потерять свое положение дипломата, он бы очень быстро превратился в законченного алкоголика. До последнего часа жизни у него было такое выражение лица, как будто он некогда испытал райское блаженство. Появляется Пападакис и помогает мне совершить все гигиенические процедуры. Сегодня было не так мучительно мочиться. Я чувствую, что уже смирился со страданиями, связанными с моей болезнью. Но я тороплюсь вернуться в Майренбург и подгоняю Пападакиса, чтобы он поскорее исчез. Ночи в Майренбурге и спокойные и таинственные одновременно; такими бывают идеальные любовницы. Тени, кажется, не скрывают никакой опасности, а огни не освещают ничего уродливого. Виды, которые могли бы привести в отчаяние, остаются скрытыми. Город безмятежен. Майренбург — интеллигентный город, он всегда готов воспринять все то новое, что появляется вокруг. Уверенный в себе, он сам себе хозяин. В его стенах скрываются тайные агенты трех империй, наблюдая друг за другом, замышляя заговоры, и он терпеливо позволяет им это делать. Политические ссыльные произносят речи, публикуют свои газетки, и пока ничто не угрожает его собственному покою, он не препятствуют этому. В кафе «Славия», покрашенном белой и коричневой краской заведении, расположенном на пересечении улицы Каналштрассе с переулком Каспергассе, молодые националисты принимают гостя. Это некий Раканаспиа, неизвестно откуда родом, друг Кропоткина и Бакунина. Многие считают, что он вращается в аристократических кругах. В этот вечер он яростно клеймит позором привилегии, национализм и обсуждает с молодыми людьми высоконравственные черты и достоинства интернационализма, взаимопомощи и независимости. В это время в том же кафе, чуть поодаль, два наемных шпиона из Австро-Венгрии и России тайком записывают его речи — составляют отчеты о таких агитаторах. На Раканаспиа надето пальто с теплым воротником и меховая шапка; одной рукой он сжимает серебряный набалдашник трости. Другой подносит к губам стакан бренди. Он говорит невероятно косноязычно, у него странный голос, но это не врожденные дефекты: этому он обязан пуле, которая во время дуэли пробила ему небо. Его эспаньолка скрывает частично шрам, изуродовавший левую щеку. Пальцы его, зубы и усы пожелтели от папирос, которые он курит одну за другой. Папиросы ему набивает специально по заказу один русский старик, который работает на фирме «Бритиш табакко компани», что расположена на улице Каналштрассе, 11. У Раканаспиа изможденное узкое лицо с резкими чертами. Большие круглые очки скрывают пронизывающий беспокойный взгляд. Его худое и нервное лицо ужасно бледное, с налетом фанатизма — следствие возможного пребывания в Сибири. Однако, когда он улыбается, оно приобретает добродушное выражение и становится даже симпатичным. Он говорит бегло на нескольких языках и хорошо разбирается в европейской литературе. Выполняя роль посредника между эмигрантами и властями Вельденштайна, он приобрел почти официальный статус. Ему удается устроить дела двух партий, которые доверяют ему. Он помогает избежать высылки чешских и русских наиболее непримиримых ссыльных, несмотря на постоянное давление, оказываемое на правительство. Австрия, в частности, всегда готова воспользоваться любым предлогом, чтобы объявить Вельденштайну войну, но она не рискнет ввязаться в конфликт с Россией, Германией или сразу с обеими странами. Вельденштайн расположен так, что уравновешивает влияния этих разных держав, подобно тому, как маленькая планета может удерживаться в орбите более крупных небесных тел благодаря противоположным гравитационным силам. Считают, что в общих интересах разумнее всего никогда не нарушать этой гармонии. На какое-то мгновение Раканаспиа забывает о политических вопросах. Кто-то только что упомянул в разговоре Одессу, его родину. «Иногда у меня возникает впечатление, — говорит он, — что из одного волшебного города меня отправили в другой». Опьянев, Раканаспиа принимается рассказывать о море, о лодках с плоским днищем, на которых он ловил рыбешку, на скалах около Одессы, будучи ребенком, об иностранных кораблях, стоящих на рейде в порту города, о моряках, веселящихся в портовых кабачках. Многие знают, что сам Раканаспиа никогда не плавал и, вероятно, никогда не будет плавать. Но он захвачен поэзией моря, это его утешает и поддерживает. Его лицо смягчается лишь тогда, когда разговор касается соленой воды. Шпионы заинтригованы тем оборотом, который принял разговор, и размышляют о его значении. По просьбе слушателей Раканаспиа описывает Одессу, пряные запахи на ее пристанях, маленькие пароходики, бороздящие просторы Черного моря, огромные военные суда. Завернувшись в пальто, полностью закрыв купленное мною в этот день экстравагантное платье, Александра шепчет, что находит его загадочным и одновременно скучным. «Неужели все мужчины так неистощимо-разговорчивы? Причем неважно на какую тему?» Мы удираем из кафе «Славия». Она, кажется, сердится на то, что Раканаспиа не обратил на нее никакого внимания. Мы идем вдоль реки. Мужчины, одетые в куртки из ослиной кожи, спорят о чем-то, собравшись в небольшие группы. Они курят трубки. Когда мы проходим мимо, они смотрят нам вслед. Неподалеку бродят два таможенника. На них темно-синие мундиры, кители стянуты в талии ремнем, на боку — шпаги. Обоих украшают тщательно подстриженные усы. На головах у них фуражки, сдвинутые под одним углом. Пападакис беспокоится за меня. Ему кажется, что у меня высокая температура. Он начинает надоедать мне. Я показываю ему свои записи. «Я снова начал писать, — говорю я. — Разве это не доказывает, что я выздоравливаю как душевно, так и физически?» Ворча, он выходит из комнаты. Обязательно ему нужно посомневаться в моих словах. Он раздражает меня. Ногтем большого пальца я провожу по ее спине. Она охает и хватается за простыню, но все-таки просит меня делать так еще. Полагаю, что мужчины выработали у женщин эту способность превращать во благо боль или отчаяние. Разочаровавшиеся в самих себе и чувствующие свою беспомощность, женщины часто начинают думать, что они заявляют о себе этой болью и отчаянием. Я говорю ей, что она всегда должна стремиться к удовольствию и радости; стремление к страданию как форме благополучия только разрушает человека. Страдая от одиночества, мы бы сошли с ума, если бы рассматривали это состояние как предпочтительное обычным земным радостям. Хотя одиночество может нас и подготовить к жизни, выработав наиболее ценную в определенных обстоятельствах способность к независимости. Страдание обучает нас некоторым качествам, которые позволяют развиваться в гармонии с нашим сложным миром. И в то же время животное, стремящееся к страданию, — это ненормальное, сумасшедшее животное, настолько ненормальное, как и отшельник, цель которого избежать страдания. Она села на корточки. Я встал, подошел к окну и раздвинул занавески. На площади — покой и тишина. Покуривая сигарету, я высказываю сожаление, что не могу пойти на прием, который завтра дают во дворце. Обходительного и приветливого принца Дамиана фон Бадехофф-Красни я видел лишь один раз три года тому назад во время концерта, который давал его кузен Отто, мой старый приятель по колледжу. Выходцы с Украины, предки семьи Бадехофф-Красни были полуславянами-полунемцами. Провинцию Вельденштайн они получили в наследство в результате ряда брачных союзов. В XVII веке, когда династию постигли трудные времена и все другие ее владения были проданы или разграблены различными воинственными правителями, народ обратился к предку принца, который был курфюрстом святой романо-германской империи, взять бразды правления в свои руки. Семье удалось сохранить свою независимость от Германии и России, частично благодаря удачному стечению обстоятельств, частично— проведению умной политики. Они использовали могущество одной империи против другой и заключали выгодные браки. В те времена династия проявляла интерес ко всем событиям научного и артистического мира. Она стала покровительницей почти всех известных в Европе художников, композиторов и писателей. Имена многих ученых и деятелей искусства, пользовавшихся гостеприимством и благосклонностью семьи, занесены в особую золотую книгу. Моя малышка Александра является, собственно говоря, кузиной во втором колене теперешнего принца. Я думаю, что она начала оказывать мне знаки внимания во время нашей первой встречи на званом вечере, который давал как раз после моего приезда в город граф Фредди Ойленберг. Тогда я рассказал, что опубликовал два небольших томика стихов и воспоминаний. Эта семья традиционно поддерживала всех окончивших университет или хоть немного проявивших себя в искусстве. Члены этой семьи способствовали развитию и совершенствованию таких людей, даже если они были из глубокой провинции, насаждая в их среде дух соперничества. Я полагаю, что и Александра восприняла меня как своего рода потенциального протеже, как единственный «трофей» не совсем удачного сезона. Разумеется, это было не главное, что вызвало ее интерес ко мне. Обо мне немало сплетничали как в Майренбурге, так и в Мюнхене, и я приобрел чрезмерную известность, которая так завораживает молодых женщин и так облегчает завоевание их сердец. О своем дядюшке Александра говорит с некоторым притворством и раздражением (наверняка подражая старшим), упрекая его в том, что он витает в облаках и игнорирует амбиции Бисмарка и надменное поведение Австро-Венгрии, убежденный в том, что Хольцхаммер и ему подобные не представляют собой серьезной опасности и удовлетворятся лишь мелкой политической возней. Я знаю, что вскоре обязательно разразится скандал; о наших здешних военных хитростях, возможно, разнюхают через несколько дней, но так же, как и она, я не готов осознать существо проблемы. Александра глубоко вздыхает. Пападакис бродит у меня за спиной. Я прошу его оставить меня одного. Дверь закрывается. На гранях хрустальной чернильницы играет свет, падающий из окна. На сегодня установился покой. Не слишком ли снисходителен Вельденштайн, как считает мой кузен Томас? Не следует ли ему подумать о своей защите? Я размышляю о сочетании сентиментальности, романтического духа и несбыточных надежд, питающих мифы, в которые верит нация и которые позволяют ей действовать в своих сиюминутных интересах. Каждый из нас является типичным представителем нации, из которой он вышел, и можно было бы довольно точно выделить индивидуальность, которая присуща только нам, чтобы преодолеть унаследованные предрассудки. Многие говорят об этом, но полагаю, что говорят недостаточно. Слова и дела должны совпадать. Миф, по которому живет Вельденштайн, гласит, что он, изведавший с давних пор свободу, никогда не будет покорен. Я поворачиваюсь, чтобы полюбоваться Александрой, которая сумела привязать меня к себе. Прежде я шел на поводу у своих чувств. Я всегда был готов идти навстречу опасностям. Теперь я не совсем уверен, что мной движет обычная неудовлетворенность. Меня воодушевляет желание и, хотя оно настойчиво преследует меня, я не могу понять его природу или происхождение. Чтобы сохранить ее возле себя, я отказываюсь воспринимать действительность, я даже готов, и я в этом уверен, лишиться плотских радостей, любви и привязанности, общения с другими людьми. Приверженец заурядного, обычного внушает мне лишь презрение, хотя я осознаю, что этот мой настрой саморазрушителен. Ничто и никогда не сможет удовлетворить подобное желание. И я думаю, что пробудил в Александре такую же ужасную волю. Одновременно с этим настойчивым стремлением возникает чувство отчаянной беззаботности, которая никого не щадит, ни меня самого, ни объект моего желания. Существует лишь настоящее, здесь, в Майренбурге. Я стер свое прошлое, я отказался от будущего. Я снимаю халат и голый падаю на нее, целуя спящую в губы. Я вспоминаю, как однажды выполнил нелепое поручение своей сестры, которая пожелала, чтобы ее деверь прекратил свои ухаживания за ней. Он принял меня в своем кабинете. Нельзя сказать, чтобы он вел себя вызывающе, хотя и особого внимания он мне не уделил. Его отличала хорошая выправка, так как он был военным. «Я вижусь с ней три раза в неделю, — сказал он мне. — Это все, что связывает меня с ней, ни больше ни меньше. Моя жизнь определяется этой рутиной. И я никому не позволю нарушить ее. Я со страхом чувствую, что что-то может это уничтожить, и готов на все, чтобы сохранить ее. Она замужем, но муж ее немолод. Она относится к нему с уважением. Не желая оскорбить его, она выдумывает сложные ухищрения, чтобы обманывать его. Он же сам смирился с ее отношениями со мной и даже поощряет их, хотя со мной никогда не встречается. Так соблюдаются внешние приличия. Он обеспечивает ее защищенность и благополучие. В ответ она позволяет ему жить в восхитительной атмосфере чувственности, источником которой является она сама. Кажется, такое положение устраивает их обоих. Разумеется, она никогда не позволит мне обладать ею целиком, но от этого ее привязанность ко мне не становится слабее. Она редко пропускает наши свидания. Когда такое случается, я жестоко страдаю до тех пор, пока она не дает о себе знать. Его она не оставит никогда. Он счастлив, что она щадит его чувства и беспокоится о его благополучии. Это замечательный человек. Ни за что на свете она не нанесет удара ни ему, ни мне». «А вас устраивает подобное положение?» — спросил я у него. «Я не могу желать лучшего, — ответил он. (Раздались звуки колокола, и он поднялся). Если вы пожелаете прийти в пятницу, я буду в вашем распоряжении. (Он печально проводил меня до лестничной площадки и смотрел, как я спускаюсь по лестнице.) Будьте добры, передайте своей сестре мое глубокое почтение и скажите, что я очень ценю ее предупредительность». Сегодня после полудня в соборе служба. Я оставляю записочку для Александры и направляюсь по длинной мощеной улице, которая поднимается вверх по холму. Я хочу послушать музыку. Мне трудно спорить с Александрой, она всегда одерживает верх над моей логикой. В последний раз, когда я был в Майренбурге, мне случилось описать одной молодой женщине, с которой у меня была связь, состояние духа, в котором я находился. Я объяснил ей, что в течение нескольких лет задавал себе вопрос, женюсь ли я когда-нибудь вновь, потому что моя жена бросила меня ради одного морского офицера через три месяца после свадьбы. Молодая женщина улыбнулась: «Уж не воображаете ли вы, что я хочу выйти за вас замуж?» Я ответил, что думал об этом. «Но уверяю вас…» Она захохотала, делая вид, что никак не может остановиться. Я терпеливо ждал, пока она успокоится. «Это не подлежит обсуждению», — заявила она наконец. «Отлично». Я встал, обдумывая, зачем ей понадобилось отрицать то, что со всей очевидностью волновало ее, и почему у меня не хватало смелости открыто сделать ей предложение, хотя я чувствовал себя готовым к этому. В тот вечер, испытывая досаду от своего поведения, я приказал доставить меня к фрау Шметтерлинг, где я заказал комнату и девицу. Вот уже год стало моей привычкой посещать это заведение дважды в неделю. Теперешнее мое посещение было третьим за неделю. Фрау Шметтерлинг это несколько позабавило. Взяв у нее ключ, я поразился своей способности вызывать смех у женщин, не желая того. У меня не было ни малейшего повода думать, что они презирают меня или что я им не нравлюсь, однако я не понимал, почему они так веселятся, глядя на меня. Почему кажется, что женщинам доставляют удовольствие страдания мужчин, даже если они их любят? И вот я снова размышляю о природе власти и любви. Всего несколько недель спустя после моего поражения с той молодой женщиной мне представился случай сообщить другой особе, что я не желаю ее больше видеть. «Но я люблю тебя всем сердцем, всей душой, — ответила она мне. — И я буду всегда тебя любить! Я хочу быть твоей, что бы ты ни делал со мной. Я хочу помогать тебе во всем». И ровно через неделю (а точнее, через шесть дней) после этого она влюбилась в чиновника казначейства, которому она стала, по общему мнению, терпимой и верной спутницей жизни. Чем больше я приближался к собору, тем гуще становились деревья. Можно подумать, что находишься за городом. В траве мелькают полевые цветы. Весной и летом здесь можно видеть, как цветут вишни и яблоки. Я иду по неровной мощеной дороге. Высоко над моей головой вздымаются шпили собора. Внутри поет хор. Я поворачиваю назад. Можно послушать и другую музыку, где-нибудь в кафе или на улицах. Останавливаюсь на углу улицы Фальфнерсаллее. Последняя конка пятнадцатого маршрута направляется к конечной остановке Радоския. Я видел Майренбург во все времена года, но сейчас он мне нравится больше всего. Я прохожу мимо памятников знаменитых мужчин и женщин Вельденштайна. Внезапно я чувствую голод, подумав о борще, которым славится квартал Младота. Его готовят из свеклы и ребрышек, а потом сдабривают венгерским токайским вином. Борщ обжигает нёбо. Вспоминаю, как Александра говорила, что от такого борща у нее даже в ушах звенит. Это восхитительно, настоящий бальзам. Я решаю вернуться в отель, разбудить Александру и спросить ее, не хочет ли она поужинать вместе со мной. Когда я оказываюсь на площади Мирони, появляется кучка нищих попрошаек. Отдаю им всю мелочь, которая у меня была. Они направляются к имению Шлаффов. Скоро рассвет. Я тороплюсь к Александре, внезапно испугавшись, что она проснулась и испугалась, потому что меня с ней нет. Как-то раз во время одной прогулки я познакомился с Каролиной Вакареску, искательницей приключений из Венгрии, которая тоже постоянно останавливалась в Майренбурге в отеле «Ливерпуль». Именно с ней я сталкиваюсь у входа в отель, когда так тороплюсь продолжить свой роман. Если Александра проснется, увидит, что она одна и решит выйти в город, я ее потеряю. Разумеется, у нее могут быть какие-то сомнения, но она их не показывает. Каролина Вакареску улыбается мне. Она, вероятно, идет на свидание со своим любовником графом Мюллером. В ней чудесным образом сочетаются красота венгерки с изяществом англичанки. Она кутается в благоухающие экзотические меха и шелка. Она — незаконнорожденная дочь английского герцога и венгерской аристократки. Ее отец служил в министерстве иностранных дел, а мать до беременности была одной из фрейлин принцессы. Она получила великолепное образование и воспитание, жила в Вене, Англии и Швейцарии и в восемнадцать лет вышла замуж за финансиста Кристофа Беро. Когда Беро потерпел крах и покончил с собой после скандала с Циммерманом в 1889 году, жена его осталась без гроша и вынуждена была жить под покровительством того, кто давно уже был ее любовником, знаменитого пианиста Ганса фон Арнима. Госпоже Вакареску надоело положение, когда она не могла появляться в свете в обществе Арнима. Она уехала из Берлина в Данциг с графом Мюллером, который сам именовал себя «дипломатом без места» и имел репутацию «европейского коммивояжера», шпиона, занимающегося незаконной торговлей оружием, и шантажиста. В тот год Мюллер погибнет и пройдет слух, что это дело рук Каролины Вакареску, которая отделалась от человека, который компрометировал и всячески унижал ее. Это благородная, хотя и не очень пылкая женщина; мне она казалась холодной любовницей. Александра проснулась, и мои страхи оказались напрасными. Она сердится, что еще не подали завтрак. Возможно, это именно мне недостает решимости, а я ошибочно приписываю этот недостаток ей. Приносят завтрак, потом убирают его. Когда мы занимаемся любовью, перед глазами у меня все стоит тот большой каменный "собор; ее плоть так контрастирует с резным гранитом, они, такие разные, схожи тем, что доставляют одинаковое удовольствие рукам и глазам. Мне приходит в голову мысль, что существует немного удовольствий, которые можно сравнить с занятием любовью внутри храма Сент-Мари, когда бы на наши тела падал свет через стекла витражей, а мои пальцы с нежной кожи соскальзывали бы на камень, тогда" блаженство было бы особенно сладостным. Будет ли это богохульством? Многие бы расценили это именно так. Но я бы воздал хвалу Господу за все его дары и молился бы так горячо, как не молился никто и никогда. Сначала Александра почти напугала меня своей неистовой страстью; теперь же она развлекает меня, заражая весельем, и я отвечаю ей тем же. Иногда у меня возникает неизвестно почему впечатление, что я вызываю у нее робость. Я не обращаю внимания на ее страхи. Но нужно быть постоянно начеку, бороться с приступами депрессии или с людьми, которые угрожают нашей идиллии. Я не могу постоянно рассчитывать на силу характера Александры. Решив уехать в Рим, родители поручили ее тетке, которая, в свою очередь, перепоручила ее старой гувернантке. Уже тогда она лелеяла мечты и была готова ринуться в авантюры, которые ей не терпелось пережить с тех пор, как она начиталась французских романов определенного толка. Мне всегда было трудно сказать, выбрала ли она меня, чтобы я просветил ее, или же я просвещался сам, оказавшись рядом с ней. Несмотря на разумную сдержанность, я позволял чувствам управлять собой. Я не сопротивляясь сдался ей. Не знаю точно, сколько времени это продолжалось, но полагаю, что всего несколько дней, когда она была полностью в моей власти, когда я втягивал ее в атмосферу утонченного разврата, в которую она стремилась так страстно. В то же время она страшилась подобно тому, кто потребляет настойку опия, боясь его наркотического воздействия, находя в ней и друга и врага. То, что в конце концов она отвергла всякую зависимость от меня и разбила мое сердце, свидетельствовало о ее решительности и подтверждало, что я потерпел поражение в той игре, которую намеренно вел в течение нескольких лет. Александра прерывисто дышит, невнятно что-то произносит, сверкая глазами. Как и большинство мужчин, я привык к женщинам, стремление к власти у которых выражается в мужских приемах поведения, но Александра то ли была слишком хитра, то ли слишком наивна, пытаясь покорить меня, проникнуть в мой мир. Частично этим она меня и очаровала. Вот уже несколько лет, как ни одна женщина не преследовала меня так настойчиво, но здесь я попался. Эрос вытеснил Бахуса. Я очнулся от состояния мрачного опьянения, в котором, как полагают, мы черпали непредвзятость суждения, но которое на самом деле приносит лишь заблуждения и помрачнение ума, не поддающуюся обузданию тоску и заканчивается катастрофическим падением. Из тени появляется Пападакис, гремя подносом. Сегодня я могу предположить, что сознательно покорился Эросу, убежденный в том, что иногда бывает полезно и мужчинам и женщинам оказаться в смешном и нелепом положении. Ведь учит нас мудрости лишь то, что нам суждено перенести. Пападакис протягивает ко мне свои тонкие руки. Я улавливаю пряный запах отварной рыбы. «Вам это пойдет на пользу», — говорит он полушутя-полувкрадчиво. Таким тоном он говаривал в краткий период своей славы, чтобы подавлять волю слабых: это было его единственное оружие; все свои эмоциональные ресурсы он исчерпал, не достигнув и сорока лет. О прошлом он говорил как о боге, который его предал. «Они отняли у меня все», — говорил он иногда. В минуты, когда его одолевал эгоцентризм, он утверждал, что сознательно пришел к своему краху. Даже когда мы падаем на дно пропасти, нам необходимо объяснить окружающим, что падение это было обдуманным и умышленным. А раз нам не удалось подчинить своей власти этот мир, мы удовлетворяемся властью над женщинами. Те же, по личным соображениям и по причине временного характера, помогают нам, требуя власти над собой, что в действительности является уделом наиболее прочно утвердившихся тиранов. Пападакис стал сморщенным дряхлым сатиром, памятником растраченных жизненных сил, упорно стремящимся сохранить мне жизнь, и причины этого стремления мне мало понятны. Я прошу его оставить поднос и принести мне белого вина. Он отказывается. Он заявляет, что вино вредно для моего здоровья. Он хмурится, вероятно, осознавая, что не обладает более властью надо мной. Александра с похотливым видом принимается расспрашивать меня о моих других любовницах. Я же, романтик, отвечаю, что у меня лишь она одна, и это, кажется, разочаровывает ее. Ее слюна разгорячила мой пенис, его сжимают ее нежные губы, а зубы слегка касаются кожи, голова медленно поднимается и опускается, и вот еще раз нам удается отогнать будущее. Смерти не существует. Вытирая сперму со щеки, она снова спрашивает меня о женщинах, которых я знал в своей жизни. Я стараюсь удовлетворить ее любопытство. Мне приходится выдумывать разные истории. Я рассказываю ей о своих похождениях, вводя в действие нескольких женщин одновременно. Неожиданно она спрашивает меня: «А тебе понравилось бы, если бы я это сделала для тебя?» Она сразу охлаждает мой пыл. «Что это?» — «Ну, спала бы с другими женщинами, — говорит она. — С тобой вместе». Я колеблюсь. «А ты уже спала с девушками?» Она улыбается. «Да, конечно, со школьными подружками. Мы все это делали. Почти все. Я обожаю женские тела. Они такие красивые. Красивые, но по-другому». Она трогает мой снова возбужденный пенис. Я смеюсь. «Где бы мы могли найти другую женщину?» — спрашивает она. Я знаю, как решить эту проблему. Пападакис, стоя в углу возле платяного шкафа, напевает что-то под нос. Он возится с отверткой. У него дурное настроение. Чтобы поиздеваться, я обращаюсь к нему: «Ну как, захватили вы свои таблетки?» Это приводит его в бешенство. «Вас должен посмотреть доктор, — наконец откликается он. — Я не хочу брать на себя ответственность». Однажды Каролина Вакареску похвасталась мне, что спала с пятью правящими монархами и тринадцатью наследниками, из которых четверо были женщинами. Монархическая эпоха, кажется, закончилась в распутстве и сладострастии. Если верить традиционно сложившимся образам, то правители кажутся необычайно воздержанными и целомудренными, возможно, потому, что их отношение к власти гораздо менее неожиданно и случайно. Но что касается Каролины, то здесь речь шла о беззаветной преданности, а не о получении удовольствия. Она помогала графу Мюллеру расширить возможности его секретной службы. Мы ищем сигары. Поднимаясь по улице Кёнигштрассе под палящими лучами солнца, мы замечаем привалившуюся к витрине с мылом и дешевыми микстурами старуху. В руке у нее надкусанное пирожное, она, кажется, пьяна. Ее левая нога до щиколотки забинтована. Одета в коричневую одежду, что ей не идет. Она поднимает юбки и мочится на мостовую. Ручеек медленно подтекает под тряпье, которое валяется около нее. Чуть в стороне дворник терпеливо чистит сточную канаву, словно выжидает, когда старуха кончит свое занятие, чтобы можно было помыть тротуар. Люди, не глядя, не останавливаясь и даже не выражая неудовольствия или смущения, проходят мимо нее. «Ну, что мы здесь можем сделать?» — увлекает меня вперед Александра. Под лучами солнца сверкают белые крыши, и зайчики перебегают по стеклам изящных окон. Сегодня на Кёнигштрассе оживленно: здесь и экипажи, и самые разнообразные тележки. На улице пахнет фермой. Пападакис не говорит мне, когда вернется. С непривычной яростью он хлопает дверью. Я доволен. По другой стороне улицы рысью скачут бравые уланы, головы которых украшены позолоченными касками с конскими хвостами. «Как много солдат, — замечает Александра. — Ты не знаешь почему?» Я этого не знаю. «Вероятно, это связано с законом о военной доктрине», — откликаюсь я. Закон был одобрен парламентом. Александра нанимает экипаж до Нусбаумхофа, чтобы узнать, нет ли письма от родителей. Они должны сообщить, когда возвращаются из Рима. Мои недавние опасения потерять ее рассеялись, потому что мы собрались пуститься в новую авантюру; она твердо на это решилась. Насколько я готов растлить ее или позволить ей разрушить себя? Я отдыхаю за бокалом эльзасского пива, закусывая его ломтиком сыра, сидя на террасе «Кафе интернасьональ», которое находится напротив моста Радота и реки на углу Фальфнерсаллее. Необычайно жарко. Куда ни взглянешь, видишь лишь покой и красоту. Если Вена — веселый город, то Майренбург — радостный; он переполнен здоровьем, его душу можно изучать до бесконечности, однако он не таит в себе никаких тайн, даже его пороки кажутся вполне простительными. Бисмарк утверждает, что Майренбург — это город-женщина, а Берлин считает ее претендентом, предназначенным судьбой. Однажды он признался, что союз с Веной был бы извращением, противным природе. Мой брат довольно длительное время общался с Бисмарком. Вероятно, знаменитый канцлер имел обыкновение воспринимать нации, наделяя их определенными сексуальными чертами, например, он питал глубокую любовь к Франции: «Она бросает нам вызов, чтобы мы покорили ее, а затем она строит из себя жертву и жалуется, что ее обесчестили. Какая другая нация могла бы так безрассудно отдаться какому-то корсиканцу — искателю приключений, жертвуя свободой и душой, отдавая ему в руки свою судьбу, несмотря ни на что продолжая любить его; а разве он не поглумился над ней, разве можно не признать, что он явно разорил ее?» Теперь Бисмарк иронически и мрачно взирает на действия своих преемников или на политику своего австрийского «коллеги», графа Казимира Бадени, который если и был равен Бисмарку в жестокости, то не обладал и малой долей его ума. Равновесие сил под угрозой. Мост грохочет под тяжестью шагов и колес артиллерийского подразделения. Подпрыгивающие на мостовой новенькие пушки блестят на солнце. Что же, снова происходит намеренная демонстрация сил? Я сержусь, что они нарушили мирное течение моих мыслей. За соседним столом немец-турист, смеясь, показывает на артиллеристов, когда они поворачивают на Каналштрассе. Жена его, кажется, совершенно ошеломлена. «Смотри! — кричит она. — Армия Вельденштайна!» Она призывает меня в свидетели. Я улыбаюсь и прошу официанта принести газету «Майренбург цайтунг». Получая газету, я даю ему пятьдесят пфеннигов и прошу сдачу оставить себе. В газете трубят о наступлении новой эры благоденствия, которая грядет в связи с принятием нового закона о военной доктрине. Одна статья посвящена графу Хольцхаммеру. Его переговоры с союзниками-австрияками, кажется, проходят успешно. Обсуждаются проблемы, связанные с подготовкой к большой выставке в будущем году, где будут выставлять свои экспонаты все развитые страны мира. И снова мелькает девиз дня — благоденствие и процветание. Изучив курс на бирже, я успокаиваюсь. Далее специалист по военным проблемам анализирует соответствующие преимущества закупки оружия за границей и сооружения военных заводов на собственной территории. Я поражен приведенной в статье стоимостью пушек фирмы Круппа и боеприпасов к ней: намек на новый закон, который повлечет значительное увеличение налогов. Отнюдь не радостная перспектива для крупных владельцев Вельденштайна. В это же время альтернативой, видимо, может быть заключение договора о «более тесном союзе» с одним из самых могущественных государств, что предполагает определенный отказ от независимости. В Индии англичане вынуждены противостоять восстаниям. Я сворачиваю газету и ставлю на нее бокал с пивом. Появляется Александра. Щеки ее горят, она улыбается. «Они не вернутся еще целую вечность. Я написала ответ. Никто ничего не подозревает. Я сообщила только о Марии и о наших прогулках на лодках!» Я поздравляю ее с еще одной удачной выдумкой. Вернулся Пападакис. Я слышу, как он в соседней комнате переставляет мебель. Шурша своим соблазнительным одеянием, она садится рядом со мной и шепотом спрашивает, не думал ли я о нашем визите на Розенштрассе. Мне удалось отправить записку фрау Шметтерлинг. Нас будут ждать. В своих знаменитых мемуарах Бенес Миловски вспоминает, что вдоль Розенштрассе тек ручеек. Он брал свое начало на холмах по ту сторону городской крепостной стены и впадал в Рэтт. В середине столетия этот маленький источник стал подземным. Сложная современная система ткацкой фабрики использует его силу; под мостовыми Розенштрассе и сейчас слышно, как он шумит. После полудня мы идем в музей древностей, где собраны свидетельства четырнадцативековой истории. На диараме представлены первые поселенцы Вельденштайна, свитавские племена, которые заселили обширную долину Рэтта, окруженную со всех четырех сторон горными цепями. Они изгоняли тевтонских завоевателей, которые хлынули на эти земли в IX и X веках. Ни один завоеватель ни разу не ступил на берега Рэтта. Такая диарама вполне способна разрушить хрупкие иллюзии националистов. Современные потомки этих племен не являются больше «настоящими славянами», как не являются и «истинными арийцами». У жителей Вельденштайна произошло смешение кровей и корней. Но сегодня «кровь» стала синонимом властолюбия; она оправдывает алчность, служит предлогом для тех, чьи политические проекты вызывают раздражение, прощает самые ужасные убийства, выступает противовесом той христианской вере, которую мы якобы все стремимся почитать и которая, несомненно, подавляет варварские языческие желания, которые все еще движут нами. Кажется, что человек нуждается в мифах, чтобы выступать против них. Он нуждается в «кровавых» прецедентах, а когда их не хватает, совесть говорит ему, что он бесполезный, скверный, испорченный и поэтому отвлекает его на то, что он хочет. Женщина редко ищет для себя оправдания, даже самые уклончивые; увертки, которыми она маскирует свою волю, могут быть совершенно неожиданными. Говорят, что сентиментальность у женщин заменяет принципы, что женская логика полностью исходит из их физических потребностей и сиюминутного эмоционального состояния; однако мужчины следуют подобной логике, выраженной в определении более возвышенных идеалов, и заблуждаются также в полной мере, когда их действия расходятся со словами. Нежный голос Александры вызывает в памяти это чудесное прошлое. Она давит мне на руки. Кажется, что ее тело хочет впечататься в мое. Древность — это лишь разбитые статуи и проржавевший железный лом. Мы спускаемся по широким ступеням музейной лестницы и любуемся чудесной греческой церковью, которая виднеется вдали. Хотя Майренбург — протестантский город, в нем нашли место и многочисленные иные конфессии, здесь можно встретить даже мечеть. С чувством облегчения захожу в находящийся совсем рядом муниципальный музей искусств. В нем хранятся произведения всех великих мастеров прошлого, а также современных художников, для которых форма и свет сами по себе являются источниками наслаждения. Я быстро успокаиваюсь, мое настроение улучшается. Александра рассматривает полотна, на которых изображены женщины, выделяя те фигуры, которые показались ей наиболее соблазнительными, и те, которые ей не нравятся; я осознаю, что она заранее намеренно настраивается на то, что предстоит вечером… Она не перестает изумлять меня отчаянной решимостью, с которой упорно хочет превратить в реальность все мои фантазии. Почти невероятно, что она сможет достичь двадцатилетия, полностью не разрушившись сама или по меньшей мере не убив в себе чувствительность и любые эмоции. Однако, хотя я с полной очевидностью знаю, что об этом скажут в свете, я так и не могу понять, кто из нас кого использует. Когда на исходе дня экипаж отвозит нас в отель, я вслушиваюсь в выкрики продавцов вечерних газет. Очевидно, граф Хольцхаммер возвратился в Вельденштайн. Эта важная новость как-то не доходит до моего сознания. Пападакис заходит в комнату. Я отсылаю его, выражая нетерпение. В отеле мы готовимся к предстоящей оргии. Я никогда не чувствовал себя таким бодрым и оживленным. Дрожь пробегает по моему телу, когда шелковая рубашка касается кожи. Такое впечатление, что из нас брызжет потенция, когда мы отъезжаем от отеля «Ливерпуль» в экипаже, который везет нас на западный берег. Улица Розенштрассе недалеко от реки, по другую сторону моравского квартала. Она примыкает к респектабельному еврейскому кварталу, который тянется вдоль Ботанического сада и соседствует с отходящими от набережной Нирштайнер переулками Раухгассе и Папенгассе. Они, заросшие деревьями и заполненные маленькими кафе, упираются прямо в берег. Попасть на Розенштрассе можно через изогнутую арку, отделяющую эту улицу от переулка Папенгассе. Некогда Розенштрассе находилась во владении некоего религиозного ордена. В некоторых домах здесь и поныне живут монахи. С Раухгассе можно выйти через узкий проход между двумя высокими зданиями XVII века. Мостовую Розенштрассе освещает единственный фонарь. Платаны и каштаны как бы отделяют эту улицу от остального мира, создавая атмосферу уединенности, идеально подходящую для борделя, который содержит фрау Шметтерлинг. Кажется, будто находишься во дворе усадьбы, расположенной в самом центре города. Из-за высоких домов улица кажется более узкой, чем она есть на самом деле. Это главным образом заурядные здания XVIII века, в которых обосновались достаточно благоденствующие торговцы. Несколько в стороне стоит самое старое одноэтажное здание, крыша которого крыта красной черепицей. На улицу не выходит ни одного окна. Фасад украшает массивная двойная дверь в форме готической арки. Двери из темного дерева, окованные черным металлом, ведут прямо в бездействующий монастырь. Плющ, вырываясь из невидимого сада, оплел крышу и стены. Напротив монастыря несколько лавочек: переплетчика, продавца красок — и магазинчик старых книг и эстампов. Из всех зданий на Розенштрассе выделяется то, которое указано под номером 10. Ухоженное, эффектное, построенное в середине века здание, эдакая резиденция зажиточной семьи. Окна, выходящие на улицу, всегда закрыты плотными занавесками или зелеными деревянными ставнями. Это импозантное квадратное здание выглядит внушительно, как и сама улица. Напротив дома несколько лавочек и жилой дом, большая часть которого заселена студентами. Когда садится солнце, на улицу Розенштрассе ложатся мягкие тени. Выходя из Папенгассе, фонарщик проходит под аркой, зажигает газ, затем проходит по Раухгассе до реки, выполняя свою работу. Майренбург утихает и погружается в теплую сентябрьскую ночь. В доме № 10 по Розенштрассе открывают ставни и отодвигают занавески, словно дом готовится к приему гостей. Слышны тихие голоса, смех. Вспоминая Майренбург, многие туристы думают прежде всего о самом знаменитом в Европе борделе, о котором клиенты всегда отзываются с нежностью и почтением. Некоторые из них готовы проделать путь в несколько сот километров, чтобы провести здесь вечерок. Женщины, которых тоже было немало, испытывали по отношению к фрау Шметтерлинг дружеские чувства. Содержательница борделя славилась умением держать язык за зубами и тактом, вошло в легенду и ее умение оказывать услуги. Об этом борделе говорили, что он является самым ценным сокровищем Майренбурга. В случае редких жалоб фрау Шметтерлинг пускала в ход свой изощренный ум и огромное обаяние. Власти защищали ее, церковь относилась к ней терпимо. Нередко здесь проходят важные политические встречи: чтобы переступить порог, нужно показать, что идут свои. Пападакис поправляет мою постель. «Вы очень исхудали, — говорит он. — Вы губите себя». Я не слушаю его. Мы с Александрой выходим из экипажа в переулке Раухгассе и, пройдя мимо высоких белых домов, попадаем на Розенштрассе. Груди Александры вздрагивают, ее маленькая рука вцепляется в мою. В ее взгляде, который как бы обращен внутрь себя, таится какая-то настороженность. Он одновременно и невинный, и осторожный. Стоя у моей кровати, Пападакис кашляет и произносит какие-то банальности. Полагаю, он пытается пошутить. Я кричу, чтобы он вышел прочь. Поднимаю руку и звоню в дверь заведения фрау Шметтерлинг. Нам открывают. Я пропускаю вперед Александру, затем приостанавливаюсь, чтобы взяты себя в руки. У меня почти подгибаются ноги. Горничная Труди, восхитительная, но, должно быть, неумная молодая женщина с белокурыми волосами и ничего не выражающими глазами, делает нам реверанс и помогает снять верхнюю одежду. На ней платье в крестьянском стиле. Маленькая гостиная скромно украшена хрусталем, тяжелыми драпировками из темно-красного бархата, цветущими растениями в деревянных горшках из полированного дерева, зеркалом в современной раме и несколькими картинами, большинство из которых изображают последнего французского императора. Воздух насыщен ароматом духов. Недоверчивая, словно кошка, Александра ведет себя сейчас скромно и осмотрительно. В ожидании того, когда мы будем приняты, я ободряюще улыбаюсь ей. Она облизывает губы и тоже посылает мне улыбку. Затем издает какой-то сдавленный звук, что придает ей вид школьницы, самые заветные желания которой вот-вот исполнятся. Я испытываю мимолетное желание броситься к двери и сбежать из этого дома вообще, покинуть Майренбург и окунуться в мирную и чинную атмосферу Берлина. Но именно в этот момент в гостиной появляется фрау Шметтерлинг, преисполненная достоинства хозяйка заведения. Я кланяюсь, протягивая ей руку, когда гримаса легкого недовольства, правда, тут же исчезнувшая, появляется на ее лице. Возможно, она заметила, что я дрожу. Она внимательно смотрит на Александру. «Дорогой Рикки, — говорит она, вынимая ключ из скромной сумочки тонкой работы. — Все приготовлено так, как вы пожелали. Вы, конечно, знаете голубую дверь (она вкладывает ключ мне в руку). Приятного вечера», — добавляет она, обращаясь к Александре. Мы поднимаемся по лестнице, покрытой темно-красным ковром, скользя пальцами по деревянным, покрытым позолотой перилам. «Я ей не понравилась», — шепчет мне Александра. «Она тебя просто не знает», — откликаюсь я. Мы оказываемся на пустой лестничной площадке и по мягкому ковру направляемся к голубой двери. Мне становится тяжело держать ручку, раздражает ее прикосновение к бумаге. Возвращается Пападакис, чтобы поправить подушки. Он подносит стакан к моим губам. Я глотаю. Майренбург наслаждается своей последней спокойной ночью. Он угасает в моей памяти. Отныне я буду вспоминать его только тогда, когда мне этого захочется. |
|
|