"Край вечных туманов" - читать интересную книгу автора (Гедеон Роксана)ГЛАВА ШЕСТАЯ ДЕНЬ СВЯТОЙ ВЕРОНИКИКлавьер вышел из тюрьмы спустя два дня. За это время он успел устроить несколько спектаклей, публично появляясь в обнимку с длинноногой белокурой красавицей, которую я заметила раньше. Консьержери они покинули вместе. Тому, что Клавьер освобожден, я была только рада, ибо теперь, выходя в тюремный двор, я уже не боялась, что увижу его. К середине сентября как-то мало-помалу я свыклась с мыслью, что осталась одна и что напрасно будет ждать освобождения оттуда, откуда я его ждала. Дни шли, а оно не приходило. И я постепенно, без какой-то особой боли поняла: оно и не придет. Раньше у меня были надежды; я знала, что меня ждет, когда я выйду из Консьержери. Если иметь в виду вопросы чисто материальные, то и это я знала: они будут разрешены. И я, и мои мальчики – я бессознательно пребывала в уверенности, что мои близнецы – мальчики – не будем обеспокоены мыслями о хлебе насущном. Ну, а если иметь в виду спокойствие душевное, то на него я надеялась не меньше. Рене мог быть опорой, сильным плечом. И вот он ушел. Словно почву выбили у меня из-под ног – настолько его уход был жесток, внезапен и бесповоротен. Мы с Авророй продолжали жить, как и раньше, за исключением, может быть, того, что теперь от Батца не поступало ни единого су, и мы почти полностью перешли на тюремный рацион. Бывало, что некоторые жалостливые заключенные, имеющие кое-какие деньги и наблюдавшие наше плачевное положение, делились со мной едой, угощали кофе. На этом все и заканчивалось. Дни шли за днями, и тюрьма медленно пустела. В нашей камере остались только я да Аврора. Время тянулось крайне медленно, никаких изменений не происходило. Иногда, правда, во мне воскресала надежда. Не мог же Клавьер быть таким окончательным подлецом! Неужели он ничем не поможет мне? Ему ведь ничего не стоит добиться моего освобождения – хотя бы ради детей, ведь должен же он допускать, что это могут быть и его дети… Я сама ругала себя за эти надежды. Я старалась не думать о Клавьере, вообще не думать ни о чем, что было связано с ним. Как сомнамбула, совершенно машинально, выполняла я все необходимые дела: стирала белье, подметала пол, причесывала Аврору, мыла посуду у фонтана, а вечером, как можно раньше, ложилась и спала – тяжело, беспробудно и долго, чтобы во сне убить как можно больше времени. Мне ничего не снилось, и сон был словно забытье. Зато наяву мне стали мерещиться галлюцинации: будто из тумана выплывала Эстелла де ла Тремуйль, затянутая в серебряную парчу, и упрямо повторяла одни и те же слова: «Возвращайся в Бретань, дитя мое! Послушай меня, возвращайся!» Я подносила руку ко лбу: видение исчезало. Что это было? Помешательство? – Так и сделаю, – тупо пробормотала я в конце концов, – как только выйду отсюда, сразу уеду в Бретань… Видит Бог, мне больше некуда было ехать. Числа десятого сентября 1794 года Доминик Порри, с которым я изредка обменивалась приветствиями и несколькими словами, махнул мне рукой, словно хотел, чтобы я подошла к решетке. Я так и поступила, даже не удивившись столь неожиданной просьбе. – Завтра меня выпускают, – сказал он, точно полагал, что это имеет для меня значение. – Очень рада, – произнесла я без всякого выражения. – Я… я хотел сказать, что знаком с Лежандром. Я молча и равнодушно смотрела на него. Названное им имя ничего мне не говорило, да и вообще мне было все равно, с кем он там знаком. Я не понимала, каким образом это касается меня. Внимательно глядя на Порри, я подумала совершенно некстати: как этому упитанному человеку удается сохранить свою дородность даже в Консьержери? – Я понятия не имею, о ком вы говорите, – сказала я наконец. – Лежандр – это якобинец, член Конвента. Он бывший мясник, я знал его еще при Старом режиме, когда сам был врачом… – Вот как, – произнесла я холодно. Право же, хорошенькая компания – бывшие мясник и врач. Один теперь в тюрьме, другой в Конвенте. Потрясающе. Я заметила, что мой отсутствующий взгляд действует на Доминика весьма охлаждающе и затягивает разговор. Желая покончить с этим, я задала наводящий вопрос, проявляя минимум интереса к беседе: – И что же? – Лежандр занимается сейчас освобождениями из тюрем. Это благодаря его ходатайству меня завтра выпустят. Я хочу… хочу, чтобы он сделал это и для вас. Теперь мне все стало понятно. Порри, добрая душа, хочет похлопотать, чтобы меня выпустили. Отлично. Но, к несчастью, это ничуть меня не воодушевило. – Да, – сказала я невнятно. – Что это за «да»? – Да, мне будет очень приятно, если вы за меня похлопочете. Я буду вам очень благодарна. Как я ни старалась вести себя вежливо, тон у меня был почти сердитый. Ужасно болели ноги от отеков, кровь стучала в висках; еще немного – и меня бросит в жар, это я знала. – Пожалуй, я пойду, – сказала я нетерпеливо. Он ничего не ответил. Я прекрасно знала, что веду себя по-свински. Но вести себя как-то иначе я не хотела. Я ненавидела якобинцев, меня тошнило от одного их вида. К тому же у меня было очень мало надежд на то, что Доминик Порри исполнит свое обещание. А еще я не понимала, почему он проявляет обо мне такую заботу. Невозможно поверить, что только из доброты душевной он так поступает. Хотя, с другой стороны, в своем нынешнем состоянии, на восьмом месяце беременности, подурневшая, осунувшаяся и остриженная, я вряд ли могу представлять какой-то интерес для мужчин. Я приказала себе забыть о Доминике Порри раз и навсегда. Забыть о нем и обо всех мужчинах на свете. Меня очень тревожило собственное состояние. Нынче тошноты мучили меня меньше, чем на первых порах, но, едва лишь исчезло это несчастье, как усилились отеки. Ноги отекали так, что я едва могла ходить. Ко всему этому добавились явные признаки того, что мне, видимо, не придется доносить моих мальчиков до конца беременности. В том, что роды застигнут меня гораздо раньше, я уже не сомневалась. Признаки были налицо. Мой большой живот заметно опустился, что значительно облегчило мне дыхание. А еще я ощущала неприятные разлитые боли в крестце, внизу живота, в бедрах. Я вспомнила доктора Дебюро. Он был прав. – Мне осталось недолго, – пробормотала я вслух. Самый большой срок, который я себе определила, – две недели. В сущности, в том, что роды будут преждевременны, не было большой трагедии, ведь теперь от беременности не зависела моя жизнь. А за жизнь моих неугомонных сорванцов я не имела никаких оснований опасаться: они так брыкались и проявляли такое нетерпение, что не было причины заподозрить их в какой-то болезненности. Еще бы! Недаром они высосали из меня все соки… Значит, подумала я уныло, им придется увидеть свет в Консьержери. Для беременных узниц здесь был лазарет. И кто бы мог такое представить… Принцесса де ла Тремуйль, наследница одного из двенадцати, знатнейших родов Франции, дочь пэров и родственница королей, будет рожать на грязной тюремной подстилке, при свете коптящей лампы, почти без всякой помощи… А родить мне предстояло целых двух, это я знала точно! «А на что я буду с ними жить?» – подумала я с истинной мукой. У меня наверняка даже молока не будет. Это было б чудо, если б было иначе. Но я не позволила себе расслабиться или предаться отчаянию. В конце концов, я Сюзанна де ла Тремуйль, принцесса и аристократка. Я не вышла замуж, не стала мадам Клавьер, и мои сыновья, пусть даже тысячу раз незаконнорожденные, все равно будут принцами. У меня остались только они. Да еще я сама. Я встала, расправила худенькие плечи, глубоко вдохнула воздух и гордо вскинула голову. Будь что будет, но отныне я всегда буду прямо и открыто идти навстречу жизни. Ей меня не сломать. Если я не сломлена до сих пор, значит, я сильнее, чем даже сама себе кажусь. Я прижала руки к животу, почувствовала, как двигаются у меня под сердцем эти хорошие, мужественные мальчики. О, как я хотела, чтоб это были мальчики. Мои. Только мои. И он – Клавьер – еще пожалеет. Придет время, и он горько пожалеет. Пусть мои сыновья будут чьи угодно, но они вырастут такими, что Клавьер посчитал бы за честь назваться их отцом. Но я никогда не дам ему такой возможности. Пусть он подавится своим богатством, пусть нагромоздит его целую кучу. Пройдут годы, и он, старый и больной, еще узнает, что почем в этой жизни и что в ней самое важное. Как-то вечером, уже в конце сентября, мы с Авророй, как обычно, вышли к фонтану в тюремном дворе, чтобы постирать белье. С тех пор как моя беременность сильно продвинулась и я чувствовала себя неважно, Аврора очень много помогала мне. Совсем как я, она замачивала белье, терла его скверным жгучим мылом, стирала, полоскала. Во время этих занятий я занималась с девочкой: рассказывала ей те основы катехизиса, которые мне твердо вдолбили в монастыре. В тот вечер мы дошли уже до царя Саула, как вдруг Аврора крепко сжала мою руку. Глаза ее округлились от удивления. – Мама, мама, смотри-ка на того мальчишку! Это же он! – Кто? – спросила я и взглянула. – Это Брике! Честное слово, мама, это он! Я не сразу поняла, как она так легко его узнала. В этом подростке трудно было узнать того Брике, с которым мы расстались чуть меньше года тому назад. Теперь во дворе Консьержери я увидела тощего, длинноногого, нескладного парня лет семнадцати. У него уже явно пробивались усы – правда, пока в виде легкого русого пушка. Ничем, уже абсолютно ничем не напоминал он прежнего Брике. Вот разве только этот характерный нос – длинный и ястребиный! – Надо же, – прошептала я. – Он тоже в тюрьме! К этому парнишке я могла чувствовать только хорошее. Он сделал мне немало добра. Но пока я стояла и размышляла, Аврора кинулась вперед, крича: – Брике! Брике! Да подожди же, черт тебя побери! «Где она только успевает набраться таких слов?» – подумала я мельком. Брике, уже готовый скрыться за дверью, ведущей в мужское отделение, обернулся. – А, так это ты, малышка! Он тоже не забыл ее. Я подошла ближе, с улыбкой – первой за много дней улыбкой – наблюдала, как Аврора прильнула к Брике, прижавшись к прутьям решетки. – И вы здесь, ваше сиятельство! – Да, и я здесь, Брике. Не думая долго, я поступила так же, как Аврора, и обняла Брике через решетку. И только потом заметила, как странно и оробело он оглядывает меня. – Да уж… не ожидал я увидеть вас такой. – Какой? – Да такой, как вы сейчас. Он повзрослел, и я не могла уже разговаривать с ним, как с несмышленышем. Что могут сделать одиннадцать месяцев в таком возрасте… Брике казался мне незнакомцем. – А ты? Как ты? Нимало не смущаясь, он поведал мне о случившемся. Несколько последних месяцев, еще в разгар террора, он пребывал в одной из банд пресловутого Двора чудес, воровской шайке Андре Беккера. Они подвизались на ограблениях квартир и карет, которые останавливали в темных переулках. Это занятие не принесло Брике богатства. И как раз тогда, когда пал Робеспьер и все богачи снова стали подавать признаки жизни, их банду вместе с главарем поймали полицейские агенты Комитета общественной безопасности. И, разумеется, бросили за решетку. – И ты грабил? – спросила я пораженно. – Еще бы! – Сам? – снова спросила я. – Ну а как же! С товарищами. Мне давали приказания, я их исполнял. А что я еще, по-вашему, мог делать? Ремесла у меня никакого нет. На что ж мне было жить? – Ты же говорил, что запишешься в армию. – В армию меня не взяли. Мне было только шестнадцать. Да и сейчас еще не возьмут. Окинув меня внимательным взглядом, он вдруг хмуро и даже как-то грубо спросил: – А вы, видно, повстречали здесь, в Консьержери, своего белокурого красавчика? То-то он вас с подарочком оставил. «Да, – подумала я, неприятно пораженная этим не слишком тактичным вопросом, – Брике изменился. Попробовал бы он раньше так говорить со мной… И как легко он догадался обо всем. О Клавьере. О моей встрече с ним». – Уж позволь, Брике, мне тебе не исповедоваться, – сказала я и горько и едко в ответ. Но Аврора, внимательно следившая за нашим разговором, вмешалась так решительно, что я не смогла ее остановить: – Да, Брике, да! Это все тот человек виноват. Мама встречалась с ним, а потом поссорилась. Его уже давно выпустили. Это из-за него мама стала такая грустная, он ее обидел, я знаю! Мне стало жарко и стыдно. – Да замолчи же ты, глупая девчонка, тебя это не касается! – вскричала я вне себя от того, как легко Аврора выбалтывает все мои тягостные тайны. Брике сплюнул сквозь зубы. – Я так и знал. Я сразу понял; мне-то известно, что вы еще раньше с ним встречались. Этот хлыщ ничего доброго сделать не может, я таких хорошо знаю. Мы с дружками давно облюбовали его хижину, да все как-то руки не доходили… Подняв на меня глаза, он с грубоватым сочувствием, с какой-то смесью стыда и гнева спросил: – Так что ж… что ж, мадам, вы от этого хлыща беременны, что ли? Я молчала, глядя в сторону. Мне все еще казалось невозможным говорить на эти темы с Брике. С сопляком Брике – для меня он оставался сопляком, несмотря на свой рост, басок и усы. – Погодите, – сказал он хмуро, – я тут вам кое-что покажу. Из кармана рваной куртки он извлек обтрепанную мятую-премятую газету. – Вот она, смотрите! Я не думал, что она вам понадобится, а думал из нее папиросы делать. Читайте, вы ж читать умеете! И грязным пальцем он ткнул в уголок газеты. Это была заметка из нескольких строк, обычная – при Старом порядке обычная – светская хроника: У меня заныло сердце, и краска унижения залила щеки. Я машинально отдала газету Брике и тупо, яростно посмотрела перед собой. Итак, Клавьер снова на коне, у него снова деньги, ужины, банкеты, банки, девочки. Он пользуется влиянием в правительственных кругах и запросто приглашает к себе виднейших якобинцев. Он задает балы в доме на площади Карусель – в моем доме, проданном с торгов! – Проклятье, – прошептала я одними губами. Этот мерзкий буржуа Клавьер развлекается и пьет шампанское без всяких угрызений совести, хотя прекрасно знает, что я – женщина, которой он клялся в любви, – до сих пор нахожусь в Консьержери. «Это и есть его месть, – подумала я в ужасе. – Боже мой, какой же он все-таки подлый!» – К черту все, – сказала я вслух. – Он еще пожалеет… – Вас, может быть, скоро выпустят, – проговорил Брике. Я вспомнила о Доминике Порри и усмехнулась. Вот еще поразительный образчик того, как мужчины исполняют свои обещания. Почти три недели прошло, как его выпустили, а он, вероятно, и думать забыл обо мне. Ну и прекрасно. Мысль о Порри даже не вызвала у меня гнева, только досаду и презрение. Пусть они убираются к черту, они – все мужчины на свете, кроме Жанно, Брике и моих мальчиков. Я все выдержу, со всем справлюсь сама. Мне не нужна помощь. Я посильнее любого из них. – Что с тобой сделают? – спросила я у Брике. – Выпустят, это уж наверняка. Помолчав, он добавил – с детской горячностью, оставшейся от прежнего Брике: – Я помогу вам, мадам. На меня вы можете рассчитывать. Уж я-то вас никогда не брошу; я ой как хорошо помню, как вы тащили меня, раненого, по пескам возле Ла Рошели к морю… Я наклонилась и молча поцеловала своего юного друга в чуть шершавую щеку. Пасмурный осенний день медленно угасал за окном. Мы с Авророй только что закончили ужинать. Жидкий бобовый суп, абсолютно безвкусный, ни у меня, ни у нее не вызывал аппетита. Ничего другого здесь не давали, а денег у нас не было уже давно. Аврора, собрав посуду, вышла. За последние несколько дней она понемногу взяла на себя ту небольшую работу, без которой нельзя обойтись даже в тюрьме. Теперь я редко выходила во двор. Да и незачем было выходить: Брике выпустили на свободу, а других знакомых у меня уже не было. С самого утра во мне поселилась тревога. Сегодня я чувствовала себя как никогда уставшей и обессиленной, хотя вроде бы ничего и не делала. Я смутно догадывалась, что это означает. Я осторожно прилегла на постель и, устроившись поудобнее, закрыла глаза. Не прошло и десяти минут – я еще даже не успела задремать – как резкая сильная боль заставила меня подняться и затаить дыхание, прислушиваясь к самой себе. Это было так непохоже на те ноющие разлитые боли, которые я ощущала раньше, что я сразу и без какого-либо страха поняла: это начало. Начались схватки. Все это длилось не больше минуты, затем боль утихла. Чтобы проверить себя, я решила пока не поднимать шума. Если это уже роды, схватки вскоре повторятся. Сегодня было 3 октября, в уме я быстро прикинула, что до полных восьми месяцев беременности мне не хватает девяти дней. Доктор Дебюро словно в воду глядел. Если признаться, то эти начавшиеся схватки не были для меня неожиданностью, я уже давно свыклась с мыслью, что они застанут меня раньше срока. И все же меня охватило беспокойство. Через каких-то три-четыре часа я стану абсолютно беспомощной, и никакого участия в судьбе моих малышей принять не смогу. Кто о них позаботится? Кто покормит их? Ах, ни на один вопрос я не знала ответа! Я поднялась, ломая руки, прошлась взад-вперед, и тут боль повторилась. Пока что я выдерживала ее довольно легко, но сомнения теперь исчезли, и я поняла, что мне понадобится помощь. Как только боль утихла, я тихо окликнула Аврору, сидевшую у окна на нашем единственном хромоногом стуле. – Милая моя, сбегай, найди тюремщика. Пусть он позовет кого-нибудь. Я… я… В ее глазах застыл испуг. Она живо вскочила, явно охваченная паникой. За эти дни мы действительно так привязались друг к другу, что одна мысль о том, что кому-то из нас плохо, повергала нас в ужас. – Да, мама, да! Я мигом! Она выбежала в коридор и тут же вернулась. – Сюда кто-то идет, – сообщила она взволнованно. – Какой-то человек с усами и еще солдаты. Они вошли. Я, едва увидела их, без сил опустилась на постель. Один из них был, кажется, сержант. Ничего хорошего от этого посещения ждать не приходилось. Но, к моему удивлению, страха я не ощутила. Я лишь приказала себе быть мужественной и крепко сжала зубы, ожидая нового приступа боли. – Вы Сюзанна ла Тремуйль. Не так ли? – Да. Мне с трудом удавалось скрыть свое состояние. Хриплый вздох вырвался у меня из груди; боли нарастали быстрее, чем я ожидала. К тому же я знала, что схватки будут усиливаться, каждая новая будет чуть дольше предыдущей, а промежутки между ними – все меньше. Сержант, услышавший мой то ли вздох, то ли стон, сердито блеснул в мою сторону глазами и, отведя взгляд, стал громко читать: – Гражданка, приговор Революционного трибунала от 12 мессидора II года Республики отменен в отношении всех подсудимых. В отношении Сюзанны ла Тремуйль – тоже. Стало быть, вы, как единственная оставшаяся в живых, подлежите не только амнистированию, но и немедленному освобождению. «Надо же, как это некстати», – подумала я с досадой. Почему именно сегодня? Почему не вчера, не через неделю? Сержант равнодушно заключил: – Дело о вашей амнистии провел гражданин Лежандр. Поздравляю вас. Вы теперь свободны. Я не знала, что сказать. Это освобождение пришло как раз тогда, когда я даже воспользоваться им не смогу. Больше всего на свете мне нужен был сейчас тюремный лазарет, а самым большим моим желанием было добраться туда и избавиться от сержанта. Я мельком подумала, что знаю, кому обязана этим приказом. Лежандр… Знакомый Доминика Порри. Это он устроил. – Собирайте вещи, гражданка, – раздался голос сержанта. – Мы не можем тратить на вас все наше время. Я не смогла скрыть недовольной гримасы. – Послушайте, гражданин сержант, я не могу… Честное слово, не могу… Раз уж вы тут, будьте так любезны, отведите меня в лазарет. – Зачем? Я не сдержала своего раздражения, нетерпеливо воскликнув: – Затем, чтобы я могла родить там ребенка! У меня только что начались схватки. Вы что, хотите, чтобы я родила прямо здесь, на полу?! Я произнесла это, как в бреду, не принимая во внимание то, что говорю с мужчиной. Он покраснел. Потом поднес бумагу к моему лицу: – Вы слышали, что я читал? Ну, то-то же. Вы вычеркнуты из списка заключенных, с этой минуты государство не выделит ни одного су на ваше содержание в Консьержери. Отныне содержите себя сами. – Благодарю вас… Куда же мне идти? На улицу? У меня ничего нет! – Меня совершенно не касается, куда вам идти. – У меня начались роды, вы это понимаете?! – прокричала я с яростью, подстегиваемая все разрастающейся болью. – Консьержери – не родильный дом, черт побери! И заботам тюрьмы и ее лазарета вы больше не подлежите. Я с ненавистью поглядела на него, в душе тысячу раз пожелав ему самой лютой смерти. Черт бы побрал этого идиота… Я чувствовала, что силы мои на исходе. Я не смогу долго продолжать этот спор… Боль мучила меня с каждой минутой сильнее, а я еще должна была заботиться о том, чтобы держаться перед солдатами с достоинством. Ах, самое лучшее было бы для меня сейчас – это упасть в обморок и никогда не приходить в себя! Я откинулась на подушку, закрыв лицо руками. Сержант тут же отозвался: – Гражданка, если вы будете игнорировать приказ, мне придется применить силу для его исполнения. – Прекрасно, – проговорила я. – Сначала ваша Республика силой загоняет людей в тюрьмы, затем силой же выгоняет… – Оставьте свои рассуждения при себе и собирайтесь. Боже, как я ненавидела сейчас и этого сержанта, и тот злосчастный приказ об освобождении. Мне была ясна моя участь. Даже если бы я умирала, меня бы выкинули вон. А если я не смогу идти сама, он, пожалуй, прикажет солдатам нести меня, и они бросят меня в грязь где-нибудь за воротами Консьержери. – В последний раз спрашиваю вас, гражданка: вы будете собираться или нет? – Да будьте вы прокляты, – произнесла я поднимаясь. И, повернувшись к белой как мел Авроре, сказала: – Ты должна помочь мне, дорогая. …Когда мы с Авророй вышли за ворота тюрьмы, уже смеркалось. Огненно-красный солнечный шар садился в тучи, и зрелище это казалось весьма зловещим. Небо было серое, пасмурное, с разорванными лоскутами облаков. – Мы на свободе, – пробормотала я с сарказмом, думая, уж не упасть ли мне посреди улицы и не отдаться ли на милость Божью. Брике возник перед нами, как всегда, внезапно, вынырнув из темного переулка. – Ах, ваше сиятельство! Так вас и вправду выпустили? А я уж думал, тот человек лжет. – Какой человек? Я была так измучена, что ничему, впрочем, не удивлялась. Даже появление Брике я восприняла как должное. – Да вон тот, видите? Дородный такой. Видно, при деньгах. Грязным пальцем он указал на высокого полного мужчину в приличном плаще и шляпе, который быстрым шагом направлялся к нам. Я закусила губу, мгновенно узнав его, и, честно говоря, сама не могла бы сказать, от чего страдала больше в тот миг – от боли или бессильного гнева. Ибо шел к нам не кто иной, как Доминик Порри, и именно ему я была обязана своим неожиданным освобождением. – Чертов Порри! – пробормотала я сквозь зубы. Брике присвистнул. – Так вы его знаете, мадам? Аврора очень важно пояснила: – Он влюблен в маму, Брике. – Не говори чепухи, – оборвала я ее. – Это не чепуха. Это правда. Резкая режущая боль заставила меня буквально повиснуть на руке Брике. Испуганный, он что-то спрашивал, но я ничего не разбирала. Потом, вероятно, бедному парню стало ясно, что со мной, и он принялся что было силы звать Доминика Порри. Бывший комиссар подбежал ко мне, когда боль уже прошла. – Могу я чем-то помочь? – О, ваша помощь, сударь! – произнесла я в гневе. – До чего же не вовремя она подоспевает! Я понимала, что несправедлива, но остановиться не могла. Мне надо было хоть на ком-нибудь выместить свою боль и раздражение, и, разумеется, владеть собой я сейчас не могла. Порри подхватил меня под руку. – Вам следует немедленно лечь. Давно это у вас? – Что? – Давно ли это началось? Я врач, я могу вам помочь. «Черт побери, – подумала я, прямо-таки изнывая от боли и беспокойства, – что только побуждает этого Порри таскаться всюду за мной со своими услугами». Пожалуй, если бы этого человека не было рядом, я бы могла лучше сохранять мужество, у меня, по крайней мере, не было бы соблазна высказывать свое раздражение. Да если бы не Порри, я бы сейчас не шла сама не зная куда, а лежала бы в лазарете, по меньшей мере у меня была бы крыша над головой и мне не пришлось бы рожать на улице. – Меня здесь ждет извозчик. Я могу отвезти вас к себе. Мне не раз приходилось принимать роды. – О, – простонала я, придя в ужас от самой мысли о том, чтобы поехать к нему и потом расплачиваться за все его благодеяния, – ради Бога, сударь, уйдите, пожалуйста! Уйдите! Мне ничего от вас не нужно! – Но почему? Откуда такая неприязнь? – Оставьте меня! Оставьте! Уходите! Собрав все силы, я освободилась и, опираясь на Аврору, медленно пошла вперед. Куда я шла – этого никто не знал, а тем более я. Я услышала, что Порри идет за нами, и пробормотала: – Прошу вас оставить меня, гражданин. Он резко повернулся и отошел в сторону. Я перестала думать о нем сразу же, едва он скрылся из виду. Я, но не мои спутники. – Зря вы так, ваше сиятельство, – заявил Брике. – Что это вы задумали? У меня ни одного су нет, и я не врач. А тот человек помочь вам хотел. – Уж позволь мне судить об этом самой. Тут взбунтовалась и Аврора: – Не надо было его прогонять! Не надо! – Перестанешь ли ты когда-нибудь вмешиваться во взрослые разговоры и судить о том, чего… В эту секунду, не договорив, я ощутила, что идти дальше не могу. Ну не могу, и все. Брике, видимо, почувствовал это. Остановившись под фонарем, он снял с себя куртку и бросил ее прямо на тротуар. – Садитесь-ка! Так мы далеко не уйдем, надо найти фиакр. Запрокинув голову и едва переводя дыхание, я спросила: – Где же… ты его найдешь? Здесь так пустынно. Он замотал головой. – Найду, постараюсь. Не уходите только никуда. Фиакр – или что-то вроде фиакра, я не разобрала – вынырнул из темноты, как сказочная карета в сказке о Золушке. Брике подбежал ко мне. Я с трудом поднялась. – Куда мы поедем, мама? – устало спросила Аврора. – Ты отправишься к Джакомо. – Я хочу поехать с тобой. – Со мной тебе нельзя. Больше я не смогла сказать ей ни одного слова. Брике помог мне взобраться на деревянное сиденье. – Об оплате можете не беспокоиться. За вас тот человек заплатил… Это был не фиакр, а вонючая грязная повозка, где, видимо, раньше возили либо падаль, либо трупы, собранные на улицах Парижа. Впрочем, это уже не волновало меня. Я глухо пробормотала извозчику: «Едем в родильный дом Бурб[14]» – это заведение казалось мне наиболее дешевым, и после этих слов сознание мое наполовину угасло. Обливаясь потом, согнувшись в немыслимой позе, впиваясь ногтями в ладони, я едва удерживалась, чтобы не кричать от боли. Схватки были так длинны и мучительны, что я уже не успевала замечать затишья между ними. Губы у меня были искусаны. Повозка подпрыгнула на ухабе, и меня отбросило в сторону, я сильно ушибла висок, и в голове у меня зашумело. Потом что-то теплое поползло по ногам – это отошли воды. «Боже, пожалуйста, сделай так, чтоб мы быстрее доехали», – подумала я с детской мольбой, неизвестно почему уверенная, что там, куда мы едем, мне окажут помощь. – Это девочки, – раздался у меня над ухом холодный равнодушный голос. – Две девочки. Вы слышали меня? – Оставьте ее, Анриетта. Мы сделали все, что могли. Обе женщины удалились, оставив меня одну, и их серые монашеские одеяния слились перед моим затуманенным взглядом в одно сплошное пятно, которое колыхалось и таяло. «Девочки, – подумала я тупо. – Нет, это неправда. У меня должны быть мальчики». Новорожденные лежали рядом и пищали, но я не могла даже шевельнуться, чтобы взглянуть на них. Сознание у меня было наполовину помрачено, да если бы это было и не так, то и тогда трудно было бы понять, где я нахожусь. Это было похоже на ад. Я лежала на грязной вонючей подстилке в узкой душной комнате с едким застоявшимся запахом испражнений. Повсюду были какие-то помои, грязь, рвота… Вокруг меня другие больные либо кричали, либо стонали. Некоторые ухитрялись спать, но вскрикивали во сне. А совсем рядом с собой я видела женщину, молоденькую, лет девятнадцати, не больше. Она, вероятно, не так давно родила, но ребенка рядом с ней не было. У нее явно был жар. Она беспокойно ворочалась, выкрикивая что-то бессвязное. Никто не возвращался, чтобы хоть немного отмыть меня или провести какой-то туалет. Сил требовать что-либо у меня не было. Кровотечение у меня быстро прекратилось, и я и за это была благодарна. Скинув с себя покрывало, я задремала, так и не взглянув на своих новорожденных. Я спала долго, очень долго, а проснувшись утром следующего дня, ощутила вялость и ноющую боль во всем теле. В горле саднило и сильно кололо в груди. Теперь в помещении было холодно, и я стала натягивать на себя все, что попадалось под руку. Мне надо было, конечно, вымыться, но воды рядом не было даже для питья. Я на миг задумалась о том, что такая грязь – это очень опасно, но какой смысл был печалиться над этим, если я все равно не могла ничего изменить? Мне надо поскорее встать на ноги. Новорожденных рядом не было. Осознав их отсутствие, я не испытала никаких чувств. Повернувшись на бок, я увидела, что моя соседка, которая вчера бредила и металась в жару, теперь лежит спокойно. Рот ее был раскрыт, руки разбросаны. Что-то в ее позе показалось мне неестественным. Я с трудом приподнялась, чувствуя в голове странную тяжесть, и, склонившись над женщиной, дотронулась до ее щеки. Щека была холодна, как лед. Я теперь заметила, что и губы ее уже стали синеть… Она мертва, давно мертва! Я лежу рядом с мертвой! Отдернув руку, я закричала. – Ну, чего вы визжите? – принялась отчитывать меня сестра милосердия, прибежавшая на крик. – Неужто здесь мало визгов? Голова раскалывается! Вы что же, смерти не видели? – Отчего она умерла? – спросила я, стуча зубами. – Родильная горячка. Для нее это к лучшему. Отмучилась. Я устало опустилась на свой грязный тюфяк. Мне было плохо: сильно ломило затылок, покалывало в висках, во рту – сплошная горечь. Признаваться в своей болезни мне не хотелось. Все равно никто не станет лечить. Я вспомнила, что уже довольно давно ничего не ела и не пила. Но ни еды, ни питья мне не предлагали, а просить у меня не было сил – здесь каждая просьба воспринималась как вызов. Ах, лишь бы уйти отсюда поскорее… Здесь и здоровый человек заболеет. Здесь так грязно. И эти грубые сестры… С этими мыслями я снова забылась. …За окном лил дождь. Крыша дома протекала: каждую минуту с потолка срывалась тяжелая капля. Я открыла глаза. – Ну, наконец-то, – произнес женский голос, и кто-то приподнял меня. Я с трудом приходила в себя, медленно вспоминая, где нахожусь. – Откройте рот, – приказали мне. Я подчинилась, тотчас почувствовав, как теплая сладкая вода вливается мне в горло. Судорожно глотнув, я закашлялась, закашлялась тяжело, с хрипом и болью в груди. Меня осторожно опустили на тюфяк. Незнакомая: пожилая женщина склонилась надо мной. – Я долго спала? – спросила я тихо. – Три дня. – Что? – Я решила, что ослышалась. – Три дня. Вы не спали, вы были в беспамятстве. – Она приложила палец к губам: – Молчите. Вы очень больны. Я попыталась осмыслить то, что услышала. Я больна? Вероятно, это так, я ведь чувствовала, что заболеваю. Три дня… Ужас захлестнул меня, накрыл с головой, как морская волна во время шторма. – Где они? Мои дети? Они живы? – проговорила я, превозмогая спазмы в горле. Если эта женщина сказала мне правду, моим малышкам уже четыре дня. Только Бог знает, что с ними могло произойти за это время. – Не беспокойтесь. Они здоровы, за ними хорошо присматривают. Я не поверила. О чем говорит эта женщина? О каком уходе? В этом зловонном месте никто никому не нужен. Я думала, что женщина оставит меня, но она не уходила. – Кто вы? – спросила я наконец. – Я сестра Беата. – Вы монахиня? – Теперь так запрещено называться. Да, я была монахиней. Мне поручено ухаживать за вами. Я все еще не верила. Мне выделили сиделку? Неужели то, что я видела, мне лишь приснилось? Та женщина, моя соседка, умерла именно потому, что за ней не было никакого ухода. Ей даже воды не подали. Почему же ко мне относятся иначе? – За вас заплатили. Мы устроили вас здесь настолько хорошо, насколько это возможно. Я равнодушно огляделась. Это была все та же комната, но теперь пространство вокруг меня было свободно. Все тюфяки были перетащены в противоположный конец комнаты, к двери. Несколько больных женщин лежали прямо на соломе, совсем без одеял. Я же была тепло укутана и, по здешним меркам, устроена просто с комфортом: моя голова покоилась на мягкой подушке, грязный тюфяк был застлан свежей простыней. – Человека, который заплатил за все это, зовут Порри. Он хотел сразу забрать вас отсюда. – Почему не забрал? – Вы были так больны, что вас не решились трогать. Сестра Беата кормила меня жидкой пищей с ложечки, но я даже не смогла доесть до конца. Болезнь возвращалась, тревожный сон одолевал меня, я вся пылала. Связь с реальностью я надолго утратила. Я была без памяти, и понятие времени совершенно для меня не существовало. Но наступил день, когда все вдруг закончилось, затихло – и бешеные ознобы, терзающие меня, и невыносимый кашель с вязкой мокротой, и невероятная горячка, от которой, казалось, легко могла свернуться кровь. Странный покой охватил тело. Я пошевелила рукой, потом пальцами. Да, я жива. Только вот тело стало таким легким, невесомым, почти бесплотным, я ужасно плохо ощущаю его. Мне не долго пришлось оставаться в этом спокойствии; чья-то рука коснулась моего лба, чей-то голос произнес: – У нее облегчение, гражданин Порри: пожалуй, теперь вы можете забрать ее. – А она не умрет по дороге? – Вот этого я не знаю. По-моему, она может умереть в любую минуту. Мне было все это безразлично. По-прежнему не открывая глаз, я чувствовала, как чьи-то руки одевают меня и укутывают в теплые, мягкие вещи, усаживают в глубокое кресло, куда-то везут. Я ничего не понимала. Мои чувства так притупились, что от всех движений, направленных на меня, я ощущала лишь легкие, едва слышные прикосновения. Меня увезли. Видимо, в какой-то коляске. Я очень отчетливо чувствовала холодный влажный ветер на своем горячем лице; он принес мне некоторое облегчение. Потом слабость усилилась, и я снова забылась. Очнулась я от мягких теплых прикосновений влажной губки к телу. На мне не было никакой одежды, и женщина в белом фламандском чепчике обтирала меня губкой, смоченной в душистой воде. Я невольно застонала от удовольствия. Женщина подняла голову и сказала в сторону: – Доминик, Доминик, успокойся: она жива еще. В этот миг сознание вернулось ко мне почти полностью. Я очень отчетливо вспомнила о своих малышках – двух маленьких крошечных свертках, каждый величиной с ладонь… Мои безымянные маленькие дочурки – где они? Я попыталась что-то сказать. Женщина наклонилась к самым моим губам и, к счастью, быстро все поняла. – Они здесь, уж об этом-то можете не волноваться. Они живы, и вас-то явно переживут… Да не дергайтесь вы так! Я сама их кормить буду. Я не знала, кто такая эта женщина в чепчике, и у меня не было сил расспрашивать. Я многого чего не знала – в каком, например, доме нахожусь, как я здесь оказалась, долго ли продлится моя болезнь и останусь ли я жива. Впрочем последнего никто не знал. Странный и неожиданный просвет, наступивший в моей болезни, продолжался недолго – быть может, дня два или три. Какой-то врач, приглашенный ко мне, произнес название моей болезни – родильная горячка, недуг страшный и часто смертельный. Я заразилась им в грязи и вони родильного дома Бурб, на грязных, пропитавшихся кровью и испражнениями подстилках. Я сама была виновата в этом. Я сама выбрала для себя Бурб, когда вышла из Консьержери. В это время, когда мне полегчало, мне показали дочек – крошечных, тщедушных, с едва заметным золотистым пушком на голове. Весила каждая из близняшек едва ли больше четырех с половиной фунтов, а похожи они были как две капли воды. Они, слава Богу, не заболели. Николь Порри, тридцатилетняя сестра Доминика, у которой совсем недавно родился мертвый ребенок, кормила моих малышек. У меня самой не было сил даже взять одну из них на руки. По моей просьбе Николь распеленала их. У них все было в порядке – ровненькие ручки и ножки, маленькие пальчики, словом, никаких изъянов. Правда, одна из них как-то странно поджимала в пеленках ножку; это меня и встревожило. Но на самом деле все оказалось в порядке. Девочки были очень маленькие и худенькие, но здоровые, и на этот счет я могла быть спокойна. Они были пока без имен, эти мои девочки. И даже без крещения. Мне было не по силам всерьез задумываться над этим. Болезнь снова вернулась, и как раз в тот момент, когда я надеялась, что поправляюсь. Я снова запылала в горячке, туманившей сознание, и снова бешено забился пульс, доходя до ста сорока ударов в минуту. Страшный кашель с мокротой выматывал из меня последние силы, боли в боку пронизывали все тело; меня тошнило, и рвоты были с примесью крови; невыносимо болели мышцы. Но так было лишь в начале очередного приступа. Потом боль и жар просто лишали меня всяких сил к сопротивлению; я теряла сознание и становилась недосягаема для любой боли. Я полуумирала. Очень редко, когда память возвращалась ко мне, я чувствовала, как женские руки обтирают меня губкой, поят, кормят жидким супом с ложечки, взбивают подушки и меняют простыни. Потом я снова отключалась. Родильная горячка жгла меня до самых костей, иссушала невыносимым жаром; она выпивала из меня всю влагу; щеки у меня ввалились, губы запеклись, разум растворился в этом горячем, распаленном, чудовищно раскаленном аду. Кто знает, может быть, я и вправду там побывала. А еще я мельком видела Брике – то ли он действительно был рядом, то ли мне это мерещилось в бреду. Он то появлялся, то исчезал, но я успела уяснить, что его приход неизбежно связан с появлением в доме Доминика каких-то лекарств, призванных помочь мне. Его приход неизменно приносил мне облегчение. Я болела – тяжело и опасно – очень долгое время, хотя тогда и не отдавала себе в этом отчета; на самом же деле прошло несколько месяцев, пока болезнь отступила окончательно и признала свое поражение. Родильная горячка протекала с перерывами: две недели болезни и один-два дня облегчения. Она измотала меня, забрала все силы, особенно физические; сотни раз я то умирала, то оставалась жить, и все это так меня измучило, что я потеряла всякие желания, кроме одного – забыться, успокоиться и больше не страдать. Только к Рождеству 1794 года стало ясно, что я не умру. Мою кровать придвинули к окну, чтобы я лежа могла смотреть на улицу. На свежем воздухе я не бывала уже очень давно. Эта зима выдалась необыкновенно холодной, и столбик термометра опускался к очень низким температурам. Я видела крыши домов, покрытые толстым слоем снега, и заснеженные ветви вязов в саду. Я до сих пор не знала, в каком квартале нахожусь. Да и до этого ли было? Я и так считала почти чудом, что осталась жива. Я была так слаба, что не смогла бы самостоятельно подняться с постели. Николь, сестра Доминика, подложила мне под спину подушки, чтобы я могла находиться в полусидячем положении. 'Наклонившись, я дотянулась до зеркала и, взглянув в него не без страха, не узнала себя. Женщина в зеркале – то не могла быть я. Неужели у меня такое худое тело, костлявые руки, впалая плоская грудь, тощая шея? Неужели у меня так ввалились щеки и кожа приобрела землистый оттенок? Это какая-то другая женщина, худая и уродливая. Странным контрастом этому жалкому зрелищу были пышные, ярко-золотистые прекрасные волосы – они отросли уже на пять дюймов и сияющим ореолом обрамляли исхудавший овал лица. Скрипнула дверь. Появился Брике – покрасневший, замерзший, очень неуклюжий и долговязый. – Я вам поесть принес, кое-чего на ужин! – ломающимся баском сообщил он с порога, расплываясь в улыбке. Я тоже улыбнулась. Пока для меня было тайной, как и где Брике живет, откуда он берет и приносит мне лекарства и пищу. Мне для лечения советовали кучу вкусных, но редких в голодном Париже вещей. Для Брике достать их трудности, по-видимому, не представляло. Я не сомневалась, что и для собственного пропитания, и для помощи мне он промышляет воровством, но, видит Бог, не осуждала его за это. Его приход даже заставил меня позабыть то, что я увидела в зеркале. Из своей необъятной сумки Брике извлекал один за другим горшочки и судки – все похожие, словно из одного сервиза, и сделанные с отменным вкусом из голубого, расписанного цветами севрского фарфора. Это навело меня на мысль, что парень изрядно пошарил в буфете какого-нибудь нувориша. – Коль уж вы, мадам, остались живы, то с моей помощью быстро поправитесь! Я для вас от души потрудился! А как же иначе! Я-то не дурак, слышал прекрасно, что вам господин доктор прописывал… Глядите-ка: вот это – самое что ни на есть хорошее вино, настоящее бургундское, да еще пахнет как! Это – парочка горшочков с конфитюром, а это – свежая айва… Здесь ростбиф с кровью, только что изжаренный, а это еще какое-то жаркое, не знаю, как оно называется… А в этой кастрюльке – бульон; его только подогреть надобно… – А ты? – спросила я. – Ты ел? – Еще как! Меня этот мерзавец долго помнить будет. Он показал мне на ладони баночку с чем-то черным, зернистым и смотрел на меня с самым торжествующим видом. – Вот это, мадам, вас живо на ноги поставит! – Что это такое? – спросила я удивленно. – Черная икра, вам такое доктор прописал. Есть ее нужно много, и я вам еще принесу… Я и сам ее впервые вижу. Это от самой русской императрицы! Смутное подозрение зародилось у меня в душе. Сжав холодную руку Брике и глядя ему прямо в глаза, я спросила: – Ну-ка, признавайся: у кого ты это взял? У Клавьера? Брике и не думал отпираться. – Ну да, я второй месяц уже наведываюсь в его буфет. И лососину вам оттуда приносил, и вино – доктор говорит, что вина много нужно после родильной-то горячки, а где взять вино, когда кругом голод? Пусть этот мерзавец хоть чем-то с вами поделится. Если уж он вас бросил, то пусть хоть платит! Дочки-то его, правда? А вы из-за них едва не умерли. И он добавил очень искренне: – Нужно, чтобы вы поправились, ваше сиятельство. Поешьте! А то от вас нынче только кожа да кости остались. – Спасибо, – сказала я. – Я обязательно поем, мой мальчик. Он наклонился ко мне, и я ласково его поцеловала. Когда Брике ушел, я снова осталась одна – дожидаться прихода Николь. Я устала, но мысли не давали мне уснуть. Сейчас я еще очень слаба, но у меня нет времени поправляться слишком долго. Меня не могут содержать чужие люди, я должна сама позаботиться о себе и своих дочерях, я и так больше двух месяцев пользуюсь добротой и гостеприимством семейства Порри. А еще… еще я должна разузнать что-то о Жанно и Шарло. Действительно ли их отправили к моей мачехе? Мне стало страшно, когда я подсчитала, сколько времени не видела сына. Больше десяти месяцев… И не было никаких вестей о нем. В это мгновение мои мысли внезапно вернулись к девочкам. Из-за болезни я видела их крайне редко, лишь в редкие промежутки затишья, и, по сути, я не знала, совсем не знала своих дочерей. Я даже с трудом представляла себе, как они выглядят. А между тем я прекрасно знала, что им уже почти по три месяца, и, хотя они родились недоношенными, чувствуют себя отменно благодаря молоку Николь. Для меня было неожиданностью то, что родились девочки, – я слишком привыкла к мысли, что у меня будут мальчики. А вышло – две дочурки, слабые, но мужественные, худенькие, но такие беленькие и симпатичные! – Принесите мне моих детей, – тихо, очень тихо попросила Эта дама, относившаяся ко мне вежливо, но сухо, согласно кивнула, хотя я успела заметить на ее лице некоторое разочарование. Не знаю, может быть, она втайне надеялась, что я откажусь от своих девочек: и они заменят ей и умершего ребенка, и мужа, убитого на полях Голландии. – Они вполне здоровы, – произнес молчаливый Доминик, пришедший вместе с сестрой. – У них отменный аппетит. – Только благодаря вам они живы, – сказала я наконец то, что давно было для меня очевидно. Николь бережно, держа каждого ребенка на одной руке, уложила девочек рядом со мной и, поджав губы, отошла в сторону. Собрав все силы, я приподнялась на локте и осторожно откинула пеленку, закрывавшую личико одной из девочек. «Одной из девочек» – я так говорила потому, что они еще не имели имен. Эта малышка спала. Едва слышное сопение доносилось из ее крошечного носика. Я осторожно, почти мимолетно прикоснулась пальцем к ее щеке – теплой, нежной и бархатистой, словно персик, и сразу же отдернула руку, не желая разбудить малышку. А может быть, я просто боялась встретиться с ней взглядом. Ведь я еще никогда не была ей матерью. Это была совсем крохотуля, легонькая и маленькая, едва двадцати дюймов росту, с необыкновенно белой, нежной кожей и светлыми, едва наметившимися бровями. Глаз ее я не могла разглядеть, маленький носишко поразил меня своей аккуратностью. Все остальное тельце было спеленуто, и я пока не решалась распеленать его лишь по своей прихоти. В этот миг другая девочка зашевелилась, засучила спеленутыми ножками, и я, удивленная этим проявлением энергии, поспешила взглянуть на нее. Эта малышка была точной копией той, другой, однако она не спала и ее ясный незатуманенный взгляд был устремлен именно на меня. Она смотрела на меня очень внимательно, личико ее было чуть повернуто, и меня поразили ее глаза – большие, ясные, серые, как растаявшие жемчужины, с густо-черными зрачками. Вряд ли они изменятся с течением времени. – Она-то и будет Изабеллой, – вырвалось у меня невольно. Из этой пары барышень она была самой бойкой. Она не спала и так внимательно смотрела на меня, словно уже в свои три месяца умела узнавать людей. Только она и могла быть Изабеллой. Маленькой Изабеллой де ла Тремуйль, моей крошечной Бель. И снова что-то во взгляде малышки меня поразило. Эти глаза – ясные, серые – кого они мне напоминают? А это личико? Задрожав от гневного предчувствия и забыв обо всем, я потянулась к дочери, которую уже мысленно окрестила Изабеллой, поспешно сняла с ее головки чепчик. Так и есть: светлые, рыжевато-золотистые волосики уже начинали виться. – Это его ребенок! – воскликнула я пораженно. Я имела в виду Клавьера. Раньше у меня были лишь предположения, но теперь, когда я рассмотрела своих девочек так хорошо и пристально, предположения переросли в убежденность. Нельзя отыскать более поразительного сходства буквально во всем – в цвете глаз, волос, чертах лица, линии носа и подбородка… Глаза у меня расширились от удивления. Чего я никак не ожидала и чего раньше не замечала из-за болезни – так это того, что мои малышки являются точной копией Рене Клавьера, богатейшего банкира Республики, бросившего меня на произвол судьбы. Мстительное торжество завладело мною. Дочери – мои, и они ни на унцию не принадлежат тому, другому. Он лишен этого сокровища. У него, быть может, есть сказочное богатство, банки, тысячи ливров и долларов, любовь продажных женщин, но у него нет и не будет удивительного ощущения тепла детского тельца, мирного дыхания, счастливых детских глаз и детских ручонок, доверчиво протянутых к нему. Он не знает, что такое иметь дочь или сына. Он никогда не узнает – я была в этом уверена, – что чувствует мужчина, когда ребенок впервые называет его «отец». Его любят за богатство и золото. Меня мои дети будут любить не за то, что у меня есть, а за то, что я – это я. – Их надо окрестить, – произнесла я решительно. – Девочки должны встретить Рождество уже католичками. – Окрестить? – переспросили сестра и брат в один голос. – А вы разве не оставите их нам? – невольно вырвалось у Николь. Я взглянула на эту тридцатилетнюю несчастную женщину, прекрасно понимая чувства, обуревающие ее. Кому, как не мне, было понять желание иметь детей. Но потом я перевела взгляд на своих трехмесячных дочек. Спокойные, крошечные и такие милые, они всколыхнули в моей душе целую бурю чувств. Внезапно, неожиданно и бесповоротно я поняла, что люблю. Я – мать. Я люблю своих малышек больше всего на свете, я бы все отдала за счастье чувствовать их у своей груди. – Нет, – сказала я мягко, но решительно, чтобы пресечь всякие домыслы по этому поводу. – Не оставлю. Но я помнила, кем стала эта женщина для моих младенцев, и, испытывая безграничную благодарность к ней, добавила: – Я бы сочла за величайшее счастье, сударыня, если бы вы согласились стать крестной матерью малышек. – Крестной! – повторила Николь пораженно. – Никто не сможет быть им лучшей крестной, чем вы, – сказала я. И, взглянув на Доминика, произнесла: – А вас, господин Порри, я очень прошу стать крестным отцом. В тот миг я не подозревала, что мое невинное предложение покажется бывшему комиссару секции почти кощунством. Поэтому я добавила: – Разумеется, крестить моих детей может только неприсягнувший священник. – Что вы сказали? – переспросил Порри. – Крестить моих детей может только один из тех редких ныне священников, которые не присягнули на верность Республике и не запятнали себя никакими связями с нынешним режимом. Целая буря поднялась из-за моих слов. Впервые я увидела бывшего гражданина комиссара таким возмущенным и гневным. Его поражала сама мысль о том, что он, патриот и республиканец, будет присутствовать на какой-либо церемонии, совершаемой контрреволюционным священником. И вообще ему кажется невероятным даже говорить об этом в его доме. К тому же сейчас нет задачи более трудной, чем отыскать в Париже подобного священника… Я выслушала всю эту тираду очень спокойно, в душе зная, что ни на йоту не отступлю от своего. Потом очень мягко, но настойчиво изложила Доминику свои доводы. Для меня присягнувший священник – вовсе не священник, и таинство, совершенное им, я считаю лишь насмешкой над католической обрядностью, а мне вовсе не хочется, чтобы мои дочери оказались в аду. Угодно или не угодно это гражданину Порри, а я поступлю именно так, даже если он откажет мне в своей помощи. А отыскать неприсягнувшего священника – дело не такое уж трудное; достаточно поручить это Брике и… – Как вы не понимаете! – вскричала Николь, прерывая меня. – Если хоть одна живая душа проведает о том, что мой брат имеет какие-то отношения с роялистами, со священниками, отказавшимися принять Республику, – карьера Доминика будет кончена, его вычеркнут из всех списков, он не продвинется вверх ни на одну ступень! Неужели вы так бессердечны, что желаете погубить его? – Ваш брат, мадам, – сказала я устало, но спокойно, – оказал мне неоценимую помощь, и я всю жизнь буду его благодарить. Но я не могу понять, за что вы меня упрекаете. Государство, в котором религия преследуется, создавал именно ваш брат… – Я не стану им крестной матерью, – заявила Николь, – мое участие в этом деле может бросить тень на Доминика. – А я и подавно не стану, – произнес бывший комиссар. Я вздохнула. – Мне очень жаль, Николь. Мне очень жаль, Доминик. Но я не могу поступить как-то иначе, мой отец проклял бы меня из могилы… Трудно было шокировать Порри сильнее, чем упоминанием о моем отце, несгибаемом враге Республики. Побледнев, Доминик повернулся на каблуках. – Белые всегда останутся белыми! – в сердцах бросил он через плечо. – Делайте, как знаете, только не вмешивайте меня! …Брике, знавший в Париже каждый уголок, разыскал неприсягнувшего священника у Кармелитской тюрьмы, где собирались сторонники истинной веры Христовой, чтобы почтить память церковнослужителей, убитых здесь во время сентябрьских событий. Оттуда же пришли люди, которые должны были стать крестными моих девочек, – старая-престарая чета. Женщина, предназначавшаяся в крестные матери, была так стара, что вспоминала, как видела, сидя на руках у матери, карету Людовика XIV. – Как вы хотите назвать своих детей, дочь моя? – спросил аббат – худой, оборванный, жалкий, но гордый своей высокой миссией. Я взглянула на девочек. Сейчас они обе не спали, раскинув ручонки, обе были очень похожи, – беленькие, сероглазые, чистенькие, но одна из них лежала среди полотняных пеленок очень безмятежно, а другая явно проявляла беспокойство и, казалось, готова была заплакать. Собравшись с силами, я взяла эту беспокойную малышку на руки. – Ее, отец мой, я хочу назвать Изабеллой. Мне было по душе это имя – такое гордое и величественное, как имя королевы. – А ту, другую? Я растерялась. У меня же была еще одна дочка, такая же миленькая, как и эта. Но об имени для нее я не подумала. – Отец мой, я… я даже не знаю. Может быть, вы что-то посоветуете? Старый аббат взглянул на меня добрыми серыми глазами. – Вы желаете воспитывать своих дочерей в истинной вере, дочь моя. Было бы неверным не дать вам совета. Когда родились ваши дети? – Четвертого октября, отец мой, вечером. – Четвертое октября – это день святой Вероники. Почему бы вам не назвать вашу дочь в честь этой святой? – Вероника… – повторила я задумчиво. – Да, именно эта святая помогла вашей дочери появиться на свет. А в переводе на французский это имя означает «побеждающая». Кроме того, есть такой цветок – вероника, голубой полевой цветок… – Спасибо, отец мой, – сказала я решительно, – я согласна. В тот же день, поздно вечером, мои дочери были окрещены во имя отца, и сына, и святого духа и получили при крещении имена Вероники и Изабеллы. В скромном доме, где я была со своими девочками, не раздавалось ни звука: и Доминик, и его сестра куда-то ушли на целую ночь, чтобы их не коснулась даже тень подозрения в причастности к подобному крещению. Аббат и крестные удалились, я даже не имела возможности чем-то отблагодарить их. Они, впрочем, и не надеялись на какое-то вознаграждение, идя сюда. Девочки спали так тихо, что я едва различала их теплое дыхание у своей груди. Я придвинулась к ним, желая подарить им как можно больше тепла. Сама не знаю, почему я заплакала. Слезы текли у меня по щекам, я глотала их, стараясь не всхлипывать. Близняшки были такие милые и трогательные. Бедняжки, им пришлось так много пережить вместе со мной в тюрьме. Нет, было бы предательством отдать их кому-то. Я так люблю их, я буду работать с утра до ночи, лишь бы вырастить их. – Я уеду в Бретань, – прошептала я вдруг. Дайте мне только выздороветь, и я ни дня не останусь в этом страшном Париже. Бретань – вот то место, где ко мне вернутся силы. Там сама земля наполнит меня жизненными соками. Я вернусь в Сент-Элуа, и он, пусть и полусожженный, станет домом для меня и моих детей. Только там я смогу встать на ноги. Революция не закончена и Старый порядок не восстановлен, да и не может быть восстановлен, но Робеспьер казнен, и я уже не попаду в тюрьму. Я буду спокойно жить для своих дочерей… А Жанно? Я прижала руку ко лбу, чтобы успокоиться. С Жанно могло произойти одно из двух – либо он увезен Батцем в Англию, либо не увезен. В последнем случае он до сих пор должен находиться в Сен-Мор-де-Фоссе… И тогда я подумала: «Мне нужно только поправиться, и я сразу отправлюсь на поиски». Мой взгляд снова упал на малышек. Только сейчас я поняла, что между ними есть маленькое различие: у Вероники на правом виске была крошечная родинка, а у Изабеллы ее нет. Но, должно быть, это заметила только я, для всех остальных девочки абсолютно неразличимы. – Изабелла, – прошептала я. – Вероника. Вероника трепыхнулась, и губки ее чуть дрогнули во сне. И тогда, вытирая слезы, я счастливо улыбнулась. Это была моя первая ночь рядом с ними. Доминик Порри, занимающий теперь должность чиновника при военном комитете Конвента, получал достаточное жалованье для того, чтобы встретить Рождество по всем правилам. Конечно, к мессе он не ходил, и то обстоятельство, что отмечает этот праздник, вовсе не афишировал, но уж очень сильна была традиция, привитая за полторы тысячи лет, чтобы так быстро отказаться от этого торжества. По этому случаю было все, что полагается: и жареный гусь, и двенадцать блюд в сочельник, и даже рождественское полено, рассыпающее искры. Мы с Николь так и не нашли общего языка. Впрочем, лишь одно имело для меня значение: то, что у нее было много молока и она охотно кормила малышек. К ним она искренне привязалась, это я видела. Меня беспокоило только то, что она старается под всяческими предлогами отдалить меня от девочек. Рождество прошло не слишком весело, но спокойно. Мои малышки, уже ставшие настоящими католичками, встретили его вместе со мной, и на этот раз было много похожего между пресвятой девой, пеленающей у очага маленького Иисуса, и мною, держащей на руках два крошечных свертка. Доминик Порри, смущаясь и краснея, принес мне теплое виноградное вино в постель; я выпила сама и осторожно капнула на губы малышкам. В том, как они отреагировали, проявилась вся разница их характеров: Изабелла вздохнула, устремив ясный взгляд серых глаз к свету свечи, а Вероника заплакала. – Счастливого Рождества! – сказала я смеясь, успокаивая и нежно баюкая ребенка. Поведение Доминика забавляло и удивляло меня. По всему было видно, что он привязан ко мне, но страшно боится, чтоб этого никто не заподозрил. Может быть, я слишком часто в разговорах напоминала ему о своем происхождении. Несмотря на революцию, ореол аристократизма еще не потускнел, и громкий титул принцессы сохранял очень много блеска, иногда даже внушал робость и нерешительность. Доминик не внушал мне опасений. Я давно поняла, что он слишком робок и порядочен, чтобы домогаться меня. Он способен был идти лишь честным путем, через брак, а для этого нужна решительность. Но, в сущности, мне был глубоко безразличен и сам Порри, перспективный чиновник Республики, и все его душевные качества. Я куда больше боялась, не выкинет ли его сестра какое-нибудь коленце, чтобы забрать у меня детей. В последнее время мне стало невыносимо жить в постоянной тревоге от этой мысли, мучившей меня еще и потому, что Вероника и Изабелла нуждались в молоке гражданки Николь. У меня самой грудь была абсолютно пуста – все сожгла родильная горячка. У меня появилось желание выздороветь и как можно скорее покинуть этот дом. Только к Новому 1795 году я ощутила, что ко мне возвращаются силы, истощенные долгой болезнью. У меня появился аппетит, и в окно я глядела уже не с апатией, а нетерпеливо, все время желая поскорее оказаться там, на улице, среди людей. Ходила, правда, я пока с трудом, и больше была в постели в полусидячем положении, проклиная это временное бессилие. Худа я была чрезвычайно. Брике почти каждую ночь отправлялся в дом Клавьера за черной икрой, но это невиданное кушанье не так уж сильно помогало. Я чувствовала ужасное нетерпение. В душе у меня было энергии побольше, чем у двух людей, вместе взятых, но тело оставалось пока бессильным. Я не могла бы сейчас даже заботиться как следует о малышках, ухаживать за ними, стирать пеленки. Так что существование Николь вызывало у меня и радость, и раздражение одновременно. Шли дни, и я чувствовала себя все лучше и лучше. Каждый час я пыталась использовать для выздоровления. Когда Порри лишь разрешал мне садиться в постели, я уже тайно от всех поднималась; и также без ведома доктора начала ходить по комнате. Я дала себе для поправки две недели сроку и твердо знала, что к тому времени должна быть здорова. Силы, конечно, еще не скоро полностью вернутся ко мне, но мне нужно лишь одно – способность ходить по Парижу и не падать от слабости. Однажды за обедом из каких-то обрывков фраз я поняла, что Доминик и его сестра завтра на рассвете собираются к матери в Лоншан. – Не вставайте с постели, – попросил меня Доминик. – Я знаю, что вам не терпится, но поберегите себя. Когда я вернусь, я хотел бы… хотел бы серьезно поговорить с вами. Я молча кивнула. Мне стало ясно, что он набрался смелости и решил прояснить свое отношение ко мне. Может быть, он даже предложит мне замужество. «Возможно, даже решится скомпрометировать себя», – подумала я с усмешкой. Доминику я была очень благодарна, но мне не нужны были ни его любовь, ни его жертвы. Сейчас я ничем не могла ему отплатить. Может быть, настанет еще такой час, когда я смогу его отблагодарить. Тогда-то я и скажу ему «спасибо». А пока я хотела лишь того, чтобы никто не догадался о моем намерении уйти. Я хотела попрощаться по-английски. – Вы обещаете? Обещаете не вставать? – настаивал Доминик. – Да, конечно, – сказала я, поднимая глаза от тарелки. – Обещаю. И вот наступил тот день, 10 января 1795 года. В ту ночь я спала очень крепко, очевидно, потому, что знала, что мне надо набраться сил, но, едва внизу хлопнула дверь и Доминик с сестрой уехали в Лоншан, меня словно пружиной подбросило на постели. Сон как рукою сняло. Я опустила босые ноги на пол, быстро поднялась. У меня был план, и я готова была его исполнять. Я не волновалась и не спешила, прекрасно зная, что времени у меня предостаточно. Оконное стекло покрылось изморозью, из чего я заключила, что погода стоит холодная. Не без труда я разыскала свою прежнюю, еще тюремную одежду – она была теперь выстирана и выглажена руками Николь и выглядела опрятно, но весьма убого. Впрочем, мысль об этом недолго занимала меня. Я умылась, аккуратно причесала короткие волосы перед зеркалом. Энергия так переполняла меня, что я даже не огорчилась, увидев себя в зеркале худой, смертельно-бледной и изможденной. Мне не для кого быть привлекательной, я навсегда вычеркнула мужчин из своей жизни. Потом меня посетила мысль о том, что у меня нет теплой одежды. Три месяца я не выходила на улицу, но знала, что сейчас зима и что нельзя ходить по Парижу в одном платье. Тем более что зима выдалась холодной. Мне никак нельзя заболеть снова. Подумав об этом, я поняла: у меня только один выход – взять одежду Николь. Так я и поступила. Белым пушистым платком повязала голову, как это делали все парижские простолюдинки, и нашла для себя грубо сшитый, но очень теплый плащ из тяжелого шерстяного сукна. В ящике я обнаружила теплые вязаные чулки, и они тоже пришлись мне очень кстати. Да, я совершала кражу. Но я должна была быть здоровой, чтобы вырастить моих Дочек. Женских зимних ботинок я не нашла и, не долго думая, взяла мужские, принадлежащие Доминику: они были велики, но хорошо грели. Девочки еще спали. Я склонилась над деревянной колыбелькой, и какой-то миг прислушивалась к их дыханию. Я знала, что они скоро проснутся; они вообще вставали ни свет ни заря, требуя молока, и потом снова засыпали, как и все трехмесячные младенцы. Но Николь, уходя, уже их накормила, и даже сцедила лишнее молоко. Я осторожно перелила его в бутылочку, чтобы забрать с собой, и тяжело вздохнула, подумав о том, как щедро наградил меня Господь Бог, послав вместо одного ребенка целую двойню. Я вытащила из колыбельки Веронику – она не плакала, но было видно, что удовольствия ей это не доставляет. Может быть, девочки еще не очень хорошо знали меня, ведь с ними всегда больше возилась Николь. Я проверила, не мокрая ли малышка, вытерла и перепеленала ее насухо, потом надела на головку два теплых чепчика и завернула в шерстяное одеяльце. Затем очередь дошла до Изабеллы, и то же самое я проделала с ней. Теперь мои малютки были тепло укутаны и готовы сопровождать меня. Вместе они не весили и двадцати фунтов, но мне все же показалось, что будет слишком тяжело нести их на руках. Я разыскала крохотную тележку, в которой Николь вывозила их гулять, устлала ее теплым одеялом, уложила туда малышек и, поскольку еще одного одеяла уже не было, укрыла их теплым большим полотенцем. В уголок поставила бутылочку с молоком и сложила в тележку все пеленки, одежки и чепчики, сшитые Николь для малышек. Через минуту, прихватив с собой оставленный для меня завтрак, я была готова. Я осторожно вывезла тележку на улицу. Девочки, сухие и сытые, спокойно спали, но я все равно прикрыла одеяльцем их личики, чтобы им не очень досаждал зимний воздух. У порога стояло молоко, оставленное молочницей. Недолго думая, я поставила крынку в тележку. Из-за угла показалась долговязая фигура Брике. Он всегда навещал меня по утрам. Увидев меня, он замер. – Вот оно что, ваше сиятельство! Я-то думал, вы еще в постели! – Я ухожу, – сказала я без долгих предисловий. – Ты со мной, Брике? Он усмехнулся. – Само собой! Что вы без меня можете! И куда мы теперь отправимся? – Для начала к моему брату. А потом в Бретань. – Я вам тут кое-чего съестного принес, – сказал Брике. – Ну, ведь это всегда пригодится. И от сознания того, что он будет со мной, мне стало легче. Мы уже отошли от дома, как я кое-что вспомнила. – Погоди, – сказала я Брике. Потом подошла к двери и кусочком мела вывела лишь одно большое слово – «спасибо». Я шла по улице, толкая перед собой тележку. Вероника и Изабелла спали, ни о чем не подозревая, а я все время тревожилась, не холодно ли им. Зима была лютой, как никогда в истории. Температура падала до минус пятнадцати градусов. Париж был засыпан снегом, деревья стояли в узорчатых цепях инея. Было красиво, но чересчур холодно. Ледяной ветер бил в лицо, забирался под одежду, и надо было идти быстро, чтобы не замерзнуть. Маленькая тележка вязла в сугробах, и толкать ее было не так уж легко. – Давайте я помогу вам, – предложил Брике. – Нет, – сказала я. – Я должна сделать это сама. Еще не совсем рассвело, и голубоватый туман стоял над землей, смешиваясь с белым сиянием снега. Воздух был морозный, сухой, бодрящий; над домами серое небо уже посветлело и показался туманный, расплывчатый диск солнца. Оно было огненно-серое, синевато-алое. Верхушки деревьев тоже были точно облиты огненным светом, искры утренней зари скользили по прозрачно-белому инею, окрашивая его в нежно-розовый цвет. Но как было холодно! Молочницы, попадавшиеся мне навстречу, все были румяны от мороза. Хлопали двери домов, гасли в окнах свечи и ночники – Париж просыпался. Водовозы уже отправились скалывать лед на Сене, многие ремесленники спешили на работу, открывались булочные, и вкусно пахло горячим, свежим, только что испеченным хлебом. На небе еще сияли январские звезды, но с каждой минутой все слабее и тускнее. Я шла очень быстро, толкая тележку, и снег поскрипывал у меня под ногами. Он выпал давно, утрамбовался, и теперь на тротуарах было скользко. Но сверху, с холодного серого неба падал новый снег – крупный, мокрый; мягкие снежинки садились мне на ресницы и тут же таяли. – Трубочки, трубочки, дешевые трубочки! – громко выкрикивал продавец вафель, и приятный сладкий аромат сдобы и сливок соблазнительно щекотал мне ноздри. А цирюльник, спозаранку распахнувший дверь своего заведения, уже запел свою всегдашнюю песенку: Проходя мимо лавки гравера, я увидела, что посетителям предлагается целая серия карикатур на Робеспьера: Робеспьер-тиран, Робеспьер-предатель, чудовищный Робеспьер-убийца, с леденящей кровь улыбкой сжимающий в руке, как лимон, человеческое сердце… Люди и нравы менялись с головокружительной быстротой. Темная мрачная тень легла на нас. Я подняла голову. Мы были уже у Тампля, у той самой ротонды, где раньше собиралось столько торговцев и лоточников. Совершенно внезапно у меня в памяти всплыла полузабытая картина. Январь 1787 года, поздний вечер, и такой же глубокий снег, как сейчас. Мягкое сияние фонарей. Блеск звезд на темном небе. Мы с графом д'Артуа вернулись в Тампль из Оперы. Тогда это был уютный, приветливый замок… В тот вечер мы смотрели «Ифигению» Глюка, и я плакала – то ли от счастья, то ли от потрясения, вызванного музыкой. Принц утешал меня. Я как сейчас помнила: он стоит перед зеркалом позади меня, застегивает у меня на шее новое рубиновое колье, потом наклоняется, осторожно отводит в сторону волну моих сверкающих золотистых волос… Его губы касаются моей шеи, плеч, груди; я запрокидываю голову, содрогаясь от блаженства… Я вздрогнула. Что за наваждение! Что за странное желание жить воспоминаниями! Все это глупости. Я взглянула на Изабеллу и Веронику. Эти девочки – вот моя жизнь, моя реальность. И не стоит лить слезы над прошлым. Я начну все сначала. Сейчас уже не 1787 год… – Пойдем, Брике, – сказала я вслух. – Уже недалеко. Улица Па-де-ла-Мюль была пустынна. Я быстро отыскала нужный мне дом, оставила на минутку тележку и молотком постучала в дверь. На первом этаже жил мой брат с семейством, стало быть, он и исполнял обязанности консьержа. В доме послышался шум. Дверь мне открыла Стефания с фонарем в руке. – Здравствуй, – произнесла я как можно спокойнее. – Это я. – Я это прекрасно вижу. Мы молча смотрели друг на друга. Стефания продолжала стоять, не приглашая меня войти. Она еще больше постарела с тех пор, как мы в последний раз виделись, и выглядела теперь лет на пятьдесят. Кажется, даже волосы у нее уже седели. А ведь ей по самому большому счету только сорок. – У тебя снова родились дети? – спросила она вдруг. – Да. Близнецы. Девочки. – Ты так щедра! – произнесла она с иронией. – Ну, а отец-то у них есть? – Нет. У них нет отца. – Так я и думала. Стефания отошла в сторону, пошире распахнула дверь. – Входи, золовка. Я впускаю тебя только ради Джакомо. Взяв девочек на руки, я вошла в дом, а Брике втащил следом за мной тележку. – Тебя снова сопровождает этот парень? – Это мой друг, Стефания. – Мне прекрасно известно, чего стоят такие друзья. Должно быть, следующий ребенок у тебя родится именно от такой дружбы. Я пропускала мимо ушей эти пошловатые замечания. Мне нужно было позаботиться о детях. С ними на руках я прошла в комнату, где спали Джакомо со Стефанией, уложила девочек на кровать поближе к камину, осторожно раскутала. Они все-таки замерзли, и носики у них покраснели. – У тебя есть спирт? – спросила я у невестки. – Зачем? – Я хочу растереть их, они совсем замерзли. – Но я не могу тратить спирт на такие вещи! Мне было наплевать на то, что она говорит. Решив действовать самостоятельно, я прошла к буфету, ибо приблизительно знала, что и где лежит, достала пузырек со спиртом, развела его водой и мягкой губкой энергично растерла голеньких девочек, пока кожа у них не порозовела. Потом я снова перепеленала их в сухие, подогретые у камина пеленки, и опять уложила в тележку. Она должна была пока заменять им колыбель. – Ты распоряжаешься в моем доме, как в своем собственном! – Я твоя родственница, Стефания. Будь добра оказывать мне гостеприимство. Я знала, что веду себя нахально. Но ради своих детей я бы сделала и не такое. – Где Джакомо? – осведомилась я, закончив возиться с детьми. – Стоит за хлебом. – А твои дети? А Аврора? – Спят они еще! – И ты знаешь, что приготовишь им на завтрак? Стефания очень выразительно постучала пальцем по лбу. – Ты сумасшедшая, моя дорогая! У меня нет ничего, кроме трех луковиц, куска масла и муки. Джакомо вот сейчас принесет хлеб. В Париже не хватает даже хлеба на всех. Где ты жила все это время – на Луне? – Из трех луковиц и куска масла можно приготовить отличную луковую похлебку. Да и Брике кое-что принес с собой – правда, Брике? Я полностью взяла инициативу на себя. Дорогу в кухню я знала и очень легко нашла там три несчастные луковицы. Я очистила их, бросила в кипящую воду, потом туда же бросила четверть фунта масла для заправки. Брике развернул заляпанную соусом бумагу – это был огромный кусок жаркого. – Это я почти что со стола украл! – сообщил он горделиво. – У меня есть и вино, но уж это только для мадам Сюзанны. Ей после болезни доктор вино прописывал. – Ты привела в мой дом бандита с большой дороги! – Успокойся, – сказала я Стефании. – У Брике ловкие руки, это так, но тот дом, из которого он все это украл, так богат, что пропажу вряд ли даже заметили. Подумав, я добавила: – У нас будет отличный завтрак. Голодному и замерзшему Брике, который эту ночь провел неизвестно где, я налила большую тарелку луковой похлебки, горячей, только что с огня. – Завтрак-то у нас будет, – сказала Стефания, без особой радости наблюдая прекрасный аппетит Брике. – А обед? – Когда придет время обеда, тогда мы об этом и подумаем. Мне не терпелось увидеть Аврору, и я, оставив своего друга и невестку на кухне, поспешила в другую комнату. Там спали девочки и Ренцо. Сквозь тонкие занавески уже пробивался солнечный свет. Я без труда нашла там Аврору: она единственная из всех спала на полу. У Флери и Жоржетты были свои кровати, Ренцо спал на раскладной, походной постели. Только для Авроры ничего не нашлось. И спала она в ветхой-ветхой рубашке, укрываясь рваным тонким одеялом, из-под наволочки лезла солома. Впрочем, вряд ли я могу многого требовать для своей девочки. Следует считать счастьем уже то, что она сносно прожила без меня эти три месяца. Я наклонилась, нежно провела рукой по ее русым волосам и, не удержавшись, поцеловала в лоб. Мне показалось, она очень выросла. И еще больше похудела. Ничего другого ожидать и не приходилось: Джакомо и Стефания живут очень бедно. Ощутив чье-то присутствие рядом, Аврора сонно зашевелилась. – Ах, Флери, отстань! – пробормотала она сквозь сон. Я еще раз погладила ее, не зная: будить или не будить. Она проснулась. Какое-то мгновение она недоуменно смотрела на меня, словно не узнавала спросонья. Потом – с тихим всхлипом, без возгласа радости, без крика – рванулась ко мне, протянув руки, порывисто обняла, необыкновенно сильно прижимаясь ко мне. Этот бурный, сильный порыв поразил меня, всколыхнул и во мне целую волну нежности. Щека у Авроры была мокрой – она тихо плакала. Прижимая к себе ее голову, осыпая поцелуями волосы, я внезапно поняла, что тоже плачу. Аврора ничего не спрашивала, только повторяла: – Мама, наконец-то! Наконец-то! – Ты ждала меня, дорогая? – Ну, конечно! Наконец-то мы вместе! – Успокойся, радость моя, – говорила я, сама дрожа от волнения, – успокойся. Все уже кончилось, я никогда больше не оставлю тебя. Я люблю тебя, малышка. – Ты возьмешь меня с собой? Я кивнула, даже не задумываясь над тем, откуда она догадалась о моем намерении уехать из Парижа. Стали просыпаться другие девочки – мои племянницы Жоржетта и Флери. Они очень выросли, особенно последняя – ей, Флери, шел уже пятнадцатый год и она казалась развитой не по летам. Обе девочки не блистали изяществом, но, крепко сбитые, смуглые, черноволосые и черноглазые, они выглядели достаточно привлекательно. О Жоржетте еще пока рано было говорить, но Флери мне показалась очень похожей на Джульетту Риджи, свою бабушку. Именно это я и высказала вслух самым приветливым образом, и мне показалось, что Флери польщена. – Папа часто рассказывает о бабушке. Говорит, она была просто необыкновенная красавица. – Да, это так, – подтвердила я. – И она вправду была шлюхой, да? – Замолчи! – напала на сестру младшая, Жоржетта. – Мама не позволяет говорить о таком! Я рассмеялась. – Одевайтесь поскорее, лентяйки, я привела вам кавалера. – О! – воскликнула Флери. – А как его зовут? – Брике. – Фи! – Что значит «фи»? – Имя как собачья кличка. – Его так все называют, это его прозвище. Тут Аврора ревниво прижалась ко мне, напоминая о своем присутствии, и я сразу же прекратила разговор с племянницами. – Пойдем, – шепнула я, – я привезла тебе сестричек. – Правда?! Аврора даже подпрыгнула от восторга и нетерпения. Мне ни на мгновение не удалось задержать ее. Она бросилась вон из комнаты, позабыв даже обо мне. – Тише, не смей будить их! – крикнула я ей вслед. За завтраком я больше молчала, серьезно обдумывая свое положение. Мне многое было ясно, даже слишком ясно. Долго оставаться в этом доме я не могу, самое большее – неделю. Дольше меня не потерпят, даже если Джакомо будет на моей стороне. Да я и сама не останусь. Мне нужно начать новую жизнь. Свою жизнь. Но я хорошо понимала, что начинать мне ее придется с нуля. Я попыталась оценить все трезво, взвесить все «да» и «нет». Чего у меня нет? Денег, крова, одежды, работы – ничего. Что у меня есть? Два грудных младенца, нуждающихся в молоке, Аврора, которую нужно содержать, и, если повезет, еще два мальчика, которые не настолько малы, чтобы питаться лишь молоком, но и не настолько велики, чтобы помогать мне. Есть еще Брике, но его, пожалуй, следует отнести к счастливым приобретениям. И все-таки ситуация, похоже, была тупиковой. Я нетерпеливо дожидалась прихода Джакомо – он всегда слыл благоразумным и рассудительным человеком. К тому же я знала, что он хорошо ко мне относится. С ним я и поговорю на эти сложные темы. Когда Джакомо все-таки пришел, я не узнала его. У меня даже возникло поначалу впечатление, что передо мной совершенно чужой человек. Волосы у него сильно поредели и начали седеть. Он ссутулился, почти сгорбился и ходил, тяжело опираясь на трость. От Стефании я знала, что с недавних пор его мучает полиартрит – это в его-то годы! Лицо его было бледно и печально, щеки ввалились, возле губ залегли глубокие складки. И я невольно подумала, что жизнь, пожалуй, слишком жестоко обошлась с самым красивым из братьев Риджи. Его пальцы, как и прежде, лишь коснулись моего лба, и он сразу узнал меня. – Ты изменилась, – сказал он в свою очередь. – Ты, вероятно, была больна? – Да. После родов заразилась родильной горячкой. – Подумать только! – проворчала Стефания. – Обычно женщины от этого умирают! Джакомо знаком велел ей замолчать. – Прости, – сказал он мне. – Мы ничем не могли тебе помочь. Мы уселись возле стола, брат взял мои руки в свои. – Как твои дочери? – спросил он. – О, великолепно. Они так цепко держатся за жизнь. И такие хорошенькие. Вероятно, будут такие же белокурые, как я. – Это хорошо, – заметил Джакомо. И, помолчав, добавил: – Стефания снова беременна. Так что не сердись на нее. У нас и так много забот, а тут еще это… Это сообщение удивило меня. Стефания казалась мне совсем старой. И, конечно, при их бедности совсем не нужен еще ребенок. Хотя, впрочем, мне лучше, чем кому-либо, известно, что дети часто появляются на свет именно тогда, когда меньше всего об этом мечтаешь. – Что ты думаешь делать? – Хочу вернуться в Бретань, – сказала я. – У тебя сохранилось там какое-то имущества, Ритта? Я усмехнулась. – Да так, не имущество, а остатки имущества… Дома почти нет, земли и леса секвестрированы и проданы с торгов. Полагаю, у меня осталось кое-что… та земля, что прилегала к замку… да еще площадь парка, который сожгли… – Значит, ты правильно решила, Ритта, – поспешно произнес Джакомо. – Поезжай в Бретань, там твоя вторая родина. Я замолчала. Похоже, Джакомо очень хочет, чтобы я поскорее уехала из Парижа. Это не обидело меня, ничуть не обидело. Брата можно понять. Он и так бьется как рыба об лед, а тут еще семья грозит увеличиться. Джакомо поднял голову, заговорил – медленно, сдавленным голосом, словно стыд душил его: – Ты прости, Ритта. Я, наверное, веду себя плохо. Не так, как по тосканским обычаям полагается старшему брату. Но в последнее время дела наши идут все хуже и хуже. Нищета нас совсем пришибла… Два месяца назад тяжело болел Ренцо, мы потратили на лечение почти все сбережения, а их ведь и так было немного. А времена нынче такие, что… – Я все поняла, Джакомо. Сказав это, я поднялась. Мне стало ясно, что он не поможет мне даже советом. Бедность совсем заела его. Это скверное явление – постоянная бедность. Оно сейчас и меня постигло. Я наклонилась, быстро поцеловала брата в щеку: – Я ничего не хочу от тебя, Джакомо, милый. Успокойся. Я люблю тебя. И я не пробуду у вас больше, чем неделю. Все разговоры для меня здесь были закончены. Я вышла в прихожую, быстро оделась. Из кухни выглянула растрепанная головка Авроры. – Аврора, милая, – сказала я, – ты уже взрослая девочка. Через сорок минут малышек надо снова покормить. Найди в тележке бутылочку с молоком, подогрей, чтоб было теплым, и покорми их из рожка. Я знаю, ты все сделаешь правильно. Аврора, в восторге от порученной ей миссии, кивнула. – А куда ты идешь, мама? – В Сен-Мор-де-Фоссе. Видя, что она не совеем понимает, я добавила: – За своим сыном, Аврора. И за Шарло. Если только они там есть… В тот день, в среду 10 января, Конвент принял декрет о ежегодном национальном празднестве в годовщину казни Людовика Капета. Казалось, то был последний всплеск террора. Метаморфозы, касающиеся власть имущих, происходили с такой быстротой, что дух захватывало: вчерашние левые становились правыми, вчерашние террористы надевали личины умеренных, вчерашние умеренные едва ли не превращались в конституционных монархистов… Казнь Робеспьера словно сорвала с революционеров маски: каждый открыл свое истинное лицо. Термидор разрушил завесу, созданную из высокопарных речей и патриотических славословий, уничтожил флер, наброшенный на подлинную природу новой власти. Раньше ее представляли патриоты-революционеры, теперь эти патриоты и революционеры устали притворяться и вели себя более естественно, превратившись в обыкновенных жуликов, воров, интриганов и убийц. Таков был состав Конвента. Все теперь уверовали, что выигрывает только карта справа, и политика неумолимо отклонялась от пика террора к пику обличения террористов и их преступлений. Париж был наводнен бандами золотой молодежи – их еще называли мюекаденами. Вооруженные палками и дубинами, они нападали на якобинские клубы и кафе, разгоняли якобинцев под пение нового гимна «Пробуждение народа», где рефреном звучал припев: «Им от нас не уйти!» Фрерон и Тальен, сами бывшие террористы, были теперь предводителями этих группировок и страницы своих газет оглашали призывами к возмездию и расправе с «охвостьем Робеспьера». Да, это были те самые Фрерон и Тальен, прославившиеся как кровавые проконсулы Конвента в провинциях, перещеголявшие в жестокости самого Робеспьера. Их политическое мышление было необыкновенно гибко, совесть лишена всяких принципов; они даже не стыдились своего поведения, они просто держали нос по ветру. Горе было теперь террористам! Каррье, утопивший в Нанте тысячи женщин и детей, уже был обезглавлен; Фукье-Тенвиль, общественный обвинитель в Революционном трибунале, ожидал суда; за решетку были брошены наиболее кровавые исполнители воли Робеспьера, в их числе и арраский палач Жозеф Лебон. Целая когорта термидорианцев, сбросивших тирана и его приспешников, теперь пребывала в тревоге за собственную жизнь: в Конвенте все громче звучали требования суда над террористами, над членами некогда всесильного Комитета, в первую очередь над четырьмя из них – Барером, Билло-Варенном, Колло д'Эрбуа и Вадье. Террористы трепетали, а на передний план все увереннее выступали истинные победители, которых революция облагодетельствовала и обогатила, которые пользовались ее плодами и строили свое нынешнее благосостояние на том, что было отобрано у побежденных, Республика раскрыла свою суть. Она оказалась жестоким миром низменных страстей, волчьей грызни из-за дележа добычи, республикой чистогана, спекуляции, хищнического, беспощадного эгоизма, создающего богатство на крови других. Наконец-то после долгой ночи, в жизненной стуже появился новый хозяин, возникла новая власть – деньги. Едва казнили Робеспьера, как воскресли всемогущие деньги, и снова вокруг них появились тысячи прислужников. Парфюмерные и ювелирные лавки снова стали торговать вовсю; внезапно возникли пятьсот, шестьсот, тысяча танцевальных залов, повсюду строили виллы, приобретали дома, спекулировали, держали пари, покупали, продавали и за плотными камчатными занавесями Пале-Рояля спускали тысячи. Деньги пришли к власти – самодовольные, наглые и отважные. Но где же они, эти деньги, были во Франции между 1791 и 1795 годами? Они продолжали существовать, но были спрятаны. В период террора богачи внезапно прикинулись мертвыми и, надев поношенное платье, жаловались на свою бедность. В эпоху Робеспьера прослыть богатым было опасно. Теперь же силен стал лишь тот, кто богат. И, к счастью, наступило великолепное время (как всегда в дни хаоса) для приобретения денег. Состояния переходили из рук в руки; имения продавались, на этом зарабатывали. Собственность эмигрантов продавалась с аукциона: на этом зарабатывали. Состояние осужденных конфисковывалось: на этом зарабатывали. Курс ассигнаций падал со дня на день, дикая лихорадка инфляции потрясала страну: на этом зарабатывали. На всем можно было заработать, имея проворные руки и связи в правительственных кругах. Но самый лучший, ни с чем не сравнимый источник доходов – это, разумеется, война. Республика захватила Бельгию, Нидерланды, северные области Испании; Республика вела непрерывные войны. И с той, и с другой стороны гибли тысячи людей, плакали убитые горем солдатские матери – что из этого? Поставляя в армию скверное обмундирование, неисправные ружья, подмокший порох и сапоги на картонной подошве, за которые платят впятеро больше, чем в мирное время, можно наполнить карманы золотом, – вот почему Республика должна воевать! Ну, разумеется, под приличными лозунгами – Свободы, Равенства и Братства. Якобинцы и депутаты Конвента быстро обнаружили, что деньги пахнут гораздо лучше, чем кровь, пролитая в 1793 году. Исчезло отвращение к «презренному металлу», о котором так красноречиво трубили совсем недавно; забыта была ненависть к «злым богачам», забыто то, что хорошему республиканцу не нужно ничего, кроме «хлеба, оружия и сорока су в день», – теперь настало время самим стать богатыми. Почетно только богатство! Вчерашние проповедники равенства открыто, неистово, с нескрываемым вожделением бросились в погоню за богатством, превратившись в охотников за наживой, искателей легкой жизни, жуиров, жадных, грубых стяжателей, нетерпеливо стремившихся захватить все сразу. Проконсулы – Баррас, Тальен, Фрерон, Ровер, Бурдон де л'Уаз, – выступавшие в тоге апостолов равенства, оказались в действительности ворами, казнокрадами, хладнокровными убийцами, под флагом «революционной беспощадности» творившими расправу над невинными людьми, обогащаясь на их несчастьях. Теперь они были вознесены на вершину власти, с трибуны Конвента определяли политику. Для них Республика означала обогащение, открытое, ничем не ограничиваемое наслаждение благами жизни. Последнее представлялось этим рвачам в соответствии с их низкопробными вкусами: власть, золото, вино, женщины… Богатство, выставляемое напоказ, кутежи и оргии в голодающем городе, пир во время чумы… Менялся внешний облик Парижа, менялась сама жизнь. По Булонскому лесу каталась верхом золотая молодежь – в туго облегающих ноги белых нанковых лосинах и ярких фраках. Большие бульвары и площади столицы оказались во власти новых хозяев – молодых людей в крикливых нарядах, с тросточками в руках, чуть-чуть прикрытых прозрачной тканью дерзких девчонок из так называемого хорошего общества. Париж новой буржуазии предавался кутежам, развлечениям, танцам. То были новые, странные танцы, не похожие на медлительные, изящные котильоны старого времени. Устраивались «балы жертв», куда допускались лишь те, у кого кто-то из родственников был гильотинирован. Полуголые женщины «высшего света», похожие на проституток, и проститутки, не отличимые от «высокопоставленных» дам, вместе с крикливо одетыми кавалерами при неярком свете свечей, под жалобную и пронзительную музыку танцевали странный танец, имитирующий судорожные движения тела и головы, падающей под ударом ножа гильотины. Танцевали и в темноте, и при свете луны на кладбищах, на могильных плитах. Женщины-полуаристократки, отсидевшие в тюрьмах, пользовались спросом у депутатов Конвента и государственных чиновников – те, забыв о своих убеждениях, предпочитали именно их брать в любовницы или даже в жены. Тереза Кабаррюс, бывшая маркиза, после многочисленных приключений стала законной супругой одного из главарей мюскаденов Тальена и теперь в великолепном доме на шоссе д'Антен разыгрывала роль первой красавицы и законодательницы мод. Жозефина де Богарнэ выгодно устроилась в многочисленном гареме Барраса, бывшего маркиза, а теперь перспективного депутата. Ровер, бывший аристократ, резавший других аристократов в ледниках Авиньона, сочетался браком с Анжеликой де Бельмон. Вентабол получил в жены одну из представительниц рода Роган-Шабо, которую вызволил из тюрьмы. А Мерлен из Тионвиля, пылкий республиканец, 10 августа 1792 года первым ворвавшийся в Тюильри с пистолетом в руке и к 1795 году обладавший уже богатейшими имениями и парками – несомненными плодами этой победы, – женился на прекрасной вдове графа де Клермон-Тоннера – в этот раз на настоящей аристократке, если не по духу, то по происхождению. Экономика резко шла под откос. Непрерывные эмиссии и инфляция окончательно прикончили бедные бумажные деньги, и в ноябре 1794 года за семь золотых монет с изображением Луи XVI давали тысячу бумажных ливров. Урожай был плох в 1794 году, к весне ожидался голод, но уже сейчас в Париже не хватало хлеба. Выкачать зерно из крестьян уже не удавалось. Правительство тщетно пыталось начать закупки за границей: оскудевшая казна вынудила его положиться на частные капиталы, что еще более усилило положение крупной буржуазии. Безработица принимала устрашающие размеры вследствие недостатка сырья и закрытия военных мастерских. Повсюду в бедных семьях нарастало отчаяние, повсюду недоедали. Холод усиливал эти бедствия. А в январе муниципалитет жестоко сократил рационы хлеба и мяса, но и после этой меры многие булочники и мясники не могли выдать продукты по всем продовольственным карточкам. От отчаяния люди переходили к ярости. Полицейские агенты доносили о таких изречениях в очередях: «При Робеспьере кровь текла и был хоть какой-то хлеб, теперь хлеба нет так же, как и крови; стало быть, кровь должна течь, чтобы хлеб появился». Обескровленная, разграбленная, Франция падала все ниже и ниже, под гром пушек, звуки победных фанфар и пение «Пробуждения народа»: Только придя в Сен-Мор-де-Фоссе, я почувствовала, что ноги у меня от усталости стали деревянными. Я замерзла, бредя по заснеженной дороге, то и дело попадая в глубокие сугробы. От жестокого мороза пальцы у меня закоченели, щеки пылали румянцем. Было пять часов пополудни, к вечеру ветер усиливался и, казалось, со свинцово-серого неба снова начнут падать хлопья снега. У попавшейся по дороге старухи, высохшей, как дынная корка, я еще раз уточнила, где живет мамаша Барберен, давшая приют моим мальчикам. Об остальном я расспрашивать побоялась, инстинктивно опасаясь узнать что-то такое, что причинит мне боль. Я прошла по занесенной снегом тропинке, сильно постучала в дверь. Впрочем, еще подходя к дому, я заподозрила, что он пуст: не видно было даже дымка, тропинку занесло снегом… Я постучала снова; ответом мне была лишь тишина. – Эй, вы! – окликнул меня женский голос. Толстая молодая девка, с виду крестьянка, остановилась на дороге. – Не стучите понапрасну. Мамаша Барберен вот уж три дня гостит у своей дочери в Бельвю. Сказав это, она двинулась дальше. – Погодите! – окликнула я ее, быстро возвращаясь от дома к дороге. – У этой самой мамаши жили два мальчика… – Эге! – прервала она меня. – Да их уж давно нету. – Их кто-то увез? – спросила я с замиранием сердца. – Не кто-то, а сама мамаша Барберен. Одного, как я слыхала, в приют отдали, а второй здесь остался, в Сен-Мор-де-Фоссе, помогает господину кюре. И живет у него. – У кюре? – переспросила я. – Ну да, у кюре. – А как его зовут, того мальчика, что живет у кюре? – Не знаю. Маленький он такой, брюнет… Я опустила голову, понимая, что большего не добьюсь. Слава Богу, хоть один из мальчиков остался в деревне. Второго отдали в приют… У меня сжалось сердце. Кто этот второй? И в какой приют его отдали? Не помня себя, я побежала по дороге. Дикая ярость охватила меня. Если бы эта чертова мамаша Барберен оказалась сейчас передо мной, я бы ее прикончила! А уж самого Батца за его лживость следовало бы щипцами разорвать на мелкие кусочки! Я задыхалась от гнева. Мои мальчики, Жанно и Шарло! Ясно, что крестьянка выставила их из своего дома просто из скупости, сама-то я видела, что на ее ферме дела идут хорошо и она вполне могла бы содержать двух парнишек, если бы только имела хоть каплю человечности! Впрочем, эти крестьяне – они все такие; глотку друг другу перегрызут из-за куска пашни, лошади или свиньи… Больше всего меня ужасало то, что Жанно может оказаться в приюте. Если бы туда попал Шарло, я бы с этим еще смирилась, но Жанно! Жанно в казенном республиканском заведении! Жанно, сын аристократки, которого содержит Республика! Содержит и воспитывает! Нет, это слишком страшно, это просто кошмар! Когда я разыскала дом господина кюре, уже совсем стемнело. Дверь мне открыла пожилая женщина, видимо служанка. Я рванулась в дом, даже не спрашивая разрешения, но служанка оказалась достаточно проворной и перехватила меня. Я стала вырываться, а потом, когда поняла, что с ней не справлюсь, яростно прокричала ей в лицо: – Я хочу немедленно видеть того мальчика, что живет у кюре! – А что вы за птица? – спросила служанка, ослабив хватку. – Я его мать. – А! наконец-то! Она отпустила меня, окинула неприязненным взором. – Долго же вы бродяжничали! Ну-ка, ступайте за мной! Господин кюре сейчас с ним занимается. Я молча пошла следом. Мне было наплевать, как относится ко мне эта старуха, но все же ее слова меня задели. Как можно сказать, что я «бродяжничала»? Только последняя дура может так говорить! – Ваш кюре присягнул или не присягнул Конституции? Служанка обернулась. Видно было, что мой вопрос задел ее. – Это надо же, милочка! За кого вы нас принимаете – за роялистов, что ли? Из этого ответа я поняла, что кюре присягнул Конституции, и желание забрать мальчика из этого дома усилилось во сто крат. Я вошла в комнату. При свете двух свечей над столом были склонены две головы – старика и мальчика. С первого взгляда мне стало ясно, что это Шарло. Значит, в приюте оказался мой сын… – Мадам Сюзанна! – радостно воскликнул Шарло, едва взглянув на меня. – Ах вот как! – вскричала служанка. – Так вы солгали! Вы не мать ему! – У меня умерла мать, – заявил Шарло. – Мадам Сюзанна взяла меня к себе еще пять лет назад, когда мой отец застрелился. – Так ты сын самоубийцы? Силы небесные! – еще разгневанней воскликнула служанка. – Почему ж ты раньше ничего не сказал об этом господину кюре? Я взглянула на нее, испытывая сильное желание ударить. Но в этот миг вмешался сам священник: он поднял руку и приказал служанке замолчать. – Где вы были все это время? – обратился он ко мне. – В тюрьме, – отрезала я. – За какое преступление? – За роялизм! Все замолчали. Мне показалось, служанка даже перекрестилась. Только Шарло смело подошел ко мне; я обняла его, поцеловала в волосы. – Ты уйдешь со мной, мой мальчик? Он нерешительно поглядел на священника. – Отец Бертран, вы меня отпустите? Я была удивлена. – Шарло, милый мой, неужели тебе здесь было так хорошо, что ты не решаешься уйти? – Да, мне здесь было хорошо. Отец Бертран научил меня верить в Бога, открыл мне радости католической веры, и теперь я хочу стать священником, как он. Я передернула плечами: настолько странно это звучало. Да еще в устах одиннадцатилетнего мальчика. Но Шарло и сам выглядел странно: с каким-то отрешенным непроницаемым лицом, которое было бы под стать скорее старику, чем ребенку, с грустными большими глазами, с волосами, тщательно причесанными назад и собранными в старомодную косицу. Боже мой, во что они его превратили! На нем не одежда, а сутана. Я же знала, что Шарло хорош собой, но этот мрачный наряд словно лишил его половины привлекательности. – Что с тобой, Шарло, милый? Ты стал похож на монаха из ордена траппистов![15] Он поднял на меня глаза. – Мне кажется, мадам Сюзанна, – сказал он со спокойным достоинством, – что это совсем неплохо. Я не могла воспринимать подобные глупости серьезно. Меня так и подмывало встряхнуть Шарло, взъерошить прилизанные волосы. – Шарло, дорогой мой, ты, пожалуй, не совсем здоров. Тебе нужно выйти на свежий воздух, ты наверняка уже давно не развлекался так, как другие мальчики твоего возраста. Ты дружишь с кем-нибудь из Сен-Мор-де-Фоссе? – Нет, – сказал он почти угрюмо. – Я люблю читать. – Ничего. Тебе в этой деревне и не нужны друзья. Мы сейчас же уйдем отсюда. Он оглянулся на священника: – Отец Бертран, вы разрешите мне уйти? Кюре развел руками. – Дитя мое, могу ли я препятствовать забрать тебя женщине, которая содержала тебя несколько лет и которую ты сам признал? – Мы уйдем сейчас же, – заявила я решительно, слегка уязвленная тем, что Шарло в какой-то степени поставил меня в зависимость от этого кюре, к тому же присягнувшего. – Зачем вам уходить сейчас? Стоит мороз, а на дворе ночь. Я предлагаю вам переночевать у меня, – сказал отец Бертран. Я сперва растерялась, а потом это предложение показалось мне резонным. Я так устала, что вряд ли смогу добрести до Парижа, пешком, ночью, да еще в такой холод. – Луиза, – обратился кюре к служанке, – подавайте на стол. И, повернувшись к Шарло, кюре добавил: – После ужина, сын мой, мы закончим урок, и я дам тебе свои последние наставления. Ужин был скудный, но я поглощала его жадно и поспешно – мне не терпелось поговорить со священником. Едва подали сыр, я сразу же прервала затянувшееся молчание. – Сударь, – сказала я, не желая называть присягнувшего священника «святым отцом», – ради всего святого, скажите, не знаете ли вы, куда мамаша Барберен отдала второго мальчика, Жанно? – Ах, этого сорванца! Священник вытер губы салфеткой. – Судя по тому, как ведете себя вы, этот негодник, очевидно, уже не ваш приемный, а ваш родной сын, гражданка. Я вспыхнула. Не хватало еще, чтобы всякие полуякобинцы-полусвященники обсуждали меня и моего сына! – Ваш сын, Жан, жил некоторое время у меня, гражданка. У мамаши Барберен я забрал обоих мальчиков. Но спустя неделю я был вынужден расстаться с ним. – Почему? – спросила я напряженно. – У него нет никаких способностей к учению. – Вот уж верно! – взревела служанка. – Никто не досаждал господину кюре так, как этот сорванец. Он не желал учиться, не желал помогать мне на кухне, а когда его хотели наказать, кусался и убегал в поле. Он со злости изорвал половину книг у господина кюре и залил их чернилами, и поцарапал стол, и разбил мою любимую голубую чашку – она у меня была одна, видит Бог! – Ваш сын – злой мальчик, гражданка, – кротко заключил кюре. – Увидев, что его не перевоспитать, я отдал его в приют. Я сидела красная как кумач, не желая верить ни одному слову, которое услышала. Это у Жанно-то нет способностей к учению? Ну, это смотря как учить. Когда в монастыре францисканцев меня встретил фра Габриэле, я тоже оказалась бестолковой. И, разумеется, Жанно – не Шарло, мой сын никогда не нацепит на себя личину религиозности, не станет благостным и кротким, таков уж у него нрав – строптивый, бойкий, задиристый. Но он не глуп. Ему не в кого быть глупым. Кипя от злости, я только спросила: – В какой приют вы его отдали? – В приют Мучеников Свободы, что в Клиши. Меня ужаснуло самое название. Мученики Свободы! Можно представить, как там обращаются с детьми! – И давно он там? – спросила я ледяным тоном. – С начала весны. – То есть почти десять месяцев! В этот миг я была готова выцарапать глаза всем – и мамаше Барберен, выгнавшей детей на улицу, и Батцу, бесстыдно солгавшему мне, и этому чертову отцу Бертрану, который считает, что это по-христиански – разлучать братьев! – Шарло, ты только взгляни на своего учителя! – воскликнула я запальчиво, не в силах владеть собой. – Вы с Жанно все время были вместе, вы росли как братья. Разве я когда-нибудь обращалась с тобой хуже, чем со своим сыном? Вряд ли ты можешь меня в этом упрекнуть. И вот этот человек отправляет Жанно в приют, а тебе это нравится, ты даже не протестуешь! Ты же дворянин, вспомни об этом! Мальчик взглянул на меня. – Я остался, потому что хотел принять причастие и еще чему-нибудь научиться. – И ты его уже принял, это первое причастие? – Нет, но отец Бертран подготовил меня. – Поздравляю! Я встала из-за стола, дрожа от гнева. Конечно, я понимала, что бессмысленно обвинять Шарло. Он еще ребенок, да к тому же явно не бойцовского нрава. Обуздав себя, я взглянула на мальчика. – Я жду тебя, Шарло. Когда ты поговоришь со своим учителем, приходи поскорее, тебе надо отдохнуть. Вряд ли он меня послушался. Служанка постелила мне в его каморке и оставила зажженной свечу. Ожидая Шарло, я задремала. Когда открыла глаза, свеча догорела уже до половины, а мальчика еще не было. «Он замучает его до смерти, этот кюре», – возмутилась я. Потом я снова уснула. Некоторое время спустя до меня донеслось какое-то бормотание. Шарло стоял на коленях перед распятием и что-то бубнил себе под нос. – Что это ты делаешь, мальчик мой? – спросила я. – Я молюсь, мадам Сюзанна. – Вряд ли ты выспишься, если будешь так долго молиться. Его поведение, его слова казались мне нелепыми. Ну, ему же только одиннадцать! В его возрасте так не молятся. Я, конечно, ничего не имела против того, чтобы Шарло был религиозен, но все-таки это очень странно. Впрочем, я ничуть не намерена ему мешать. Я уже спала, а до меня все доносились латинские слова молитвы. В Клиши мы пришли только к полудню следующего дня. Я вынуждена была взять Шарло с собой. Для того чтобы отвести его к Джакомо, нужно было время, а я не хотела терять ни минуты. Узнав, что священник сдал Жанно в приют, я была сама не своя. Мне представлялись самые ужасные картины: то, как неуютно там моему сынишке, как его обижают, может быть, даже бьют. Приют отождествлялся в моем сознании с тюрьмой. Стало быть, надо поскорее освободить Жанно оттуда. Оставив Шарло на улице, я прошла в широкий, вымощенный плитами двор. Два или три десятка мальчиков примерно двенадцати лет в одинаковых бумазейных куртках и синих, военного покроя брюках, дружно распевая «Марсельезу», маршировали взад-вперед, повинуясь приказам своего наставника. Жанно среди них не было, поэтому я решительно направилась ко входу. Дверь распахнулась, и прямо на пороге я столкнулась с Маргаритой. От неожиданности я попятилась. Она, кажется, тоже. Какой-то миг мы пораженно смотрели друг на друга. – Маргарита? – прошептала я растерянно. Стыдно было признаться, но я мало вспоминала о ней. Я все время думала о Жанно, и Маргарита была вытеснена из моей головы этими заботами. Но вот она стояла передо мной – в серой поношенной юбке, шали, фартуке, такая же, как прежде, решительная, полная и румяная… Раз она здесь, значит, и Жанно недалеко; я знала, что она оказалась здесь только ради мальчика, ради того, чтобы он не остался один. Она любила всех нас… Взволнованная и этой мыслью, и долгой разлукой, и собственными чувствами к этой пожилой преданной женщине, я без сил уткнулась лицом ей в грудь. Ее рука, гладившая мои плечи, чуть вздрагивала. Я прошептала: – Знаешь ли ты, что ты для меня больше, чем мать? – А как же! Вот оставили вы меня, и сами видите, что из этого вышло! Я невольно улыбнулась. У меня словно гора с плеч свалилась, когда я поняла, что вновь обрела Маргариту. Доселе я была старшая, я за все отвечала. А сейчас у меня… ну, у меня появилось что-то вроде тыла, что ли. Было на кого оглянуться. Маргарита оценит все мои поступки. – Ну-ка, милочка, довольно! – сказала она решительно. – Бегите скорее, забирайте мальчика. Он, пожалуй, совсем извелся. Бледность разлилась по моему лицу. – Ему плохо здесь? Его обижают? – Да вы же знаете, мадам, что ему не может быть здесь хорошо. – Где я могу увидеть его? Маргарита сделала презрительную гримасу. – Он нынче на занятиях. Хотя какие тут занятия… Это вовсе и не приют даже, а тюрьма! Я содрогнулась: слова Маргариты очень точно совпали с моими самыми скверными предчувствиями. – Нас это уже не касается, – сказала я решительно. – Я его сейчас же отсюда заберу. – А вот это верно, мадам! И очень правильно сделаете. Ему даже на улице, пожалуй, будет лучше, чем здесь… Я, если бы вас не дожидалась, сама бы так поступила. Но все останавливалась: во-первых, думаю, вы здесь нас будете в первую очередь искать, а во-вторых, что-что, а тарелку супа мальчуган тут всегда получит… Но теперь этому надобно положить конец. Она вскинула голову, расправила плечи и с необыкновенно гордым видом двинулась вперед. Невольно улыбаясь, я подумала, что сорок лет службы сделали свое дело и наложили отпечаток на нрав Маргариты. Она до сих пор была исполнена сознания собственной значимости, и этого не смогла преодолеть даже революция. – Идемте, мадам, я отведу вас в плотницкие мастерские. – Плотницкие? Ты же сказала, что Жанно на занятиях. – Ох, и не говорите, мадам! Это у них и есть занятия. Обучение ремеслу, маршировка и гимнастика. – И что же Жанно? – А что ж ему делать? Он учится на плотника. Господи, подумала я, хорошо, что этого никто не узнает. Всякое ремесло почетно, но… но… только не тогда, когда речь идет о моем сыне. Я не хотела, чтобы мой Жанно был плотником. Еще чего придумали! Это они нарочно так поступили, без сомнения. Решили присовокупить ко всем издевательствам еще и это. Я должна прекратить, пресечь все эти нелепые вещи – немедленно, сейчас же. Я шла очень быстро. За закрытыми дверями комнат, тянувшихся по обе стороны коридора, слышались шум, приглушенные голоса, стучание молотков. Здесь, в приюте, было грязно и холодно. Обстановка явно не для детей… Даже в старом-престаром монастыре святой Екатерины в Санлисе было уютнее! Плотницкие мастерские, по словам Маргариты, находились в самом конце коридора, сразу же за широкой лестницей на второй этаж. Там было шумно, раздавались детские крики, иногда что-то со стуком падало на пол. Это показалось мне не очень-то похожим на мерные звуки работы. Вдруг недоброе предчувствие охватило меня, и, вся охваченная этим чувством, я побежала. Дверь была распахнута. В комнате дрались. Это я поняла еще до того, как добежала, – поняла по громким подстрекающим возгласам мальчишек, которые наблюдали за дракой. Сгрудившиеся в кучу дети мешали мне видеть, что же именно происходит. В сердцах я оттащила нескольких малышей за шиворот в сторону и, получив теперь возможность видеть, взглянула на середину круга. Жанно, лежа на полу, пытался сбросить с себя усевшегося на него крепкого подростка лет двенадцати. Губы у моего сына были разбиты, на лице багровел синяк. Изловчившись, Жанно рванулся в сторону, одновременно освобождая из-под захвата противника правую руку, и они снова покатились по полу. Я закричала так громко, что дети застыли, сразу повернув головы ко мне. Расталкивая мальчишек, я бросилась к дерущимся, намереваясь оттащить их друг от друга. – Что здесь происходит? – раздался громкий голос. Я остановилась. В комнате повисла напряженная тишина. – Разве я должен спрашивать дважды? – раздраженно прикрикнул незнакомец. – Ла Тремуйль, Гроте! Я к вам обращаюсь. Извольте хотя бы встать. Все еще не замечая меня, Жанно медленно поднялся на ноги. – Кто был зачинщиком? – Ла Тремуйль, это ла Тремуйль начал! – наперебой заговорили дети, указывая на моего сына пальцами. Он молчал, сжимая кулаки и глядя на своих обидчиков с недетской злобой и ожесточением. Мне стало страшно. Среди десятка мальчишек, находившихся здесь, не нашлось ни одного, кто если не заступился бы за него, то, по крайней мере, не принимал участия в этой травле. – Он плохо отзывался о Республике, гражданин Корню. – Он первый ударил Люсьена. – Ла Тремуйль издевался над нами… – Он говорил, что мы чернь, а он принц. Жалобы на моего сына сыпались со всех сторон, пока гражданин Корню не поднял руку, приказывая детям замолчать. – Ты скверный республиканец, ла Тремуйль, и тебя жестоко накажут за это. Жанно лишь пожал плечами, и я поняла, что подобные речи для него не новость. Меня бросило в жар. Что они сделали с моим хорошим, добрым мальчиком? Я рванулась вперед и, прежде чем кто-то сумел что-либо сообразить, обхватила сына за плечи. Он испуганно отшатнулся, почти инстинктивно замахнулся рукой, будто бы ожидал удара и готов был ответить на него. Его здесь били – такой вывод я сделала из этого жеста. Это движение руки Жанно – оно поразило меня сильнее, чем все, что я уже увидела. Острая ненависть захлестнула: меня – ненависть к Корню, к этим жестоким мальчишкам, ко всем, кто довел моего сынишку до такого состояния. – Мама? – прерывисто и как-то недоверчиво произнес Жанно. Я вскочила на ноги, не помня себя от гнева. Подросток, с которым Жанно дрался, был в двух шагах от нас; я подскочила к нему и залепила такую пощечину, что; у него голова мотнулась в сторону; потом, подняв руку, словно готовясь снова ударить, взглянула на гражданина Корню. – Вы мерзавец! – воскликнула я в бешенстве. – Вас убить мало! Проклятый выродок! Лицо у меня было искажено гримасой ярости, глаза метали молнии. Во мне вдруг проснулись силы, о которых я даже не подозревала, и, по-моему, все вокруг поняли, что со мной шутить опасно, – особенно тогда, когда я в таком состоянии. – Вы… вы накажете моего сына? Ублюдок! Я вернулась к Жанно, порывисто обняла. Дыхание у меня было учащенным, грудь высоко вздымалась. В тот миг я полагала, что если бы подожгла этот приют и увидела, как он сгорит, – то и это было; бы недостаточным возмездием. – Возмутительно! – произнес Корню. – Кто вы такая; и что здесь делаете? Я вышвырну вас вон за оскорбления! – Не трудитесь! – отрезала я. – Мы ни секунды не останемся в вашем противном обществе. Я взяла сына за руку. – Пойдем, Жан. Их Бог накажет за то, что они сделали. Корню преградил мне путь. – Оставьте мальчика, гражданка, он наш воспитанник. – Это моя мама! – гневно воскликнул Жанно. – Моя мама, сударь! При слове «сударь» лицо Корню перекосилось. – Ты хочешь сесть в карцер? – Я вас не боюсь! – вызывающе произнес Жанно. – Можете сами теперь строгать свои гробы. Я сочла, что мне пора вмешаться. – Послушайте, господин Корню, не советую вам повторять слова о карцере. Предупреждаю вас, не переходите границу. Вы не знаете, с кем имеете дело. – С кем же? – спросил он саркастически. – С женщиной, которая очень много времени провела в тюрьме. Советую вам избегать со мной встреч. Тюрьма меня многому научила. И если для того, чтобы забрать сына, ж должна буду убить вас, я так и сделаю, имейте в виду! Я сама не знала, что говорю, но испытала огромное удовлетворение, увидев замешательство на лице Корню. Он отступил в сторону. – Если сын – драчун и грубиян, то уж мать – самая настоящая преступница, – произнес он нам вслед. Я обернулась. – Вы правы, господин Корню. Советую вам помнить об этом всегда. Мы с Жанно шли к выходу, где нас должны были ждать Маргарита и Шарло. – Скажи, мой мальчик, ты ведь пошутил тогда насчет гробов, не правда ли? – Нет. Я не шутил. Я сказал так, потому что мы и правду делали гробы. – Вы? Дети? – Да. Мы плотничали. «Он даже слова такого раньше не знал», – подумала я. Стефания, увидев, что я вернулась с двумя мальчиками и Маргаритой, пришла в ужас. В ее глазах плескалось такое отчаяние, что мне стало не по себе. – Можно один вопрос? – спросила она неожиданно тихим, напряженным голосом. – Какой? – Я хочу узнать: есть ли у тебя хоть капля порядочности? Совесть у тебя осталась или нет, дорогая? Сбитая с толку этим тоном, я никак не могла подобрать слов для ответа. – Что ты имеешь в виду? – пробормотала я наконец. Она в сердцах отбросила тряпку, которую держала в руках. – О Господи, что же это за наказание! В стране творится Бог знает что, и в доме ничуть не легче. Ты решила взять нас в осаду? Решила доконать своими родственными чувствами? Ну уж нет, я этого больше не потерплю… Я не могу кормить дармоедов! – Не говори так о детях, прошу тебя, – произнесла я. – Ты не имеешь права ни о чем меня просить, ты сама дармоедка и бездельница! Ты знаешь, что за квартиру надо платить? Знаешь? – Я не останусь здесь больше недели. – Эта квартира не создана для того, чтобы здесь даже день ютилось столько человек. Кроме того, нам всем надо есть. Нам самим не хватает хлеба, и я не могу делить пищу на десятерых! – Я не прошу у вас многого. – Многого? Полно, милая! Мы ничего не можем дать! Мы бедные! Бед-ны-е! Уясни это, прежде всего! У нас нечего взять, а если б и было, то ты этого ничуть не заслужила! – Не тебе судить! – отрезала я, уже начиная распаляться. – Не так уж ты сама безгрешна, как хочешь казаться. Похоже, твоя добродетель ничуть не помешает тебе выставить нас всех на улицу. Стефания повернулась к мужу, который доселе молчал. – Джакомо, будь добр, объясни своей сестре. Объясни, что мы отказываемся содержать ее. Наберись смелости, скажи правду! Я тоже посмотрела на брата: – Да, Джакомо. Скажи. Я хочу услышать, что ты думаешь. Он долго молчал. Потом сказал – сдавленно, нерешительно: – Стефания говорит правду, Ритта. Мы слишком бедны. Мы… ну, не можем же мы пожертвовать своими детьми ради… ради твоих. Я закусила губу. Теперь, когда высказался брат, мне все стало ясно. Продолжать перепалку было бы нелепо, кроме того, это означало бы поссориться окончательно. То есть навсегда… А я этого не хотела. Если уж на то пошло, обстоятельства вынудили их так поступать. Да и надо было принимать во внимание то, что Стефания беременна, – оттого и ведет себя так взвинченно. Я убрала прядь волос с лица. Потом резко спросила: – Сколько часов я могу еще пробыть у вас? Джакомо не отвечал. Стефания, повернувшись ко мне спиной и убирая посуду, угрюмо пробормотала: – Два дня. Так и быть, на два дня оставайся. – Хорошо. Я вышла, хлопнув дверью. И уже там, на холодной лестнице, припав щекой к каменной стене, заплакала. Как изменилась жизнь… Все было поставлено с ног на голову. Роскошь и нищета, как и прежде, делили общество на две неравные части; на мою долю теперь досталась нищета, и с этим надо смириться. Хотя смириться – этого мало… Надо как-то выжить. И я никак не могла понять, каким образом это можно сделать. Маргарита нашла меня, стала ласково гладить мои плечи. – Ну, довольно убиваться, мадам. Вы прямо как дитя. Не переживайте так из-за этой ссоры. – Я не из-за этого переживаю. Хотя Стефания…она могла бы не при детях все это высказать. Жанно – он такой ранимый. Я вытерла слезы на щеках и едва слышно пробормотала: – Представляешь, Маргарита столько людей есть на свете, а я ни к кому не могу обратиться за помощью. Даже к брату. – Вы сами выкарабкаетесь, я вас знаю. – Сама! Всегда сама! Я не хочу больше сама! Будь проклято это слово! Губы у меня дрожали. Пытаясь взять себя в руки, я произнесла: – Маргарита, ты же не представляешь нашего положения. У меня в карманах – ни одного денье. О су и говорить не приходится. Ты понимаешь? Мы умрем прямо на улице от голода и холода, я в этом уверена. Помолчав, я добавила с усмешкой: – А у меня были мечты добраться до Бретани! Маргарита перестала меня обнимать и принялась поправлять серый чепец на голове. – Слушайте-ка меня, мадам. Вы все эти страшные мысли из головы выбросьте. Не пристало вам так думать. – Маргарита, я объяснила тебе, что… – Выход всегда можно найти. Вот у вас девочки родились. Кто их отец? Завтра же отправляйтесь к нему, пусть он вам поможет. В моих глазах полыхнул такой огонь, что Маргарита оторопела. – Оставим это, – сказала я резко, давая понять, что для меня это предложение совершенно неприемлемо. – Ничего подобного я делать не стану. Мы долго молчали, подавленные сознанием своего безвыходного положения. – Ну что ж, – отозвалась наконец Маргарита, – тогда завтра на рассвете отправимся к Сене. Там прачек нанимают. Заработаем что-нибудь. Хотя бы на хлеб. Я усмехнулась, но отвечать не стала. Сделаться прачкой? После болезни у меня не осталось для такой работы сил. Кроме того, там платят так мало, что самой прачке едва хватает. За гроши, которых не хватит и на хлеб, я не собиралась по двенадцать часов в день полоскать чужое белье в холодных водах Сены. Я вспомнила о пекарне гражданки Мутон. Мое место, вероятно, давно занято, и никто не примет меня обратно. Теперь у меня нет протекции Изабеллы. Да и вообще, довольно быть дурой и искать честные способы заработка… Пока я стремлюсь быть честной, другие только обворовывают меня. Клавьер, например, белья в Сене не стирал, он занимался тем, что мошенничал, и на этом стал богатым. Правда, повторить его пример у меня нет ни умения, ни возможности. Так что же делать? Выйти на улицу и стать проституткой? Ах, кому я нужна такая – худая ж бледная! Женщина, у которой в глазах стоит ненависть, никого не привлечет. Кроме того, этот способ слишком мерзок. И заберет много времени. А у меня есть только, два дня. Мысли снова и снова возвращались к Клавьеру. Кровь застучала у меня в висках. Я вспомнила о доме на площади Карусель – я ведь знаю там каждый уголок. Это же мой дом. У меня его отобрали, не заплатив и одного су. Меня просто-напросто ограбили – Клавьер и революция, вместе взятые. И именно поэтому я сейчас оказалась в столь тупиковой ситуации. Я увидела на ступеньках Брике. Его появление показалось мне добрым знаком – настолько оно совпало с моими мыслями. Я рванулась к нему. – Брике, – сказала я взволнованно, – будем говорить начистоту. Ты хорошо воруешь, не так ли? – Да, неплохо, – признался он без ложной скромности. – А меня бы ты не отказался взять в товарищи? – Что? – переспросил он, не веря своим ушам. – У меня есть одна удачная мысль. Я кое-что придумала, и без тебя мне никак не обойтись. Брике был ошеломлен до глубины души, но я понимала, что возражений с его стороны не предвидится. – Ты точно знаешь, что слуг сегодня в доме не будет? – Точнее не бывает. Я разузнал. Они отпущены сегодня по домам. – Неужели никто не остался? – Ну, может быть, есть два или три лакея. Они нам не помеха. – А почему это он нынче всех отпустил? – Кто знает. Видно, шлюху какую-нибудь приведет. Вот и не хочет, чтоб ему мешали. Площадь Карусель была ярко освещена и, несмотря на позднее время, многолюдна. Лавируя среди экипажей, мы приблизились к темному проезду на улицу Эшель. Чем ближе мы подходили к моему бывшему дому, тем сильнее стучало у меня сердце. Брике обычно проникал внутрь через окно на кухне, но на этот раз подобный способ был неприемлем – нам пришлось бы пройти очень много комнат и лестниц, и мы очень рисковали бы наткнуться на какого-нибудь слугу. Сейчас план у меня был иной. Я поглядела на небо, сказав себе, что, если узнаю хоть одно созвездие, то могу надеяться на успех. Какое-то время я ничего не могла разобрать и уже хотела бросить это бесполезное занятие, но вдруг заметила, что в просвете между тучами ясно мерцает ковш Большой Медведицы. Сердце у меня радостно екнуло. Вокруг дома горели фонари, но мы заходили отнюдь не с парадной стороны, и здесь, в саду, было темно. Мы подошли к черному ходу. Я подняла руку и дрожащими пальцами стала нащупывать перекладину над дверью. Пальцы мои погрузились в густую пыль. Я знала, что, когда жила в этом доме, то именно на этом месте лежал запасной ключ от черного хода. Вряд ли кто-то, кроме меня, был осведомлен об этом, и если Клавьер не сменил замок… Было очень много «если», но ключ нашелся и подошел к замку: в этом я еще раз усмотрела знак того, что звезды нам благоприятствуют. Раздался характерный щелчок, и я, еще не до конца поверив в удачу, увидела, как распахивается дверь. – Пойдем, – прошептала я. – А мы не наткнемся на что-нибудь впотьмах? – Нет… Я знаю здесь все. Волнение захлестнуло меня. Волнение и боль. Здесь даже воздух был тот, что прежде, – воздух, ароматы, запахи… Я словно возвращалась домой. Ах, как я была бы счастлива, если б это действительно было так! Память сердца помогала мне, и я ни разу ни на что не натолкнулась. Насколько я могла судить, Клавьер здесь абсолютно ничего не изменил: мебель, ковры, канделябры – все это было мне знакомо, все еще хранило мои прикосновения. Я была просто убита несправедливостью ситуации. Дом был построен для меня и Эмманюэля моим отцом. Почему, по какому праву здесь живет теперь мошенник и принимает своих шлюх? И ведь он, Клавьер, не переехал сюда сразу, как только приобрел этот дом. Он переехал сюда после освобождения из Консьержери, и я не сомневалась, что таким образом он мстил мне. За что? Трудно сказать. Но с его стороны это было самое изощренное издевательство. Мы бесшумно поднялись по винтовой лестнице и вошли в спальню. Брике зажег свечу. С первого взгляда было ясно, что нынче тут спит Клавьер. Все стояло на своих местах, будто я только вчера ушла отсюда. Изящные фарфоровые статуэтки, похоже, не были сдвинуты с камина ни на один дюйм. Широкая кровать, казалось, до сих пор ожидала меня. – Ах, убить его мало, – пробормотала я сквозь слезы. – Да вы только посмотрите, ваше сиятельство… Я взглянула. – Какая куча денег, мадам, и даже не заперто… Да здесь и пистолет есть. Наполовину выдвинутый ящик моего бывшего бюро был наполнен ворохом бумажных ассигнаций и россыпью тяжелых золотых ливров. Тут же был и большой дуэльный пистолет. Я осторожно взяла его в руки, внимательно осмотрела. В ящике были пули, порох… Я завела ключиком пистолетную пружину и невольно подумала, что заставляет Клавьера опасаться за свою жизнь. – Откуда вы узнали, что здесь есть деньги? – поинтересовался Брике. – Я не узнала. Я просто догадывалась. Раз он водит сюда проституток, стало быть, с ними здесь же и расплачивается. Я произносила эти слова, не чувствуя ни досады, ни неловкости. Лишь какое-то отчуждение. Слишком многое меня с Клавьером разделяло. Пожалуй, ни один его поступок уже не мог меня задеть. – Да тут будет не меньше семи тысяч, – пробормотал Брике, выгребая деньги из ящика на стол. – Мы возьмем не больше трех, и притом золотом. Эти бумажки нам ни к чему. Брике пытался было протестовать, но я резко оборвала его: – Замолчи! Сейчас я командую. И я не занимаюсь воровством, запомни это! У Клавьера я возьму столько, сколько нужно для жизни мне и детям. Не хватало мне еще набивать карманы его грязными деньгами… Мы стали пересчитывать монеты, складывая их в кучки по пятьсот ливров каждая. Я подозревала, что Брике плутует, но мне хотелось поскорее покончить со всем этим и убраться отсюда, покуда нас не застали. Поэтому я не останавливала его. В конце концов, какая разница? Клавьера это не разорит. Мы были так поглощены счетом, что, когда где-то совсем близко раздались голоса, бежать было уже поздно. – Желаете ужинать, господин Клавьер? – Это, видимо, говорил лакей. – Нет. Горячее вино для меня и для дамы. Когда принесешь, уходи. Лакей стал спускаться по лестнице. Клавьер и его спутница, по всей видимости, направились в спальню. Как ни странно, я не испугалась и не растерялась. Наоборот, необыкновенно ясными стали мысли. Мы с Брике переглянулись и мгновенно поняли друг друга. Он дунул на свечу и прижался к стене возле двери. Я отошла в глубину спальни, четко, без единого лишнего движения зарядила пистолет и взвела курок. Потом, держа оружие обеими руками, чтобы, не дай Бог, не выронить, направила дуло прямо на дверь. Сдаваться или бежать я не собиралась. Втайне я была даже рада, что так произошло. Я хотела сделать все открыто, не как воровка. Они вошли. Их глаза не привыкли к темноте, и нас они не видели. Клавьер был, как обычно, насмешлив и элегантен. А дама… Это было что-то среднее между проституткой с улицы и дамой полусвета. Такие обычно промышляют в ресторанах, игорных домах или гостиницах. Она была небольшого роста, кокетливая, не то чтобы красавица, но очень миловидная. – Располагайся, – коротко бросил ей Клавьер. Она с любопытством оглядывалась по сторонам. В этот момент Клавьер зажег ночник, и спальня озарилась голубым светом. – Эй вы, двое, – скомандовала я решительно и резко. – Стойте на месте и не двигайтесь. Брике, ну-ка, свяжи их. Брике действовал как нельзя более четко. Сдернув с постели простыню, он свернул ее жгутом и приблизился к Клавьеру. – Давайте руки, сударь. Что поделаешь, раз так получилось. Клавьер возвышался над Брике, как скала, и, хотя даже не пробовал сопротивляться, я не могла не видеть, что положение очень напряженное. Поэтому я произнесла: – Советую стоять смирно. Если кому-нибудь взбредет в голову звать на помощь, я выстрелю. – А вы умеете? – с холодной иронией произнес Клавьер. – Желаете проверить? Он улыбнулся. Насколько я могла судить, он оставался абсолютно спокоен, видимо, мои угрозы особого впечатления на него не произвели. И я разозлилась, ибо сама сознавала серьезность своих намерений. – Вы зря улыбаетесь. Ваша улыбочка вызывает у меня сильное желание всадить вам в лоб добрую порцию свинца, – произнесла я с нешуточной угрозой в голосе. – Могу я узнать, как вы проникли ко мне? – Я пришла к себе. – А, старая песня! Вы снова возрождаете былые иллюзии? Внезапно нахмурившись, он спросил: – Надеюсь, это последнее ваше посещение? Вы оставите, наконец, меня в покое? Своей фамилии я ни вам, ни вашим детям давать не собираюсь. Вы это поняли? Я расхохоталась. Для меня самой этот смех был неожиданным. Но уж слишком самонадеян был этот банкир. – Ах, милейший господин Клавьер, – сказала я почти ласково, – да я бы руки на себя наложила, если бы заподозрила вас в подобном намерении. – Так вы пришли только грабить? Отлично! Аристократы, насколько я знаю, всегда стремились пожить за чужой счет. – Я взяла деньги для своих детей. – Ах детей! – Да, детей. Только своих, запомните это. Он перебил меня: – Можно надеяться, что я вас больше не увижу, дорогая? Я сдвинула брови и сделала шаг вперед. Пистолет в моих руках угрожающе заколебался. – Единственное, что я могу вам обещать, – это то, что наступит день, когда вы с треском отсюда вылетите. – Старая, старая песня! Похоже, на этой почве вы когда-нибудь сойдете с ума. – А это мы увидим, – пообещала я. Брике тем временем, оставив Клавьера, занялся его подружкой. Она не сопротивлялась, но, между тем, нельзя было сказать, что она испугана. – Так вы грабители? – спросила она вдруг. – Да, вроде бы так, – пробормотал Брике. – Черт возьми, я бы охотно помогла вам! Я ничего не поняла. – Что вы имеете в виду? – Я присоединюсь к вам, подружка! Вы уйдете, а я с ним немного посижу. Ну, чтоб он шума не устроил… Брике мгновенно смекнул, что к чему. – И сколько же ты хочешь за это? Она бросила взгляд на стол. – Я заберу то, что вы не взяли. Идет? – По рукам! – охотно согласился Брике. Я готова была рассмеяться. В спутнице Клавьера меньше всего можно было ожидать встретить помощницу. – А что заставляет вас так поступать? – Вы думаете, мне охота с ним валяться? Пусть идет к черту! Он скверный человек. Его никто из девушек не любит… Я когда-то уже слышала нечто подобное, но предпочла не размышлять сейчас на эту тему. – Браво, – произнес Клавьер. – Поистине восхитительно… Пожалуй, я отвалю полиции хороший куш за то, чтобы получить удовольствие снова увидеть вас в тюрьме. Если мои угрозы не производили на него впечатления, то и я испугалась его не больше. Мне пришло в голову, что он нарочно затягивает разговор, чтобы дождаться прихода лакея или еще кого-то… Кровь бросилась мне в голову. – Ну-ка, вы, мерзкий человек, – сказала я угрожающе, – поворачивайтесь и ступайте вон в ту комнату! Живо! Ну? На этом мы закончим наш разговор… Брике подтолкнул его, и с помощью проститутки мы заперли связанного Клавьера в молельне. Я знала, что это надежное место: там не было ни балкона, ни окон. – Если вы издадите хоть звук, вас пристрелят! И у меня нет уверенности, что хоть один человек на свете вознесет молитвы за вашу душу. С этими словами я передала пистолет проститутке. Я сама не помнила, как мы оказались на улице. У меня словно выросли крылья… Полиция будет меня искать? Пусть попробует! В Париже семьсот тысяч жителей, и, кроме того, я завтра же сяду в дилижанс и уеду в Бретань. – Ты взял деньги? – на всякий случай спросила я у Брике. Он почти обиженно ответил: – Разве я дурак, ваше сиятельство? Вот они, денежки! У меня! И он показал мне увесистый полотняный мешочек. Стефания изо всех сил трясла меня за плечо. – Ты собираешься подниматься или нет? Вы только поглядите на нее! Только она может спать так беспечно без единого су в кармане! Я открыла глаза, сладко потянулась. – Ты поразительно любезна, дорогая. Я так рада с самого утра услышать твой голос. – Мы полагали, ты уже на рассвете отправишься искать работу. А вместо этого ты спишь до полудня. – Это естественно. Я вернулась в четыре часа утра. – Меня это не интересует. Надеюсь, ты помнишь наш вчерашний разговор? Я нахмурилась, порывисто села на постели, спустила босые ноги на пол. – Я все помню. – Ты обещала оставить нас уже завтра. – Я оставлю вас уже сегодня. Невозможно описать, до чего этот разговор был мне неприятен. Все было так, будто я находилась у чужих людей или, например, со мной говорила хозяйка гостиницы, которой я давно задолжала. Сердито глядя на Стефанию, я произнесла: – Я вместе с детьми уеду сегодня вечером дилижансом в Бретань. А это… это я оставлю вам для того, чтоб вы не очень печалились после моего отъезда. С этими словами я выложила на стол пятьсот ливров – одну из кучек, которые вчера так любовно складывал Брике, и, не слушая того, что говорила невестка, отправилась умываться. Уже действительно было поздно. Хотя дилижанс отправлялся девять вечера, надо было еще добраться до Севрского моста – места остановки. Кроме того, у меня было еще несколько дел. И, честно говоря, я хотела уйти раньше, чем это было необходимо, – дом Джакомо со вчерашнего дня не казался мне ни уютным, ни приветливым. Мы ушли через час после моего разговора со Стефанией, и я не стала дожидаться Джакомо, чтобы попрощаться с ним. День был пасмурный и еще более холодный, чем вчера. Сильный ветер леденил щеки. Я укутала близняшек так тепло, как только могла; об остальных малышах позаботиться таким же образом не было возможности. Брике помогал мне толкать тележку. Я все время подбадривала детей, заставляя их быстрее передвигать ноги, – только так можно было уберечь их от мороза. Зато маленький постоялый дворик у Севрского моста стал для нас хорошим убежищем. Я не пожалела денег на то, чтобы заказать для всех горячий ужин и купить молока для малышек. На этом, сказала я себе, все роскошества заканчиваются. Ни в чем не будут нуждаться только близняшки, остальным придется привыкать к бедности и экономии. Ведь вполне возможно, что пополнить денежный запас нам удастся лишь лет через десять. – Ты уходишь, мама? – спросил Жанно, заметив, что я снова потянулась к плащу. Я взглянула на него. Щеки у него порозовели, круги под глазами исчезли. Он отогрелся, и слава Богу. Я мягко погладила его по голове. – Я скоро вернусь, мой милый. Совсем скоро. Да, я должна была сделать еще кое-что. У меня были обязанности, не выполнив которых я не могла покинуть Париж навсегда – по крайней мере, так, как намеревалась. Темнело. Ржавая калитка заскрипела, когда я стала открывать ее, и глухо звякнула у меня за спиной. Шел мелкий мокрый снег, он увлажнял мне щеки, и я, вероятно, казалась сейчас заплаканной. Парижское кладбище Сен-Маргерит было пустынно. Я не сразу нашла то мраморное надгробие, которое мне было нужно: ведь я бывала здесь не так уж часто. Ну, если честно признаться, то раз или два. А сейчас почувствовала острую необходимость прийти сюда, попрощаться с единственной могилой, которая осталась мне еще с той, прошлой жизни. Снег облепил надгробие. Стынущими руками я убрала снежинки, и на белом мраморе проступила надпись латинскими буквами: ЛУИ ФРАНСУА ДЕ КОЛОНН 4 сентября 1790 года—21 сентября 1790 года ОН УМЕР, ЕДВА УВИДЕВ СВЕТ ДА ПРЕБУДЕТ С НИМ ГОСПОДЬ Ледяными пальцами я прикоснулась к щекам, почувствовала, как прямо на ресницах замерзают только что набежавшие слезы. Это была могила моего сына, родившегося семимесячным и прожившего на свете чуть больше двух недель. Я подумала, как горько и неуютно лежать ему здесь, одному, в зимнюю стужу, в ночь… Ведь даже я почти не приходила сюда. Впрочем, Луи Франсуа сейчас, наверное, в раю, если только рай существует. – Я люблю тебя, – прошептала я сквозь слезы. Потом прикоснулась губами к выгравированному на мраморе имени – мои губы словно обожгло холодом… Порывистыми движениями я сняла с себя нательный крестик, положила рядом с надгробием. – Это тебе от мамы, – проговорила я тихо. Потом достала носовой платок, заледеневшими пальцами выгребла горсть холодной земли. – А это мне от Луи Франсуа… И вдруг я расплакалась. Здесь на его могиле, мне стало ужасно страшно. Я не понимала, что меня ждет в будущем, как мы выживем. Что мне делать? У кого просить совета? Все просили помощи у меня, а между тем я, как никто, нуждалась в ней. Глотая слезы, я бессознательно оглянулась по сторонам, рыдая, как маленькая девочка. Но вокруг никого не было; только зимние звезды мрачно мерцали на почерневшем небе, ветер нес свинцовые облака, кружился снег и от могильного холода стыло все тело… Страдания ожесточают. Я резко поднялась и зашагала прочь, сжимая в руке узелок с землей. Я шла наугад, не видя дороги, и почти на ощупь нашла калитку. Слезы высохли у меня на щеках. Нет смысла предаваться отчаянию. У меня есть пятеро маленьких детских сердец, за которые я в ответе. Окончательно я пришла в себя на большой, многолюдной парижской улице. Здесь собиралось нынешнее «великосветское» общество – банкиры, поставщики, спекулянты, сказочно разбогатевшие на той катастрофе, в которую угодила Франция. К роскошным подъездам подъезжали кареты, и подобострастные швейцары бросались встречать новоприбывших разодетых дам так же поспешно, как раньше встречали Марию Антуанетту и ее фрейлин. Я слышала смех, музыку, звон бокалов. Огромная витрина ресторана, вся залитая огнями, мерцала передо мной. Я подошла ближе и заглянула. В зале, освещенном десятками свечей, сверкал хрусталь и фарфор, смеялись полуобнаженные содержанки богатых коротконогих молодчиков, слышались звуки скрипки… Там было тепло, уютно, там пили изысканные вина, вкушали тонкие яства, сорили деньгами, хвастались драгоценностями, забавлялись с дамами. И я увидела себя в оконном стекле – бледную, исхудавшую, одетую хуже прачки, с твердо сжатыми губами, нелюбимую и угрюмую женщину. Я была чужой на этом празднике жизни. Да и сама жизнь словно перевернулась с ног на голову. И я вдруг поймала себя на простой, ясной, доступной мысли: я ничуть не жалею об этом. Да, я не жалела, что оказалась по другую сторону витрины. Напротив, мне было бы позорно и стыдно быть рядом с теми, другими. У меня не было даже зависти к ним. Когда я осознала это, словно камень свалился с плеч – настолько мне стало легко. И все грустные мысли мигом вылетели из головы. Я круто повернулась, в тот же миг позабыв о ресторане и его посетителях, брезгливо обошла карету какой-то новоиспеченной великосветской красавицы и зашагала дальше – туда, где меня ждали дети. |
||
|