"Рассказы" - читать интересную книгу автора (Веллер Михаил Иосифович)ДОЛГИЧем крепче нервы, тем ближе цель. С этим изречением я познакомился в девятнадцать лет: прочитал татуировку на плече. Плечо смотрелось: мускулистое под жестким загаром, оно как бы подкрепляло смысл надписи. И соответствующее лицо мужчины. Что слова эти из песенки американских матросов времен второй мировой войны, я узнал гораздо позднее. У меня нервы скверные. Как у многих. Я долго запрягаю и медленно езжу, виляя по сторонам. Близость цели возбуждает меня сверх меры, перехлестывающий энтузиазм мешается со страхом упустить, и как следствие – паническая суета, затрудняющая дело. Мысленно я всего уже десять раз достиг и столько же раз потерял. И добившись наконец давно желаемого, я испытываю обычно только усталость и легкое разочарование, что ну вот и все. Так было и сейчас – но и не совсем так. У меня вышла вторая книга. Не шедевр, греза начинающего, однако и не такая плохая книга, честное слово. На уровне. Телевидение поставило мой сценарий и заключило договор на другой. Тоже – не Штирлиц, но многим вполне понравилось. Я стал профессионалом. Занятое мной положение не давало исчезнуть отраде, знакомый на моем месте любому. Удовлетворение лишь подстегивалось некоторыми отзывами вроде «талантливо начинал», «на халтуру разменивается», – подобные высказывания, как правило, исходят от людей, добившихся меньшего, чем ты, и продиктованы, вероятнее всего, завистью. А зависть, по формулировке Скрябина, есть признание себя побежденным… Я – оцениваю свои возможности реально; а профессионализм есть профессионализм: неумно тщиться быть гением в тридцать семь лет. И вот в свои тридцать семь я получил возможность «остановиться, оглянуться», – право на передышку. Годы подряд я, без преувеличения, работал много и напряженно. Я писал и переписывал бесконечно, я предлагал десятки вариантов и вносил тысячи поправок. Кто сомневается, как трудно составить себе какое-то литературное имя, пусть попробует сам. Теперь я обладал солидной суммой. Деньги гарантировали свободу во времени. Я погасил задолженность за свой однокомнатный кооператив. Раздал долги. И полтора месяца предавался сладостному ничегонеделанию. Я просыпался в полдень, наливал из термоса кофе и читали в постели детективы. Бродил днем по музеям и просто по зимнему городу, едва ли не впервые воспринимая его красоту и красоту вообще всего кругом. Высшее, самое тонкое и полное наслаждение всем сущим доступно, наверное, одним бездельникам. Характер мой выровнялся, исчезла раздражительность: я посвежел. Я наслаждаюсь жизнью: с повторяемостью наслаждение требует дополнительной остроты: я мог позволить себе роскошь никчемных дел. Большинство неактуальных вещей, которые мы откладываем, мы откладываем навсегда. Это можно считать слабость характера; или давлением обстоятельств. Можно считать иначе: что не сделано, то не очень-то и нужно. И все же невыполненные намерения, неудовлетворенные желания, по мере времени теряя свою конкретность, превращаются в некий неопределенный груз, тяготеющий на душе. Ощущаешь какую-то незавершенность, неполноценность собственной личности и судьбы. А когда возраст переходит период надежд и откладывать уже некуда, эпизодические отчаяние по поводу проходящих дней сменяется спокойным сознанием несостоятельности. Ну, сознанием своей несостоятельности я, положим, не страдал. Главное-то я выполнил. А махнуть рукой на многое вынужден в жизненном движении каждый. Но тихо-тихо подтачивающий червячок, скрытый повседневностью, в моем комфортном состоянии сделался различимым. У меня хорошая память на добро. Правда, не хвастаюсь. Вот ответить на него – это, по совести, несколько другое… Нужны деньги, или время, или то и другое, – а усилия направляешь на главное; все грешны… Всегда перед появлением денег я решал рассчитаться по застаревшим должкам. Появившись, деньги с абсолютной неотвратимостью тратились на что угодно, должки же продолжали существовать; обычное дело. В утешение я вспомнил байку, как один меценат вещал о гордости человека слова, отдающего в срок, и как Маяковский отрубил, что присутствующим литераторам есть чем гордиться кроме отдачи долгов. Я не Маяковский, утешение действовало весьма частично. Мне даже представляется, я знаю, с чего у меня возникла эта внутренняя потребность не быть должным. Во втором классе я проспорил Леньке Чашкину рубль. Споря, я поступал здраво и практично, прямо неловко становилось – запросто, задаром получить Ленькин рубль. Затрудняюсь изложить сомнительной приличности предмет спора. Ленька поплевывая попрал мораль, проявив известную мальчишескую доблесть. За попрание морали платить оказался обязан я. Рубль представлялся мне платой чрезмерной. У меня не было рубля. Как все герои, Ленька был великодушен и забывчив. Через несколько дней вопрос о рубле, к моему облегчению, заглох. Радостью я поделился с отцом. К моему разочарованию, поддержки в нем я не обнаружил. Отец преподнес мне те истины, что, во-первых, спорить вообще нехорошо, во-вторых, спорить на деньги особенно нехорошо, в-третьих, спорить на то, что не тобой заработано – вовсе плохо, но не отдавать проспоренное – не годится уже совершенно никуда. И выдал рубль. Я вручил Леньке рубль. Он принял его, быстро скрыв уважительное удивление, с превосходством насмешки над неудачником и вдобавок дураком. Я ожидал иной реакции. Я слегка обиделся. Но жить стало легче: исчезла опасность напоминаний, осталось сознание правильности поступка. Первый перекос мое представление о необходимости отдавать долги получило на собрание абитуриентов, где Надька Литвинова одолжила у меня рубль до завтра, и это светлое завтра еще не наступило. У нее ни в коем случае руки не были устроены к себе, раздавая пять лет как староста группы стипендии, она вечно себя обсчитывала, кому-то давая больше – и ей не всегда возвращали: легкая натура, не придавала она значения рублю. Рублю я тоже не придавал, а факт – ну засел, что ты поделаешь. Первый раз памятный. Позднее я помню всего четыре случая, когда мне не возвращали. Черт его знает, не верится, чтобы всего четыре. Я задолжал куда больше, ого. Хороший я такой, что не помню, или скотина, что мне отдавали, а я нет – затрудняюсь определенно сказать. Как я впервые не отдал – тоже помню отлично. В сентябре, в начале второго курса, собирались мы на какую-то пьянку. (Написал «пьянка» и споткнулся – предложат ведь заменить «вечеринкой», «днем рождения». И пусть слово цензурное, общелитературное, всеми употребляемое… А, – я сам раньше заменю…) Да, и мне срочно требовались два рубля, причем не на вино, а на цветы. Кому цветы, зачем – позабылось, но точно на цветы. И занял я у Машки Юнгмейстер, и у Машки дочка кончает школу, и Машка наверняка ни сном ни духом про эти два рубля не ведает – а у меня память. Сколько раз я хотел отдать. Или цветов ей принести. Или конфет. Фиг. Не до того. Мы все собираемся когда-нибудь раздать все долги. И наступает время. Или так и не наступает. Господи, деньги у меня есть – больше нужного, машина, дача и лайковое пальто мне ни к чему, родные обеспечены, алименты платить не на кого, ресторанов я не переношу, пить избегаю, нынешние мои знакомые сами в достатке, в я столько в жизни добра от людей видел, клянусь, иногда злобишься: «Стану сволочью – насколько легче заживется», – да оттаиваешь при касании участия человеческого… Привлекает и благородная праведность – разбогатев, воздать за добро сторицей. Ну, сторицей – не шибко-то и получится, – но воздать. Желательно с лихвой. «Понял?» – сказал я червяку, шевелящемуся в безмятежном довольстве моей души. И червячок явственно пообещал превратиться в благоуханную розу, лучшее украшение этой самой моей души. По порядку – первый долг следовал Машке. Я запасся бутылкой сухого, тортом, купил букет белых цветов, названия которых и поныне не знаю – они один зимой и продаются у нас, кажется хризантемы, – и отправился. Адрес еще уточнил в горсправке. Перед дверью постоял. Покурил. Машка сама открыла. Толстая, нездоровая на вид. Секунду смотрела, узнавая. – Ой, Тишка! – и повисла у меня на шее. – Тыщу лет! Я видел ее как бы раздвоенно, не в фокусе, – глазами и памятью, и было чуть больно и печально, пока изображения не совместилась и она не стала прежней Машкой, какую я всегда знал. – С цветами! С бутылкой! Ну же ты лапуня!.. – Машка, – сказал я, – за мной должок. Она отодвинулась взглядом. Я вынул два рубля и подал: – Восемнадцать с половиной лет. Вот – взбрело в голову… – Ты что, спятил? – осведомилась Машка с собранным лицом. Она, похоже, заподозрила, что я решил расплеваться и демонстрирую жест. – Спокойно, – успокоил я. – Просто я, понимаешь, немножко разбогател, и вдобавок мне нечего делать; и вдруг как-то припомнилось… Она с исчезающей опаской послушалась, взяла. – И черт с тобой, – удивилась она. – Раньше я за тобой ненормальностей не замечала. Да раздевайся, чего встал. Или только за этим приехал? – Обижаешь, мать, – облегченно поспешил я. – Накормишь? – Другой разговор. Цветы. Ну обалдеть! Спасибо, – чмокнула меня и впервые удалилась из захламленной прихожей: – Вова! Кто к нам пришел! Вовку Колесника, ее мужа, я знал со студенческих времен. Изменился он мало; приветствуя, мы друг друга похлопали. Продолжалось обыденно: ну, пришел в гости… быстрое хлопотание, стол, рюмки, цветы в вазе. Представили свою шестнадцатилетнюю дочку, довольно милую, попутно упрекнув ее в слабовыраженности интересов. Сели вчетвером. Машка сияла. – Где работаешь-то? – Пишу, – сказал я, не то чтобы надеясь, что они меня читали… – Да? Где тебя печатали? – Ерунда, – небрежно махнул я рукой. – Так, печатаюсь. Телефильм тут недавно, «Зимний отпуск», не смотрели? – Нет. А что, ты ставил? – Не совсем, – сценарий мой. – Так молодец!.. – стали радоваться они. – Его по второй программе еще будут показывать? Знали бы… чего ты не предупредил-то? Вовка преподавал в институте, Машка по-прежнему торчала в библиотеке; разговор пошел о делах… Когда-то Машка здорово играла на гитаре. И пела. И могла в стройотряде матом поднять на работу бригаду ребят. – …Гитара-то в доме есть, Машка? – спросил я. – С ума сошел, – отреклась она, – десять лет в руках не держу. – Возьми-и, – в голос заканючили Вовка и дочь Света. После сухого Вовка твердо выдержал супругин взгляд и достал водку. Постепенно все стало хорошо, по-свойски, без нарочитости и напряжения, Машка без повторных просьб сама принесла гитару и пела те, старые песни, и было приятно еще от того, как смотрела на меня – писатель – юная дочка. Отпустили меня только в половине первого, – поспеть на метро. Мне неловко было говорить, что поеду я все равно на такси. Да и – им-то завтра на работу. Засыпал я с удовлетворением. Первый пункт намеченной программы был выполнен толково. Со вторым долгом обстояло сложнее. На третьем курсе я одолжил у дяди Валентина червонец. Зимним вечером мы с ребятами в общежитии тосковали: изыскание ресурсов окончилось безнадежно. Я плюнул, оделся и пошел к дяде, благо жил он через два дома. Надо заметить, время перевалило за десять, а стопы в его дом я направлял второй раз в жизни. Долго звонил, вознамерившись не отступать (они рано ложились). Дверь открылась неожиданно – дядя в ночной старомодной рубашке до пят холодно смотрел на меня. Я шагнул, набрал воздуха и принялся сбивчиво врать про замечательный свитер, продающийся срочно и безумно дешево, так необходимый мне в эту холодную зиму, – да и не хватает-то всего восьми рублей. Не дослушав, дядя вышел, вернулся с десяткой, улыбнулся, потрепал меня по плечу, пресек приличествующие расспросы о жизни и здоровье и дружелюбно подтолкнул к выходу. Червонец был пропит через полчаса. Глубокую симпатию с дядиному стилю общения я храню. Дядя умер через несколько лет. Я купил шоколадный набор за шестнадцать рублей (дороже не нашел) и поехал к тете, его вдове, которую не видел десять лет. Тетя стала суровой и даже величественной старухой. – Никак Тихон, – сощурилась она. – Заходи. Никак в гости сподобился. Порадовал. А я думала, уж только на моих похоронах встретимся. В тебе крепки родственные связи. Я был препровожден в комнату, картиночно чистую, словно вещи здесь век хранили раз навсегда определенное положение. Последовали наливка и типично родственный разговор, который легко представит каждый… Я не мог решиться. Конфеты лежали в портфеле. Но незаметно переключились на дядю: его доброта, таланты… и я в самых благодарственных тонах прочувственно изложил ту давнюю историю. Тетка выслушала спокойно, тихо усмехнулась. И коробку конфет приняла как безусловно должное и приличествующее. – Тетя Рая, – приступил я тогда. – Все собираемся, собираемся… Поймите правильно. Свербит у меня… Ерунда, – но… Поймите, мне просто очень хочется, возьмите у меня, пожалуйста, этот червонец. – Что ж, – она кивнула согласно. – Давай. Мы распрощались друзьями. Я чувствовал, что следующее свидание теперь произойдет раньше ее похорон. Хотя уже в подъезде понял, что вряд ли… Чуть-чуть – чуть-чуть продолжало свербить… С десятирублевым букетом я поехал на кладбище. Там березы гасли в пепельном небе, тени затягивали слабо расчищенные в снегу дорожки. Я долго искал дядину могилу. Найдя, снял шапку, опустил цветы на сумеречный снег. – Такие дела, дядя, – сказал я. Закурил и надел шапку – холодно было. Постоял, подумал… – Может, не такое уж я животное, хоть и не общаюсь с родственниками. Дела, знаешь. Да и о чем разговаривать-то при встречах? А по обязанности – кому это нужно, верно?.. Но я помню все. Хороший ты был мужик. Ей-богу, хороший. Пускай тебе воздастся на том свете и за червонец тот, если таковой свет имеется. А я – вот он я… То ли вечерний воздух кладбищенский, стоящий и чистый, пахнущий зимним простором, так действовал, то ли само пребывание в месте подобном, то ли просто собой я доволен был, – но уходил я с умиротворением. На ночь я перечитал «Мост короля Людовика Святого». Когда-то я тоже хотел написать такую книгу. «8 р. – Тамаре Ковязиной. (Нечем было срочно заплатить за телефон). 12. 50 – Ваське Синюкову. (Моя доля за диван, подаренный на свадьбу Витьке Гулину). 4 р. – Виталику Мознаиму. (За что?..). 7 р. – Егору Карманову. (Не хватило на билет из Сыктывкара. И обещал прислать блесны и леску). 3 р. – Володе Зиме. (Пивбар). 11 р. – Б.Кожевникову. (Покер.) 10 р. – Томке Смирновой. (Новый год.) 40 р. – Витьке Андрееву. (Снятая комната, два месяца.) 8 р. – Дмитриевым. (Шарф.) 8. 12. Бате (Горшкову). (Пари.) 4. 42 – Боре Тихонову. (Пари.) 5 р. – Игорю Гомозову. (Оставался без копейки.) Володе Подвигину – списаться – Барнаул – обещал прислать парик. Кабак – Королеву; Флеровой. Бутылка – Цыпину; Человек с возрастом определяется, твердеет, исчезает внутренняя коммуникабельность, новых друзей нет, старые удерживаются памятью юности – а при встрече вдруг вместо симпатяги и умницы натыкаешься на полную заурядность: «где были мои глаза?..» Старая истина открылась мне не сейчас; а не сентиментален. Я платил по счетам. Червячок постепенно рассасывался, как бы превращаясь в невесомую взвесь, сообщавшую дополнительную прочность веществу души. Но проявилось маленькое черное пятнышко, а как ядро в протоплазме, оно выделялось все отчетливее. Долг долгу рознь, не все рублем покроешь. Кто не тешил себя обещаниями когда-нибудь кое-кому припомнить мерой за меру… Пятнышко разрослось в слипшийся ком. Я отодрал одно от другого, рассортировал, – и с некоторой даже неожиданностью убедился в исполнимости. Он унизил меня сильно. Служебная субординация… я проглотил: на карте стояло слишком много. Я нашел его. Он был уже на пенсии. День было теплый и талый, с капелью, во дворе за столиком укутанные пенсионеры стучали домино. – Круглов? – спросил я. Они подняли лица в старческом румянце. – Вы мне? – спросил он. Я назвался. Он не помнил. Я очень подробно напомнил ему тот год, то лето, месяц, пересказал ситуацию. Он заулыбался. – Как же, как же… Да, отмочили вы (он чуть замедлился перед этим «вы», по памяти обратившись было на «ты»), – отмочили вы тогда штуку. Выговорил я вам тогда, да, рассердился даже, помню!.. Я сказал ему в лицо все. Румянец его схлынул, обнажив склеротическую сетку на жеваной желтизне щек… Пенсионеры испуганно притихли. Но я был готов к жалости, и она мне не мешала. – Я много лет жил с этим, – сказал я. – Теперь мой черед… Квиты! Помни меня. Я отдавал себе отчет в собственной жестокости. Но к нему вернулся его же камень. Первый такого рода долг за мной ржавел со второго класса. Мы просто столкнулись в дверях, не уступая дороги. – Пошли выйдем? – напористо предложил я. – Выйдем?.. Пожалуйста! – принял он готовно. Дорожка у заднего крыльца школы, огражденная низеньким штакетником, обледенела. Болельщики случились все из моего класса (он был из параллельного, причем меньше меня). Ободряемый, я ждал с превосходством. Скомандовали: – Раз! Два!.. Три! – и он ударил первый, и очень удачно попал мне по носу, а я стоял задом прямо к низкому, под колени, штакетнику и, поскользнувшись, перевалился через него вверх ногами. Засмеялись мои сторонники. Ободренный противник, не успел я вылезти, бросился и изловчился отправить меня обратно. Зрители помирали. Я растерялся. И в этой растерянности он очень расторопно набил мне морду. Не больно, – не те веса у нас были, но довольно противно и обидно. Я был деморализован. – Эх ты, – презрительно бросил назавтра знакомый из его класса, – Василию не смог дать… Я так и не дал Василию. Черт его знает: меня били, а бил, и репутацией он не пользовался, бояться нечего было, – а остался его верх. Это обошлось мне в пятьсот рублей и неделю времени. Я полетел в Карымскую, где тогда учился, поднял школьный архив, взял его данные и разыскал в Оловянной, в трех часах езды. – Ну, здравствуй, Василь, – сказал я сурово, встав в дверях. Он испугался, – хилый недомерок, полысевший, рябой такой. – Одевайся, – велел я. – Разговор есть. Минут на пару. Затравленно озирающегося, я свел его с крыльца в снег, к заборчику, треснул и, подняв под бедра (легонького, не больше шестидесяти), свалил на ту сторону. Он поднялся не отряхиваясь. И было не смешно. Но и жалко мне не было. Происходящее воспринималось как бы понарошку. Я знал, что все объясню, и мы посмеемся. – Не трусь, – ободрил я. – Лезь обратно. И повторил номер. Войдя в нечаянный азарт, я довесил ему, пассивно сопротивлявшемуся, напоследок и принялся очищать от снега. Он подавленно поворачивался, случаясь. – А теперь выпивать будем, – объявил я. – Зови в гости. Он отдыхал один дома (работал машинистом тепловоза) – жена на работе, дети в школе. – А помнишь, Василь, – со вкусом начал я, когда мы разделись и сели в кухне, за застеленный клеенкой стол напротив плиты, где грелась большая кастрюля, – помнишь, как во втором классе одному дал? Под нагромождением подробностей, с ошеломленным и ясным лицом, он вскочил и уставился: – Дак што?.. Ты-ы?! Я выставил водку. Мы выпили за встречу. Я, уже привычно, объяснился – зачем пожаловал. Он смотрел с огромным уважением и не верил: – Для этого за столько приехал? Разговор пошел – о чем еще?.. – о судьбах школьных знакомых… – А ты где работаешь? – Пишу. – В газете? – Да не совсем. Книги. – Писатель? – осмысливающе переспросил Василь. – Так. – Писатель, – он даже на стуле подобрался. – А… что написал? Я читал? – Э… Вряд ли. – Я назвал свои книги. Он подтвердил с сожалением. – Обязательно в библиотеке спрошу, – пообещал он, и было ясно, что да, действительно спросит, и даже, возможно, найдет и прочтет, и будет рассказывать всем знакомым, что этот писатель – Рыжий, Тишка из 2-го «Б», которому он когда-то набил морду, а теперь Тишка приехал и ему набил, вот дела, и поставил выпить. Суетясь на месте, Василь уговаривал дождаться семьи, пообедать, погостить; приятно и ненужно… Я оставил ему адрес. Он кручинился: семья, работа… я понимал прекрасно, что он ко мне не заглянет, да и говорить нам будет не о чем, а принимать на постой его семейство мне не с руки, – но, отмякший сейчас и легкий, приглашал я его в общем искренне. Подобных должков еще пара числилась. И первый из кредиторов, надо сказать, обработал меня самым лучшим образом. Крепкий оказался мужик. Потом за примочками мне в аптеку бегал и сокрушался. Последующее время мы провели не без удовольствия, он ахал, восхищался моей памятью, очень одобрял точку зрения на долги и все предлагал мне дать ему по морде, а он не будет защищаться; профессия моя ему почтения не внушала, это слегка задевало, но и увеличивало симпатию к нему. Я честно сделал все возможное и ощущал долг отданным; он уверял меня в том же, посмеиваясь. Мы расстались дружески, по-мужски, – без пустых обещаний встреч. С другим обстояло сложнее. Круче. Он увел у меня девушку. Такой больше не было. Он увел ее и бросил, но ко мне она не вернулась. Рослый и уверенный, баловень удачи, – чихать он на меня хотел. Ночами я клялся заставить его ползать на коленях: типическое юное бессилие. Расчет распадался, – разве только он теперь одряб и опустился. Но вопрос стоял неогибаемо: сейчас или никогда. Он пребывал в Куйбышеве. Он был главным инженером химкомбината. Он процветал. Я оценил его издали, и костяшки моих шансов с треском слетели со счетом. Восемь гостиничных ночей я лежал в бессоннице, а днями обрывал автоматы, уясняя его распорядок. Из гостиницы я не звонил, опасаясь встречной справки. Утром и вечером я припоминал перед зеркалом все, что пятнадцать лет назад на тренировках вбивал в нас до костного хруста знакомый майор, инструктор рукопашного боя морской пехоты. Я пошел на девятый день. Я знал, что он один. Я переждал на лестничной площадке, ставя на внезапность, скрепляя на фундаменте своей боязни недолговечную постройку наглости. Я не звонил – я постучал в дверь, угрожающе и властно. Он отворил не спрашивая – в фирменных джинсах, заматеревший, громоздкий. – Ну вот и все, Гена, – сказала ему судьба моим голосом, и я шагнул, бледнея, в нереальность расплаты. И знаете – тут он струхнул. Он отступил с застрявшим вздохом, от неожиданности каждая часть его лица и тела обезволилась по отдельности, это был мой момент, и я обрел действительность в сознании, что не упущу этот момент и выиграю. Я ударил его по уху и в челюсть, без всякой правильности, рефлекс мальчишеских драк – ошеломить, и знал уже, что он не ответит, и он не ответил, он закрылся, согнувшись, и инструкторский голос рявкнул из меня, окрыленного: «На колени!», и я дал ему леща по затылку… …и он опустился как миленький. И сказал: «Не надо…» И во мне прокрутилась гамма: счастье, облегчение, разочарование, усталость, покой, растерянность. Я пихнул его носком ботинка в мощный зад, и все вдруг мне стало безразлично. – Иди ум-мойся, – сказал я и стал закуривать, забыв, в каком кармане сигареты. Он нерешительно поднялся и долгую секунду смотрел (он узнал меня) с робостью, переходящей в убедительнейшую любовь. Любовью всего существа он жаждал безопасности. – Иди, – повторил я, кивнул, вздохнул и снял пальто. – Быстро. Не стоило давать ему опомниться, но у меня у самого нервы обвисли. Расположились средь модерного интерьера: лак, чеканка, низкие горизонты мебели. Любезнейший хозяин метнул коньяк. Я припер жестом: заставил принять шестнадцать рублей – стоимость. – За то, чтоб ты сдох. Он улыбнулся с легкой укоризной, и мы чокнулись. – Знаешь за что? – Да. За это «да» он мне понравился. Я имел приготовленный разговор. «Почему ты на ней тогда не женился?» – «Ну… можно понять…» – «Я могу заставить тебя сделать это сейчас. Или – крышка, и концов не найдут» (Ужаснейшая ахинея. Я давно потерял ее из вида.) – «Пусть так, допустим даже… Но – зачем?..» – «Да или нет? Быстро! Все!» – Летучее лицемерие памяти: «Я думал иногда… Может, так было бы и лучше…» Вообще – дешевый фарс. Но взгляните его глазами: после прошедшей увертюры первые минуты ожидаешь чего угодно. Мы проиграли нечто подобное взглядами. Превратившись в слова, оно обратилось бы фальшью. – Я мог бы уничтожить тебя, – вбил я. – Веришь? – Да. – Правдивое «да» звучало лестно. Ах, реализовалась фантазия, спал долг, да печаль покачивала… Я помнил, какой он был когда-то, и она, и я сам, и как я мучался, и как страдала она – из-за него, и ее страдание я переживал иногда острее собственного, честное слово. Я не испытывал к нему сейчас ненависти. Нет. Скорее симпатию. – Прощай. Он тоже поднялся, неуверенно наметив протягивание правой руки. Я пожал эту руку, готовно протянувшуюся навстречу. Когда-то при мысли, чего эта рука касалась, я погибал. А почему бы, в конце концов, мне было теперь и не пожать ее? Зима сматывалась с каждым солнечным оборотом, все более размашистым и ярким; таяло, сияло, позванивало; почки памяти набухли и стрельнули свежими побегами воспоминаний о женщинах и любви. И я полетел в Вильнюс, где жила сейчас моя первая женщина, жена своего мужа и мать двух их детей, которая в семнадцать лет любила меня так, что легенды тускнели, и которой я в ответ, конечно, крепко попортил жизнь. Я позвонил ей; она удивилась умеренно; я пригласил, и она пришла ко мне в номер – казенное гостиничное убранство в суетном свете дня. Статуэтки с кукольными глазами, «конского хвостика», ямочек от улыбки – не было больше; она сильно сдала; во мне даже не толкнулась тоска, – она вошла чужая. – Здравствуй, Тихон, – сказала она (а голоса не меняются) с ясной усмешкой, как всегда, уверенно и спокойно. А на самом-то деле редко она когда бывала уверенной и спокойной. И инициатива неуловимым образом опять очутилась у нее, несмотря на предполагаемое мое превосходство. Из неожиданного стеснения я даже не поцеловал ее, как собирался. Шампанское хлопнуло, стаканы стукнули с тупым деревянным звуком. – Говори, Тихон. – Я давно… давно-давно хотел тебе сказать… Я очень любил тебя, знаешь?.. – Неправда, Тихон. – Она всегда называла меня полным именем. – Ты не любил меня. Просто – я любила тебя, а ты был еще мальчик. – Нет. Знаешь, когда меня спрашивали: «Ты ее любишь?» – я пожимал плечами: «Не знаю…» Я добросовестно копался в себе… Что имеешь, не ценишь, а сравнить мне было не с чем… обычное дело. Я же до тебя ни одной девчонки даже за руку не держал. – Ты мне говорил это… Я собрался с духом. Я вел роль. Ситуация воспринималась как книжная. Ничего я не чувствовал, как она вошла – так у меня все чувства пропали. Но я понимал, что делаю то, что нужно. – Двадцать лет. Я только два раза любил. Первый – тебя. К черту логику некрологов. Хочу, чтоб знала. Я ни с кем никогда больше не был так счастлив. – Просто – нам было по семнадцать. – По семь или по сто! Мне невероятно повезло, что у меня все было так с тобой. Ты самая лучшая, знай. И прости мне все, если можешь. – Детство… Нечего прощать, о чем ты… Ты с этим приехал? Зачем? Ты вдруг пожалел о том, что у нас не было? Или ты несчастлив и захотел причинить мне тоже боль? – Зачем ты… Я только по-хорошему… – Что ж. Спасибо. – Она закурила. – Сто лет не курила. Да. Моя Катька уже влюбляется. – Она ушла в себя, тихонько засмеялась… – Я хотел, чтоб ты знала. – Я всегда это знала. Это ты не знал. – А ты – ты ничего мне не скажешь? – Спрошу. Ты счастлив? – Да. Я жил, как хотел, и получил, чего добивался. – Не верится. Ну… я рада, если так; правда. Я попытался поцеловать ее. Она отвела: – Не стоит. – И вся ее гордость была при ней. – Ты всегда любил красивые жесты. – Пускай. Но так надо было, – ответил я убежденно, мгновение желая ее до слез и изрядно любуясь собой. Душа моя очищалась от наростов, как днище корабля при кренговании. Зеленые водоросли, прижившиеся полипы не тормозили уже свободного хода, я чувствовал себя новым, ржавчина была отодрана, ссадины закрашены, – целен, прочен, хорош. Или – я был хозяйкой, наводящей порядок в заброшенном и захламленном доме. Или – лесником, производящим санитарную рубку и чистку запущенного леса: солнце сияет в чистых просеках, сучья собраны в кучи и сожжены, и долгожданный порядок услаждает зрение. Мне нравилось играть в сравнения. (А вообще пригодятся – употреблю в какой-нибудь повести). К концу стало приедаться. Но наступил март, а мартовское настроение наступило еще раньше. Весьма необременительно зачеркивать пустующие по собственной вине клеточки в своей судьбе, когда нужное является приятным. Я позвонил Зине Крупениной. Знакомство семнадцатилетней давности, подобие взаимной симпатии: я ей нравился не настолько, чтоб кидаться в мои объятия сразу, она мне – недостаточно для предприятия предварительных действий. Лет пару назад, при уличной встрече, она улыбалась и дала телефон. Все произошло до одури трафаретно, скука берет описывать: ну, вечер, двое, интимный антураж, предписанная каноном последовательность сближения… Лицемерием было бы назвать ночь восхитительной, – но не был, это, конечно, и чисто рассудочный акт. Проснулись до рассвета, с мутной головой – перепили. Я долго глотал воду на кухне, принес ей, сварил кофе, влез обратно в постель, мы закурили. Окно светлело. Я ткнул из кучи кассету в магнитофон. Оказался Кукин. Песенки, которые мы все пели в начале шестидесятых, несостоявшаяся грусть горожан. Я люблю случающийся рассветный час после такой ночи: опустошенная чистота, горечь и надежда утверждения истины. – Час истины, – произнес я вслух. Кажется, она поняла. – Кукин… – сказала она. – Ах… Где он сейчас?.. – Работает в «Ленконцерте», – сказал я. По тому же сценарию прошли еще три свидания. Связи, по инертности моей застрявшие в платоническом уровне, были приведены к уровню надлежащему. У четвертой выявился полный порядок с семьей и отсутствие желания, но я уже впрягся как карабахский ишак и, преодолевая встречный ветер, три недели волок свой груз через филармонию, ресторан с варьете, выставку и вечер у знакомых актеров, пока не свалил в своем стойле с обещаниями, услышав которые волшебный дух Аладдина сам запечатался бы в бутылку и утопился в море. И я поставил галочку против этого пункта тоже. На субботу я снял банкетный зал в «Метрополе». Я разослал пятьдесят четыре приглашения. Я ходил ужинать к этим людям в дни, когда сидел без гроша. Они проталкивали мои опусы, когда я был никем, а они тоже не были тузами. Я был обязан им так или иначе. И я не был уверен, что случай отблагодарить представится. Кроме того, я давно так хотел. На этом сборище я поначалу чувствовал себя нуворишем. Не все клеилось, многие не были знакомы между собой. Но по мере опустошения столов – вполне познакомились. Ну, кто-то льстил в глаза, ну, кто-то говорил гадость за глаза, – ай, привыкать ли к банкетам. Я их всех в общем любил. И все в общем прошло хорошо. Наутро я проснулся – будто первого января в детстве. Четверть окончена, табель выдан, каникулы впереди, подарки на стуле у изголовья, и праздничное солнце – в замерзшем окне. Играет музыка, а веселые мама с мамой разрешают поваляться в постели. Жизнь чудесна! Я побродил в халате по квартире, «БониМ» пели, сигарета была мягкой и крепкой, коньяк ароматным и крепким, апрельский свежий день светился, прошедшие дни в наполненной памяти лежали один к одному, как отборные боровички в корзине. План мой, перечень на четырех листах, я перечитал в тысячный и последний раз, и против каждого пункта стояла галочка. Я со вкусом принял душ, со вкусом позавтракал, со вкусом оделся и пошел со вкусом гулять, – путешественник, вернувшийся из незабываемой экспедиции. Дошел до своего метро «Московская», и еще одно осенило: не раз под закрытие приходилось мне просить контролера пустить в метро без пятака – то рубль не разменять, то просто не было и врал про забытый кошелек, – и всегда пускали. Я сосчитал по пальцам число станций нашего метро и купил в булочной тридцать одну шоколадку. – Девушка, – сказал я девушке лет сорока, хмурящейся в своем загончике у эскалатора, – я задолжал вашей сменщице пятачок, – и протянул шоколадку. Она улыбнулась, взяла и сказала: – Спасибо!.. Я тоже ей улыбнулся и поехал вниз. Ту же процедуру я произвел на остальных станциях, и к исходу четвертого часа, слегка одуревший от эскалаторов и поездов, подъезжая к последней остающейся станции – к «Академической», – обнаружил, что шоколадки кончились. Я каким-то образом ошибся в счете. Станций было не тридцать одна, а тридцать две. Я устал. Выходить и снова покупать не хотелось. Пятак отдать? Ну, несолидно. И безделушек никаких – я похлопал по карманам. Единственное – шариковая ручка: простенькая, но фирменная, «Хавера». Привык, жаль немного. А, что жалеть, для себя же делаю. И я подарил ручку с подобающими объяснениями светленькой симпатяжке с «Академической». – И вам не жалко? – покрутила она носиком. – Спасибо. Хм, смешной человек!.. Я поехал домой. Выйдя наверх, в отменно весеннюю погоду (уж и забыл о ней), я позвонил Тольке Хилину. Трубку никто не снял, – на дачу небось выбрался, работает. Позвонил Наташе – тоже никого. Усенко – не отвечает. Чекмыреву – никого нет. Ну как назло. Хотелось поболтаться с кем-нибудь по городу, посидеть где-нибудь. День еще такой славный, настроение соответствующее. Ладно у меня всегда в запас двухкопеечных монет, на сдачу привык просить. Звоню Инке Соколовой. – Вы ошиблись. Здесь таких нет, – отвечает мужской голос. Странно. Я полез за записной книжкой. Книжки не было. Забыл дома, видно, хотя со мной это редко случается. Я истратил все семь оставшихся монет. Телефонов пятнадцать не ответили. Семь раз сказали: – Вы ошиблись. Таких здесь нет. Во мне разрасталось странноватое ощущение. Не настолько дырявая память у меня. С этим странноватым ощущением я пошел домой. В винном кладу мелочь: – Пачку «Космоса». А продавщица – рожа замкнута, смотрит сквозь меня – ни гу-гу. – Мадам! Вы живы? Тут мимо меня один протиснулся: – За два сорок две. Она отпустила ему бутылку. А на меня – ноль внимания. И хрен с ней. Не стоит настроение портить. Я вышел из того возраста, когда реагируют на хамство продавцов. В конце концов, дом рядом, заначка имеется. Дошел я до своего дома… Дважды в жизни я такое испытывал. Первый раз когда школу закрыли на карантин – грипп – а я после болезни не знал и приперся: по дороге ни единого ученика, окна темные и дверь заперта. Чуть не рехнулся. Второй – в студенческом общежитии пили, я спустился к знакомым на этаж ниже, а вернуться – нет лестницы наверх. Полчаса в сумасшествии искал. Нет! Ладно догадался спуститься – оказывается, я на верхний этаж, не заметив, пьяный, поднялся. Моего дома не было. Все остальные были, а моего не было. Ровное место, и кустики голые торчат. Травка первая редкая. Я походил, деревянный, с внимательностью идиота посмотрел номера соседних домов: прежние, что и были. Старушечка ковыляет, пенсионерка из тридцатого дома, визуально знал я ее. – Простите, – глупо говорю, – вы не подскажете ли… Она идет и головы не повернула. Я окончательно потерялся. Потоптался еще и пошел обратно к Московскому проспекту. Может, попробовать сначала маршрут начать? Очередь на такси стоит. Покатаюсь, думаю, поговорю с шофером, оклемаюсь, а то что-то не того… – Граждане, кто последний? Ноль внимания. Кошмарный сон. На улице без штанов. Руки до крови укусил. Фиг. Пьяный идет кренделями, лапы в татуировке. – Ты, алкаш, – говорю чужим голосом, – в морду хошь? – и пихаю его. Он хоть бы шелохнулся, будто и не трогал его никто, знай себе дальше следует. Чувствую – сознание теряю, дыхание вроде исчезает. Иду куда глаза глядят по Московскому проспекту. Мимо универмага иду. Зеркальные витрины во всю стену, улица отражается, прохожие, небо. Иду… и боюсь повернуть голову. Не выдержал. Повернул. Остановился. Гляжу. Все отражалось в витрине. Только меня не было. Я изо всей силы, покачнувшись, ударил в зеркальное стекло каблуком. И еще. И оно не разбилось. |
|
|