"Рассказы" - читать интересную книгу автора (Веллер Михаил Иосифович)ИСПЫТАТЕЛИ СЧАСТЬЯ– Шайка идиотов, – кратко охарактеризовал он нас. – Почему, почему я должен долдонить вам прописные истины? Я смешался, казнясь вопросом. Нет занятия более скучного, чем программировать счастье. Разве только вы сверлите дырки в макаронах. Лаборатория закисала; что правда, то правда. Но начальничек новый нам пришелся вроде одеколона в жаркое: может, и неплохо, но по отдельности. Немало пробитых табель-часами дней улетело в мусорную корзину с того утра, когда Павлик-шеф торжественно оповестил от дверей: – Жаловались, что скучно. Н-ну, молодые таланты! Угадайте, что будем программировать!.. С ленцой погадали: – Психосовместимость акванавтов… – Параметры влажности для острова Врангеля… – Музыкальное образование соловья. – Это Митька Ельников, наш практикант-дипломник, юморок оттачивает. Самоутверждается. – Любовь невероломную. – А это наша Люся ресницами опахнулась. А Олаф отмежевался: – Я не молотой талант… – Олафу год до пенсии, и он неукоснительно страхуется даже от собственного отражения. Павлик-шеф погордился выдержкой и открыл: – Счастье. – Негромко так, веско. И паузу дал. Прониклись чтоб. Осознали. Вот так в жизни все и случается. Обычная неуютность начала рабочего дня, серенький октябрь, мокрые плащи на вешалке, – и входит в лабораторию «свой в стельку» Павлик-шеф, шмыгает носом: будьте любезны. Счастье программировать будем. Ясно? А что? Все сами делаем, и все не привыкнем, что есть только один способ делать дело: берем – и делаем. Павлик же шеф принял капитанскую стойку и повелел: – Пр-риступаем!.. Ну, приступили: загудели и повалили в курилку – переваривать новость. Для начальства это называется: начали осваивать тему. Эка невидаль: счастье… Тьфу. Деньги институту девать некуда. Это вам не дискретность индивидуального времени при выходе из анабиоза на границе двух гравитационных полей. Обхихикали средь кафеля и журчания струй ту пикантную деталь, что фамилия Павлика-шефа – Бессчастный. Потом прикинули на зуб покусать: похмыкали, побубнили… Вдруг уже и сигареты кончились, забегали стрелять у соседей; на пальцах прикидывать стали, к чему что. Соседи же зажужжали, насмешливо и завистливо. Нас заело. Мы от небрежной скромности выше ростом выправились. Стихло быстро: работа есть работа. Мало ли кто чем занимается. Вдосталь надержавшись за припухшие от перспектив головы, всласть обсосав очередное задание, кто с родными, а кто с более или менее близкими, – и вправду приступили. – Два года сулили… я обещал – за год, – известил Павлик-шеф. Втолковали ему, что мы не маменькины бездельники, время боится пирамид и технического прогресса, дел-то на полгода плюс месяц на оформление, ибо к тридцати надо иметь утвержденные докторские. Ельникова мы законопатили в библиотеку: не путайся под ногами. Люся распахнула ресницы, посветила зеленым светом, – и все счастье в любви и близ оной препоручили ее компетенции. А сами, навесив табличку «Не входить! Испытания!», сдвинули столы, вытряхнули старую вербу из кувшина, работавшего пепельницей, и (голова к голове) принялись расчленять проблему на составные части и части эти делить сообразно симпатиям. И было нам тогда на круг, братцы, двадцать четыре года, знаменитая вторая лаборатория, блестящий выводок вундеркиндов, отлетевший цвет университета. Одному Олафу стукнуло пятьдесят девять, и он исполнял роль реликта, уравновешивая средний возраст коллектива до такого, чтоб у комиссий глаза не выпучивались. Прошел час, и другой, – никто ничего себе брать не хочет. – Товарищи гении, – обиделся шеф, – я эту тему зубами выгрыз! – А, удружил… – резко дернул шкиперской бородкой Лева Маркин. – Через полгода сдадим и забудем – и втягивайся в новое… Пусть бы старики из седьмой до пенсии на ней паразитировали. – У стариков нервная система уже выплавлена… такой покой прокатают – плюй себе на солнышко да носы внукам промакивай. – Ошипаетесь! – скрипнул Олаф. – Старики-то на излете учтут то, о чем вы и не подумаете по молодости… Мы были храбры тогда: размашисто и прямо брались за главное, не тратя время и силы по мелочам. И поэтому, вернувшись из столовой (среда – хороший день: давали салат из огурцов и блинчики с вареньем), мы разыграли вычлененные задачи на спичках и постановили идти методом сложения плюсовых величин. Митьку прогнали за мороженым, мы с Левой забаррикадировались справочниками, Игорь ссутулился над панелью и защелкал по клавиатуре своими граблями баскетболиста, а Олафу Павлик-шеф всучил контрольные таблицы («ваш удел, старая гвардия… не то наши молокососы такого наплюсуют…»). Сам же Павлик-шеф умостился на подоконнике и замурлыкал «Мурку»; это он называл «посоображать». – Поехали! Вот так мы поехали. Мы заложили нулевой цикл, и в основание его пустили здоровье («мэнс сана ин корпоре сано», – одобрительно комментировал из-под вороха книг испекающийся до кондиции эрудита М.Ельников), и на него наслоили удовлетворение потребностей первого порядка. Затем выстроили куст духовных потребностей, и свели на них сеть удовлетворения. Промотали спираль разнообразия. Ввели эмиссионную защиту. Прокачали ряды поправок и погрешностей. Люся все эти дни читала «Иностранку», полировала ногти и изучала в окно вид на мокрые ленинградские крыши. – У тебя с любовью все там более или менее? – не выдержал Павлик-шеф. Из индивидуального закутка за шкафом нам открылись два раскосых зеленых мерцания, и печально и насмешливо прозвенело: – С любовью, мальчики, все чуть-чуть сложнее, чем с рациональным питанием и театральными премьерами… И – чуть выше – на нас с сожалением и укоризной воззрилась Лариса Рейснер, Марина Цветаева и Джейн Фонда: вот, мол, додумались… понимать же надо. Павлик-шеф закрыл глаза, сдерживая порыв к уничтожению нерадивой программистки в обольстительном русалочьем обличье. Молодой отец двух детей Лева Маркин пожал плечами. Олаф скрипнул и вздохнул. Мы с Митькой Ельниковым переглянулись и хмыкнули. А Игорь с высоты своего баскетбольного роста изрек: – Бред кошачий… Мы встали над нашей «МГ-34», как налетчики над несгораемой кассой, и шнур тлел в динамитном патроне у каждого. Взгретая до синего каления и загнанная в угол нашей хитроумной и бессердечной казуистикой, разнесчастная машина к вечеру в муках сигнализировала, что да, ряд вариантов в принципе возможен без любви. Злой как черт Павлик-шеф остался на ночь, и к утру выжал из бездушной техники, капитулировавшей под натиском человеческого интеллекта, что ряд вариантов счастья без любви не только возможен, но и несовместим с ней… И через две недели мы получили первый результат. Его можно было счесть бешено обнадеживающим, если б это не было много больше… Мы переглянулись с гордостью и страхом: сияющие и лучезарные острова утопий превращались в материки, реализуясь во плоти и звеня в дальние века музыкой победы… Священное сияние явственно увенчало наши взмокшие головы. – Надеюсь, – скептически скрипнул Олаф, – что, несмотря на радужные прогнозы, пенсию я все же получу. Его чуть не убили. – Вопрос в следующем, – шмыгнул носом Павлик-шеф. – Вопрос в следующем: может ли быть от этого вред. Ельников возопил. Олаф крякнул. Люся рассмеялась, рассыпала колокольчики. Игорь постучал по лбу. Лева поцокал мечтательно. И, успокоенный гарантиями коллектива, Павлик-шеф отправился на алый ковер директорского кабинета: ходатайствовать об эксперименте. От нас потребовали аргументированное обоснование в пяти экземплярах и через неделю разрешили дать объявление. – Что лучше: несчастный, сознающий себя счастливым, или счастливый, сознающий себя несчастным?.. – А ты поди различи их… Вслед за Павликом-шефом мы вышли на крыльцо, как пророки. Толпа вспотела и замерла. В стеклянном солнце звенела последняя желтизна топольков. – Представляешь все-таки, прочесть такое объявление… – покрутил головой Игорь. – Тут всю жизнь пересмотришь, усомнишься… – Настоящий человек не усомнится… хотя, как знать… – А мне, – прошептала Люся, – больше жаль тех, кто на вид счастливы… гордость… Мы устремились меж подавшихся людей веером, как торпедный залп. Респектабельный и осанистый муж… чахлая носатая девица… резколицый парень с пустым рукавом… Пророк и маг ужаснулся своего шарлатанства. Лик истины открылся, как приговор. Асфальт превратился в наждак, и ослабшие ноги не шли. Неистовство и печаль чужих надежд разрушали однозначность моего намерения. – Вам плохо, доктор? …На первом этаже я заперся в туалете, курил, сморкался, плакал и шептал разные вещи… У лестницы упал и расшиб локоть – искры брызнули; странным образом удар улучшил мое настроение и немного успокоил. В лаборатории мы мрачно уставились по сторонам и погнали Ельникова в гастроном. Люся появилась лишь назавтра и весь день не смотрела на нас. Подопытного привел презирающий нас старик Олаф. «Дошло, Это был хромой мальчик с заячьей губой и явными признаками слабоумия. Сей букет изъянов издевательски венчался горделивым именем Эльконд. Лет Эльконду от роду было семнадцать. «Ему жить, – пояснил Олаф свой выбор. – Счастливым желательно быть с молодости…» Мы подавили вздохи. Сентиментальность испарилась из наших молодых и здоровых душ. Это вам не рыдающая хрустальными слезами красавица на экране, не оформленное изящной эстетикой художественное горе; горе земное, жизненное – круто и грубо, с запашком не амбре. Наши эгоистичные гены бунтовали против такого родства, и оставалось только сознание. Мальчик затравленно озирался, ковыряя обивку стула. Однако он знал, за чем пришел. Тряся от возбуждения головой и пуская слюни, проталкивая обкусанные слова через ужасные свои губы, он выговорил, что если мы сделаем его счастливым… обмер, растерялся и наконец прошептал, что назовет своих детей нашими именами. Олаф положил передо мной карточку. Он не мог иметь детей… Каждый из нас ощутил себя значительнее Фауста, приступившего к созданию гомункулуса. Мы должны были выправить саму природу, по достоинству создав человека из попранного его подобия. …Сначала мы сдали его в Институт экспериментальной медицины, и они вернули нам готовый продукт в образцово-показательном состоянии. Это оказалось проще всего. Теперь имя Эльконд по чести принадлежало юному графу. Веселый ореол здоровья играл над ним. Павлик-шеф улыбнулся; Люся подмигнула ведьмовским глазом; Олаф скрипел о лафе молодежи. Графа препроводил в Институт экспериментального обучения, и педагоги поднатужились: мы вчистую утеряли умственное превосходство над блестящей помесью физика с лириком. Прямо в вестибюле помесь нахамила вахтеру, тут же была развернута на сто восемьдесят и загнана на дошлифовку и Институт экспериментального воспитания, открывшийся недавно и очень кстати. И тогда мы прокрутили на него всю нашу программу и отступили, любуясь совершенным творением рук своих, как создатель на шестой день. А Митьку Ельникова прогнали за шампанским и цветами. И выпустили его в жизнь. И он влетел в жизнь, как пуля в десятку, как мяч в ворота, как ракета в звездное пространство, разогнанная стартовыми ускорителями до космической скорости счастья. Романтика и практицизм, жизненная широта и расчет сочетались в нем непостижимо. Он завербовался на стройку в Сибирь, а пока комплектовался отряд, сдал экзамены на заочные биофака и исторического. Купил флейту и самоучитель итальянского, чтобы понимать либретто опер; заодно увлекся Данте. Занялся каратэ. Помахав ему с перрона Ярославского вокзала, мы пошли избавляться от комплекса неполноценности. …На контрольной явке на него было больно смотреть. Печать былых увечий чернела сквозь безукоризненный облик. Эльконд влюбился в замужнюю женщину – исключительно неудачно для всех троих. – С жиру бесится, – пригорюнился Олаф, крестный отец. А эрудит Ельников процитировал: – «Человек, который поставит себе за правило делать то, что хочется, недолго будет хотеть то, что делает…» Павлик-шеф сопел, коля нас свирепыми взглядами. – Несчастная любовь – тоже счастье, – виновато сообщила Люся. – Вам бы такое, – соболезнующе сказал Эльконд. Люся чуть побледнела и стала пудриться. – «Любовь – случайность в жизни, но ее удостаиваются лишь высокие души», – утешил Митька. А Павлик-шеф схватил непутевого быка за рога: чего ты хочешь? Увы: наше дитя хотело разрушить счастливую дотоле семью… – «Не философы, а ловкие обманщики утверждают, что человек счастлив, когда может жить сообразно со своими желаниями: это ложно! – закричал Ельников. – Преступные желанья – верх несчастья! Менее прискорбно не получить того, чего желаешь, чем достичь того, что преступно желать!!» Однако обнаружились мысли о самоубийстве… – Да пойми, ты счастлив, осел! – рубанул Игорь. – Вспомни все! – Нет, ты понимаешь хоть, что счастлив? – требовательно спросил Лева, выдирая торчащую от переживаний бороду. – Что есть счастье? – глумливо отвечал неблагодарный дилетант. – «Счастье есть удовольствие без раскаяния!» – вопил Ельников, роняя из карманов свои рукописные цитатники. – «Счастье в непрерывном познании неизвестного! И смысл жизни в том же!» «Самый счастливый человек – тот, кто дает счастье наибольшему количеству людей!» – Вряд ли раб из Утопии, обеспечивающей счастье других, счастлив сам, – учтиво и здраво возразил Эльконд. – «Нет счастья выше, чем самопожертвование», – воздел руки Ельников жестом негодующего попа. – Это если ты сам собой жертвуешь. Чаще-то тебя приносят в жертву, не особо спрашивая твоего согласия, а? Ельников выдергивал закладки из книг, как шнуры из петард, и они хлопали эффектно и впустую: перед нами стоял явно несчастливый человек… «Милый мой, хороший! Долго ли еще я буду не видеть тебя неделями, а вместо этого писать на проклятое «до востребования»… Я уже совсем устала… Павлик-шеф выхлопотал мне выговор за срыв сроков работы всей лаборатории. А требуется от меня ни больше ни меньше подготовить данные: как быть счастливым в любви… (А?) А ведь легче и вернее всего быть счастливым в браке по расчету. Со сватовством, как в добрые прадедовские времена. Все чувства, что держала под замком, все полнее направляются на избранника, словно вынимают заслонки из водохранилища и набирающая силу река размывает ложе… Кто-то умный и добрый (как ты сама, пока не влюбилась) позаботится о выборе, и тогда тебе: предвкушение – доверие – желание – близость, а уже после: узнавание – любовь. Наилучшая последовательность для заурядных душ. А я – человек совершенно заурядный. А внешность и прочее – так относительно, правда? Лишь бы ничего отталкивающего. Я понимаю, как можно любить урода: уродство его тем дороже, что отличает единственного от всех… Глупая?.. Знаю… когда созреет необходимость любить – кто подвернется, с тем век и горюем. Но только – прислушайся к себе внимательно, родной, будь честен, не стыдись, – на самом первом этапе человек сознательным, волевым усилием позволяет или не позволяет себе любить. Сначала – мимолетнейшее действие – он оценит и сверит со своим идеалом. Прикинет. Это как вагон вдруг лишить инерции – тогда можно легким толчком придать ему ход, а можно подложить щепочку под колесо. Вот когда он разгонится – все, поздно. Ах, предки были умнее нас. Когда у девушки заблестят глаза и начнутся бессонницы – надо выдавать ее замуж за подходящего парня. И с вами аналогично, мой непутевый повелитель… И пусть сильным душам противопоказан покой в браке, необходимы страсти, активные действия… они будут ногтями рыть любимому подкоп из темницы, но неспособны к мирной идиллии… ведь таких меньшинство. Да и им иногда хочется покоя – по контрасту… Господи, как бы я хотела хоть немножко покоя с тобой… Твоя дура-Люська…» И навалились мы всем гамузом на любовь. Нельзя, твердили, ее просчитать… Отчего так уж вовсе и нельзя? Примитивные женолюбы всех веков, малограмотные соблазнители прекрасно владели арсеналом: заронить жалость, уколоть самолюбие, подать надежду и отказать; восхититься храбростью и красотой, притянуть своей силой, поразить исключительностью, закружить весельем, убить благородством; привязать наслаждением и страхом… Лишенная прерогатив Люся вошла в разработку на общих основаниях. И коллективом мы скоро раскрутили универсальный вариант счастливой любви, – на основании предшествующего мирового, а также личного опыта; при помощи справочников, таблиц, выкладок и замечательной универсальной машины «МГ-34». Мы учли все. На фундаменте инстинкта продолжения рода мы возвели невиданный дворец из физической симпатии и духовного созвучия, уважения и благодарности, радужного соцветия нежных чувств и совместимости на уровне биополей; спаяли швы удовлетворением самолюбия и тщеславия, пронизали стяжками наслаждения и страсти, свинтили консоли покоя и расписали орнаменты разнообразия, инкрустировав радостью узнавания, стыдливостью и откровенностью. Мы были молоды и не умели работать не отлично. Нам требовалось совершенство. И мы получили его – как получаешь в молодости все, если только тебе это не кажется… И когда в четырехтомной инструкции по подготовке данных была поставлена последняя точка, Казанова выглядел перед нами коммивояжером, а Дон Жуан – трудновоспитуемым подростком. Мы были крупнейшими в мире специалистами по любви. По рангу нам причиталось витать в облаках из роз и грез, не касаясь тротуаров подошвами недорогих туфель, купленных на зарплату младших научных сотрудников. Институт вслух ржал и тайно бегал к нам за советами. А мартовское солнце копило чистый жар, небесная акварель сияла в глазах, ватаги пионеров выстреливались из дверей с абордажными воплями, спекулянты драли рубли за мимозки и коварные скамейки раскрашивали под зебр те самые парочки, уют которым предоставляли. Но если раньше осень пахла мне грядущей весной, – теперь весна пахла осенью… На беспечных лицах ясно читались будущие морщины. И имя «Эльконд» вонзилось в совесть серебряной иглой. Наверное, мы сделались мудрее и печальнее за эти полгода. Усталая гордость легла в нас тяжело и весомо. Хмуроваты и серы от зимних бдений, мы были готовы дать этим людям то, о чем они всегда мечтали. Счастье и любовь – каждому. Избегая огласки, мы обратились в Центральное статистическое бюро и прогнали двести тысяч карточек. – А как меня на работе отпустят? – тревожилась Матафонова Алла Семеновна, 34 года, русская, не замужем, бухгалтер Ленгаза, образование среднее… воробушек серый и затурканный. – Оплатят сто процентов, как по больничному, – успокаивал я. – Я больна? – пугалась Алла Семеновна, и на поблекшем личике дрожало подозрение, что институт-то наш – вроде онкологического. – Вы здоровы, – ангельски сдерживался Павлик-шеф. – Но… – и в десятый раз внушал, что летнего отпуска она не лишится, стаж, права, положение, имущество сохранит, – а вдобавок… – Ах, – чахло улыбнулась Алла Семеновна, уразумев, наконец. – Не для меня все это. Я ведь неудачница; уже и свыклась, что ж теперь… – рученькой махнула. Уж мне эти сиротские улыбки ютящихся за оградой карнавала… К Маю Алла Семеновна произвела легкий гром в родимой бухгалтерии. Зажигая конфорку, я глотал смешок над потрясенным Ленгазом. Возник кандидат непонятных наук со старенькой мамой (мечтавшей стать бабушкой) и новыми «Жигулями». Мил, тих, спортивен, в присутствии суженой он впадал в трепет. Грушевый зал «Метрополя» исполнился скромного и достойного духа счастливой свадьбы неюной четы. Невеста выглядела на ослепительные двадцать пять. Сослуживцы, сладко поздравляя, интересовались ее косметикой. Развалившись вдоль резной панели, мы наслаждались триумфом, как взвод посаженных отцов. Олаф сказал речь. В рюмках забулькало. Закричали «горько!». Запахло вольницей. Нетанцующий Лева Маркин выбрыкивал «русскую» с ножом в зубах, забытым после лезгинки. Игорь «разводил клей» с джинсовой шатенкой: две модные каланчи… В понедельник все опоздали. Игорь предъявил помаду на галстуке и тени у глаз и потребовал отгул. Нет – три отгула! И все захотели по три отгула. И попросили. По пять. И нам дали. По два. Отоспавшись и одурев от весенней свежести, кино, газет и телика, я заскучал и сел на телефон. Люся нежно звенькнула и бросила трубку. У паникующего Левы Маркина обед убегал из кастрюль, белье из стиральной машины, а жена – из дому: сдавать зачет. Мама Павлика-шефа строго проинформировала, что сын пишет статью. Олаф отпустил дочку с мужем в театр и теперь спасал посуду и мебель от внучки. А ночью я проснулся от мысли, что хорошо бы, чтобы под боком посапывала жена – та самая, которой у меня нет. Черт его знает, куда это я распихал всех, кто хотел выйти за меня замуж… Нет, древние были правы, когда начинающий серьезное предприятие мужчина удалялся от женщин. Не один Пушкин «любя, был глуп и нем». Сублимация, трали-вали… Негасящийся очаг возбуждения переключается на соседние участки, восприимчивость нервной системы обостряется, работоспособность увеличивается… азбука. Но счастье, прах его… Уж так эти молодожены балдели… Собственно, был ли я-то счастлив. Неужто сапожник без сапог… Разбудоражившись, я расхаживал, куря и корча зеркалу мужественные рожи, пока не зажгли потолок косые солнечные квадраты. …На контрольной явке Алла Семеновна, светясь и щебеча, шушукалась с Люсей в ее закутке и рвалась извлечь из замшевой торбы «Реми Мартен». Но перед билетами на гастроли Таганки мы не устояли: нема дурных. Хотя без Высоцкого – не та уже Таганка… Митька выразил опаску: потребительницу напрограммировали; однако Ленгаз восторгался – и всем-то она помогает, и подменяет, и исполняет, и вообще спасибо ученым, побольше бы таких. Выдерживая срок, мы перешли к разработке поточной методики. Новое несчастье свалилось на наши головы досрочно. При очередной явке в щебете счастливицы прозвучали фальшивые ноты; а шушуканья с Люсей она уклонилась. Резонируя общей нервической дрожи, Олаф ухажерски принял Аллу Семеновну под локоток и увлек выгуливать в мороженицу. И взамен порции ассорти и двухсот граммов шампанского полусладкого получил куда менее съедобное сакраментальное признание. В его передаче слова экс-неудачницы звучали так: «Чего-то как-то э-ммн…» Я аж кипятком плюнул. Павлик-шеф взъярился. Люся пожала плечиками. Игорь припечатал непечатным словом. Измученный домашним хозяйством Лева Маркин (жена сдавала сессию) зло предложил «вернуть означенную лошадь в первобытное состояние». – Чефо ше ты, душа моя, хочешь? – со стариковской грубостью врубил Олаф в лоб. – Не знаю, – поникла Алла Семеновна, 34 года, трехкомнатная квартира, машина, муж-кандидат, старший же бухгалтер Ленгаза и первая оной организации красавица. – Все хорошо… а иногда лежишь ночью, и тоска: неужели это все, за чем на свет родилась? Хотел я спросить ядовито, разве не родилась она для счастья, как птица для полета… да глаза у нее на мокром месте поплыли. – Когда все хорошо – тоже не очень хорошо… – Кондитер хочет соленого огурца… Сладкое приторно. – В разфитии явление перерастает в свою противоположность – это вам на уроках опществоведения не задавали учить, зубрилы-медалисты? – И Олаф постучал в переносицу прокуренным пальцем. – Система минусов, – хищно предвкусил Павлик-шеф, вонзая окурок в переполненный вербно-совещательный кувшин. – Минусов, которые как якоря удерживают основную величину, чтобы она не перекинулась со временем за грань, сама превратившись в здоровенный минус. – Хилым и от счастья нужен отдых? – поиграл Игорь крутыми плечами, не глядя на Люсю. – «Мужчина долго находится под впечатлением, которое он произвел на женщину», – шепнул Митька, воротя нос от его кулака. Игорю указали, как он изнемог от женских телефонных голосов… – Перцу им, растяпам! – сказал я. – Под хвост! Для бодрости. – Заелись. Горчицы! – Соли! – Хрена в маринаде! – Дусту, – мрачно завершил перечень разносолов Павлик-шеф. Ельников, по молодости излишне любивший сладкое, осведомился: – А как будем считать? По каким таблицам? И попал пальцем не в небо, и не в бровь, и даже не в глаз, а прямо в больное место. Откуда ж взяться таким таблицам-то… Расчет ужасал трудоемкостью, как постройка пирамиды. На нашей «МГ-34» от перегрева краска заворачивалась красивыми корочками… – Не ляпнуть бы ложку дегтя в бочку меда… И выяснились вещи удивительные. Что прыщик на носу красавицы делает ее несчастной – хотя дурнушка может быть счастлива с полным комплектом прыщей. Что отсутствие фамилии среди премированных способно отравить счастье от труда целой жизни. Что один владелец дворца несчастлив потому, что у соседа дворец не хуже! – а другой счастлив, отдав дворец детскому саду, и в шалаше обретай сплошной рай, причем даже без милой. Н-да, у всякого свое горе; кому суп жидок, кому жемчуг мелок. Тупея, мы поминали древние анекдоты: что такое «кайф», о доброй и дурной вести, о несчастном, постепенно втащившем в хибару свою живность и, выгнав разом, почувствовавшем себя счастливым… Один минус мог свести на нет все плюсы, в то время как сто минусов каким-то непросчитываемым образом нейтрализовали один другой и практически не меняли картину пресыщения… Мы тонули в относительности задачи, не находя точку привязки. Мы раскопали безропотного лаборанта словарного кабинета, упоенно забаррикадировавшегося от действительности приключенческой литературой, и сделали из него классного зверобоя на Командорских островах. Лаборант-зверобой забрасывал нас геройскими фотографиями которые годились иллюстрировать Майн Рида, а потом затосковал о тихом домашнем очаге. Хочешь – имеешь: получай очаг. Думаете, он успокоился? Сейчас! Захотел обратно на Командоры, а через месяц вернулся к упомянутому очагу и попытался запить, красочно повествуя соседям о тоске дальних странствий и клянча трешки. Паршивец, тебе же все дали! Ну, от запоя-то его мигом излечили… – Лесоруб канадский! – ругался Игорь. – В лесу – о бабах, с бабами – о лесе!.. Пробовали и обратный вариант: нашли неустроенного, немолодого уже мужика, всю жизнь пахавшего сезонником по Северам и Востокам, с геологами и строителями, и поселили в Ленинграде, со всеми делами. Через полгода у него обнаружился туберкулез, и он слал нам открытки из крымского санатория… – Великий человек – это тот, кто нанес значительные изменения на лицо мира, – изрек Митька и в третий раз набухал сахару, поганец, вместо того чтоб один раз размешать. – Тот, чья судьба пришлась на острие истории. Мы гоняли чаи ночью у меня на кухне. – Независимо от того, хороши они или плохи? – хмыкнул я. – Независимо, – поелозил Митька на табуреточке. – Главное – велики. Хороши, дурны, – это относительно: точки зрения со временем меняются, а великие личности остаются. – Хм?.. – Если считать создание и уничтожение города равновеликими действиями с противоположным знаком, то ведь сжечь сто городов легче, чем построить один. На этом стоит слава завоевателей. Смотри. Наполеон: полтора века притча во языцех. Результат: смерть, огонь, выкошенное поколение, заторможенная культура, европейская реакция… ну, известно. Отчего же ветеран молится на портрет императора и плачет, вспоминая былые битвы – когда одни парни резали других неизвестно во имя чего, вместо того чтоб любить девчонок, рожать детей, разминать в пальцах ком весенней пашни, понял, – он разволновался, стал заикаться, возвысил штиль, – вместо того чтоб плясать и пить на майских лужайках, беречь старость родителей… эх… – Вера с свою миссию, – я сполоснул пепельницу, прикурил от горелки. – Величие Франции, мораль, иллюзии, пропаганда. – Величие империи стоит на костях и нищете подданных! – закричал Митька, и снизу забарабанили по трубе отопления: час ночи. – Знаме-она, побе-еды… Чувствуй: ноги твои сбиты в кровь, плечи растерты ремнями выкладки, глотка – пыль и перхоть, и вместо завтрашнего обеда имеешь шанс на штык в брюхо; и мечты твои – солдатские: поспать-пожрать, выпить, бабу, и домой бы. «Миссия»… – А сунь его домой – и слезы: «Былые походы, простреленный флаг, и сам я – отважный и юный…» – Дальше. Великий завоеватель не может стабилизировать империю: империя по природе своей существует только в динамическом равновесии центробежных и центростремительных сил. Преобладание центростремительных – завоевания, со временем же и с расширением объемов начинают преобладать центробежные: развал. Один из законов империи – взаимное натравливание народов: ослабляя и отвлекая их, это одновременно создает сдерживающие силы сцепления, но готовит подрыв целостности и развал в будущем! Почему Наполеон, умен и образован, с восемьсот девятого года ощущавший обреченность затеи, не ограничился сильной Францией и выгодным миром? – Преобладание центростремительных сил, – сказал я. – Завоеватель, мечтающий о спокойствии империи, неизбежно ввязывается в бесконечную цепь превентивных войн: любой не слабый сосед рассматривается как потенциальный враг. А с расширением границ увеличивается число соседей. В идеале любая империя испытывает два противоположных стремления: сделаться единой мировой державой и рассыпаться на куски. При чем тут счастье, Митька? – При слезах ветеранов этих братоубийственных походов. – Насыщенность жизни, сила ощущений… тоска по молодости… что пройдет, то будет мило. Вообще – хорошо там, где нас нет. – Вот так америки и открывали, где нас не было! – взъярился Митька, и снизу снова забарабанили. – Чего ржешь, обалдуй! Если люди, вспоминая, тоскуют, – есть тут рациональное зерно, стоит копнуть на предмет счастья! – Вот спасибо, – удивился я. – Ни боев, ни смертей, ни походов нам, знаешь, не треба. Хватит. Не те времена. И не ори. – А какие, сейчас, по-твоему, времена? – Время разобраться со счастьем. Потому что его некуда откладывать. – Всю историю, фактически, с ним ведь только и разбирались! – Да не ори ты! Много с чем разбирались. И разобрались. Человек мечтал о ковре-самолете – и получил. Мечтал о звездах – и получил. Равенство. Радио. Мечтал о счастье – и время получить. – В погоне за счастьем человек всегда совершает круг. Обычно это круг длиною в жизнь, – сказал Митька грустно. Но тогда я его не понял. Чем менее счастлив человек, тем больше он знает о счастье. Мы знали о счастье все. А система наша разваливалась, фактически не родившись, а только так, будучи объявленной. Вечером я заперся в лаборатории и стал выкраивать из системы монопрограмму. Мне требовалось счастье в работе. Да, так. Перейдя в иное качество, мы откроем для себя то, чего не видим сейчас. По склейкам и накладкам обнаружилось, что я не первый. Я не удивился; я выругал себя за медлительность и трусость… …Уплыл по Неве ладожский лед; сдавали экзамены, загорали на Петропавловке, уезжали на целину; отцвели сиренью на Васильевском, отзвенели гитарами белые ночи. Растаяло изумление: ничто, абсолютно ничто во мне после наложения программы не изменилось. Лишь боязнь покраснеть под долгим взглядом: мы не могли сознаться друг другу в нашем контрабандном и несуществующем счастье, как в некоем тайном пороке. Нас прогнали в отпуск (всех – в августе!) и выдали к нему по пять дополнительных дней; но это был не отпуск, а какая-то испытательная командировка. Я лично провел его в библиотеках и поликлиниках: кончилось переутомлением и диагнозом «гастрит»; гадость мелкая неприличная. И теперь, презирая свое отражение в зеркале шкафа, я вместо утренней сигареты пил кефир. – Счастье труда, – остервенело сказал Лева Маркин, – это чувство, которое испытывает поэт, глядя, как рабочие строят плотину! – В бороде его, как предательский уголок белого флага, вспыхнула элегантная седая прядь. Люся, вернувшаяся в сентябре, похудевшая и незагорелая, с расширенными глазами, даже не улыбнулась. Зато Игорь, после спортивного лагеря какой-то тупой и нацепивший значок мастера спорта, гоготал до икоты. Более прочих преуспел Митька Ельников: он не написал диплом, был с позором отчислен с пятого курса, оказался на военкоматовской комиссии слеп как кувалда, устроился к нам на полставки лаборантом (больше места не дали), вздел очки в тонкой «разночинской» оправе – сквозь кои нам же теперь и соболезновал как интеллектуальным уродам, не читавшим Лао Цзы и Секста Эмпирика. А вот Олаф – молодел: утянул брюшко в серый стильный костюм, запустил седые полубачки, завел перстень и ни гу-гу про пенсию. В октябре сровнялся год наших мук, и мы не выдали программу. Нам отмерили еще год – на удивление легко. «Предостерегали вас умные люди – не зарывайтесь, – попенял директор Павлику-шефу. – Теперь планы корректировать… А на попятный нельзя – не впустую же все… Да и – не позволят нам уже… Ну смотрите; снова весь сектор без премии оставите». Павлик-шеф произнес безумные клятвы и вернулся к нам от злости вовсе тонок и заострен как спица. И поняли мы, что тема – гробовая. Пустышка. Подкидыш. И ждут от нас только, чтоб в процессе поиска выдали, как водится, нестандартные решения по смежным или вовсе неожиданным проблемам. С настроением на нуле, мы валяли ваньку: кофе, журналы, шахматы… к первым числам лепя отчеты о якобы деятельности. И когда вконец забуксовали и зацвели плесенью, Люся вдруг засветилась неземным сиянием и пригласила всех на свадьбу. Но никакой свадьбы не состоялось. За два дня до назначенного сочетания Люся ушла на больничный, и появилась уже погасшая, чужая. И понеслось. Развал. – Ребята, – жалко улыбался Игорь на своей отвальной, – такое дело… сборная – это ведь сборная… зимой в Испанию… «Реал»… судьба ведь… – и нерешительно двигал поднятым стаканом. – Спортсмен, – выплеснули ему презрение. – Лавры и мавры… изящная жизнь и громкая слава. – Что слава, – потел и тосковал Игорь. – Сборы, лагеря, режим, две тренировки в день… себе не принадлежишь. А как тридцать – начинай жизнь сначала, рядовым инженером, переростком. Судьба!.. – Не хнычь, – сказал я. – Хоть людей за зарплату развлекать будешь. А что мы тут штаны за зарплату просиживаем без толку. – Шли открытки и телеграммы, старик! Вместо Игоря нам никого не дали. Место сократили. Лаборатория прослыла неперспективной. Навис слух о расформировании. В конце зимы – пустой, со свечением фонарей на слякотных улицах, – от нас ушел Павлик-шеф. Его брали в докторантуру. И ладно. Безмерное равнодушие овладело нами. В качестве начальника нас наградили «свежаком». «Свежак» – специалист, данным вопросом не занимавшийся и, значит, считается, не впавший в гипноз выработанных трафаретов. В идеале тут требуется полный нонконформист. В просторечии такого именуют нахалом. Он должен хотеть перевернуть мир, имея точкой опоры собственную голову. Поэтому голова, как правило, в шишках размерами от крупного до очень крупного. Если у человека есть звезда – его звездой была комета с хвостом скандальной славы. Неудачник без степеней, пару институтов вывел к свету, но самому под этим светом места не хватило, как водится; а пару ликвидировал, что положения его также не упрочило. Нам его подкинули из Приморья; генеральную тему приютившего самоподрывника института он вывернул таким боком, что министерство закрыло институт прежде, чем Академия наук раскрыла рты. Решили, хихикнула Динка-секретарша, что нам он не навредит… Забрезжило: свежак закроет тему и мы заживем по-прежнему… Свежак был подтянут, собран и стремителен. Молча оглядел нас пустыми глазами, вернулся уже с графином и тряпкой: чисто протер пустой стол, стул, телефон. Ветер развевался за ним. Ветер пах утюгом, одеколоном «Эллада» и органическим отсутствием сомнений в безграничности его возможностей. Затем он тронул русый пробор, подтянул тонко вывязанный галстук и погрузился в чтение машинного журнала. Звали свежака старинным и кратким именем Карп. – Пр-риказываю сделать открытие, – передразнил Лева в курилке. – Матрос-гастролер, – скрипнул Олаф. – Я уже стар для суеты… То был последний перекур. На столах нас встретили стандартные стеклянные пепельницы. Угрозы коменданта Карпа явно не интересовали. – Курить здесь. – Он отпустил нам взглядом порцию холодного омерзения, опорожняя вербно-окурочный кувшин в корзину. – Ты взглядом сваи никогда не забивал? – восхитился Митька. – «Вы», – бесстрастно сказал Карп. – Приступить к работе. И тоном дежурного по кораблю бурбона-старшины предложил «разгрести свинюшник» и представить личные отчеты за полтора года. Мы написали отчеты. И он их прочел. И сообщил свое мнение. – Шайка идиотов, – охарактеризовал он нас всех кратко. – Сократ, если Платон не наврал от почтения, имел неосторожность выразиться: «Я решил посвятить оставшуюся жизнь выяснению одного вопроса: почему люди, зная, как должно поступать хорошо, поступают все же плохо…» Карп сунул руки в карманы безукоризненных брюк и качнулся с носков на пятки. Подзаправившись информацией, наш чрезвычайный руководитель с лету заехал под колючую проволоку преград и опрокинул проблему с ног на уши: – Почему люди, зная, что и как нужно им для счастья, сплошь и рядом поступают так, чтоб быть несчастливыми? Решение здесь. И? Вам виднее, товарищ начальник, выразили наши взгляды… – Представление о счастье у каждого свое, – жал Карп, – ладно. Но отчего порой отказываются от своего именно счастья; и добро бы жертвуя во имя высших целей – нет же! Неизвестно с чего! Наущение лукавого? Как с высоты вниз шагнуть манит, что ли? Охмуренный стальным командиром Митька запел согласие, приводя рассказ Грина, где новобрачный скрывается со своей счастливой свадьбы, следуя неясному импульсу, и т. д. А Карп прицельно извлек из книжного завала в углу черный том и прочеканил: – «Томас Хадсон лежал в темноте и думал, отчего это все счастливые люди так непереносимо скучны, а люди по-настоящему хорошие и интересные умудряются вконец испортить жизнь не только себе, но и всем близком». И мы как под горку покатились считать и пересчитывать. Искаженные судьбы и разбитые мечты вырастали в курган, и прах надежд веял над ним погребальным туманом. Мы прикасались к щемящей остроте странных воспоминаний о том, чего не было, и манящий зов неизвестного терзал наш слух и отравлял сердце. Барахтаясь в философско-психологическом мраке субъективизма и релятивизма, мы изнемогали: в чем проклятое преимущество несчастья перед счастьем, если в здравом рассудке и трезвой памяти люди меняют одно на другое?.. Ахинея!! – старательно ведя себя за шиворот по пути несчастий, люди не переставали тосковать о счастье! Не успевало же оно подкатиться – раздраженно отпинывали и, тотчас заскорбев об утраченном, двигались дальше! – О, тупой род хомо кретинос! – рвал Лева взмокшую бороду. А Митька, кое-как собрав в портрет искаженное непосильным умственным усилием лицо, выпаливал: – В законодательном порядке! Паршивцы! Приказ! Мы тут мучайся, а они нос воротят, выпендриваются! А потом жалуются еще! – Да-да-да, – подтвердил Карп при общем весельи. – «Команде водку пить – и веселиться!» Дура лэд, сэд лэкс: будь счастлив. Он щелкнул пальцами, Митька виновато поежился, выхватил из кармана бумажку и торжествующе зачел: «Так что же заставляет нас вновь и вновь возвращаться сердцем в те часы на грани смерти, когда раскаленный воздух пустыни иссушал наши глотки и песок жег ноги, а мечтой грезился след каравана, означавший воду и жизнь?..» – Мерзавцы, Люсенька, – как, впрочем, и стервы, – самый полезный в любви народ. Вы рассыпаете пудру… Судите: они потому и пользуются бОльшим успехом, чем добропорядочные граждане, что являются объектами направленных на них максимальных ощущений. Они «душевно недоставаемы» – души-то там может и вовсе не быть, достаточна малая ее имитация. Но поведением то и дело играет доступность: мол, вот-вот – и я всей душой, не говоря о теле, буду принадлежать только тебе. Обладать таким человеком – как достичь горизонта. Потребители! – они потребляют другого, и этот другой развивает предельную мощность душевных усилий, чтоб наконец удовлетворить любимого, счастливо успокоиться в долгожданном равновесии с ним. Они натягивают все душевные силы любимого до предела, недостижимого с иным партнером, добрым и честным. Кроме того, они попирают мораль, что неосознанно воспринимается как признак силы: он противопоставляет себя обычаям общества! Они – как бы зеркальный вариант: зеркало отразит вам именно то, что вы сами изобразите, но за холодной поверхностью нет ничего… Продувая мундштук папиросы, держите ее за другой конец, табак вылетит… Но именно в этом зеркале душа познает себя и делается такой, какой ей суждено, какой требуется некоей вашей глубинной, внутренней сущностью, чтоб силы жизни явили себя, а не продремали втуне… Конечно, если человек теряет голову – то не все ли равно, сколько там было мозгов… Опыт полезен вот чем: да, интеллект составляется к пятнадцати годам – но ведь способность решать задачи – это прежде всего способность правильно их ставить. Нет? « Дальше шли расчеты. – Тавтология, – ощетинился Лева. – Счастье – это счастье, а страдание – это тоже счастье… Эх, термины. – Кого возлюбят боги, тому они даруют много счастья и много страдания, – пробурчал Олаф и кивнул. – «Для счастья нужно столько же счастья, сколько несчастья», – провещал Митька Ельников, оракул наш самоходный, став в позу. Рукопись Карп переправил из больницы. С разбирательства пред начальством он вернулся темен лицом, выпил графин воды, выкурил пачку «Беломора»; а на вид такой здоровый мужик. Монтажников нам не дали. И отсрочек не дали. А в случае срыва пообещали распустить. Чуть пораньше бы – распустились с радостью. Но сейчас… Словно ветер удачи защекотал наши ноздри – неверный, дальний… Грянули черные будни. Самосильно, под дирижирование Карпа, мы сооружали установку с голографической камерой, действующую модель его «цилиндра счастья». В чаду паяльников, прожигая штаны и заляпываясь трансформаторным маслом, мы спотыкались среди хлама. Лева хвастал спертыми у юных техников ферритовыми пластинами. Люся прибыла с махновского налета на радиозавод раздутая, как суслик. Мы шатались по корпусу, подметали что плохо лежит; канючили намотку и транзисторы, эпоксидку и лампы. Сблизились с жуками из приемки старых телевизоров. Люсин серебряный браслет пошел на припой. Карп экспроприировал у Олафа «до победы» золотые запонки, и знакомый ювелир протянул из них роскошную проволоку. Дома, обнаружив пропажу, подняли хай: дочь в панике выпытывала по телефону, не пьет ли Олаф и не завел ли молоденькую любовницу; а если нет, то почему он так хорошо выглядит и так поздно приходит. В ответ рассерженный Олаф вообще остался ночевать на работе. Оргстекло, явно казенное, я купил у столяра Казанского собора. Всех превзошел, конечно же, Митька Ельников: он устроился по совместительству в ночную охрану, и прознай начальство о его партизанских рейдах по лабораториях экспериментаторов и внутреннему складу – не миновать Митьке счастья труда подале-посеверней. Настал день. Конструкция громоздилась, зияя незакрашенными швами, пестрея изолентой: рабочая модель… Зайчики текли по стеклу голографической камеры. Наш облезлый друг «МГ-34» в присоединении к ней выглядел насекомым, высосанным раскидистым паразитом. Мы курили на столах, сдвинутых в один угол: все, что ли? Или еще какие гадости предстоят? – Поехали, – сказал Карп. Вот так мы поехали. Митька мекнул, высморкался, махнул рукой, нога об ногу снял кроссовки и полез через трансформаторы и емкости в рабочее кресло, стыдясь драного носка. Мы с Левой обсаживали его ветвистой порослью датчиков и подводили экраны. Олаф с Люсей на четвереньках ползали по расстеленной схеме, проверяя наши манипуляции. – От винта. – Карп возложил руки на клавиши. В чреве монстра загудело; замигали панели. Передо мной стояла Люся и бессмысленно обламывала ногти. – Сейчас дым пойдет, – бодро просипел Митька. Карп, поджав губу, крутил верньеры. Камера светилась. Зеленоватый прозрачный цилиндр, расчерченный координатной сеткой, проявился в ней. Ждали – гласа господня из терновой кущины. Ломаная малиновая линия легла на цилиндре густо, как гребенка. Митька выдохнул и глупейше распялил рот. Работающая приставкой «МГ-34» пискнула, на ее табло вермишелью прокрутились цифры и остановились: 0.927. – Так, – сказал Карп. Этот человек не умел удивляться. За него удивились мы. Прокол, начальничек. Чтоб лоботряс Митька оказался, выходит, счастлив на девяносто три процента!.. – Надо же… А по виду не скажешь… – Следующий? – бесстрастно произнес Карп. Люся отвердела лицом и вступила на подножку. Мы подступили с датчиками. Возникла заминка. Она взглянула вопросительно – и рассмеялась, – прежним ведьмовским смехом, пробирающим до истомы. 0. 96 условного оптимума было у Люси. И она заревела – детски икая и хлюпая носом. Не умею передать, но какой-то это был светлый плач. И, доплакав, стала прямо юной. – Следующий. Олаф: 0.942 Лева: 0.930 – Почему же у меня меньше? – убежденно спросил он. – Не. Не-не. – Потому, – назидательно курлыкнул Олаф. – Когда дочек своих выдашь замуж, тогда узнаешь, почему. А я сказал то, что подумал: – Халтура. В ответ Карп поволок меня жесткой лапой за плечо: мы извлекли с улицы преуспевающего джентльмена, по ходу объясняя на пальцах. 0. 311 – равнодушно высветило табло. Переглянувшись – мы высыпали на облаву за следующими жертвами. Диапазон был охвачен: от 0.979 у закрученной матери четырех детей до 0.028 у чада высокопоставленного отца, кой полагал себя счастливым, как сыр в масле, и высокомерно пожал плечами… Мне выдало 0.929. Хм. И ничего такого я не испытывал. Карп вытер белейшим платком лицо и руки и сел последним. Ломаная, нервная линия легла густо, как нить на катушку. Предостерегающе запищало, замигало, дрогнуло. «1.000». – Э-э, ты ее по себе сварганил, – разочарованно протянул Лева. – Ну, вот и все, – опустошенно сказал Карп, не отвечая. Вылез. Прошелся. Глянул в окно. Сел. Закинул на стол ноги в сияющих туфлях. Выудил последнюю «Беломорину» и смял пачку. – А теперь остается только вводить поправки при наложении программы, – пусти колечко. – Индивидуальное определение режима и загрузки нервной системы мы получили. Нагрузки надо давать на незагруженные участки, напрягая их до оптимума. Качество нагрузок варьируемо, они сравнительно заменяемы; всех мелочей не учтешь, да и ни к чему… Ведь личность изменяется, в процессе деятельности приспосабливая себя к тому, что имеет. Нет? Ромео можно было подставить вместо Джульетты другую… Нет?.. Эх… – А как же… мы? – не выдержал я, кивнув на табло. – Не жирно ли нам? – поддержал Лева Маркин. – «Мы», – усмехнулся Карп. – Мы работаем. Плохо живем, что ли? Он грустнел. Тускнел. Отчетливей проступало, как он уже немолод, за сорок, наверное, и хоть и здоровый на вид мужик, а выглядит погано: тени у глаз… одутловатость… – Ах, ребятки-ребятки, – он раздавил окурок и встал. – От каждого по способностям, каждому по потребностям, – великий принцип. Вот на него мы и работаем. Как можем. – Шо вы хотите, – сказал завкардиологией добрым украинским голосом. – Нельзя ему было так работать; знал он это. Полгода не прошло, как от нас вышел. Гипертония, волнения, никакого режима. Взморье бы, сосновый воздух, физические нагрузки, нормальный образ жизни. Эмоций поменьше. Болезни лекарствами не лечатся, дорогие мои… жить надо правильно… Вошла сестра с серпантином кардиограмм, и мы поднялись. – Живи так, как учишь других, и будешь счастлив, – прошептал у дверей Митька стеклянному шкафчику с медицинской дребеденью, и я оглянулся на усталого доктора, вряд ли живущего так, как полезно для здоровья… А первый инфаркт у Карпа случился в тридцать один год; тогда ему зарубили кандидатскую, зато позже на ней вырос грибной куст докторских в том институте, который он поставил на ноги. Потом был морг. Потом кладбище. Потом мы вернулись в лабораторию. К нам возвратился Павлик-шеф – уже защитивший докторскую и ждавший утверждения в ВАКе. Он посвежел, помолодел, поправился и снова говорил, что ему двадцать девять лет и он самый молодой доктор наук в институте. Мы спокойно раскручивали методику и оформляли диссертации; все постепенно вставало на свои места – будто ничего и не было… Пошли премии. Пошел шум. Павлику-шефу утвердили докторскую, он выступал на симпозиумах и привозил сувениры со знаменитых перекрестков мира. Над столом у него висит фотокопия графика Карпа: малиновая ломаная кривая, густо, как нитка катушку, оплетающая зеленоватый сетчатый цилиндр. – Слушай, – спросил Митька, – ну, пойдет наша программа… а потом? Митька после сдачи программы тоже стал кандидатом, сразу, – Павлик-шеф позаботился, все устроил, из ученого совета сами провернули насчет диплома; даже перепечатывала оформленные бумажки машинистка из нашего машбюро. Митька принялся буйно лысеть и до безобразия уподобился доценту из дурной кинокомедии. Мы сидели у меня на кухне, и белые ночи буйствовали за открытым окном над ленинградскими крышами, и словно не было всех этих лет… – Слушай, – повторил Митька, – что дальше будет?.. – Лауреатами станем, – мрачно сказал я. – Золотыми памятниками почтят. Чего тебе еще?.. – Нет, – сказал Митька, кладя в стакан восьмую ложку сахара, паршивец. – Ну, начнут все жить в – Многие думали, – успокоил я. – В общем, должно выйти то, что все будет хорошо, как давно бы уже полагалось. Да, а что? – А я думаю, – сказал Митька, – что выйдет то же самое, что и так вышло бы, только быстрее. Снизу забарабанили по трубе. Глаза у меня слипались. – Это уже следующая история, – примирительно сказал я. А он сказал: – История-то у нас, браток, одна на всех… Прав был Карп. Но тогда я его не понял. |
|
|