"Анатомия одного развода" - читать интересную книгу автора (Базен Эрве)НОЯБРЬ 1965Алина устала бегать по этому лабиринту, стуча каблучками по каменным плитам, распахнув пальто, под которым виднелась красная блузка, на вкус Луи слишком яркая, но именно ее она выбрала для церемонии примирения. Может, из желания показать свою независимость? Когда поражение неизбежно, то уж лучше самой содействовать ему… Но где же ей назначил встречу мэтр Лере? Где именно? Алина прошла мимо узорной решетки с гербом, украшенным королевскими лилиями, направилась к буфету, не без некоторого смущения разглядывая, как несколько адвокатов потягивают пиво, кто с оробевшими клиентами, кто с жизнерадостными коллегами, которые минут через десять уже станут противниками; Алина не обнаружила среди этих людей своего защитника с бородкой, которая делит пополам белый нагрудник, похожий на детский слюнявчик; она вспомнила, что их первая встреча состоялась именно здесь, но нервы ее определенно сдали, она все путает — ведь новая встреча должна быть у подножия памятника какому-то Беррье или Перрье, в Большом зале; она тут же взбежала по центральной лестнице, вблизи которой высились четыре гигантские колонны, а меж ними виднелись три слова национального девиза: «Свобода, Равенство, Братство»; войдя в стеклянную дверь, вместо того чтоб повернуть направо, повернула налево — и скова заблудилась, опять попала в галерею Сент-Шапель, затем в галерею Президентов и вернулась в галерею Купцов; запыхавшись, упала на скамью с химерами, опять пошла дальше, пропустила нужную дверь, кстати сказать широко распахнутую; потом растерянно бродила в галерее Узников, попыталась разузнать дорогу у какого-то неразговорчивого посетителя, затем у полицейского, с насмешкой посмотревшего на нее, и, наконец, очутилась во вполне соответствующем своему названию Большом зале, просторном, как деревенская площадь, но разделенном на две части — как на любой тяжбе — восемью прямоугольными колоннами; Алина прислонилась к одной из них, чтобы справиться с головокружением, с желанием удрать отсюда, чувствуя, что ей сейчас предстоит попрать торжественный венчальный ритуал: «да», сказанное в церкви, в этом судебном храме сменит «нет», и в нее вопьются десятки недоброжелательных и строгих глаз; Алина устало опустила веки, внезапно вспомнила Луи, некогда встретившегося с нею в сквере, того же Луи, обнаженного, ранним утром, Луи, склонившегося над только что родившейся Агатой, и многое, многое: его губы, его руки, его плоть; она успела еще раз подумать: нет, не может этого быть, неправда, это не со мной случилось, сгорбилась, потом вдруг выпрямилась, открыла сумочку, подсинила запавшие глаза, подрумянила эту позеленевшую от волнений женщину… На все ушло минут пятнадцать. Алина закрыла сумку, подняла голову. У памятника, да — но у какого? Меж десятком величественных дверей здесь множество всяких мраморных глыб, не считая мемориальных плит, досок объявлений, бронзовых канделябров, высоченных радиаторов в форме столбов, скамей с высокими, как в храме, спинками; здесь же приемная в форме ротонды, уставленная зелеными лампами, около которых теснятся растерянные люди, отделившиеся от этой печальной толпы, рассеянной на полосатых плитах мраморного пола, по которому с непринужденным видом прохаживаются одни только адвокаты, важно поглядывая вокруг; медленно колышутся их мантии, и все это напоминает китайских рыбок в стеклянном аквариуме, прозванных «вуалехвостами» из-за их пышных хвостов и плавников. Надо идти! Проще всего обойти кругом, вслед за группой туристов, ведомых сурового вида молодой дамой, которая вполголоса по-английски разъясняет что-то молодым людям, у которых на лацканах пиджаков значки, изображающие миниатюрные весы. Алина подходит к ним, рассматривает первое надгробное изваяние некоего субъекта, усевшегося, словно святой, в нише, окруженного двумя дамами в пеплумах; одна из них протягивает ему венок, а другая поглаживает большого курчавого каменного пса. Алина слышит слово «Сез» и, решив, что речь идет о Людовике XVI, а вовсе не о его защитнике[1], уходит, сочтя, что сходства с королем весьма мало. Мэтра Лере тут нет. Нет его и дальше, метрах в двадцати, около памятника погибшим, где полная вдохновения Франция надевает военный шлем на судебного чиновника в мантии, более пригодной для зала суда, чем для окопов. Далее, следуя за туристами, направляющимися в гражданский суд, Алина оказывается в коридоре у большой лестницы с балюстрадой и останавливается как вкопанная; ноги у нее вдруг подкашиваются, но взгляд становится злым, рот приоткрывается — не то она хочет укусить, не то поцеловать. По лестнице медленно идет, опустив глаза Луи, с плащом на руке, в сиреневом галстуке, хотя это никак не вяжется с его синим костюмом, купленным Алиной шесть лет назад, — если бы та, другая, была заботливой, давно бы сдала его в химчистку. Луи не похож на уверенного и довольного собой человека — это видно по его лицу, по руке, судорожно впившейся в рукав мантии идущего рядом мэтра Гранса, розовая лысина которого так и блестит, обрамленная монашеским венчиком седых волос. Жан Гранса, вы только подумайте! Тот самый троюродный братец, который в прежние времена нашептывал ей, Алине, всякие плоские остроты, и вот теперь он против нее. Он заметил ее, этот судейский крючок, вежливо поклонился и прижал к сердцу портфель, словно щит, потом сразу же отвернулся, как совсем посторонний этой женщине, с которой его породнил ее брак: ведь его задача расправиться теперь с Алиной; он слегка подтолкнул Луи, предупреждая его о присутствии супруги; у Алины стеснило дыхание, словно это ее толкнули в бок. Стало быть, они уже снюхались, эти троюродные братцы, стыдливо отошедшие в сторону, чтоб направиться еще дальше, к круглой вентиляционной решетке, где им удобнее нос к носу шушукаться. — Мадам Давермель! — раздался возглас. Задумавшаяся Алина не услышала. Пришлось мэтру Лере пробраться к ней, тронуть за руку и сказать: — Я же говорил вам — встретимся около Беррье[2], это вон тот малый, что стоит меж кабинетом председателя суда и Первой палатой. Пошли, у нас есть еще полчаса, а до этого надо многое уточнить. — Ах, это вы! — сказала Алина. Мэтр Лере увел ее, обеспокоенный близким соседством недоразведенных супругов. Даже наиболее безобидные из них, когда входят в раж, могут поорудовать зонтом по спине истца и даже ткнуть его острым концом в глаз — такое не раз бывало, а уж что касается яростных нападок, сдобренных руганью, так это в счет не идет. Ну-ка, попробуйте после этого приступить к переговорам, предложить компромисс, до которого судьи, обремененные тяжбами, весьма охочи; Большой зал, где взад и вперед снуют клиенты, — обычное место этих компромиссов. Мэтр Лере размашистым жестом делает знак коллеге, который там, в отдалении, занят тем же, что и он. Потом Лере усаживает Алину на ближайшую скамью около пресловутого Беррье, весьма почитаемого в суде, тоже взгромоздившегося на пьедестал между двумя дамами — одна из них сильно смахивает на кормилицу, проветривающую грудь на свежем воздухе, другая же, более интеллектуальная с виду, кончиком гусиного пера строчит какой-то трактат. У Алины уже влажные глаза. Но мэтр Лере не дает ей времени вынуть носовой платок. Он с ходу приступает к делу: — Мадам, простите мою настойчивость, но ведь мы договорились, не правда ли? Сейчас нам надо быть осмотрительными. Полезно показать, что мы прежде всего пытаемся спасти семью и лишь оставляем за собой право изложить свои претензии, чтобы виновный не мог торжествовать… Алина рассеянно кивает. Она едва его слушает. Ей жарко. Ей холодно. Ей стыдно. Она смотрит на Луи и шепчет: — Так тяжело видеть его таким непреклонным. В прошлый раз мы хоть переругивались. — Сейчас не время этим снова заниматься! — сурово бросает адвокат. — Сегодня вы разыгрываете терпеливую жертву… Ваш муж, несомненно, постарается, чтобы примирение не состоялось. Но нам очень важно добиться хотя бы временных благоприятных для нас мер. Суд обычно склонен утвердить такие требования. Я их вам перечислю. Стоя перед Алиной, Лере считает по пальцам: — Первое: мы требуем, чтобы дети остались у матери, в доме, где жила семья. Второе: в целях защиты ваших интересов мы будем добиваться предварительного исполнения решения ad litem[3]. Третье: мы сами исчислим размеры пособий. Судя по тем данным, что вы мне представили, я полагаю, что нужно восемьсот франков для вас и по четыреста на каждого из детей. — Ведь это он от меня уходит, он нагло требует развода! — ворчит Алина, не сводя глаз с изменника, упорно стоящего к ней спиной. Цифры, названные мэтром Лере, наблюдавшим за ней исподлобья, тем не менее возымели свое действие. Алина едко продолжает: — Нет, тысячу двести франков и по пятьсот. Вы знаете мое мнение: люди не расстаются, если у них есть дети. Я развода не хочу, но, если вынуждена идти на него, потребуем максимума. Не понимаю, почему я и дети должны себя ограничивать. Она не закончила фразы. Лицо ее приняло жесткое выражение. А Луи там уже закончил сговор, развернулся на каблуках, лицом к ним, рассмеялся — хотя на таком расстоянии услышать это было трудно, но тем не менее видно, — и ей стало противно. Он прыснул, да, прыснул, прикрыв рот рукой. Должно быть, издевается над кем-то, а над кем же в такую минуту можно издеваться, я вас спрашиваю, как не над своей женой? На самом же деле Луи, стоя рядом со своим адвокатом, вовсе не смеялся. Он просто кашлянул в ладонь, а издали это походило на сдержанный смешок. Баланс, подведенный его советчиком, троюродным братом, — он тоже готовил клиента к полюбовной сделке, — не мог дать повода для веселья. Конечно, Луи достиг цели. За пять лет ему удалось довести Алину до точки, заставить ее делать глупости; он мог бы подобрать досье, которое состояло бы из оскорблений, правда не столь уж страшных, но вполне годных для подкрепления судебной жалобы, и мог бы даже добиться решения в свою пользу, если Алина, обезумев, не решится его контратаковать. Но Лере уже предупредил Гранса: если Алину довести до отчаяния, она может выпустить когти. Она никогда не согласится признать вину обоюдной. Она потребует опеки над детьми, откажется их поделить, потребует, чтобы они продолжали воспитываться все вместе. Она не уступит их Луи, пусть лучше увязнет в тяжбах; она доставит себе удовольствие тем, что вынудит Одиль ждать долгие годы. Она сказала вот что: Лежать с мужчиной или стоять с ним перед мэром — это не одно и то же! Эта девка заполучила моего мужа, но не мое имя. Алина прекрасно понимает, что в этом ее сила, что Одили уже осточертело быть незаконной женой, а вот ей, Алине, пусть она вовсе и не жена, пока еще не наскучило числиться ею по закону. — А ты знаешь этого Лере? — спросил Луи. — Что, он опасен? Жан Гранса, прежде чем ответить, подумал, посмотрел на часы, потом на коллегу, склонившегося к своей клиентке. — Он блеет себе в бороденку, когда выступает в суде, но хорошо знает, за какую веревочку дернуть. Кроме того, видишь ли, Алина весьма неплохо осведомлена. Она на всякий случай уже давно вырезает из женских журналов подходящие статейки. Лере мне одну из них показал: «Как надо действовать женщине во время развода, чтобы ее не провели». Алина многие места подчеркнула красными чернилами, в частности, такое: «Не оплошайте: статья триста первая гражданского кодекса в известных случаях предоставляет вам право на возмещение убытков». — Ну, это уж чересчур! — воскликнул Луи, оттягивая галстук от шеи. — Действительно, счастье дорого обходится. Рукав адвоката взлетел в воздух. — Даже первое счастье бесплатным не бывает, — сказал он. — А когда его ищешь во второй раз, поверь мне, оно всегда недоступно дорого. Его тон не удивил Луи: кузен хоть и взялся вести развод, так как это дело выгодное, однако жалеет об этом. Ведь хозяину кафе тоже не нравится, если у стойки торчит его родня. Жан Гранса охотно получал бы прибыли от закона Наке[4], но предпочел бы не связываться с родственниками. Но вот он куда-то устремляется. — Обожди меня здесь. Мэтр Лере, оставив Алину на скамье, тоже сорвался со своего места; его бороденка приближалась, как бы нацелившись на коллегу. Они прошли шагов по двадцать, и вот уже тога рядом с тогой, рука в руке, и адвокаты добродушно расспрашивают друг друга о здоровье жен. Сколько же раз тут встречались эти чередующиеся чемпионы бесконечных судебных тяжб, за которые они брались то по личному выбору, то по долгу службы? Луи топчется на месте, а эти господа что-то комментируют или сопоставляют, дружески приветствуя других крючкотворов, которые проходят мимо, переговариваясь со своими клиентами. У обоих адвокатов в левой руке портфель. А правая в движении. У обоих одинаковые белые нагрудники на одинаковых черных мантиях (у Гранса — он постарше — видна красная орденская розетка), и их можно различить только по движениям головы. Лере покачивает головой из стороны в сторону, Гранса чаще кивает. Луи продолжает переминаться с ноги на ногу. Внезапно он ощущает жалость к Алине, съежившейся на своей скамье. Прошло много лет с той давней поры, когда к сидевшей на скамейке молодой девушке подошел молодой человек. Похож ли будет конец на то далекое начало? В тот день скамья стояла не у такой, как сегодня, строгой стены, а на фоне зелено-желтого кустарника, усыпанного мелкими красными ягодками. В тот день не было у этой девушки ни гусиных лапок, ни мешков под глазами, ни этой морщины на шее; вся она трепетала, такая женственная, в легком летнем платьице — минимум материи и максимум обнаженного тела. Хозяин отпустил ее на часик раньше, и у нее был такой же растерянный вид, как сейчас… Неужели вместо того, чтобы предоставить решение своей судьбы двум наемным крючкам, они — Луи и Алина — не смогли бы договориться? Недоуменно пожать плечами, изменить решение? Нет, не смогли бы. С Алиной невозможно без спора что-либо обсуждать, она никогда не внимает чужим доводам, в крайнем случае только выслушает ваши соображения, хотя они затронут ее столь же, сколь крепость — летящие в нее стрелы. Даже в былые времена, когда удавалось улестить ее поцелуями и объятиями, этого хватало до смешного ненадолго, она тут же высвобождалась, шипела: Этим ты меня не возьмешь — и с яростью продолжала спорить. И Луи, все еще переминавшийся с ноги на ногу, запретил себе двинуться, пройти эти сорок шагов, воскликнуть: Да ну же, Алина, давай лучше по-дружески все уладим! С Алиной не улаживают, нет. С ней нужно покорно согласиться или же послать ее к черту! О чем тут рассуждать? Когда можно уладить дело, не разводятся. Луи перестал переминаться. Он как бы врос в эту каменную плиту. Надо быть откровенным. Не разведешься с одной, потеряешь другую. Бросить одну — значит сохранить другую, но потерять детей. Аргументы нужны судьям, истина же заключается именно в этом. И однако, Алина и Луи восемнадцать лет не разводились, старались как-то приспособиться. И все было не так уж плохо, они не только приспосабливались, не только терпели друг друга Когда речь идет о вынужденном браке, то в поговоркe «женился на скорую руку, да на долгую муку» есть своя правда. Но в те времена так ли уж они мучились, эти любовники, сочетавшиеся браком, наплодившие детей? Четверых! Это ведь не пустяки. То, что казалось непрочным, тем не менее держалось. Однако Одиль это вовсе не смутило. Преемница обычно объясняет господство своей предшественницы слепотой, что ж, тем лучше! Выходит, она заблуждается. Огласка, вот в чем дело. Бывают мужчины, у которых любовь умирает, как только исчезает чувственность. У других любовь возрождается — эти обычно меняют жену, ибо не могут перенести происшедшей в женщине перемены. Но можно ли открыто в этом признаться? Вторая жена, десять или пятнадцать лет спустя, как бы воскрешает ту первую, которая теперь на себя не похожа. Это воскрешает и тех, кто не может сохранить верность ценой отрешения, тех, кто ищет молодости в омоложенной любви. Бедная Алина, так быстро увядшая, так далеко ушедшая от той хорошенькой девушки, у которой и тогда не было ни хороших манер, ни вкуса, ни образования, а был такой же характер, те же недостатки, но она была свободной, она была свеженькая, без живота, с упругой грудью; она была нежная, и, хотя в нежности этой уже сквозили черточки собственницы, это еще не проявлялось столь навязчиво. Бедная Алина, растерявшая все свои женские качества и столь неудачно заменившая их другими: жаждой достатка, поисками выгод, связей, использованием родственных уз! Бедная Алина, измотанная своими детьми и прозванная друзьями Наседкой за раздраженное кудахтанье! История весьма банальная. Гордиться не приходится. А для волнений оснований много. Как все это воспримет Четверка? Что станется с ней, с Алиной? — А ну-ка! Прочти мне вот это. Луи, задыхаясь в своем тесном воротничке, хотел было подойти к окну; не для того ли, чтоб увидеть Одиль, которая по этому случаю сумела удрать из конторы и пристроилась на террасе бара напротив суда, где она, видимо, дрожит от холода? Но оба адвоката в этот момент ринулись к своим клиентам. Гранса, который уже минут пять что-то царапал под диктовку своего коллеги, вырвал листок из записной книжки. Луи вяло взял у него этот листок. Прочел — и подскочил: — Ну и ну. Только и всего? Попробуйте проявить деликатность и объективность! Жилы все вытянут, изведут упреками. А твоя драгоценная супруга, Луи, призывает тебя не терять чувства реальности. В этом зале, где сейчас происходят все эти бурные споры из-за денег, ты всего только некий Давермель, Луи, сорока четырех лет, художник по интерьеру, женатый, имеющий на иждивении четверых детей, проживающих в Фонтене-су-Буа, — так определяет тебя декларация о доходах и платежные ведомости о получаемом жалованье в ателье «Мобиляр», фотокопии которых были представлены сюда заинтересованным в деле лицом. Допустим, что эти раскопки, произведенные секретарем ателье, соответствуют действительности. Но нельзя допустить другого — того, что, попросту говоря, с тебя хотят содрать все. Или почти все… — Они основываются на твоих прошлогодних доходах, — говорит Гранса. — Это если совершенно не считаться с расходами, — возражает Луи. — И не принимать во внимание, что год был исключительный, почти на треть доходней, чем предыдущий. — Ты имеешь возможность доказать это? Стоит ли краснеть оттого, что он проявил такую осмотрительность? Да, у Луи есть три недавних уведомления чиновника по сбору налогов, в которых фигурируют цифры чистого дохода, куда более скромные. Он вынимает из кармана эти бумаги и молча передает своему защитнику. — Во всяком случае, существует установленный законом предел, — продолжает объяснять троюродный брат. — Однако встречаются иногда такие щедрые мужчины, которые отдают все до последней рубашки, лишь бы добиться возможности быть с другой, пусть хоть в полной нищете. Что ты на сей счет думаешь? Луи сквозь зубы бормочет: — Одиль ведь тоже ест. Широкий рукав адвокатской мантии опять взлетает вверх. — О нет, мой дорогой. Через полгодика, когда ты на ней женишься, такой аргумент еще может пригодиться. Сегодня же он произведет обратный эффект. Впрочем, тебе даже повезло. Некогда статья кодекса запрещала супругу, обвиненному в адюльтере, жениться на своей сообщнице… Ну что, больше разъяснений не требуется?.. Ладно, надо возвращаться к нашему ловкачу. Он уходит. Прошел уже метров пять, когда Луи крикнул ему вслед: . — Тысячу франков, не больше! И право на продолжительные встречи с детьми. Тут я буду непреклонен. Туда, сюда — и так уже четыре раза. Только попытаешься умерить претензии — разгораются споры. Алина понимает, что наносит вред семье, изображая мадонну в опасности. Но сопротивляется яростно, не позволяет снижать цифры, не желает смириться с тем, что расторжение брака способно повлечь за собой утрату какой-то части средств к жизни, и упрямо повторяет: Ну и свинья же! — чтоб подхлестнуть себя; и только лишь когда ее поверенный в третий раз возвращается с переговоров и когда ее уже совершенно доконали призывы к умеренности, она откровенно признается: — Сколько бы я ни требовала, все равно будет мало. Тем, что я уступлю, воспользуется другая. Что же, разве с моими детьми надо считаться меньше, чем с его девкой, а? Мэтр Лере покачивает головой, он уже совсем отупел. Еще раз идти! Деньги мешают уладить дело. Там, где чувство поколеблено, корысть никогда не знает границ, жадность оскорбляет одного, отказ раздражает другую, и каждая новая, претензия заставляет все обсуждать заново. Во время процедуры примирения толковать только о деньгах! Да как! Чуть ли не до поножовщины. Но что поделаешь? Это обычное дело. Обычно и то, что муж приходит в ярость и начинается грубая брань. — Сволочь! — орет Луи во время четвертого тура. — Она и впрямь хочет остаться для меня дорогой. Наконец на пятой попытке, всего за две минуты до того, как предстать перед судьей, который будет стараться примирить мадам и мсье, Давермель, адвокаты с трудом договариваются об условиях на случай, если к согласию не удастся прийти. Мэтр Лере довольно ухмыляется, мэтр Гранса потирает лысину: вот и еще одно подтверждение, что, если как следует все оговорить, не будет бесконечных препирательств в суде, а адвокаты получат возможность лишний раз подтвердить свою репутацию специалистов, отлично знающих, как подготовить досье, чтобы кончить дело в темпе. Содержание дома для бывшей семьи, тысяча сто франков для матери и по четыре сотни на каждого из детей, опекать которых будет Алина, уступая два воскресенья в месяц — второе и четвертое, с девяти утра до девяти вечера — отцу, а также отдавая ему детей на половину школьных каникул. — Более благоприятного для вас решения никакой суд бы не вынес, — сказал мэтр Лере, раздраженный недовольной миной Алины, и добавил: — Ну, пошли туда. Уже пора. Она идет. Лере следует за ней. Алина нерешительно замедляет шаг, взяв под руку адвоката; Луи, сопровождаемый своим защитником, продолжает брюзжать: — Да, я понял; ну и облапошила она нас. Когда расстояние между обоими супругами сократилось метров до трех, у него дрогнули колени. Алина и ее спутник отчетливо слышат, как Луи обсуждает одну деталь со своим адвокатом. — Тебе надо бы, — сказал Гранса, — подыскать себе отдельную квартиру. Ты не можешь указывать свой настоящий адрес! — А если адрес матери? — предложил Луи. — Бедняжка! — засмеялся Гранса . — Он вернулся к своей мамочке. Пройдя мимо дверей Глашатаев, мэтр Лере толкнул следующую дверь, узкую и обитую кожей, галантно придержал ее рукой, пропуская вперед свою клиентку, затем столь же вежливо пропустил ее противника. К счастью, предыдущие клиенты не отняли много времени: не придется ждать в коридоре. Судебный исполнитель уже принял эстафету и ввел супругов прямо в кабинет судьи; полная дама в сером, с жидкими, рассыпающимися седыми волосами и серыми глазами посмотрела на них. Она дышала так незаметно, что ее грудь с синей орденской ленточкой на платье оставалась совершенно неподвижной. Шея казалась столь же одеревенелой, как и спина судебного секретаря — весьма худощавого молодого человека; уверенным движением руки с коротко остриженными ногтями судья указала супругу на стул слева, супруге — на стул справа. — Я хотела сначала принять каждого из вас отдельно, — сказала дама, — но — увы! — у меня нет на это времени. Рука секретаря суда, под широким обшлагом охваченная часами-браслетом, протянулась к ней; лиловая папка скользнула на стекло письменного стола, в котором блеклой радугой отражались папки других цветов; судья-примирительница внимательно слушала почтительный шепот — ей тихо сообщали о людях, сидевших в комнате, и об их защитниках, ожидавших там, за дверью. Дама в сером просматривала дело, останавливаясь на отдельных листках. — Да! — прошептал ее помощник. — Относительно предварительных условий стороны могут предложить свои соображения, они договаривались. Дама в сером бросила взгляд, довольно безразличный, на упомянутые стороны — они застыли в неподвижности и словно отсутствовали, разделенные некоей воздушной стеной и внезапным параличом, мешавшим им повернуть головы друг к другу. Дама в сером опустила свои серые глаза, и на ее серьезном лице с двойным подбородком выразилось удовлетворение от того, что чтение заняло так мало времени, и сдержанное сожаление по поводу вероятного провала ее миссии. Она начала с заранее подготовленной формулы: — Мне было бы приятно, мсье и мадам, если бы вы сидели рядом друг с другом не в последний раз. Сейчас моя задача заключается в том, чтоб заставить вас вспомнить, как это было впервые… Далее следовали несколько фраз, сказанных доверительным тоном и призванных вызвать в памяти их полное согласие, которое никогда не должно было превратиться в разногласие, упоминались и дорогие маленькие головки (подумайте-ка о них, ведь они так нуждаются в добрых отношениях между папой и мамой), и даже если эти отношения немного испортились — так в жизни бывает, — то мелкие стычки не стоит превращать в большую драму. Далее последовали пятнадцать секунд торжественной тишины — для размышлений. Потом на истца снова был брошен взгляд исподтишка, сопровождаемый шепотом: — Вы настаиваете? Голова Алины слегка повернулась в сторону мужа. Голова Луи, его упрямо вздернутый нос не дрогнули. Итак, он настаивал на своем. Он настаивал даже взмахом ресниц. Секретарь суда поднялся и впустил в комнату адвокатов. — Мы сожалеем, — сказал мэтр Лере. — Мы были готовы все предать забвению. — Вы разрешите? — спросил мэтр Гранса, протягивая новую бумагу. Дама в сером разрешила и с сосредоточенным видом снова принялась читать. Подобно брачному контракту, обычно составляемому до свадьбы, которая может порой и расстроиться, этот клочок бумаги в конечном счете является контрактом для развода и тоже готовится до судебного решения. Конечно, дама в сером в этих делах достаточно поднаторела — об этом говорит ее горделивая осанка. Но правосудие, спешащее скорей утвердить судебное дело, может легко превратить желание в постановление. — Это по крайней мере мне кажется разумным, шепчут величественные уста на ухо секретарю. Чтобы подтвердить это черным по белому, казенными чернилами, вновь воцаряется тишина, нарушаемая лишь скрипом пера. Поставлена последняя точка, и секретарь тихим, равнодушным голосом перечитывает короткую запись. Дама в сером незаметно перелистывает уже новую, зеленую папку. Затем, чуть приподняв веки с редкими ресницами, она завершает процедуру, роняя короткую реплику, которая так не вяжется с грустной интонацией: — Хорошо! Благодарю вас. Луи не помнил, как выбежала Алина, прикладывая платок к глазам, как он сам снова шел через Большой зал и спускался по боковой лестнице, выходящей в какую-то мрачную конуру, заставленную велосипедами и заклеенную постановлениями. Он шел на цыпочках, будто опасаясь раздавить что-то на пути. Он шел, терзаемый какими-то посторонними мыслями, и никак не мог понять, чем же он недоволен: ведь он добился своего. — Что за комедия! — ворчал Луи. — А ты полагаешь, что мы иначе думаем? — ответил Гранса. — Любой адвокат, если это человек, достойный своего звания, желает настоящего примирения для своих клиентов, хочет самого откровенного разговора о том, что же предпринять, какие найти средства, чтобы все-таки спасти семью. Но процедура в суде все опошляет и обесценивает все усилия. Внизу Гранса останавливается, держа Луи за пуговицу пиджака. — Брось расстраиваться, — говорит он. — Развод подобен хирургической операции — это всегда неприятно, но необходимо. Асфальт потемнел от дождевых капель — может, это ветерок нанес? Гранса идет рядом и твердит свое: — Кстати, я узнавал у Лере, что они собираются делать дальше. Сколько бы он ни толковал, что они, мол, готовы пойти навстречу, чувствуется, что наши показания их беспокоят. Он мне сказал прямо: Так как ты вынуждаешь меня подать встречный иск, выбирай: либо будем судиться бог знает сколько, либо забирай свой иск и пошли моей клиентке письмо от мужа, который сам признает факт измены и подтвердит, что отказывается продолжать совместную жизнь. — И что тогда? — спросил Луи, глядя вдаль затуманенными глазами. — Что тогда? Ты должен сам выбрать. Если согласишься, то за полгода дело будет закончено. Но учти! Алименты будут пересмотрены, и тебе придется всю жизнь тянуть лямку. Через открытую дверь хорошо видна Одиль, которая уж целый час ожидает в пивном баре напротив. Она расчесывает свои длинные черные волосы, ниспадающие до талии. — Так или иначе, — говорит Луи, — я не могу оставить Алину без гроша. — Значит, ты знаешь, что тебе остается делать, — отвечает Гранса. — Между нами говоря, ты обязан для Алины сделать это. Ведь ты же больше виноват, чем она. Если бы дело о разводе разбирали, как автомобильную аварию, — а это, кстати, было бы не так уж глупо, — ты бы, конечно, нес восемьдесят процентов ответственности. Что же касается твоего письма к Алине, я над этим подумаю и предложу тебе текст. Он поднялся еще на три ступеньки, обернулся и добавил: — Не забудь послать мне деньги, о которых я тебя на днях просил: на одном чеке — гонорар мне, другой пошли чистый, чтоб можно было в него вписать сумму в счет платежа ad litem, ибо закон обязывает тебя платить также и защитнику твоей жены. Сольфрини, наш поверенный, сам пошлет тебе свой счет. И еще тебе придется заплатить поверенному Алины, когда он будет назначен. Мне кажется, лучше предупредить заранее: тогда ты будешь знать, к чему надо быть готовым. Вряд ли в этом году тебе удастся купить новый автомобиль. Гранса убегает, а Луи застывает на месте перед каким-то объявлением о распродаже имущества по суду. Черт побери, вот снова он начал мучиться. Ему обязательно надо терзать свою душу. Как будто достаточно быть чистосердечным, чтобы оправдать себя. Только двадцать процентов вины за развод несет Алина, тут можно поспорить, но в этом ли дело? Мужья, которые покидают семью, всегда ссылаются на то, что жена стала невыносима, да так оно и есть на самом деле; это главное зло, из-за которого ее наделяют всеми прочими изъянами. Упрямая, мелочная, требовательная, раздражительная, вечно недовольная — да, Алина именно такая. Агрессивная или, точней, бесконечно придирчивая, всегда портящая мужу настроение. Ей нравится без конца повторять: этой мазней ты ничего не заработаешь. Никогда не поделится радостями, но неприятностями — сколько угодно; никакой благодарности, одни упреки. Вдобавок еще глуповата, любит посплетничать, собирает эти нелепые марки, которые прилагают торговые фирмы в качестве премий за покупки, закупает какие-то там стиральные порошки — в общем, единственный интерес ее, чем бы набить кошелку… И несмотря на все это — такая безупречная. Увы, безупречная! — говорит Гранса. Этакая ведьма невинная! Но все же ведьма. Измена зачастую — следствие, а не причина супружеского несогласия. Разве не так? Люди всегда верны своей природе, это для них оправдание и одновременно самое тяжелое обвинение. От темперамента не лечат. Ничего не сделаешь и с этой коварной болезнью — брачной аллергией… Но кто возражает? Одно с другим не связано. Мой друг Габриель говорил: Тебя ведь устраивает, что это неизбежно. Алину бросаешь ты, вот и скажи ей об этом напрямик. Луи поправляет галстук, решается выйти. Ему нужно только побыстрей обогнуть это скопление автомобилей, у которых «дворники» смахивают со стекол дождевые струйки. Но на тротуаре, справа, его ждет сюрприз. Вокруг Алины под шестью зонтами неподвижно стоит целый клан кумушек, явившихся за новостями, о которых они толкуют вполголоса, — неверный муж так часто оказывал услуги этим дамам. Была здесь поспешившая из Шазе мамаша — мадам Ребюсто, урожденная Леклав (Люси — для своего мужа, Ме — для внуков, с той поры, как старший из них, Леон, совсем еще маленький, изобрел это уменьшительное, распространившееся затем на сурового управляющего имением, на дедушку, прозванного Пе[5]). Была тут и прикатившая из Кретея младшая сестрица — мадам Фиу, более известная как моя сестра Жинетта (так ее называла Алина), или тетушка Сало — так ее называли дети. Была тут и самая младшая, сестрица моя Анетта, она же тетушка Косточка, которой следовало пребывать в это время в конторе «Сосьете женераль», и школьная учительница, близкая подруга, опасная мадам Вальду, с маленькой дочкой метиской Флорой, и именно мадам Вальду только что первая заметила виновного мужа и указала на него пальцем. Первый посетитель уже появился, склонился к ней и тихо прошептал: Послушай-ка малютка, ну чего ты сидишь одна? — и получил обычный в подобных ситуациях ответ: Благодарю за внимание, мсье, я жду своего мужа, он с минуты на минуту будет. Одиль трудно назвать недотрогой, но она благоразумна: когда приходится подолгу ждать то здесь, то там, такого сорта любезности принимаешь без лишней резкости, и если отвечаешь сухим тоном, то он все же смягчается улыбкой. Другой посетитель, менее решительный, который, видимо, уже поразмышлял над тем, чего ради эта цыпочка так упорно здесь околачивается, начал было ей подмигивать левым глазом; две смазливые девчонки, сидевшие на вертящихся табуретах перед стойкой бара, повернулись в сторону Одили и уставились на ее голубое платьице, почти всегда обеспечивающее излишний успех его владелице. Глаза Одили, тоже голубые, но с металлическим отливом, смотрели прямо перед собой, взгляд ее был жестким, как щит. Надоели ей уже все эти парни, осточертело ей ради Луи сидеть здесь за кружкой желтоватого пива с остатками пены по краям. Ну что за дрянная должность — все еще числиться той, другой! Если парень пропустил свидание или нахально удрал, потому что девушка на десять минут опоздала, то ему дают отставку! Мужчине не преуспеть в любви без пунктуальности, терпения, траты драгоценного времени. Одарить куда проще! Но ведь брошка или колье свидетельствуют лишь о содержимом бумажника, а отнюдь не о пылкости чувств. Даже когда девушка считает, что все это вполне естественно, она отлично знает, что самое драгоценное, чем ее; одаривают, — время… И однако! Свежеотлакированным ноготком Одиль теребит родинку на подбородке… И однако, вы все пересматриваете, вы полностью изменяете своим принципам, если вместо юноши вам достался женатый мужчина, да еще к тому же отец семейства. Ибо тогда все бывает совсем по-другому. Временем своего мужа располагает за натуральную ренту его жена, она вроде арендаторши, не так ли? И в те минуты, которые удается урвать, биение сердца так зависит от ударов стенных часов. Надо выкроить эти минуты, надо сделать их упоительными, надо принять как должное то, что близкий человек очень редко бывает с вами, чаще — без вас, что по поводу ваших забот его уста хранят молчание, но всегда готовы целовать вас, — нет, все совсем не просто. Такую женщину, пожалуй, можно считать примерной, хоть с этим не согласятся суровые блюстители нравов, которые не способны осознать, что значит быть безмерно преданной мужчине, которого — увы! — приходится делить. После Лии Иаков должен был томиться семь лет, пока он добился Рахили, так утверждает Ветхий завет. Но это же можно толковать иначе: Рахиль терпела целых семь лет, пока не добилась Иакова. Что же касается долгого ожидания и чуткости, то едва ли Алина уделила Луи хотя бы десятую долю того, что дала ему она, Одиль, разве не так? Из пяти лет не меньше трех ушло на ожидание и беспрестанное посматривание на часы — в кафе, в гостиницах, в магазинах в музеях, в метро, на улице; бесконечное ожидание то там то здесь этого человека, который, боясь, что его могут застигнуть на месте преступления, редко проводил ночь у Одили и даже сейчас придавал какой-то романтический налет этой долгой игре в прятки и получал от нее письма на адрес своей матери. То, что творилось там, напротив в суде, произошло с большим опозданием. Одиль уже не могла больше оставаться за бортом его жизни, так же как Луи не мог больше оставаться двоеженцем. Ему уже давно пора было обрести свободу, решительно сбросить с себя семейные узы одним движением плеча, как он умел сбрасывать подтяжки, прежде чем кинуться к дивану — Ну вот, все кончено. Теперь судебным крючкал остается завершить свое дело. Неожиданно он оказался у нее за спиной. Одиль н заметила, как Луи перешел улицу. Он обнял ее за плечи чмокнул за ухом, прошептав: — Видишь, вон она там, напротив, в красной кофточке, между матерью и сестрами? — Как? Это она? — взволнованно воскликнула Одиль, вскочив со стула. Чтобы лучше видеть. Чтобы тверже поверить в то, что увидела. Может, и для того, чтобы ее, Одиль, тоже лучше смогли рассмотреть. До сих пор она не видела Алину. Ей ни разу не удалось обнаружить ее фотографию в бумажнике, откуда Луи всегда с готовностью вынимал фотографии своих детей. Поистине великий день! Великое новшество! Теперь тебе ничто не мешает показаться с ним, поддержать этот вызов через окно. Это о многом говорит в сложившейся ситуации. Там, за окном, льет дождь, каgли стекают с кончиков спиц всех шести зонтиков, тесно сплоченных общим негодованием, похожих на черные Купола. Там, нацелившись взглядом на кафе, Алина, наверно, тоже воскликнула, но совсем другим тоном: «Это она!» Там Алина, наверно, обрекает Одиль на вечное презрение брошенных замужних женщин, которые, брызжа слюной, сутяжничают всю жизнь, добиваясь того, что им причитается, и настаивая на своих правах… Но Одиль уже пожалела о своем внезапном порыве и скользнула за спину Луи, чтобы быть менее заметной, чтобы не выглядеть вызывающе. К чему эта дерзость, когда чувствуешь жалость? Так вот над кем она одержала победу! Вот, значит, от кого Луи так долго не мог освободиться, скованный брачным свидетельством и четырьмя детскими метриками? Пусть его удерживало чувство долга, это лишь подчеркивало подлинную борьбу, более трудную, чем распри двух соперниц, — борьбу мужчины с угрызениями совести. Одиль уже не могла питать неприязнь к этой саранче — одному богу известно, как долго надо поститься, чтобы соблазниться такой. — Сколько же ей лет? — спросила Одиль, не подумав. — Мы ровесники! — ответил Луи. Его совсем не смутил этот вопрос, а может, он притворился, что не смущен, бросил на стол монету для официанта и сказал: — Сейчас этому трудно поверить, но в двадцать лет она была очень хороша. А потом — четверо детей, три операции, ничего удивительного… И все же Одили показалась необычной смягченная жесткость в тоне Луи, когда он это сказал. Но он, не дожидаясь сдачи, уже повел ее к двери, поддерживая под локоть и молодецки поглядывая на юнцов с сальными глазками, сидевших в кафе. Луи, как всегда, был взбешен, но в то же время ликовал от их тайной зависти, от их изумления. Он знал, что трое или четверо подобных юнцов добились еще до него успеха у Одили; но то обстоятельство, что двадцать лет тому назад он, Луи, встретил Алину девственницей, меньше его радовало, чем то, что сейчас он мог похитить Одиль у ее поколения. — Что будем делать? — спросила она. — Пойдем домой, — ответил Луи, выходя на улицу. — Я сказал на работе, что процедура примирения займет весь вечер. Дождь прекратился, и семейство Ребюсто, закрыв зонтики, удалялось к площади Сен-Мишель. Только малышка Флора оглядывалась, отчаянно крутя головой. — Пойдем домой, надо же это отпраздновать! — повторил Луи, направляясь в сторону Цветочного рынка. Одиль прижалась к нему. «Можешь не рассказывать, чем тебя держит эта девица!» — однажды крикнула Алина своему мужу. Это была правда. И вместе с тем неправда. Кто из них кого держал? Одиль уже познала, какими жалкими дилетантами выглядят в постели эти юнцы, неумелые и торопливые, познала и безразличие, в которое они потом тут же впадают. Алина же вопила о собачьей случке, но забывала об одном: собака — животное ласковое. И главное, не понимала, а скорее, не хотела понять, что мужчины не потому разбивают семьи, что решили спать с другой — этим могут заниматься все мужья, вовсе не прибегая к разводу, и они .почти никогда не лишают себя такого удовольствия, — напротив, случается, что наслаждения чисто плотские приводят некоторых к истинной любви, когда невозможно жить вдали от другой. В последнее время Луи возвращался в Фонтене с чувством все большего отвращения, и те замечания, которые он бросал Одили: Мне казалось, что я оставил плащ там, у Алины, но он тут, у нас, уже не оставляли никакого сомнения в этом. Одиль вдруг рванулась к нему. — Ну что? Что происходит? Ты меня любишь? — прошептал Луи стесненным голосом, оттого что ему тут же, на ходу, закрыли рот поцелуем на глазах у толстой продавщицы цветов, которая опрыскивала свежей водой кудрявые белые хризантемы. Объяснений не последовало. Одиль считала их ненужными. Она только склонила голову и потерлась о плечо Луи. — Распутница! Хитрюга! Обманщица! — произнес Луи, пародируя нудную супружескую сцену. Прижавшись друг к другу, они несколько минут неподвижно стояли среди этих белых зимних цветов, наводящих на мысль о похоронах. Луи вдруг нахмурился, проводив взглядом двух школьниц в таких же юбочках, какие носили его дочки. Потеря детей была для него главным горем, а для Одили — победой, но сомнительной. Она все еще улыбалась, но уже с серьезными глазами. Наконец-то Луи решился, это вызвало в ней ликование, но и ощущение стыда и даже беспокойства; теперь положение ее изменилось, ей придется не воевать за него, а беречь его; незамужняя становится женою, она как бы меняется ролью с этой Алиной и отныне должна находиться на страже своих хрупких прав. — Пошли! Луи, широко шагая, пошел дальше. Может, по пути он купит ей букет роз? Но он спустится в метро, пробежит коридор, забьется в угол вагона, и только когда они выйдут и поднимутся по лестнице, его уверенность возрастет. Всю дорогу, не желая признаваться, что думает об утраченном, он будет держать Одиль под локоть совсем так, как некогда держал ее отец, книготорговец в Ля-Боле, когда вел свою шаловливую дочку купаться, широко и вольно дыша всей грудью, на которой черный пушок уже начинал седеть. И дома, на улице Летьер, Луи кинется к Одили все с тем же видом победителя, как бы говорящим: «Ну вот, я для тебя порвал со всем. Но что значит несправедливость в сравнении с личным счастьем?» Напрасно. Даже в пылу любовного порыва он не сможет изгладить из памяти те двадцать лет, когда он был тысячи раз близок с женой и даже не подозревал, что где-то подрастает маленькая девочка, предназначенная заново украсить его брачное ложе. Голова у нее раскалывается от боли, ноги ноют. Она лежит полуобнаженная, острые локти торчат, отчетливо, как клавиши, выделяются тонкие ребра, бедра такие плоские, что резинки от трико даже не оставляют рубчиков на коже, — Алина чувствует каждую косточку, будто ее специально сотворили под стать жесткому деревянному ложу, которое уже никогда не будет супружеским. Она только что приняла четыре таблетки аспирина; глотнула прямо из крана над умывальником тепловатой воды с привкусом хлорки. Затем снова начала бродить по комнате, так как была не в силах сидеть на месте. Увидя себя в зеркале шкафа из карельской березы, прошептала: «Ну конечно!» — и, чтобы не видеть себя больше, открыла дверцу настежь, выставив напоказ полки с аккуратно уложенным в стопы бельем. — Ну конечно, это его единственное оправдание! — осмелилась уточнить для себя Алина. Вслух. Даже слишком громко. Были ли у Луи еще какие-то оправдания? В ушах Алины все еще звучали суждения ее клана, этакая горькая смесь, в которой было достаточно замечаний и по ее адресу: Мы вовсе не собираемся становиться на его сторону, но, признайся, ты ведь никогда не умела держать его в руках. То же мнение, но в менее мягкой форме, было высказано однажды вечером за садовой изгородью: Луи, конечно, где-то таскается, сомнений нет, однако можно понять, что такая зануда могла ему осточертеть… Совсем безвинной никогда не бываешь, не так ли? Даже если тебя обманули, то оказывается, ты сама в этом виновата. Но чтоб своя же семья… Конечно, она, Алина, сумеет их сплотить. Она их восстановит против зятя. Но ее репутация девушки, которая хотя и была немного легкомысленной, но в конце концов неплохо устроилась, сейчас сильно пошатнулась. — Ты и не представляешь, — сказала ей мать, — как отнеслись у нас в Шазе к твоему разводу. Половина наших знакомых просто избегают со мной встречаться. Другие едва здороваются или говорят: Как же вы это допустили! А как я могла помешать, если тебе самой не удается ничего сделать? Только вмешайся я, Луи без всякого стеснения стал бы смеяться мне в лицо. Что касается его родителей, то я написала им, но ответа не получила. Они ведь неверующие: им не кажется это постыдным. — Наверно, даже порадуются тому, что случилось, — сказала Анетта. — Как же им не понравилась твоя молниеносная свадьба! Чуть ли не двадцать человек повторяли мне тонкую шуточку твоего свекра, сказанную в тот день: хорошенькая брюнетка, да, пожалуй, это так! Но не стоит делить это слово пополам[6]. Алина мучительно думает. Конечно, до нее доходили провинциальные толки, от которых она считала себя уже избавленной, а вот теперь ее снова делают посмешищем. Самое противное услышала она от сестрички Жинетты: Я тебе говорила, что все кончится именно так! А ведь еще месяц назад та же Жинетта только пожимала плечами и заверяла: Да нет же, он никогда не решится, и Алина тоже была в этом уверена. Правда, Жинетта уже не раз вселяла в нее сомнения. Более десяти лет сестра указывала ей на признаки, предвещающие разлуку: раздражительность, редкие ласки — иной раз даже украдкой губы вытрет, — новая привычка не замечать жены, не слышать, не касаться ее, вести себя так, будто он отсутствует в собственном доме, невнимание, чередующееся с подарками, цветами, странное стремление похудеть, носить свитера, походить на молодого обликом, прической, манерами. Жинетта уже замечала это, но Алина все еще считала, что у нее просто резвый муж. Опасное легкомыслие, что и говорить. И все это вскоре подтвердилось. Но отрицать неприятности — один из способов их избежать или же оттянуть время, чтоб они сгладились. Успокаивая себя иллюзией, обычно ждут, терпят, спорят по мелочам. Увядающая женщина, живущая с сохранившим молодость мужчиной, утешается тем, что время уравнивает все. Невзирая на бесконечные семейные сцены, устраиваемые ею, чтобы спасти свою репутацию (и чем больше старалась, тем больше теряла), — не была ли она, Алина, такой всепрощающей дурой: пусть Луи уходит, пусть возвращается, пусть опять уходит и снова приходит через неделю, а то и через месяц, будто он коммивояжер или морской офицер? И когда такие мимолетные наезды вошли в привычку — и все ради одной-единственной женщины, более опасной, чем двадцать других, — разве Алина не захотела увидеть в этом признак ослабления сильной натуры? На фоне самых мерзких сплетен она еще решалась думать, что, если муж так часто лжет, значит, он все еще привязан к жене; что, если он еще уделяет ей какое-то время, пусть бывает с нею все меньше и меньше, значит, хочет сохранить главное, то, чем отличается семейный очаг от побочной связи. Она все еще втайне мечтала: Если он и завел себе любовь где-то в другом месте, то пусть хоть иногда проявляет ко мне нежность! А сколько раз она восклицала: Обожду, пока у тебя это кончится! Луи ничего не опровергал. Когда кончались семейные сцены, он становился ласковым, и даже время от времени разгоралось в нем старое пламя, и он безотказно выполнял ночью свой долг, ставя свою марку на преданной забвению собственности, обманывая любовницу с женой, проявляя весьма уважительное отношение к брачному договору. Из жалости. Быть может, из осторожности. Или просто из любезности, чтобы ублажить хозяйку дома. И себя ублаготворить, раз все под рукой. Или чтоб заменить ту, другую, когда она далеко или по нездоровью на пять дней выбывает из строя. — И ты соглашаешься! Я бы чувствовала себя оскорбленной, — возмущалась Жинетта, словно она королева со свитой покорных возлюбленных. Алина со злобой размышляла обо всем этом и ходила, даже не набросив на себя халата. Потеряла свое достоинство, и зазря. Вела себя как трусиха и дура. Но ведь Луи так часто повторял, что разводиться не будет: надо, чтоб у детей была семья. Этот палач не раз говорил, какую жертву он приносит, он-де мученик отцовского долга. Правда, уже два года, как Луи стал менее категоричен. И особенно последние полгода. Со времени той сцены с чемоданом. Еще одна глупейшая выходка с ее стороны. Было ли какое-нибудь доказательство, кроме сплетни, пущенной соседями, будто Одиль провожала Луи до самой двери их дома? Конечно, подобное вторжение в семейную обитель нетерпимо. Но было ли так на самом деле — сомнительно. Во всяком случае, у Алины не имелось достаточной причины, чтоб затеять скандал, тут же запихнуть свои вещи в большой чемодан, который обычно брали с собой, отправляясь на летний отдых, ринуться со всем этим добром в гостиную и там продолжать кричать Ну, хватит с меня. Я ухожу. Устраивайтесь тут со своим папашей как вам будет угодно. К счастью, спустя час, уже в метро, Алине вспомнилась искорка интереса, заблестев шая во взгляде Луи, поведение которого было, впрочем, весьма достойным: он проявил и сдержанность и огорче ние. К счастью, ее подружка Эмма, провожая Алин) обратно в Фонтене, устроила ей суровую выволочку и разъяснила, какой сильный козырь Алина, по сути дела, дала мужу. — Ты просто с ума сошла! Ему достаточно побежать в комиссариат и заявить, что ты сама бросила семью. Алина продолжала размышлять. Именно с того дня все так изменилось. Грубая перебранка после ее возвращения домой, к тому же истерика, которую она себе позволила, рыдания Агаты, растерянность Ги, хмурое молчание Розы — все это лишь усилилось после неблагоразумной выходки Алины, решившей провести ночь в комнате дочек, чтоб мучить их горькими сетованиями и полностью разрушить миф и рассказать, что папа редко бывал дома не потому, что занят работой, а потому, что ночевал у девки, и дети, все глубже увязая в грязи семейных будней, разделились во мнениях. Несомненно, это и переполнило чашу терпения Луи, вызвало у него новый приступ гнева; он громко воскликнул: — Я хотел пощадить Четверку. Но сейчас думаю, не будет ли развод для них меньшим потрясением?! Алина перестала ходить взад и вперед по комнате. Все кончено. Луи совсем изчез. Последние два месяца он отделывался только почтовыми открытками детям. Сама Алина за это время получила лишь голубую повестку, которую принес горбатенький чиновник с глазами столь мутными, как и его речь. Вот эту голубую бумажку Алина порывисто схватила с тумбочки, листок трепетал у нее в руках. Она снова его перечла, и подбородок у нее дрожал, а глаза были неотрывно прикованы к этой галиматье: «Согласно жалобе, поданной мсье Девермелем Луи-Жорж-Филиппом, проживающим в Фонтене, улица Нестора, № 36, на имя которого записан дом, судебный поверенный главной парижской инстанции мэтр Сольфрини… а также в силу подписания, вынесенного по жалобе председателем суда… нижеподписавшийся судебный исполнитель на этот предмет посылает в запечатанном пакете нижеприведенную выдержку поименованной здесь и проживающей по данному адресу… чтоб явиться в суд согласно предписанию для ответа на изложенные истцом претензии…» Ах так, имеются изложенные истцом претензии! Разве всегда успеешь взвесить, как поступить, как сказать? Какое же чудовище!.. Он все записал, все использовал, провоцируя для этой цели доведенную до отчаяния женщину. quot;…Высказывая эти претензии, истец находится в тягостной необходимости возбудить дело против своей супруги с требованием развода, в поддержку которого он излагает и представляет нижеследующие факты: 1. В течение многих лет мадам Давермель, ссылаясь на недостаточные профессиональные навыки истца, каждый раз, когда он возвращался домой, встречала его градом ругательств, изводила подозрениями, несправедливыми обвинениями, не отвечала взаимностью на его привязанность, грубо обрывала его в присутствии детей, соседей, друзей, многие из которых могут засвидетельствовать, что она, не стесняясь, обзывала своего мужа «недостойным отцом» и «кобелем». 2. Мадам Давермель нередко наносила своему мужу ущерб в деловом отношении. Например, 18 января по ее вине он потерял важный заказ, поскольку она ответила клиенту, пришедшему с предложением к ним домой: «Проваливайте! Плевать я хотела на махинации этого мерзавца!» Item[7] 2 февраля истец, у которого не было с собой ключей от входной двери, должен был вместе со своим приятелем ожидать под дождем в течение двадцати минут, пока его супруга соизволила открыть ему, кинув вместо извенения следующую фразу: «Раз твоя жизнь — дурной роман с продолжением, , мне хотелось по радио послушать хороший». И так далее. «Грубые нарушения супружеского долга между мужем и женой делают нетерпимым дальнейшее существование их брачного союза…» На четырех последующих страницах судебным жаргоном перечислено многое другое на основании свидетельств друзей, словом, вполне достаточно, чтобы суд мог вынести свое решение. Два или три таких свидетельства недалеки от истины, но остальные сильно искажают факты, преувеличивают; взять хотя бы последний, завершающий абзац, который полностью извращает истину. «3. В итоге — вечные обиды и оскорбления вынуждают истца, к великому его сожалению, во имя защиты своего дела, ограждения своего достоинства, а также покоя своих детей, возбудить дело о разрыве брачных отношений…» Вот уж действительно!.. Алина вдруг хватает свой халат, рывком натягивает его, нервно затягивает пояс. Туфли она забыла снять. Она бежит вниз по лестнице, прыгает, не глядя, через ступеньки. Бросается в гостиную, откуда слышится пулеметная очередь из американского ковбойского фильма. Кидается прямиком к автопортрету Луи, свисающему на зеленом шнуре с золоченого гвоздя. Поворачивает портрет лицом к стене. Потом подбегает к телевизору, выключает звук, прерывая речь внезапно онемевшего сиу — вождя индейцев, и обессиленно падает на стул, рядом с сидящими детьми. На Леоне серый костюм. Галстук у него цвета бордо, из-под брюк выглядывают того же тона носки, он сидит в большом кресле перед самым экраном. Но странно, глаза его за стеклами очков смотрят совершенно не мигая. Агата лихорадочно ерзает по дивану, вдруг вскакивает; она в джинсах, в полурасстегнутой кофточке; ее плечи и грудь дрожат от волнения, как и ее босые ноги, пальцы которых впились в ковер, дрожит и грива, и голубоглазая мордочка. Но Роза, закутанная в халатик, даже не шевельнулась, сидит, облокотившись о стол, прижав к вискам руки, и что-то штудирует. Филуменист Ги настойчиво разглядывает болгарскую спичечную коробку, которую он принес из школы. Роза и Ги упорно хотят подчеркнуть, что они даже не замечают того, что произошло в комнате. — Только что вернулась из суда, — говорит Алина. — Теперь это уже официально: ваш отец нас покидает. После слова нас, цель которого — завербовать всех здесь присутствующих, можно добавить: — Ваше воспитание, разумеется, доверено мне. — Ну, уж этого, во всяком случае, следовало ожидать! — восклицает Агата своим звонким, как у синицы, голоском. Она подходит к матери, и та крепко ее обнимает. Но трое других молчат. Однажды, спускаясь с откоса, Алина сильно помяла свой «ситроен» и разбила в нем стекло. С какой яростью они тогда высадили покореженные дверцы, чтоб вытащить невредимой свою мать, как они бросились ей на шею! А ведь новая беда несравнима с той, что случилась тогда. — Может, хотя бы полюбопытствуете, что вас ожидает? — говорит Алина. — Это ведь дело серьезное. — Мы в курсе, — говорит Роза. — Папа звонил нам. Самое ужасное, что Луи умеет все предвидеть; такую сцену он тоже предвидел и предотвратил возможный эффект. Алина гладит волосы Агаты, ласковой своей союзницы; Алина решает, что ей надлежит вздохнуть. — Никогда бы не поверила, что он расстанется с вами без борьбы. Но вас, видимо, это мало трогает? Но что это с ними? Они все встают. — Он мне об этом иначе сказал, — прерывает ее Ги, нечаянно раздавив упавшую на пол спичечную коробку. — Да и мне тоже, — говорит Роза. — Если хочешь знать, он спрашивал перед уходом, что я об этом думаю. — И меня спросил, — признался Леон, нежданно повернувшись ко всем лицом. — Что вы об этом думаете! — бросает Алина с изумлением. Ее окружают детские лица с разными глазами, волосами, выражением, чувствами; однако же у всех у них есть нечто общее — это характерное для рода Ребюсто ухо со сросшейся мочкой! Алина думает, собирается с силами и берет себя в руки. Пусть мнение детей остается при них. Осторожней! Не надо узнавать, что они ему ответили, нельзя показывать, что придаешь этому значение. Осторожней! Ведь Луи не только купил этот дом, не только сам выбирал эти вещи, и не только они хранят его присутствие здесь — влияние его распространяется по крайней мере на двух или трех человек, живущих в этом доме. — А с тобой, — прошептала мать, сжимая руку Агаты, — с тобой отец тоже советовался? — Он отлично знает, что я об этом думаю, — ответила девочка. — Он не рискнул. У Алины перехватило дыхание, когда она увидела замкнутые лица детей. Теперь, когда их поручили ее опеке, отважатся ли они, завороженные своей долгой и нежной привязанностью к отцу, противостоять примеру Агаты? — Бедняга, — прошептала Алина, — против него решительно все, даже его друзья. — Кто же? — спросила Роза. Она порывисто собирает книги и тетради, готовясь скорей удрать в комнату, которую без всякого удовольствия делит с сестрой. Было бы хорошо оставить одну Агату хозяйкой этой комнаты, освободить отцовскую мастерскую, теперь ему ненужную, и пристроить там Розу с ее коллекцией ракушек. Леон уже протянул руку к телевизору, чтоб включить звук и найти себе надежное укрытие в разглагольствованиях индейцев о трубке мира, куда менее неприятных, чем разговор, ведущийся сейчас в комнате. Ги, вместо того чтобы заняться математикой, направился к двери. Нет, Алина, сейчас не время скандалить, надо держаться спокойней! Быть снисходительной. Надо готовить детей, чтоб они отрешились от воспоминаний, освоились со своим новым положением: ведь они наполовину сироты. Алина чуть покраснев, начинает защитительную речь: — Вы отца любите, это естественно. Вам не менее больно, чем мне, от того что приходится покоряться обстоятельствам, и это тоже естественно. Но все же будет очень несправедливо, если мне придется расплачиваться за то, что вас обманули. Роза уже вышла, но в коридоре задержалась и оттуда крикнула: — Так не заставляй же нас расплачиваться за то, что обманута ты. Ги изчез. Леон недоуменно тер кончик носа. Даже Агата была сконфужена. К счастью, стенные часы в стиле Людовика XVI, обладающие, как и бабушка, которая их подарила, весьма пронзительным тембром, прозвонили шесть раз. Алина отбыла на кухню, скорбная, задумчивая, усердно поддерживаемая Агатой, хотя этого усердия не хватило, чтоб помочь матери в долгой процедуре приготовления жареного картофеля. Агата удовольствовалась тем, что посадила мамочку, принесла ей два килограмма картошки в рыночной зеленой пластиковой сетке и вытащила из ящика картофелечистку. Затем, как это обычно делал папа, она чмокнула мать в шею около уха и шепнула ей: — Да хватит уж! Выбрось из головы! Алина услышала слова Луи, слетевшие с очень похожих губ! Круглый задок Агаты, втиснутый в линялые голубые джинсы с какими-то белыми точками, исчез в коридоре. Алина так одинока в своем доме, хоть он полон детьми, а она-то думала, что они сплотятся вокруг нее. Семнадцать, пятнадцать, тринадцать с половиной, девять — все они уже в разумном возрасте, и те, кто с ней согласен, и те кто против. Однако в тот миг, когда она так в них нуждается, Алина совсем одинока. И она со злостью скребет картофелину. Конечно, она действовала не так, как нужно. И зря отговорила свою мать и сестер, хотевших остаться на этот вечер у нее в Фонтене, собрать своего рода торжественный и суровый семейный конгресс, чтоб эта тяжелая дата в жизни детей стала им ненавистной. Но Алина побоялась слишком разволновать детей, а вот теперь оказалось, что они совсем не взволнованы. — Ну погоди, мой голубчик! Слава тебе господи, никто не слышит, никто не видит, как злобно она прокалывает насквозь картофелину. Эта картошка, розовая, странная, виновата лишь в том, что имеет форму сердца! Ну и глупец Луи! Он не понимает, что его ненавидят, потому что любят. Да и сама она дуреха! Она не понимает, что ему невыносимо именно то, что вполне естественно. Я тебя больше не люблю, ты еще любишь меня — такова судьба! Ни я, ни ты иначе поступить не можем. Какие могут быть у нее колебания, если он поступил так великодушно? Все, что ей остается, — это дети, и они с ней, они у нее, в обычной обстановке, где их привычки, их распорядок дня куда важнее, чем бабушки, дедушки, друзья, соседи (к ним еще надо тщательно присмотреться). Тонкий рот Алины так сильно сжат, что видна лишь красная черточка, скривившаяся в холодной улыбке. Мэтр Лере говорит, что дети во время развода свидетельствовать не могут, и это, конечно, правильно. Но дети будут свидетельствовать позже своей привязанностью и своим выбором. Начинается другой процесс, каждодневный, и Алина прекрасно понимает, кто будет давать им советы. Леон нередко разрешает свои проблемы на ходу, сейчас он в своей комнате и вот уже целый час размеренным шагом ходит от окна к двери, поскрипывая расшатавшейся половицей. А вот Ги, видимо, принимает в это время ванну; он всегда плещется, как утка. Роза, по обыкновению пристроившись на своей кровати лицом к стене, спиной к людям, читает. Агата только что открыла свой заветный сундучок, вытащила из него знаменитую тетрадь в обложке из красной пленки, которую никому никогда не дозволяется перелистывать, и берется за маленькую ручку с серебряным колпачком, подаренную ей к пятнадцатилетию дедушкой Давермелей; ручка эта отлично ведет себя на уроках родного языка, но становится совершенно негодной при столкновении с математикой. Высунув кончик языка, соблюдая красную линию полей в тетрадке, не забывая о точках, запятых, правильном написании слов, тщательно выкручивая букву quot;оquot; и выводя заглавные буквы, Агата синими чернилами выводит строчку за строчкой: Внизу у лестницы раздался звон колокольчика, сзывающего к ужину. Роза закрыла свою книгу и молча вышла из комнаты, но чувствовалось, что она взволнована. Агата уложила дневник в сундучок, вынула ключик, постоянно висевший у нее на шее и греющийся, вместе с двумя медальками на тонкой цепочке, в вырезе платья. Один поворот налево, один направо. И вот сундучок, в котором помещались еще сберегательная книжка, шесть серебряных монет по пять франков, один луидор, брошка, сто двадцать франков в мелких купюрах, конверт с открытками и письмами, еще один конверт с фотографиями (право собственности на три из них весьма сомнительно), — сундучок со всеми сокровищами исчез под кроватью. Когда Луи, весьма не уверенный в себе и потому захвативший с собой Габриеля Бомонжа, своего старого друга и крестного Леона, остановился у дома № 36, поставил машину в двух метрах от калитки, чтобы дети могли пройти со своими велосипедами, он услыхал, как с ним поздоровался, приподняв шляпу, мсье Жибу, сосед из дома № 38, тут же по обыкновению добавивший: «А как мадам Давермель? Она здорова?» И Луи на несколько мгновений будто забыл, что за это время произошло. Он вытащил ключ из правого кармана и привычно ткнул его в отверстие замка. Ключ внутрь проник, но после поворота почему-то не издал обычного скрипящего звука. — Они опять что-то натворили! — проворчал Луи. Это случалось уже не впервые: ватага местных ребятишек, с которыми, возможно, шалил и Ги, однажды испортила замок искривленными гвоздями. Но сейчас под коробкой замка на темно-зеленом фоне двери резко выделялось красное пятно, и говорило это о другом: накануне замок наскоро сменили, а подкрасить в этом месте еще не успели. — Она не теряла даром времени, — разозлился Луи. — Вот я и выброшен из дома. Подумать только — я целых пятнадцать лет гнул спину, чтобы заплатить за эту проклятую лачугу! — Ты не очень-то баловал ее своим присутствием, — .заметил Габриель. Луи только улыбнулся. Рассчитывать на поддержку Габриеля значило покориться суровому суду вдовца, который был в ужасе от предстоящего развода и всеми силами старался оттянуть это самовольное вдовство. Габриель всегда будет таким же несгибаемым, как та голубая ель с ровными ветвями, которую он посадил через неделю после рождения Ги и которая сейчас напоминала ему о том, что ушло. Луи, вынужденный торчать на улице, как эта елка, которая торчала там, за оградой, вынужденный звонить, чтобы войти в калитку, никак не мог решиться на это и был в ярости. Садик, его садик, был запущен, завален кучами опавших листьев. Бирючину давно не подстригали. Сорняки своими мелкими звездочками забили садовую гвоздику. Штамбовые розы «Белая королева» и «Дама сердца» неряшливо разрослись… — Здесь ты был хозяином, теперь это видно, — сказал Габриель, нажав на кнопку звонка. Пока все усилия ни к чему не привели. В доме было слишком шумно. На верхнем этаже Роза снова сцепилась с Агатой, которая почти нагишом целый час вертелась перед зеркалом в ванной, выщипывая себе брови. Леон, прижав ухо к транзистору, ибо батарея села, комментирует спортивные новости, вопит изо всех сил, чтоб его слышала в ванной сестра — как и он член спортклуба в Фонтене: — Камиша пробежал за десять минут и три секунды! Я так и знал! Алина, вынужденная чинить в доме всякие мелочи — ведь сыновья в таких делах менее одаренны, чем их отцы, — крепко чертыхается, пытаясь ударами молотка вправить расшатанные ножки стула; виноват в этом Ги, который раскачивается как одержимый, на чем бы он ни сидел. Только после второго звонка Алина, растрепанная, примчалась на кухню и заняла свой обычный наблюдательный пост — у третьего квадрата правого окна за занавеской. И, ни минуты не медля, забыв о решении суда, Алина начинает мечтать. Луи возвращается к ним! После этой отвратительной комедии на прошлой неделе в суде он все же возвращается. А Габриель, этот чудесный Габриэль, который никогда не принимал ни сторону Луи, ни сторону Алины, а стоял за сохранность семьи, решил воспользоваться воскресеньем, и ради своего крестника он притащил с собой Луи в Фонтене, чтобы попытаться примирить супругов по-настоящему. — Ты что, ожидала крестного? — спросил Леон, подойдя к матери. — В конце концов, — ответила Алина, продолжая развивать свою мысль и сообразуя ее с недавними замечаниями своего адвоката, — если твой отец к концу месяца не подпишет мне нового ассигнования, все полетит кувырком… Быстрей, Леон, отвори им, а я пока причешусь. Что это? Почему в доме так жарко, разве опять затопили? Алина суетится, кричит: «Агата, Роза, Ги» — вызвав в ответ из комнаты девочек целый каскад восклицаний: «Что там у тебя?» Она пока приглаживает волосы, по ошибке второпях схватив одежную щетку. Стало быть, в последнюю минуту Луи решил не доводить дело до суда и, не чувствуя себя достаточно уверенным, взял с собой третье лицо. Не виноват он в том, что в прошлый раз их занесло и проявлять сдержанность стало уже невозможно. Да, конечно, его надо принять; надо вернуть ему мастерскую и дать новый ключ, все это так. Но не задаром же, пусть принесет повинную, выразит сожаление, скажет о своем решении перед всеми, и в том числе перед детьми. Пусть выдаст письмо о разрыве с той, с другой; письмо должно быть крайне сухим — она, Алина, сама отшлифует написанное, сама отправит его заказным, и лишь после того, как снимет фотокопию: ведь все надо предвидеть. — Привет! Луи входит первым, вытирает ноги о коврик, снимает пальто и вешает, как прежде, на крючок большой вешалки, опять, как бывало, тянет носом, чуть пофыркивая (это упрек: в доме отдает жареным мясом, и, как уверяет Одиль, все его пальто насквозь пропитано этим запахом). Разочарованная такой нарочито разыгранной развязностью, Алина уже ненавидит этого агрессора, нагло вторгшегося в ее владения, и в том состоянии, в котором она находилась, ей тяжело наблюдать радостные прыжки детворы, высыпавшей отовсюду. Только одна Агата, поспешно набросив зеленоватую куртку с вышитыми на кармашке инициалами французского спортивного клуба, сдержанно подставила отцу щеку. Роза целует его четыре раза взасос, впившись как пиявка. Ги, в трусиках, сменяет ее, пылко кинувшись к Луи, обхватив тощими, как палки, руками своего блудного папашу, а тот еще решается сказать самым спокойным тоном: — Ну что же вы, ребятки, все еще не одеты? А ведь сегодня четвертое воскресенье, с девяти до девяти мы будем вместе. Пойдем на улицу Вано, к нашей бабушке. Вот и рассыпался карточный домик. — Но ты не предупредил меня, — сказала Алина, побледнев и прислонившись к стене. Стало быть, Луи вовсе не собирался искать примирения! Какое же он чудовище; явился к ним, уверенный в своем праве, требуя немедленного и точного его соблюдения. Еще одно отягощающее обстоятельство: преспокойненько напялил на себя свитер, в свое время связанный Алиной. Подумать только, бросает свою жену, носит свитер ее работы, и шерсть не раздражает ему кожу! Другое отягощающее обстоятельство: не обращая никакого внимания на Алину, Луи вместе с детьми прошел в гостиную, иронически посмотрел на свой портрет, повернутый лицом к стене, но нахмурился, заметив на другой стене темный квадрат обоев — доказательство того, что здесь с гвоздя сняли какую-то картину. В коридоре Габриель дружески обнял Алину и тихо заметил: — Ты разве не знаешь, что решение уже автоматически вступило в силу. Твой адвокат должен был тебе разъяснить… Алина с досадой оттолкнула его, спросив сквозь зубы. — Теперь ты ему помогаешь, а? — Послушай, Алина, я ведь хорошо знаю твой характер и хотел только помешать тебе делать глупости. Подумай, что будет дальше, если с самого начала ты дашь Луи повод жаловаться, что ты не выполняешь решения суда. Обманывал ее Габриель или нет, но он был прав. Однако на горизонте появилась новая туча: через стеклянную дверь Алина заметила, что Луи, тыкая пальцем в стенку, расспрашивает о чем-то Розу. — Скажи ему, чтоб он ждал детей на улице, — с раздражением заметила Алина. — Насколько я знаю, закон не обязывает меня принимать его у нас. Но Луи уже вошел и, насупясь, спросил: — Что ты сделала с моей большой картиной? Алина немного помедлила, потом ответила с вызовом: — Разве я должна давать тебе отчет? Я нахожусь у себя, а твой дом в другом месте. — Ты имеешь право только пользоваться этим домом, и все. А продавать ничего не можешь. Ты знаешь, что эту картину я любил. Расставаться с ней не собирался. И если ты ее кому-то сбыла… Сомнений не было. Ги обо всем ему рассказал, и потому Алина завопила: — Да, я продала ее. У меня ни сантима не осталось, а нас ведь пятеро садится за стол, представь себе! Дети уже взбежали по лестнице к себе — только Агата з качестве боевой охраны осталась с матерью. — Я перевел тебе твое пособие, — отчеканил Луи. Взбешенная, Алина повернулась к Габриэлю: — Хотите говорить о пособии — извольте! Да на такие деньги нам придется вполовину урезать себя. Ничего не поделаешь — придется, раз мсье бросил нас. Но я должна оплатить уже произведенные расходы. Я-то не имею аванса. Я ведь не спрашиваю, что он сделал со своим счетом в банке и с тем, что было у него в сейфе. Я оказала ему доверие, а он наверняка принял меры предосторожности. — На этот раз хватит, — сказал Луи, суетливо роясь в правом кармане брюк в поисках трубки, которую он тут же сунул в рот, и буркнул в сторону: — Одевайтесь, ребята, и отныне будьте уже готовы, когда я зайду за вами. — А если ты вовсе не явишься? — вызывающе спросила Алина, скривив рот и вцепившись в ткань своего халата. — Они что же, должны по твоей милости ждать весь день, стоя на карауле? Пылающий взгляд и взгляд ледяной, холодный. Алина устало опустила веки. Она не была уверена, что ей удалась эта назидательная, крикливая и мстительная сцена. Агата, дорогая ее малышка, не тронулась с места, но Роза и мальчики уже помчались в свои комнаты. Что ж, уступка — ведь еще не согласие, но лучше заранее предвидеть, что предстоит еще перенести. Луи вправе поступать, как считает нужным, по крайней мере там, по другую сторону решетки этого дома. — В те дни, когда я не смогу прийти, я заранее предупрежу, — пообещал он. — Ну, Алина, нельзя же так, будь благоразумна! — уговаривал ее шепотом Габриель. Алина закрыла глаза и замерла, изображая статую матери-великомученицы, затем испустила глубокий вздох и уткнулась носом в дочкины волосы. — Иди, дорогая. Я предупрежу твою подругу, — И, отойдя от Агаты, добавила с каким-то мрачным удовлетворением: — Ее ведь пригласили в гости к Буалу, а Леон должен был состязаться в беге на тысячу пятьсот метров в Монтрее… Что поделаешь! Придется им привыкать, что каждое второе воскресенье у них пропадет. Она повернулась и пошла в кухню, чтобы уединиться там. И снова стала на свой пост у кухонной занавески. И зажмурила наполнившиеся слезами глаза. И увидела Луи, твердо шагающего по асфальту и все еще пытающегося зажечь пустую трубку. И почувствовала, как защипало в носу при виде Ги, который выскочил из дома, крепко хлопнув дверью и даже не обернулся. И горько пожала плечами, когда появился Леон, уже смирившийся с тем, что пробег состоится без него, а за ним Роза, дерзко усевшаяся в машине рядом с отцом, на место Алины, покойницы, живой покойницы — она ведь уже никогда там не сядет. И улыбнулась тому, что Агата намеренно заставила себя ждать, вышла не торопясь, да еще надувшись, медленно волоча ноги к машине, а потом забилась в дальний угол, предварительно трижды помахав рукой. Когда машина тронулась, Алина устало сгорбилась, как бы сломалась надвое. Потом внезапно вскочила и, пробежав по коридору, бросила в унитаз свое обручальное кольцо, так резко дернув цепочку для спуска, что в тишине опустевшего дома вода зашумела, как водопад. И вот она снова очутилась на кухне и начала натягивать резиновую перчатку, обнаружив, что белая полоска на пальце упорно напоминает о прошлом. Задумчиво натянула другую перчатку и, наконец, принялась мыть духовку… Измены, уходы, развод, предательство самых близких людей — все может произойти в жизни женщины. Но даже когда у нее от слабости кружится голова, когда сердце дает перебои, хозяйка воскресает в своих заботах, и ее руки продолжают выполнять привычные дела. В смежной комнате, которая прежде была комнатой Луи и время от времени еще служила ему, так как здесь все еще стояли его холостяцкая кровать и старый мольберт, сейчас яростно сражались в «пинг-фут»[8] , девочки выступали против мальчиков, и судьей был Луи, который, держа в руке карандаш и не теряя времени, делал наброски. Выкрики, удары мальчиков по мячику, посылаемому в ворота девочек, оглушали старую мадам Давермель; волосы ее были искусно подсинены и уложены, и она чинно восседала в кресле, занятая распутыванием ниток для вязания, а заодно и путаницы в своих мыслях. Дети производили столько шума — наверно, соседка с нижнего этажа будет жаловаться. Но что скажешь в такой момент этим несчастным детишкам! Они были до того удивлены подарком отца: часы каждому, и подарены просто так, без всякой причины — ни праздника, ни именин, ни даже дневника с хорошими отметками, никакого предлога. Возможно, Фернан был прав, сказав, что не стоило бы так отмечать этот грустный день, заставляя детей думать, будто их желают утешить. Во всяком случае, несмотря на «пылающих перепелок», несмотря на торт «Татен», дедушка оставался мрачным. Тайком поглядывая на него и быстро отводя глаза, чтобы он этого не заметил, мадам Давермель отлично понимала настроение своего дорогого мужа! Он, конечно, не жаловался, не проявлял уныния — держать себя умел всегда. Но был желт, словно у него печень разыгралась, и сидел в каком-то напряжении, будто его мучит артрит. Сынок доставил ему немало переживаний. Отказался от профессии фармацевта в пользу изящных искусств, сменил живопись на ремесло художника по интерьеру — ну, это еще ладно! Подхватил Алину, такую, в общем, сварливую бабенку, и сразу же направился ворковать на стороне — и мимо этого еще можно пройти. Что же касается развода, то дед Фернан был ни за, ни против. Он уже много раз говорил: я никогда в жизни себе такого не позволил бы. Однако я не кюре, чтобы запрещать развод другим. Алину он не любил и почти никогда ее не защищал. Но четверо детей, черт побери! Луи разбил семью. — Пойду посмотрю, что там делается в духовке, — сказала мадам Давермель. Он что-то прошептал — только чтобы напомнить ей о своем существовании, не ожидая ответа; просто взмахнул ресницами — дружелюбная улыбка человека, поглощенного тем, что он делает пометки на полях книги «Теория психотронов», для всякого другого абсолютно неудобоваримой. Мадам Давермель исчезла, мягко ступая в домашних туфлях, но тотчас вернулась. Муж даже не шевельнулся, сидя верхом на плетеном стуле. Он все еще продолжал свои пометки. И, не поднимая глаз от книги, произнес: — Отныне, Луиза, они будут у нас редкими гостями. Сдержанное замечание, скупое слово, намек — все остальное надо угадывать по этому лицу, обрамленному бородой, словно лентой от шляпки, двигающейся у висков вместе с густой седоватой шевелюрой, маскирующей слуховой аппарат. — До решения суда мы будем видеть их дважды в месяц, — сказала мадам Давермель. — А как потом, это уже зависит от Алины. Если она вернется к себе на родину, то даже Луи будет трудно с ними встречаться. Надо было вовремя об этом думать. Луиза обычно весьма легко выражала свои мысли; Фернан же, высказывая сомнения, помахивал рукой себе в помощь. Лет пятьдесят тому назад молчаливый аптекарь беседовал лишь со своими пробирками, а кончил тем, что женился на своей помощнице. — Кроме того, это еще будет зависеть и от молодой особы, — негромко добавила старая мадам Давермель. Она потрогала рукой свою драгоценную прическу и снова принялась разматывать шерсть для вязания. Кто же окажется опаснее? Семья Ребюсто, эти провинциалы, в интересах которых, похоже, обернется дело? Или же эта молодая женщина, которой удалось добиться того, чего она хотела, за пять лет? — Как бы то ни было, — продолжала мадам Давермель, — Луи очень доволен, что у него есть родители. Он мне недавно откровенно рассказывал о своих трудностях. Как быть с детьми? Не может же он таскать их весь день по Парижу — тогда всем станет ясно, что у него неблагополучно дома. Было бы, конечно, замечательно поразвлечь их в день встречи с отцом; но они все разного возраста, и трудно остановиться на чем-то одном — пойти в зоопарк, на матч или в кино. И кроме того, они все же немного растеряны после того, что произошло. У нас дома им, пожалуй, легче, они чувствуют себя непринужденней. Она умолкла. Седая голова повернулась к ней, острый нос навис над густыми усами, и сквозь них послышалось: — При детях ни слова, особенно против их матери. — Боюсь, что это условие не всегда будет соблюдаться обеими сторонами, — сказала Луиза Давермель, повернувшись. Зазвонил телефон. Она тяжело встала с кресла, подошла к аппарату, стоявшему на столике в стиле Луи-Филиппа, и, когда прижала трубку к своей серьге с аметистом, глаза ее зажмурились, рот беспокойно скривился, обнажив вставные зубы, и она отчетливо произнесла: — Да, мэтр, мой сын здесь. Передаю ему трубку. — Затем прошептала, но так тихо, что глухой муж ее не услышал: — Это Гранса. Он мог бы позвонить Луи куда-нибудь в другое место. Как и опасалась бабушка, Четверка, встревоженная словом мэтр, тут же прекратила игру. Они отвернулись, притворяясь, будто интересуются оставленными здесь набросками отца, среди которых был и портрет Агаты, воздушной, резвой, совсем не похожей на недоверчивую, насупленную, укрывшуюся за спиной Леона девочку, — словно зверек, попавшийся в западню. — Это, конечно, ты. Похожа, — сказала мадам Давермель, разглядывая рисунок через очки. Бабушка старалась смягчить выражение лица улыбкой, но она, как и дети, томилась. Эти семейные сборища, кажется, станут веселенькими! Агата сразу заняла весьма определенную позицию. Казалось странным, что ее мордочка — копия Луи — выражает тревогу за мать, в то время как Роза — точный слепок с Алины — старается улыбкой ободрить отца, который, подбежав к телефону, даже не потрудился понизить голос. — Секундочку, я возьму записную книжку, и ты мне продиктуешь текст. — Кто поможет мне накрыть на стол? — спросила бабушка, чтоб увести детей из комнаты. Они пошли за ней все, но продолжали напряженно прислушиваться, вынимая из буфета тарелки с цветочками и на этот раз бесшумно ставя их на стол в столовой, отделенной от гостиной передвижной стенкой, которая — увы! — сейчас была раздвинута. Дети хорошо видели отца; прижав головой телефонную трубку к левому плечу, он неловко царапал карандашом, записывая то, что жужжало в ней и предназначалось ему одному; однако, как ни кратки были его реплики, нетрудно было догадаться, о чем идет речь: Это не слишком сухо, а? Хочешь, я немного сглажу? Ну что ж, ты лучше знаешь, пусть будет по-твоему. Дети отлично видели всех — деда, там, в своем углу, рядом с ним бабушку, видели и друг друга — все они вместе словно участвовали в каком-то представлении, застыв с каменными, неподвижными лицами. Только Луи, казалось, ничего не замечал. Ладно, я сделаю копию и немедленно тебе отошлю. Надо заказным, а? Наконец мадам Давермель не выдержала и без всяких объяснений задвинула перегородку; это произошло в тот момент, когда Луи, отойдя от аппарата, протянул отцу листок, вырванный из записной книжки, и в ответ услышал: — О нет. У меня по этому вопросу нет твердого мнения. Это твое личное дело. Алина стояла у занавески в кухне и пристально вглядывалась в сумерки, рассеченные мелким дождиком, в струйках которого расплывался вялый свет трех стоящих поблизости фонарей. — Потерпите! Они скоро будут, — сказала ей Эмма. О том, какие чувства вызовет в ней это первое свидание детей с отцом, Алина раньше и не думала: не думали над этим ни ее сестра из Парижа, ни другая сестра, из Кретея. А вот Эмма подумала. Эмма всегда обо всем думает. Вместе со своей девчонкой Флорой она явилась сюда в пять часов. Даже еще извинилась: — Мне надо было уроки проверить, а то я пришла бы раньше. Была уверена, что застану вас в таком состоянии. Если бы мне пришлось отправить Флору в гости к отцу… Флора, подняв носишко, с удивлением уставилась на мать. Все кругом знали, что мать родила ее от своего коллеги гвинейца, когда работала учительницей в Конакри; знали, что она заботливо растила ее одна, сразу перестав думать об этом гвинейском парне. — Ничем не занимайтесь, Алина, — сказала Эмма. — Ведь ужинать будут только женщины. Я сама обо всем позабочусь. Одинокая женщина, она была подлинной сестрой милосердия для других одиноких; к тому же она обожала пересуды. Среди друзей Эммы числились главным образом дамы, разведенные или близкие к разводу, чаще всего матери ее учеников. Начиналось обычно с вполне безобидного вопроса: Что же происходит, мадам? Я никак не могу встретиться с отцом ребенка, на который следовал несколько смущенный ответ: Потому, мадам, что мы сами его очень редко видим, а затем при выходе из школы Эмма подкарауливала мамашу и начинала ей пылко сочувствовать, что приводило к исповеди, к выслушиванию советов, и таким образом эта женщина попадала в твердые руки Эммы: Бедняжки! Они не умеют защищать себя! Эмма же знала все: законы, права, издержки, формальности, адреса. Она была счастлива, когда удавалось загнать в угол одного из мерзавцев — этим выражением клеймились мужья, бесспорно его заслуживающие, впрочем, как и те, которые могли бы таковыми стать. В этот день Эмма была крайне огорчена глупейшим поступком одной из своих подопечных: Представляете себе, мамаша маленького Гонзаса снова сошлась со своим пьяницей, что скажете, а? — и решительно нацепила кухонный фартук Алины. Она взбила, перевернула, сложила вдвое омлет с ветчиной, действуя очень осторожно, чтобы не поцарапать сковородку с тефлоновым покрытием. Мужчины всегда плохо обращаются с такой посудой, когда пользуются ею. Покончив с оладьями и с кофе, она тут же кинулась мыть посуду, заметив мимоходом, что в доме, из которого деньги уплывают к потаскушкам, никогда нет машины для мытья посуды, это правило. А в девять часов пять минут, ссутулясь, уже стояла у занавески, рядом с изнервничавшейся, непрерывно смотрящей на часы Алиной. — Надо предупредить Луи, чтоб в следующий раз он приводил детей домой вовремя. Только, пожалуйста, не вздумайте журить их за опоздание. Алина ничего не ответила. Впервые вся Четверка ушла из-под ее крыла. Она была уже готова вообразить самое худшее. Несчастный случай. Похищение. Поистине у страха глаза велики. Но вот десять минут спустя (ей-то казалось, что прошла целая вечность) она наконец вскрикнула: — Вот и они! Луи действительно только что высадил детей на перекрестке, чтобы не делать объезда, так как на этой улице было одностороннее движение, и Четверка уже тянулась домой гуськом, в порядке, обратном их возрасту. Ги шел без шапки, держа под мышкой плащ и шарф, прыгая по краю тротуара с плиты на плиту, стараясь не ступать на полоски меж ними. Обычно это ему хорошо удавалось. Чем же он так озабочен, что на каждые два прыжка один раз дает маху? За ним шла Роза в габардиновом пальто, застегнутом на все пуговицы, с низко опущенным капюшоном, все еще встревоженная неотвязной мыслью: Значит, всему действительно конец? Именно это, прощаясь, она шепнула на ухо бабушке. Затем следовала Агата, как колоколом, укрытая прозрачной дождевой пелериной; смявшаяся синтетика похлопывала ее по ногам. Заключал шествие Леон: серьезный, невозмутимый, он шел по самой середине тротуара и пальцем протирал стекла своих очков. Они не разговаривали. Они шли поодаль друг от друга. Пригнувшись, торопились к дому под проливным дождем, который вдруг неожиданно хлынул, и — вслед за кошкой с поднятым мокрым хвостом, бросившей своих кавалеров, — ринулись к калитке; в несколько прыжков проскочили шесть ступенек и вот уже топали по коврику, вытирая ноги, затем по коридору и на кухню, где их ждала негодующая мать. — Это еще что? — закричала она. — Я уже хотела в полицию звонить. — А разве папа не провожал вас? — спросила Эмма. Роза поняла. Мамаша Вальду — ее только не хватало! И девочка пробурчала, толкнув дверь: — Папа довез нас до перекрестка. А что? Ведь нам не пять лет. Леон помахал рукой в знак приветствия, глухим голосом сказал: «Добрый вечер!» Отныне он единственный мужчина в этом доме. Пример отца, отвечавшего на крики невозмутимостью, уже давно научил его тому же. Любому шуму, бушует ли мать, или бьют стенные часы, можно противопоставить учтивую глухоту. И Леон преспокойно последовал за Розой. Только Агате не пришло в голову, что к ней осмеляться придраться, и она сбросила свои грязные сапожки и пошла мыть их под краном. Алине же хотелось кричать: водопровод засорится! Никто из детей даже ее не поцеловал, значит, она им совсем безразлична. Алина так больше не может. Но Агате она ничего не говорит. Алина смотрит на Эмму, та на нее, предостерегающе приподняв брови, настойчиво требуя мира. Но Алина чересчур возбуждена, чтоб пропускать удобный случай, когда можно выпустить весь заряд. Ну чего Ги так весело приплясывает, так доволен часами, что ли, он ведь уже успел ей наивно поведать: Видела штуковину? Это мне папа подарил! что за чертенок, сколько он говорит об отце и как похож на него! Тот же нос, те же глаза, подбородок, да еще эти часы… Если папаша о нем так заботится, тем хуже! Сейчас мы ему покажем, этому Ги. — А ну, пошел в кровать! Ги смотрит на электрические стенные часы — по ним ему остается еще двадцать минут. — Что я сказала: в кровать! — бушует мать, угрожающе наступая. — Ну зачем ты, Алина? Слишком поздно: вмешательство Эммы уже не может ее удержать. Справа, слева — шлеп, хлоп, и вот на ничем не повинных щеках багровеют пятна. Гнев Алины утих, руки повисли, она словно оцепенела. Ги с ревом убегает — разве может он понять, что эти пощечины адресованы не ему, а отцу и достались ему как бы по доверенности. Агата это поняла и подчеркнуто пожимает плечами, а затем, в одних чулках, тоже решает удалиться. Эмма стоит рядом, поглаживая тщательно выпрямленные в парикмахерской курчавые волосы Флоры, и тихо говорит: — Зачем так зло! Вы что, хотите настроить его против себя? — По крайней мере он не решится больше болтать мне о своем папочке! — бросила Алина и вся в слезах рухнула на стул. Лучше предоставить фонтану бить. Ведь условились же, что Алина будет с ними ласковой, скажет им что-нибудь вроде: Без вас, мои дорогие, я провела такой грустный день. Но предугадать поведение брошенных жен нельзя. В момент, когда им так нужна нежность, они, не имея возможности сорвать зло на том, кто их покинул, срывают его на ком попало. У Эммы на сей счет уже двенадцатилетний опыт. Несносный человек невероятно быстро делает несносной и вас. Надо внушить этим жертвам, что, чем больше они кричат, тем больше отпугивают тех, кто им сочувствовал, тем скорей отпускают грехи улыбающимся палачам, которые в сравнении с ними ведут себя куда осмотрительней, чтобы не казаться виноватыми. Защищается лучше тот, кто умеет быть сдержанным, организованным и действует с расчетом. — Оказывается, — вдруг говорит Эмма, — четвертое воскресенье будет двадцать шестого числа, на следующий день после рождества. Стало быть, их свидание с отцом не состоится: ведь первая половина каникул принадлежит вам. Алина, еще шмыгая носом после пережитого волнения, оживляется: — Но вторая половина каникул — его. Стало быть, на Новый год дети останутся с ним. — Она нервно всхлипывает и со стоном выкрикивает: — Некому будет пожелать мне счастливого Нового года в полночь. Но Эмма продолжает свою мысль: — А вы не собираетесь съездить в Шамрусс? — На какие же средства? — удивляется Алина, еще не понимая, к чему та клонит. Эмма идет к двери, закрывает ее. Потом возвращается и шепчет: — Ради этого стоило бы занять денег, а то продать кольцо или что-нибудь из мебели… Подумайте! Ваши дети никогда не занимались зимним спортом. Какая была бы радость для них! Но если вы должны делить пополам рождественские каникулы и если еще вычесть время, которое займет дорога, то не успеете вы приехать, как надо уже будет возвращаться. Попросите Луи, чтоб он уступил вам его часть каникул. — Откажет, — ответила Алина. — Вот и замечательно! — восклицает Эмма. — Тогда дети поймут, по чьей прихоти они не смогут порезвиться на снегу. — И, тихо посмеиваясь, она раскрывает свои карты: — Даже если он согласится, все равно не будет выглядеть лучше. Детям покажется, что отец так быстро перестал ими интересоваться… Ну, что скажете? Вместо ответа Алина пробормотала что-то невнятное, заговорщически улыбнулась. Ну и Эмма! Она часто преувеличивает. Она никогда не простит мужчинам, что ей пришлось обратиться к одному из них, чтобы стать матерью, а чтобы вкусить удовольствие — к нескольким другим. Тем не менее Эмма порой может дать полезный совет. — Это, однако, еще не все, — продолжает мадам Вальду. — Но мне пора уходить. Если вы верите моему опыту, Алина… Алина предваряет конец фразы. — Да, — говорит она, — пойду посмотрю, чем занялся малыш там у себя. |
||
|