"Золотое кольцо всадника" - читать интересную книгу автора (Валтари Мика Тойми)ГЛАВА ПЕРВАЯ ПОППЕЯПредсказание моей супруги Сабины сбылось: в течение двух долгих лет Нерон даже не помышлял о разводе с Октавией. Вернувшись после смерти матери в Рим, он из политических соображений удалил Поппею из дворца и виделся с ней тайком, по ночам. Он простил многих изгнанников, вернул отправленным прежде в отставку сенаторам их должности и щедро раздал несметные богатства Агриппины всем, у кого хватило ума хоть что-нибудь попросить. Впрочем, наследство Агриппины мало интересовало римскую знать, так что император частенько радовал народ, щедрой рукой бросая зрителям цирковых представлений билетики-жребии, по которым счастливчикам доставались рабы и поместья его матери. Стремясь успокоить совесть и завоевать расположение подданных, он внес в сенат предложение об отмене всех прямых налогов. Разумеется, Нерон отлично понимал, что это совершенно неприемлемо и что сенаторы непременно ему откажут, однако понимал он и то, что народ назовет его своим благодетелем и станет проклинать сенат. И все же налоговая система претерпела ощутимые изменения и исправления. Так, налоги с товарооборота были снижены, а главное, любой римский гражданин получил право знать, почему и каким налогом он может быть обложен. Сборщики податей, конечно, ворчали недовольно, потому что их лишили возможности произвольно устанавливать размер налогов и присваивать себе едва ли не львиную их долю, но зато торговцы вздохнули с облегчением, так как цены перестали резко меняться, а налоги с оборота товаров уменьшились. Нерон наконец-то решился участвовать в состязаниях колесниц, объявив в свое оправдание, что боги и цари всегда любили управлять стремительно несущимися упряжками. Чтобы подать пример знатным римлянам, он сам выступил на открытии задуманных им по греческому образцу великих игр — император пел и аккомпанировал себе на лире. За время, прошедшее со смерти Агриппины, голос Нерона окреп и приобрел металлические нотки. Отвечавший за безопасность цезаря Бурр[1] всякий раз посылал в театр отряд преторианцев, которые не только следили за порядком, но и бурно аплодировали Нерону. Префект тоже громко хлопал, выражая одобрение происходящему, хотя в глубине души стыдился за своего императора. Вероятно, втайне Бурр опасался, что Нерон может пристраститься к еще более постыдным занятиям. Следствием всего этого было то, что Рим захлестнула мода на все греческое. Большая часть сенаторов и всадников[2] приняла участие в нерониях. Юные девушки из известных семейств исполняли греческие танцы, а иногда к ним присоединялись и пожилые матроны. Я, разумеется, не имел ничего против развлечений, которые должны облагораживать народ, экономя при этом мои силы и деньги, но самому народу, похоже, кроме состязаний квадриг, мало что пришлось по вкусу. Публика поговаривала, что профессиональные актеры — певцы, музыканты, танцовщики и комедианты — делают свое дело не в пример лучше любителей; кроме того, многие роптали, что в паузах не показывают диких зверей, не говоря уже о выступлениях гладиаторов. Старейшие из патрициев боялись, что теплые ванны и женственная музыка изнежат римских юношей и ослабят их боевой дух, так что у Рима больше не будет крепких телом и духом военных трибунов. И тут как нарочно в Армении с новой силой вспыхнула война, а в Британии некая женщина по имени Боудикка[3] подняла племена бриттов на восстание против Рима. Целый легион был истреблен полностью, многие римские поселения сровняли с землей, а прокуратор[4] настолько перепугался, что сбежал в Галлию. Думаю, что у царицы Боудикки было бы куда меньше сторонников, если бы наши легионы не имели приказа кормиться с населения, а проценты с денег, выданных Сенекой британским союзникам Рима, не были бы столь огромны. И по сей день варвары плохо разбираются в финансовых делах. Молодые всадники вовсе не горели желанием отправляться в Британию, чтобы получить там стрелу или заживо поджариться на костре бриттов. Они оставались в Риме, бренчали на лирах, разгуливали по улицам в греческих туниках и хвастались друг перед другом своими длинными волосами. Еще до того, как положение окончательно прояснилось, Нерон предложил сенату обсудить вопрос о выводе римских легионов из Британии. Страна эта больше поглощала, чем давала. Из Британии вернулись бы три легиона, ибо четвертый уничтожен, и их можно было бы перевести на Восток, к границам Парфянского царства. Предложение императора вызвало жаркие дебаты, в ходе которых с блестящей речью выступил Сенека, этот известный миротворец и филантроп. Он восславил грандиозные победы Божественного Клавдия в Британии и заявил, что Нерон не может отказаться от завоеваний своего приемного отца, не причинив ущерба своему имени и славе. Но, конечно же, в действительности Сенеку интересовали лишь деньги, вложенные им в Британию. Один из сенаторов спросил: неужто ради того, чтобы Сенека впредь спокойно собирал свои доходы, было необходимо уничтожить семьдесят тысяч римских граждан и союзников Рима, а также разграбить и предать огню два цветущих города. Сенека покраснел и принялся оправдываться, уверяя, будто деньги, которые он ссудил бриттам, предназначались для развития страны и в первую очередь — ее торговли. Это могут подтвердить и другие сенаторы, предоставлявшие свои средства для той же цели. Если же коварные племенные царьки бриттов потратили эти деньги на кутежи и приобретение оружия, то тут нет его вины. А первопричиной этого восстания без сомнения являются произвол и политически недальновидное поведение легионеров. Их предводителей следует наказать, а в Британию незамедлительно отправить подкрепление. Разумеется, сенат и в мыслях не держал отказываться от Британии — настолько сильна еще была старинная римская гордость. В конце концов в непокорную страну решили послать новые войска. Несколько десятков разгневанных отцов заставили-таки своих великовозрастных сынков постричься и поехать трибунами[5] в Британию. Молодые люди отправились в путь с лирами за спиной, но стоило им увидеть опустошенные римские поселения и услышать пронзительные боевые кличи бриттов, как они позабыли о музыке и взялись за мечи. У меня есть особые причины так подробно рассказывать о событиях в Британии, хотя сам я и оставался тогда в Риме. Боудикка была царицей столь знакомого мне племени иценов. Когда супруг ее умер, римские чиновники истолковали его завещание таким образом, что якобы все земли иценов должны были отойти Риму. Правда, завещание это было достаточно запутанным, и в нем с трудом могли разобраться даже знающие юристы. Когда же Боудикка опротестовала судебное решение, заявив, что по древнему британскому обычаю вдова является полноправной наследницей, легионеры высекли ее, надругались над обеими ее дочерьми и отторгли земли иценов. Кроме того, легионеры выгоняли из поместий многих знатных бриттов, убивали мирных жителей и вообще всячески бесчинствовали. Конечно, по-своему они были правы, ибо покойный царь (кстати, неграмотный) и впрямь хотел, чтобы его страной распоряжался римский император. Таким образом он надеялся оградить свою вдову и дочерей от алчных притязаний иценской знати. Кроме того, ицены изначально являлись нашими союзниками, хотя и недолюбливали римлян. Решающая битва разразилась после подхода свежих сил. Предводительствуемые мстительной царицей бритты были уничтожены. Рим воздал злом за зло и отомстил за надругательства, совершенные иценами над римскими женщинами по приказу Боудикки. Столицу заполонили толпы рабов-бриттов, среди которых, впрочем, не было ни одного мужчины, ибо взрослые ицены в плен не сдавались. Любопытно, что Нерон, к вящему разочарованию народа, запретил использовать всех этих женщин, стариков и подростков в представлениях в амфитеатре. Однажды меня разыскал некий работорговец, приведший на веревке десятилетнего мальчика-бритта. Войдя ко мне, торговец для начала таинственно оглянулся по сторонам, а затем, беспрестанно подмигивая, потребовал, чтобы я отослал прочь всех присутствующих. Он шумно вздыхал и жаловался на тяжелые времена, большие расходы и отсутствие сговорчивых покупателей. Мальчик не сводил с меня злых глаз. Наконец работорговец объяснил: — Этот юный воин с мечом в руках пытался защитить свою мать от наших рассвирепевших легионеров, которые в конце концов обесчестили и зарезали ее. Из уважения к его храбрости солдаты сохранили мальчику жизнь и продали его мне. Как ты можешь сам убедиться, если посмотришь на его изящные руки, нежную кожу и зеленые глаза, он происходит из знатного иценского рода. Мальчик обучен верховой езде, плаванию; он отлично стреляет из лука и, веришь ли, даже может читать, писать и немного говорить на ломаном латинском. Мне сказали, что ты непременно купишь его и дашь за него больше, чем я получил бы на невольничьем рынке. Я удивленно спросил: — Кто же тебе мог сказать такое? У меня и без него хватает рабов. Они делают жизнь мою невыносимой и посягают на такие мои богатства, как уединение и свобода. — Некто Пьетро, иценский врачеватель, находящийся на службе у Рима, увидел мальчика в Лондинии и сразу назвал мне твое имя, — отвечал работорговец. — Он уверял меня, что ты заплатишь за этого ицена самую высокую цену. Но разве можно верить бритту! Ну-ка, покажи свою книгу! И работорговец дал мальчику подзатыльник. Юный бритт вынул из-за пояса изодранную и грязную книжку халдейских толкований снов. Я тотчас узнал ее; мурашки побежали у меня по спине. — Твою мать звали Лугунда? — спросил я, хотя и так был совершенно в этом уверен. Само имя Пьетро убедило меня, что передо мной стоит мой сын. Я хотел немедленно обнять его и признать своим родственником, хотя рядом и не было ни одного свидетеля, но мальчик принялся бить меня кулаками и даже укусил в щеку. Работорговец схватился за бич. — Не трогай его, — быстро сказал я. — Я покупаю мальчика. Называй свою цену. Работорговец внимательно посмотрел на меня, вновь пожаловался на издержки и убытки и, притворно вздохнув, объявил: — Что ж, я уступлю его тебе всего лишь за сто золотых. Ведь он пока еще совсем дикий. Десять тысяч сестерциев были неслыханной ценой за подростка: на рынке молодая соблазнительная рабыня стоила несколько золотых. Но мне это было безразлично — в случае необходимости я выложил бы и больше. Однако следовало поразмыслить. Я сел, разглядывая сына. Работорговца мое молчание взволновало. Он принялся расхваливать свой товар и заявил, что в Риме немало богачей, изучающих быт и нравы Востока, а мальчик достиг самого подходящего возраста. И все же он снизил цену — сначала до девяноста, а потом и до восьмидесяти золотых. Я же думал о том, как бы совершить сделку таким образом, чтобы сын мой не сделался при этом рабом. Законная покупка оформлялась судебным писцом, и я обязан был пометить раба клеймом Наконец я сказал: — Наверное, я сделаю из него возничего колесницы. Пьетро, которого ты мне назвал, действительно был моим другом, когда я служил в Британии военным трибуном. Я полагаюсь на его рекомендации. Не мог бы ты дать мне письменное подтверждение, что Пьетро как опекун мальчика поручил тебе доставить его ко мне, чтобы я сам взял над ним опекунство? Работорговец заговорщически подмигнул мне: — Мне платить за него налог, не тебе. Я никак не могу уступить мальчика дешевле. Я почесал голову. Дело запутывалось. Нас могли заподозрить в том, что мы пытаемся уклониться от уплаты налогов, которыми облагается работорговля. Но я был зятем префекта города[6], и все же я нашел выход. Я надел тогу, и мы втроем отправились в храм Меркурия. Среди многих бездельников, слонявшихся вокруг него, я увидел одного римского гражданина, давно изгнанного из сословия всадников. За солидное вознаграждение он согласился присягнуть как второй свидетель. Таким образом, мы смогли составить акт и заверить его двумя свидетельскими подписями. Этот акт удостоверял, что мальчик был свободно рожденным бриттом, сыном Итуна и Лугунды, убитых за симпатии к Риму. С помощью достопочтенного лекаря Пьетро он загодя был переправлен в Рим, где и стал воспитанником их доброго друга всадника Минуция Лауция Манилиана. В дополнительной статье акта мне — как опекуну — давалось право распоряжаться собственностью мальчика в стране иценов, как только в Британии будет заключен мир. Это придавало моей выдумке правдоподобие, потому что жрецы Меркурия, конечно же, решили, что я собираюсь обогатиться при дележе военной добычи. — Какое имя мы должны внести в акт? — спросил писец. — Юкунд[7], — ответил я. Это было первое имя, что пришло мне в голову. Все весело засмеялись, ибо мальчуган, глядевший исподлобья, отнюдь не казался милым. Один из жрецов сказал, что мне придется основательно повозиться, прежде чем из этого юнца выйдет настоящий римлянин. Налоги на составление и заверение акта оказались значительно выше налога при обычной купле-продаже. Да к этим расходам еще добавились обычные воздаяния жрецам Меркурия… Работорговец стал уже раскаиваться, что взялся за это дело. Он явно считал меня ловкачом, обведшим его вокруг пальца. Я, однако, все же заплатил ему сто золотых, и он удалился, успокоенный. Когда мы с сыном наконец покинули храм Меркурия и направились домой, Юкунд, испугавшись шума и гама большого города, схватил меня за руку. Мне было очень приятно вести его сквозь людской водоворот, крепко сжимая маленькую детскую ладошку. Я думал о том, что, когда мальчик подрастет, я смогу выхлопотать ему римское гражданство и усыновлю его, как только получу согласие Сабины. Но это были заботы отдаленного будущего. Пока же мой сын Юкунд приносил мне больше огорчений, чем радости. Поначалу он не говорил ни слова, и я даже решил, что ужасы войны лишили его слуха. Он переломал в доме множество предметов и не желал носить римские одежды. Клавдия была не в состоянии обуздать его. Впервые увидев сверстника-римлянина, он, прежде чем Барб успел вмешаться, схватил камень и стукнул его по голове. Барб сказал, что ему следует задать хорошую трепку, я же пытался воздействовать на него добром. И вот я позвал мальчика к себе, чтобы пристыдить его с глазу на глаз. — Ты оплакиваешь смерть своей матери, — начал я. — Тебя привезли сюда в ошейнике, как собаку. Но ты не собака. Ты должен стать мужчиной, и мы желаем тебе только добра. Скажи мне, чего бы тебе хотелось больше всего? — Убивать римлян! — оживился Юкунд, сверкнув глазами. Я облегченно вздохнул, потому что он наконец заговорил. — Ты в Риме, — мягко объяснил я ему. — Ты сможешь обучиться римским нравам и обычаям. Когда-нибудь я помогу тебе стать всадником. Если твои желания не изменятся, ты сможешь вернуться в Британию и убивать там римлян по всем правилам римского военного искусства, которое, как ты уже испытал на себе, превосходит британское. Юкунд упрямо молчал, но я заметил, что слова мои произвели на него впечатление. — Барб — старый ветеран, — продолжал я вкрадчиво. — Расспроси его. Он знает о войнах и сражениях гораздо больше, чем я, хотя голова у него уже и трясется от старости. Таким образом Барб получил возможность в который уже раз рассказать, как он в полном снаряжении и с раненым центурионом на спине переплывал во время ледохода Дунай. Он мог показывать свои шрамы и объяснять, почему беспрекословное повиновение начальникам и закаленное тело столь необходимы для настоящего воина. Вино он любил по-прежнему; он бродил с мальчиком по Риму и римским тавернам, водил его на берег Тибра, где они купались, и обучал его сочным народным присловьям. Но даже Барба пугала свирепая жестокость маленького бритта. Однажды он отозвал меня в сторону и сказал: — Этот Юкунд престранный малый. Конечно, он еще ребенок, но когда он рассказывает мне во всех подробностях, что именно ему хотелось бы проделать с римлянами и римлянками, у меня просто волосы становятся дыбом. Боюсь, ему довелось увидеть немало страшных вещей во время подавления восстания у него на родине. Но самое плохое то, что мальчик взял себе за правило взбираться на холм и с него проклинать Рим на своем варварском языке. Тайно он служит подземным богам и приносит им в жертву мышей. Он поклоняется силам зла, и вряд ли его удастся перевоспитать, пока он не освободится от своих бесов. — От бесов? А разве можно от них освободиться? — спросил я с сомнением. — Кифа-христианин знает, как изгонять бесов, — ответил Барб, не глядя на меня. — Я сам видел, как он бесноватого сделал послушным, словно овечка. Барб боялся, что я разгневаюсь, но я был как никогда далек от этого и лишь спрашивал себя, почему бы мне хотя бы раз не извлечь пользу из того, что я разрешил христианам собираться в моем доме и позволил рабам верить во что им вздумается. Барб, заметив, что я довольно благосклонно отнесся к его предложению, оживился и с пылом начал рассказывать мне, как Кифа с помощью своих последователей, говорящих по-латински, учит детей покорствовать родительской воле. Множество граждан, сильно обеспокоенных распущенностью молодежи, посылают своих отпрысков в воскресные школы — ведь там даже не нужно платить за обучение. Несколько недель спустя Юкунд сам прибежал ко мне, схватил за руку и потянул в сторону. — Правда, что есть невидимая страна и что римляне распяли ее царя? — возбужденно спросил он. — И правда ли, что он скоро вернется и сожжет всех римлян до единого? Мне понравилось благоразумие мальчика, который не принимал все сказанное ему христианами за чистую монету, а шел за подтверждением их слов ко мне. Я не очень хорошо разбирался во всем этом, а потому осторожно ответил: — Верно, что римляне распяли его. На табличке на кресте было написано, что он царь иудейский. Мой отец был там и видел все собственными глазами. Он и сейчас утверждает, будто небо почернело и скалы рушились, когда царь иудеев умер. Христиане верят, что он скоро вернется, и считают, что это время уже наступило, так как со дня его смерти прошло тридцать лет. Юкунд сказал задумчиво: — Учитель Кифа — пастырь более могущественный, чем британские друиды, хотя он и еврей. Он требует очень многого — совсем как друиды. Нужно мыться и носить чистое платье, молиться, терпеть и подставлять левую щеку тому, кто ударит по правой. Это он называет самообладанием, которое требовал и Пьетро. У нас есть и тайные знаки, по которым посвященные узнают друг друга. На это я ответил: — Я уверен, что Кифа не станет учить тебя ничему дурному. Упражнения, что он предписывает, требуют большой силы воли. Но, надеюсь, ты понимаешь, что об этом не следует говорить с первым встречным. Тут я сделал весьма таинственную мину, достал из ларца деревянную чашу, показал ее Юкунду и сказал: — Это чудесная чаша, из которой однажды пил сам царь иудеев. Никто не знает, что она есть у меня, и я прошу, чтобы ты сберег мою тайну. А сейчас я наполню ее… Я налил в чашу вина с водой, и мы оба сделали по глотку — мой сын и я. В зале было полутемно, и казалось, будто чаша не пустеет, хотя я отлично понимал, что это всего лишь обман зрения. Меня вдруг залила волна нежности к мальчику, и я понял, что обязан поговорить со своим отцом об Юкунде. Не мешкая, мы с ним отправились в дом Туллии. Юкунд вел себя тихо, как овечка. Широко раскрытыми глазами, он озирался по сторонам: ему никогда еще не приходилось видеть такой ослепительной роскоши. Сенатор Пруденс, приютивший Кифу, жил скромно и по старинке, а мой дом на Авентине был тесным и неудобным. К сожалению, я не мог переделать его, потому что тетушка Лелия не перенесла бы шума строительных работ. Я оставил Юкунда у Туллии, заперся наедине с отцом и честно рассказал ему все о своем сыне. Я давно не навещал отца и очень огорчился оттого, что он сильно постарел, обрюзг и совершенно облысел. Ему уже было за шестьдесят. Отец молча слушал, опустив голову, и лишь однажды коротко взглянул мне в глаза. Наконец он проговорил: — Как же судьба отзывается в сыне! Твоя мать была гречанкой с островов, мать твоего ребенка — из племени бриттов. В молодости имя мое связывали с отравлением и подделкой завещания, а о тебе я слышал такие страшные вещи, что отказываюсь им верить. Твой брак с Сабиной никогда не был мне по душе, хотя отец ее и городской префект. По причинам, о которых я не хочу говорить, я не испытывал желания видеть младенца, коего она тебе родила. Но с твоим британским сыном дело обстоит иначе. Интересно, как тебе в голову могла прийти трезвая мысль отдать его на воспитание к Кифе? Я знаю Кифу с давних пор, еще с моей галилейской юности. Думаю, он не стал большим ревнителем веры, чем был. Каким тебе видится будущее твоего сына? — С большой охотой я отдал бы его в школу на Палатине, где учатся дети наших союзников — царей варварских племен. Науки им преподают выдающиеся риторы и ученики Сенеки, — сказал я. — Там его плохой латинский был бы не так заметен, и он смог бы завести полезные знакомства с ровесниками. Ну, а Кифа научил бы его обуздывать свои страсти. Когда Британия будет окончательно покорена нами, ей потребуются воспитанные в римском духе управители, а Юкунд по материнской линии происходит из знатного иценского рода. Однако мне нельзя сейчас показываться на глаза Нерону, хоть мы с ним и были прежде друзьями… Отец, поразмыслив, проговорил: — Я сенатор и еще ни разу не просил Нерона ни о какой милости. Мало того: на заседаниях сената я привык держать рот на замке… впрочем, это скорее заслуга Туллии, потому что все годы нашей с ней совместной жизни последнее слово я обычно оставлял за ней. В Британии нынче царит полная неразбериха, и архивы по большей части уничтожены. Ловкий юрист всегда сможет представить документы, доказывающие, что родители Юкунда за особые заслуги перед империей получили римское гражданство. И это почти правда, поскольку с его матерью ты вступил в брак, хотя и по законам бриттов. Твоей матери в городе Мирина даже установили памятник. Как только Камулодун будет вновь отстроен, ты тоже сможешь поставить в храме Клавдия статую твоей Лугунды. Ты просто обязан сделать это ради своего сына. Трудно поверить, но пока мы с отцом беседовали, Туллия успела всей душой полюбить Юкунда. Пышная красота ее стала увядать, и на месте симпатичного кругленького двойного подбородка образовался морщинистый мешочек. Узнав о трагической судьбе родителей мальчика, Туллия разрыдалась, заключила его в объятия и патетически воскликнула: — По очертанию его губ, по носу и даже ушам я вижу, что ребенок принадлежит к благородному знатному роду. Да, да! Уж я-то с первого взгляда отличаю золото от медяшки! Я уверена, что твои отец и мать были наделены всеми добродетелями… кроме разума, конечно, иначе они не назначили бы опекуном такого человека, как Минуций. Юкунд терпеливо, словно жертвенный ягненок, сносил ее ласки и поцелуи. Воспитательные методы Кифы явно начали приносить свои плоды. Туллия грустно продолжала: — К сожалению, римские боги не послали мне собственных детей. Когда я впервые вышла замуж, я несколько раз выкидывала. Мой второй муж, благородный Валерий, был человеком пожилым и оттого бессильным; Марк же не жалел своего семени лишь для чрева одной непотребной гречанки. Но довольно об этом, ведь я вовсе не хотела оскорбить твою мать, дорогой Минуций. Итак, в том, что в наш дом вошел этот маленький бритт, я усматриваю некий знак. Марк, вырви это прекрасное дитя из рук твоего непутевого сына, иначе Сабина сделает из него заядлого дрессировщика. Не можем ли мы с тобой стать его приемными родителями? От удивления я стоял как громом пораженный, а отец растерянно моргал, не зная, что и ответить. Когда я сейчас размышляю над всем этим, я нахожу лишь одно объяснение: деревянная чаша моей матери все же обладала некой сверхъестественной силой. Вот как случилось, что меня освободили от ответственности за воспитание Юкунда. Теперь я знаю, что наставник и родитель из меня никудышний, — и ты, Юлий, тому доказательство, — но и тогда, много лет назад, я обрадовался предложению Туллии. Обо мне в Риме шла дурная слава, а отца все считали добродушным простофилей без капли честолюбия. Никто не заподозрил бы его в том, что он пытается сплести какую-то политическую интригу. Отец служил консультантом по восточным делам и два месяца был претором[8], а однажды — единственно из расположения к нему — ему предложили пост консула. Если бы Юкунд стал приемным сыном сенатора, его будущее было бы обеспечено: юного бритта в числе первых внесли бы в списки сословия всадников при возложении на него мужской тоги. Вернувшись домой, я узнал, что префект преторианцев Бурр лежит при смерти с нарывом в горле. Нерон любезно прислал ему своего личного лекаря; прежде чем дать ему осмотреть себя, Бурр составил завещание и отправил его на хранение в храм Весты. Лишь после этого он позволил врачу пером, смоченным в каком-то снадобье, смазать себе горло. На следующую ночь он умер. Не исключено, впрочем, что он все равно бы не выжил: говорят, у него было заражение крови. В предсмертной горячке он бредил и бормотал что-то несусветное. Хоронили Бурра с пышными почестями. Еще не запылал на Марсовом поле погребальный костер, как Нерон уже назначил начальником преторианской гвардии Тигеллина[9]. Раньше этот человек торговал жеребцами и, разумеется, совершенно не разбирался в юриспруденции. Разрешением спорных вопросов между римскими гражданами и чужеземцами занимался теперь некий Фений Руф, еврей, бывший когда-то государственным надзирателем за хлебной торговлей. В поисках дара, который я бы почел достойным, я исходил вдоль и поперек всю улицу золотых дел мастеров и наконец решился купить витую шейную цепочку, унизанную отборным жемчугом. Я послал ее Поппее, сопроводив следующим письмом: Как видно, я оказался первым человеком, сумевшим верно истолковать предзнаменования, так как Поппея тотчас послала за мной, поблагодарила за прекрасный подарок и попробовала выпытать, откуда я узнал, что она беременна, — ведь ей самой это стало ясно всего лишь несколько дней назад. Я сослался на свое этрусское происхождение, благодаря которому по временам вижу странные сны. Наконец Поппея признала: — После трагической смерти матери Нерон долго не мог успокоиться и даже хотел расстаться со мной. Но сейчас у нас снова все хорошо. Ему очень нужны верные друзья, которые бы были на его стороне и поддерживали его политические замыслы. Нерон и в самом деле очень нуждался в друзьях, ибо с тех пор как он перед сенатом обвинил Октавию в бесплодии и недвусмысленно дал понять, что намеревается развестись с ней, город охватило беспокойство. Желая проверить свои подозрения, император распорядился установить статую Поппеи на Форуме, рядом с фонтаном Весталок. Толпа тут же свалила ее, украсила венком изваяние Октавии и, ликуя, направилась вверх на Палатин, так что преторианцы были вынуждены взяться за оружие, чтобы разогнать этих бездельников. Я догадывался, что тут не обошлось без вмешательства Сенеки, потому что все эти народные выступления были похожи друг на друга, как две капли воды. Нерон все же перепугался и велел вернуть Октавию, которая находилась уже на пути в Кампанию. Радостные римляне неотступно сопровождали ее носилки, а в храмах на Капитолийском холме были принесены благодарственные жертвы, когда она вернулась в Палатинский дворец. День спустя Нерон впервые за последние два года послал за мной. Одна из служанок обвинила Октавию в том, что она изменила императору с неким александрийским флейтистом по имени Эвцерий, и Тигеллин тотчас назначил тайное разбирательство, в котором Октавия участия не принимала. Я был допрошен как свидетель, поскольку знал Эвцерия. Я мог только сказать, что звуки его флейты способны внушить нескромные мысли. Я видел собственными глазами, как Октавия, печально вздыхая, не отрываясь, глядела на Эвцерия, когда он как-то играл во время дворцовой трапезы. Но, добавлял я справедливости ради, Октавия часто вздыхает и по другим поводам и вообще, как всем известно, любит предаваться меланхолии. Рабыни Октавии были подвергнуты строгому допросу. Мне было крайне неприятно присутствовать при этом. Многие из них с готовностью сознались бы в чем угодно, но они путались в показаниях и не могли рассказать, где, когда и при каких обстоятельствах произошло нарушение супружеской верности. Однажды Тигеллин сам вмешался в допрос, который шел не так, как ему хотелось, и сердито обратился к одной прелестной девушке: — Разве об этой супружеской неверности уже не судачит вся прислуга? Девушка с издевкой отвечала: — Даже если поверить во все, что говорят об Октавии, и то лоно моей госпожи окажется чище твоего рта! Слова эти вызвали такой безудержный смех присутствовавших, что допрос пришлось прекратить. Порочность Тигеллина была общеизвестна, так что досталось ему поделом. Рабыня так ловко ответила на его дурацкий вопрос, что судьи начали сочувствовать бедным женщинам и не захотели, чтобы проводимый Тигеллином допрос с пристрастием вышел за рамки закона и хорошеньким служанкам нанесли увечья. Заседание было перенесено на следующий день. Единственным свидетелем на нем выступил мой старый приятель Аникет. С наигранным смущением он рассказал, как в Байях, куда Октавия отправилась принимать морские ванны, она вдруг страшно заинтересовалась кораблями и захотела поближе познакомиться с капитанами и центурионами. Аникет неверно истолковал ее намерение и предложил ей вступить с ним в близкие отношения, на что императрица ответила решительным отказом. Тогда он, ослепленный преступным желанием, усыпил Октавию с помощью сонного порошка и овладел ею. Совесть, утверждал Аникет, вынудила его сознаться в своем преступлении, и теперь ему остается лишь уповать на милосердие цезаря. То, что у Аникета имеется совесть, до сего дня не было известно даже ему самому. Судьи высказались за развод. Октавию сослали на остров Пандатерия, а Аникета перевели на Сардинию. Нерон сочинил — обойдясь на этот раз без помощи Сенеки — пространное послание сенату и римскому народу. Император уверял своих подданных, что Октавия, опираясь на Бурра, надеялась привлечь на свою сторону преторианцев. Чтобы заручиться поддержкой флота, она совратила командующего Аникета, а забеременев от него, преступно вытравила плод. Сообщение это показалось достоверным всем, кто лично не знал Октавию. Я же читал Нероново послание с некоторым удивлением, поскольку сам участвовал в тайном заседании; но в конце концов я убедил себя, что подобное преувеличение может быть оправдано политическими соображениями и желанием лишить Октавию расположения простолюдинов. Чтобы предотвратить сборища черни, Нерон распорядился безотлагательно разрушить все статуи Октавии в городе; в знак протеста люди заперлись в своих домах, как во времена всеобщего траура, и даже сенат оказался парализованным — так много его членов отсутствовало на заседаниях. Впрочем, Нерон и не настаивал, чтобы по его сообщению сенаторы приняли какое-нибудь решение. Двенадцать дней спустя Нерон женился на Поппее Сабине; празднестово не было особенно радостным, хотя роскошные подарки и заняли в Палатинском дворце целый зал. Нерон по своему обыкновению распорядился составить подробный список подношений и ответить каждому дарителю вежливым письмом. По слухам он приказал также составить отдельный список сенаторов и всадников, которые не сделали никаких подношений или же не явились на пиршество под предлогом болезни. Поэтому одновременно с подарками из провинций во дворец стали поступать и бесчисленные свадебные дары из столицы с многословными оправданиями и извинениями. Совет иудеев Рима прислал Поппее несколько украшенных голубками чаш стоимостью в полмиллиона сестерциев. На месте изваяния Октавии были установлены статуи Поппеи. Тигеллин приказал преторианцам день и ночь охранять их, и некоторые граждане, захотевшие по простоте душевной украсить их венками, получили неожиданно для себя удар щитом или мечом плашмя. Однажды ночью кто-то надел на голову огромной статуи Нерона на Капитолийском холме мешок. Наутро весь Рим только об этом и толковал, ибо даже глупец понимал, что означает эта выходка. По закону наших отцов убийцу собственных родителей сажали в мешок с гадюкой, кошкой и петухом. Все понимали, что какой-то смельчак впервые прямо указал на то, что Нерон убил свою мать. Мой тесть Флавий Сабиний был обеспокоен мрачным настроением римлян. Узнав, что в одном из залов Палатинского дворца на мраморном полу нашли живую гадюку, он приказал немедленно арестовать всех подозрительных лиц. Так была арестована супруга одного уважаемого всадника, вышедшая на прогулку с любимой кошкой на руках, а раб, несший по улице петуха, которого он собирался пожертвовать богам в храме Эскулапа в честь выздоровления своего хозяина, отведал розог. Подобные случаи вызывали всеобщее веселье, хотя тесть и действовал из лучших побуждений. Нерон, однако, так разозлился на префекта города за совершенную глупость, что отстранил его на некоторое время от должности. Для всех тех, кто еще мог рассуждать здраво, было ясно, что изгнание Октавии давало удобный повод для очернения Нерона. Поппея Сабина была красивее и умнее замкнутой и излишне впечатлительной Октавии, но партия стариков делала все, чтобы настроить народ против нее. В те дни я нередко трогал свою голову, спрашивая себя, какие же чувства может испытывать человек, которому ее отрубают. Со дня на день ожидали бунта в войсках. Преторианцы ненавидели Тигеллина за его низкое происхождение (подумать только: С самого начала он не поладил со своим коллегой Фением Руфом, так что они даже не могли находиться в одном помещении и кто-нибудь из них — обычно Руф — покидал его при появлении другого. Мы, друзья Нерона, искренне желавшие ему добра, в один из дней собрались на серьезное совещание в Палатинском дворце. Тигеллин был самым старшим и самым непреклонным из нас, и мы полностью положились на него, хотя он нам и не нравился. Он первым взял слово и принялся настойчиво убеждать Нерона: — Здесь в городе я ручаюсь за порядок, спокойствие и твою безопасность. Но в Массалии находится в изгнании Фаусто Сулла, поддерживаемый Антонией. Он нищ и от унижений поседел раньше времени. Тигеллин замолчал, а потом продолжил: — Я узнал, что Сулла вступил в тайные сношения со знатью Галлии, которая высоко чтит Антонию из-за ее знаменитого имени и того, что она — дочь Клавдия. Да и наши легионы в Германии стоят так недалеко от Массалии, что одно лишь пребывание там Суллы представляет угрозу государству и всеобщему благоденствию. Нерон кивнул и нерешительно сказал: — Не понимаю, почему многие так не любят Поппею. Сейчас она ждет ребенка, и ей нужно избегать любых волнений. Тигеллин продолжал: — Но опаснее всех для тебя Плавт[10]. Напрасно его изгнали в Азию, где все еще неспокойно. Отец его матери был одним из Друзов. Хотел бы я взглянуть на того человека, который даст руку на отсечение, что Корбулон[11] и его легионы не изменят! Мне доподлинно известно, что сенатор Луций Антистий, тесть Корбулона, отправил одного из своих отпущенников к Плавту с советом не упускать удобный случай. Кроме того, он очень богат, а богатый честолюбец зачастую опаснее бедняка… Я перебил его: — О делах в Азии я осведомлен не хуже твоего, и мне говорили, что Плавт общается только с философами. Например, за ним добровольно последовал в изгнание этруск Музоний[12], близкий друг всемирно известного Аполлония из Тианы[13]. Тигеллин торжественно хлопнул в ладоши и воскликнул: — Вот видишь! Да ведь философы — отвратительные советчики, ибо они часто нашептывают неискушенным юношам бесстыдные идеи о свободе и тирании. — Да кто посмеет утверждать, будто я тиран?! — сказал глубоко уязвленный Нерон. — Я дал народу больше свободы, чем любой другой римский правитель, и я же смиренно и покорно обсуждаю все свои предложения с сенатом. Мы наперебой принялись уверять его, что он и вправду самый мягкий и самый великодушный из всех императоров, но отныне, добавили мы, Риму может грозить гражданская война, а ведь на свете нет ничего важнее блага государства. В это мгновение в зал вихрем ворвалась Поппея — полуодетая, растрепанная и заплаканная. Она упала перед Нероном на колени и воскликнула: — Не о себе я беспокоюсь и даже не о нашем еще не родившемся ребенке. Речь идет о твоей жизни, Нерон! Прислушайся к Тигеллину! Он знает, что говорит. Вслед за Поппеей вбежал возбужденный врач. — Поппея потеряет ребенка, если не успокоится, — объявил он и попытался мягко, но настойчиво поднять ее с колен. — Как я могу успокоиться? Ведь эта ужасная баба сидит сейчас на Пандатерии и строит всяческие козни! — причитала Поппея. — Она осквернила твое ложе, она занимается чародейством и вдобавок пыталась отравить меня. Я так боюсь, что меня тошнит. Тигеллин веско произнес: — Кто однажды избрал свой путь, не должен оглядываться назад. Если тебе не дорога собственная жизнь, подумай хотя бы о нас, Нерон. Ты нерешителен и подставляешь нас под удар. Кого мятежники станут в первую очередь убирать с дороги? Да нас, твоих друзей, тех, кто хочет тебе блага, а не Сенеку какого-нибудь, радеющего только о личной выгоде! Даже боги покоряются неизбежному, о цезарь! Глаза Нерона стали влажными, и он обратился к нам со следующими словами: — Будьте все свидетелями, что это — самый тяжелый час моей жизни. Итак, я повелеваю умолкнуть своим чувствам и подчиняюсь политической необходимости. Жесткие черты лица Тигеллина разгладились, и он торжественно вскинул руку в приветствии: — Вот это решение подлинного властителя, Нерон! Верные тебе преторианцы уже на пути в Массалию. Желая покончить с вооруженным восстанием, я отправил в Азию целую когорту. Сердце мое болит и ноет, когда я думаю, что твои завистники могли бы свергнуть тебя и погубить отчизну. Вместо того, чтобы возмутиться подобным самоуправством, Нерон облегченно вздохнул и похвалил Тигеллина, назвав его своим истинным другом. Затем он рассеянно спросил, как долго идет до Пандатерии быстроходная трирема. Всего лишь несколько дней спустя Поппея Сабина, сделав загадочное лицо, сказала мне: — Не хочешь ли посмотреть на прекраснейший свадебный подарок, преподнесенный мне Нероном? Она провела меня в свою опочивальню, сдернула с плетеной корзинки ткань, покрытую красно-бурыми пятнами, и я увидел мертвую голову Октавии. Поппея брезгливо сморщила хорошенький носик: — Фу, она уже воняет, и над ней роятся мухи. Мой лекарь распорядился выкинуть ее, но я велела не трогать этот замечательный свадебный подарок. Я иногда заглядываю в корзинку и с радостью убеждаюсь, что наконец-то стала Нерону настоящей женой. Представляешь, когда преторианцы опускали ее в горячую ванну, чтобы безболезненно вскрыть ей вены, она, как маленькая нашалившая девочка, вопила: «Я же ничего не сделала!» А ведь ей уже все-таки исполнилось двадцать! По-моему, она была глуповата. Кто знает, от кого ее зачала Мессалина. Может, и вправду от этого сумасшедшего императора Гая. Нерон потребовал, чтобы сенат принял решение о благодарственных жертвоприношениях, ибо боги спасли государство от угрожавшей ему опасности. А спустя двенадцать дней из Массалии доставили преждевременно поседевшую голову Фаусто Суллы, и осмотрительные сенаторы постановили продолжить благодарственные жертвоприношения. По городу распространялся упорный слух, что Плавт поднял в Азии настоящее восстание. Говорили о возможной гражданской войне и потере всех провинций. В результате золото и серебро подскочили в цене и многие стали продавать свои поместья и дома. Я не упустил представившуюся возможность и совершил несколько весьма удачных сделок. Когда же наконец (с большой задержкой из-за штормовой погоды) из Азии прибыла и голова Плавта, римляне почувствовали такое облегчение, что не только сенат, но и рядовые граждане искренне благодарили богов и приносили им жертвы. Нерон использовал эти настроения, чтобы восстановить Руфа в его прежней должности префекта по снабжению продовольствием. Тигеллин провел чистку среди своих преторианцев и отправил множество нестарых еще солдат в колонию для ветеранов в Путеолы. Я же после всех этих событий по самым скромным подсчетам стал богаче на пять миллионов сестерциев. Сенека принимал участие и в праздничных процессиях, и в благодарственных молебнях, но многие отметили, что ходил он покачиваясь, а руки у него дрожали. Ему уже исполнилось шестьдесят лет, и он растолстел. Лицо у него обрюзгло, на щеках проступили фиолетовые старческие прожилки. Нерон по возможности избегал его, стараясь не оставаться со своим учителем один на один: он опасался упреков. И все же однажды Сенека попросил аудиенции. Нерон предусмотрительно собрал вокруг себя друзей, надеясь, что старик не осмелится выговаривать ему в присутствии посторонних. Оказалось, однако, что не это привело Сенеку во дворец. Он произнес прекрасную речь, прославлял дальновидность и решительность, с которой Нерон оградил отечество от опасности, скрытой от его, Сенеки, старческих глаз, и попросил отпустить его в деревню, где находится подаренная ему императором уютная вилла. Философ уверял, что болен и боится не довести до конца свой трактат о радостях самоограничения. Он будто бы придерживается строгой диеты и избегает людей, и оттого не в состоянии наслаждаться своим богатством. Мне выпала большая честь — я был неожиданно, посреди срока исполнения должности, назначен претором. Этим я, очевидно, был обязан Поппее и тому, что Тигеллин считал меня слабовольным и для него неопасным. Нерон, страдавший от настроений в обществе, порожденных рядом вынужденных политических убийств, и обеспокоенный беременностью Поппеи, очень хотел доказать, что он добрый и мудрый правитель. Цезарь велел, чтобы многочисленные процессы, акты которых громоздились в преторстве, наконец-то были доведены до суда. Вскоре его уверенность в своих силах укрепилась странными происшествиями. Во время внезапно разразившейся грозы из рук его молнией выбило золотую чашу. Правда, я не верю, что молния действительно ударила в нее; скорее всего она пронеслась так близко от Нерона, что тот от неожиданности сам уронил кубок. Историю эту пытались скрыть, но вскоре о ней стало известно всему городу, и, разумеется, она была истолкована как дурное предзнаменование. Однако древние этруски уверяли, будто человек, переживший удар молнии, становится существом необычным, посвященным богам. Нерон, охотно веривший во всякие чудеса, стал с того мгновения считать себя едва ли не бессмертным и даже старался держаться подобающим образом, и это длилось до тех пор, пока совершенные по политическим мотивам убийства не перестали отягощать его совести. В тот день, когда я заступил в свою должность, Тигеллин провел меня в помещение, доверху заваленное запыленными судебными актами. Все они касались спорных вопросов, с которыми осевшие за пределами государства римские граждане обращались к императору. Тигеллин отложил несколько свитков в сторону и сказал: — Мне пообещали крупные подношения, если они будут быстро рассмотрены. Обработай их в первую очередь. Я выбрал тебя своим помощником, потому что ты выказал известную ловкость в непростых делах, а также настолько богат, что твоя честность никогда не будет поставлена под сомнение. Впрочем, мнения сенаторов, которые они высказали при утверждении твоей кандидатуры, не всегда были лестными для тебя. Так что озаботься тем, чтобы о нашей неподкупности узнали все провинции. Взяток не бери, но помни, что я, будучи префектом, могу ускорить продвижение некоторых дел. И учти, что окончательное решение всегда принимает сам Нерон. Уже в дверях он добавил: — Несколько лет назад мы задержали иудейского чародея. Он одержим манией писания всяческих кляуз и еще Сенеке надоел своими жалобами. Пора его отпустить. Поппея Сабина беременна и не должна подвергаться опасности какой-нибудь порчи. Но слишком уж она увлечена всеми этими иудеями! Взять хоть этого кудесника… Впрочем, надо признать, язык у него хорошо подвешен. Он так околдовал некоторых моих преторианцев, что они уже непригодны для караульной службы. Задача моя оказалась не такой сложной, как я поначалу опасался. Большинство дел было заведено еще во времена Бурра. После смерти Агриппины Нерон устранил Бурра от судопроизводства и отложил рассмотрение тяжб, желая вызвать всеобщее недовольство медлительностью суда и тем самым возбудить против Бурра враждебные настроения. Из любопытства я достал дело, которое касалось иудейского чародея, и к своему удивлению обнаружил, что речь шла о моем старом знакомце Павле из Тарса[14]. Он обвинялся в осквернении Иерусалимского храма. По документам выходило, что его схватили еще тогда, когда прокуратором был Феликс. При назначении новых должностных лиц после гибели Агриппины Феликс — как брат Палласа — был отправлен в отставку. Новый наместник, Форций Фест, отправил Павла в кандалах в Рим, и с тех пор он вот уже два года содержался в эргастуле[15]. Наконец ему дозволили жить в городе, поскольку он был в состоянии сам оплачивать свою охрану. Среди документов я нашел отзыв Сенеки, ходатайствующего об освобождении Павла. Я и не знал, что Павел, он же Савл, имел возможность напрямую обратиться к императору. В течение короткого срока я провел несколько процессов, которые помогли Нерону во всем блеске проявить свое милосердие и мудрость. С Павлом же я хотел для начала побеседовать с глазу на глаз, ибо помнил о его одержимости и опасался, что он и в императорском суде заведет свои неуместные речи. Освобождение же его было делом решенным. Павел неплохо устроился у некоего еврея-торговца, сняв в его доме несколько комнат. За последние годы он заметно состарился. Лицо его изрезали глубокие морщины, а голова еще больше облысела. Павел был, как и полагалось, в кандалах, но преторианская стража допускала к нему гостей и разрешала писать письма. С ним жили некоторые из его последователей. У него был даже собственный лекарь, еврей из Александрии по имени Лука. У Павла, по-видимому, водились деньжата, если он мог так мило обставить свое узилище и не вдыхать миазмы общей камеры эргастула. Правда, о самой страшной тюрьме — Мамертинской темнице — не могло быть и речи, поскольку Павел не являлся государственным преступником. В актах он именовался, конечно же, Савлом, потому что так его назвали при рождении. Желая показать свое дружелюбие, я стал обращаться к нему — Павел. Он тотчас признал меня и так фамильярно приветствовал, что я счел уместным отослать писца и обоих ликторов[16], так как не хотел, чтобы кто-либо мог обвинить меня в пристрастности. — Не беспокойся, — сказал я ему. — Твое дело решится в ближайшие дни. Император ожидает наследника и потому настроен весьма мягко. Однако тебе следует придержать язык, когда ты предстанешь перед цезарем. Павел улыбнулся улыбкой человека, которому пришлось много претерпеть на своем веку, и доверительно ответил: — Долг мой нести благую весть, и мне неважно, какое нынче время. Из любопытства я спросил Павла, отчего преторианцы считают его колдуном. Павел стал рассказывать мне какую-то на удивление длинную историю о кораблекрушении, которое он пережил со спутниками по дороге в Рим. Когда он уставал говорить, слово брал врач Лука. Павел уверял меня, что обвинение в осквернении храма было то ли ошибочным, то ли бездоказательным, то ли просто основывалось на недоразумении. Мол, прокуратор Феликс отпустил бы его без промедления, если бы он, Павел, сразу заплатил требуемую сумму. О римлянах же он может сказать только доброе — хотя бы потому, что, конвоируя его в кандалах из Иерусалима в Кесарию, они спасли ему жизнь. Дело в том, что сорок фанатиков-иудеев поклялись не есть, не пить, пока не убьют его. Впрочем, едва ли они оказались бы столь выносливы, добавил Павел, улыбаясь и совсем без обиды. Он очень рад, что у него есть охрана, поскольку боится, что правоверные иудеи Рима все-таки попытаются выполнить свой замысел. Я заверил Павла, что опасения его беспочвенны. При Клавдии иудеям был преподан весьма строгий урок, а потому в городских стенах они удерживаются от любого насилия по отношению к христианам. Да и миротворец Кифа уговаривает христиан держаться подальше от иудеев. Важно, на мой взгляд, и то, что в последнее время приверженцами Иисуса из Назарета, число которых благодаря Кифе заметно увеличилось, лишь в редких случаях становятся верующие из обрезанных иудеев. И врач, и Павел заметно помрачнели, как только я упомянул Кифу. Кифа, между тем, проявил большое расположение к арестантам и даже дал им своего лучшего ученика, греческого переводчика Марка. Павел же явно злоупотребил его доверием и использовал Марка в своих целях, послав того с письмами в долгий путь по общинам, которые Павел сам основал и которые теперь охранял от других, как лев свою добычу. Оттого Кифа и не одобрял, когда христиане из его собственного стада отправлялись к Павлу и внимали его темным речам. Врачеватель Лука рассказал мне, как он два года бродил по Галилее и Иудее, чтобы отыскать людей, видевших Его и внимавших Его речам, и узнать от них все о жизни, чудесных деяниях и учении Иисуса из Назарета. Он подробно записал по-арамейски их рассказы и теперь серьезно раздумывал над тем, не составить ли ему отчет еще и по-гречески, чтобы доказать, что Павел все-таки осведомлен о Христе лучше, чем Кифа. Один состоятельный грек по имени Феофил, недавно обращенный в веру Павлом, уже обещал издать эти записи. Я догадывался, что они получают богатые пожертвования от христиан Коринфа и Малой Азии — не зря же Павел так ревниво оберегал тамошние общины от чужих глаз, и они не сносились ни с правоверными иудеями, ни с другими христианскими партиями. Большую часть времени Павел проводил за составлением разного рода поучений для коринфян и малоазийцев, ибо в Риме почитателей у него было мало. Что-то подсказывало мне, что после освобождения он с удовольствием остался бы в столице, но я хорошо знал, что там, где появлялся Павел, сразу начинались распри. Если я, как предполагалось, выпущу его на свободу, то навлеку на себя гнев иудеев, а если он останется в городе, то рано или поздно христиане непременно вцепятся друг другу в волосы. Поэтому я предусмотрительно сказал: — Двум петухам нет места в одном курятнике. Я думаю, для твоего же благополучия тебе сразу после освобождения следует покинуть Рим. Мрачно глядя прямо перед собой, Павел заявил, что Христос обрек его на вечные скитания, и он привык нигде долго не задерживаться. Поэтому темница была ему суровым испытанием. Но он выполнил свою миссию и обратил множество римлян в христианство; теперь же он намерен отправиться в Иберию. Там много портовых городов, основанных еще греками, и в них до сих пор говорят в основном по-гречески. Я же полагал, что ему лучше всего поехать в Британию. Конечно же, вопреки моим настойчивым увещеваниям и предостережениям, Павел, представ в преторстве перед Нероном, вовсе не держал язык за зубами. Нерон был в хорошем расположении духа и, увидев его, воскликнул: — Арестант — иудей! Надо его побыстрей освободить, не то Поппея совсем не даст мне житья. Она уже на последнем месяце и чтит этого иудейского бога еще больше, чем раньше! Он толкнул водяные часы, чтобы измерить продолжительность защитительной речи, и углубился в документы следующего процесса. Павел заявил, что сегодня у него наконец-то появилась счастливая возможность отвести от себя все наветы, и попросил Нерона милостиво выслушать его, так как, видимо, тот не очень хорошо знаком с обычаями и вероучением иудеев. Павел начал с Моисея, а затем перешел к изложению событий своей собственной жизни и поведал о том, как ему открылась божественная сущность Иисуса из Назарета. Я подал Нерону заключение, приложенное прокуратором Фестом к делу; там говорилось, что прокуратор Иудеи считает Павла безобидным дуралеем, у которого от слишком большой учености мозги съехали набекрень. Царь Ирод Агриппа, прекрасно разбирающийся в вопросах иудейской веры, после допроса Павла тоже предлагал отпустить его на все четыре стороны. Нерон кивал головой и делал вид, будто внимательно слушает, хотя, похоже, не понимал ни слова. Павел даже успел добавить: — …вот почему я обязан повиноваться небесным знамениям. Ах, если бы у тебя отверзлись очи и от мрака ты обратился бы к свету, и от власти Сатаны перешел бы под десницу Божию! Если бы ты поверил в Иисуса из Назарета, то получил бы отпущение грехов и свою часть священного наследия. Но тут его время кончилось, и он вынужден был умолкнуть. Нерон многозначительно сказал: — Я вовсе не требую от тебя, чтобы ты поминал меня в своих записях. Я не из тех, кто жаждет чужого, хотя клеветники и утверждают обратное. Так вот, ты можешь рассказать и всем остальным иудеям о моем бескорыстии. И еще: ты сослужишь мне великую службу, если помолишься о моей супруге Поппее Сабине своему богу. Бедная женщина, видимо, искренне поверила в вашего Иисуса, о котором ты мне сейчас так убедительно говорил. Он распорядился тут же освободить Павла от оков и отправить их в знак своей доброй воли и расположения к иудеям в дар Иерусалимскому храму. Я мельком подумал, что иудеи вряд ли обрадуются такому подарку. Оплатить расходы по делопроизводству должен был сам Павел, поскольку именно он подавал апелляцию. За короткий срок мы провели множество судебных разбирательств. В большинстве случаев приговоры были оправдательные, и откладывались только такие дела, которые, как считал Тигеллин, для государственной пользы следовало тянуть как можно дольше, пока сам истец не умрет от старости. Два месяца спустя я снова был свободен от службы, но прилежание мое и неподкупность получили всеобщее признание, и обо мне уже не распускали всяческие порочащие меня слухи. Дело Павла было, откровенно говоря, малозначительным. По-настоящему важными являлись слушания, касавшиеся убийства Педания Секунда. Как я уже говорил, Нерон разгневался на моего тестя, сместил его и назначил городским префектом Педания. Всего лишь несколько месяцев спустя тот был зарезан на своем ложе одним из рабов. Истинной причины этого убийства так никто и не знал, но, во всяком случае, я могу совершенно искренне утверждать, что тесть мой к нему совершенно не причастен. Древний же закон гласил, что если раб посягнул на жизнь своего господина, то вместе с ним предаются смерти и все остальные невольники, живущие в доме. Это вполне справедливый закон, проверенный жизнью и необходимый для всеобщей безопасности. Но у Педания было свыше пятисот рабов, и многие римляне вознамерились воспротивиться их казни. Спешно собрались сенаторы, и, представьте себе, некоторые из них вполне серьезно утверждали, что в данном случае закон должен быть нарушен! Несколько друзей Сенеки открыто заявили, что раб — тоже человек и что нельзя лишать жизни невиновного. С речами выступили сенатор Пуд и его отец. Оба были очень разгневаны и всячески осуждали подобную «жестокость». Находились даже те, кто посмел заступиться за преступного раба, который якобы отомстил за какую-то несправедливость. Но другие совершенно правильно говорили: если сейчас пощадить рабов Педания, то скоро никто не будет чувствовать себя в безопасности в собственном доме. Предки наши установили этот закон и тем самым дали понять, что они — и вполне обоснованно! не доверяли рабам, даже тем, что родились в доме и вроде бы с младых ногтей преданы господину. Нынче же в Риме куда опаснее, чем прежде, потому что невольничьи рынки переполнены иноплеменниками, поклоняющимися чуждым нам богам! По-моему, именно тогда было впервые вслух высказано подозрение, что даже среди сенаторов есть мужи, предавшие римских богов и пытавшиеся защитить своих товарищей по вере. К счастью для Рима, при опросе все-таки победили сторонники закона. Огромная толпа, окружившая дом Педания, вооружилась камнями и угрожала поджечь ближайшие кварталы. Пришлось вызвать на подмогу преторианцев, и Нерон пообещал строго покарать зачинщиков беспорядков. Вдоль улиц, по которым вели пятьсот обреченных на смерть рабов, стояли плотные ряды стражников. Простолюдины бросали камни и выкрикивали проклятья, однако бунта удалось избежать. Этому помогло и то обстоятельство, что многие из рабов Педания оказались христианами; их единоверцы в толпе отговаривали людей от насилия, поскольку, мол, нельзя воздавать злом за зло. Нет худа без добра, и мой тесть снова занял свою должность. У сената и народа появились новые темы Для сплетен; беременность Поппеи стала одной из них. Нерон хотел, чтобы ребенок родился в Анции, там, где появился на свет он сам. Возможно, цезарь надеялся, что с первым криком младенца из поместья, полученного в наследство от Ариппины, исчезнут все печальные воспоминания. Кроме того, он не считал раскаленный и переполненный злыми слухами летний Рим здоровым местом для роженицы. Мне посчастливилось встретиться с Поппеей до ее отъезда в Анцию. Беременность совсем не изуродовала ее. Глаза молодой женщины приобрели приятный блеск, придававший ее лицу нежное и томное выражение. Я осторожно спросил: — Правда ли, что ты стала поклоняться богу иудеев? В Риме поговаривают, будто ты уговариваешь Нерона покровительствовать иудеям… — Ты же знаешь, что пророчество иудеев сбылось, — отвечала Поппея. — В свой самый тяжелый час я дала обет поклоняться их богу, который настолько могуществен, что нельзя видеть изображения его лика. И так же могуществен их Моисей. Я бы не отважилась уехать рожать в Анцию, не будь при мне иудейского врача. Со мной отправляется и повивальная бабка-иудейка… ну, разумеется, еще и опытные греческий и римский лекари. — А слышала ли ты об Иисусе из Назарета, царе иудеев? — спросил я. Поппея шмыгнула носом и по своему обыкновению игриво ответила: — Я знаю, что среди иудеев есть много разных святых. У евреев строгие законы, но я в них не разбираюсь. В моем положении задумываться вредно, довольно того, что я почитаю Моисея! Я понял, что у нее такое же смутное понятие о вере иудеев, как и у подавляющего большинства римлян, которые не в состоянии представить себе бога, если не увидят его изваянным в мраморе. Я вздохнул с облегчением. Если бы Поппея знала, как люто иудеи ненавидят Павла, она вряд ли поблагодарила бы Нерона и меня за то, что мы отпустили его на свободу, позволив ему тем самым и дальше сеять смуту среди иудеев. Итак, Поппея уехала в Анцию, и я от всего сердца пожелал ей счастливых родов. Нерон начал меня утомлять. Если он пел, его следовало восхвалять. Если правил колесницей — восхищаться его непревзойденной ловкостью. Ночи напролет он кутил с кем попало и где попало. Он снова начал тайком встречаться с Актой; он осквернил множество семейных очагов Рима. Тигеллин водил ему своих мальчиков. Когда однажды мы разговаривали с ним об этом, Нерон сослался на пример греков и привел следующее удивительное оправдание: — Когда молния ударила в мою чашу, я сделался священным. Это был знак того, что после смерти я буду обожествлен. А боги двуполы. Я не чувствовал бы себя по-настоящему богоравным, если бы не любил всех этих хорошеньких мальчиков. Да и Поппее спокойнее, когда я развлекаюсь с подростками, а не с честолюбивыми женщинами. По крайней мере, ей можно не ревновать и не опасаться, что кто-то из них забеременеет. Сына своего Юкунда я видел редко. Барб покинул мой дом и переселился к Туллии, став ментором моего ребенка. Это было необходимо, так как Туллия без меры баловала Юкунда и позволяла делать все, что ему вздумается. Он казался мне чужим и далеким. В доме Сабины при зверинце меня только терпели, помня, что я богат и щедр. Маленький Лауций не нравился мне. Кожа его была удивительно темной, и волосы курчавились. У меня никогда не появлялось желания посадить его себе на колени и поиграть с ним, и Сабина частенько корила меня и называла бездушным чудовищем. — Разве так должны вести себя отцы?! — кричала она. На это я отвечал, что у Лауция среди укротителей, похоже, довольно отцов, которые любят его и возятся с ним… и, к сожалению, я был прав. Каждый раз, когда мне хотелось повидать сына, откуда-то появлялся Эпафродий и всячески показывал мне, как хорошо они с мальчиком понимают друг друга. Сабина побелела от гнева и потребовала, чтобы впредь я хотя бы в присутствии посторонних воздерживался от подобных непристойных шуток. У нее было много подруг среди благородных матрон, посещавших зверинец, чтобы показать своим детям диких животных и самим поглазеть на рискованные трюки дрессировщиков. Тогда в богатых домах было принято держать газелей и леопардов, и я часто ссорился и даже судился с нахалами, нарушавшими мое единоличное право и привозившими в Рим животных, чтобы продать их тут по безумно низким ценам. Некоторые привозили даже легавых собак из Британии! Наконец Поппея произвела на свет хорошенькую девочку. Нерон так радовался, словно она родила ему сына. Он засыпал Поппею подарками и вел себя как любой другой молодой отец, сошедший с ума от радости. Сенат в полном составе отправился в Анцию, дабы приветствовать молодую мать и передать самые добрые пожелания новорожденной дочери императора. Сделать это, впрочем, стремились все, кто считал себя в Риме хоть сколь-нибудь значимой персоной. Отплывающие из Остии суда и лодки не могли поместить всех желающих попасть в Анцию, потому даже отвратительную ухабистую дорогу запрудили повозки и крытые носилки, с трудом, но настойчиво, продвигающиеся вперед. Воспользовавшись моментом, один из моих вольноотпущенников за короткое время заработал огромные деньги, оборудовав вдоль дороги места для отдыха и расставив по всему пути передвижные кухни. Новорожденную назвали Клавдией, а также удостоили титула Августы. На церемонии по этому случаю кому-то вдруг пришло в голову предложить и Поппею Сабину удостоить подобной чести, против чего в присутствии Нерона никто не посмел возразить. Поппея же Сабина в благодарность за успешное разрешение от бремени послала богатые дары в Иерусалимский храм, а ее личный врач-иудей получил римское гражданство. Задолго до этого события я подготовил грандиозное представление с участием диких животных из моего зверинца, которое и состоялось в деревянном амфитеатре в дни великих празднеств по случаю рождения дочери Нерона. Говорили, что это зрелище затмило даже состязания в Большом цирке. Впрочем, я был того же мнения. Мое представление почтили своим присутствием весталки, к тому же я слышал, как люди утверждали, что в искусстве дрессировки диких зверей нет равных моим укротителям, и в этом деле они достигли подлинного совершенства. Сабина в костюме амазонки объезжала арену на позолоченной колеснице, запряженной четырьмя львами, и зрители встречали ее ураганом неистовых аплодисментов. В свое время мне с большим трудом удалось приобрести несколько гигантских обезьян, покрытых густой длинной шерстью. Они должны были заменить погибших животных, и я купил этих обезьян совсем еще маленькими. Их растили и дрессировали темнокожие карлики, жители самых отдаленных лесных уголков Африки, где и водятся такие огромные обезьяны. В моем представлении обезьяны разыгрывали целые сражения — боролись и забрасывали друг друга камнями, самые же ловкие, хорошо обученные и вооруженные дубинами вели меж собой поединки. Зверей нарядили гладиаторами, и они были так на них похожи, что некоторые зрители даже приняли обезьян за людей. Из-за этого на трибунах вспыхнули ссоры, превратившиеся в шумную драку, в результате которой один из зрителей погиб, а около дюжины получили ранения. Итак, представление прошло с таким успехом, что лучшего и нельзя было ожидать. К тому же, на этот раз мне удалось выручить затраченные на зрелища деньги, которые наконец покрыли все расходы. Известный своей скупостью Сенека больше не распоряжался государственной казной, а Нерон ничего не смыслил в финансах и имел довольно смутное представление о различии между казной государственной и своей собственной. Поэтому для оплаты своих расходов я воспользовался этой финансовой неразберихой и представил счета частично в государственную, частично в императорскую казны — и поступил правильно и умно. Вырученные деньги мои вольноотпущенники выгодно вложили в домовладения в Риме, я также смог приобрести новые земельные участки и расширить поместье в Цере. Отцовское счастье Нерона продолжалось, к сожалению, недолго. Осень была дождливой, воды Тибра угрожающе поднялись, а их ядовитые испарения распространяли по всему городу заразу, поражавшую горло. Для взрослых болезнь оказалась не слишком опасной, но младенцы и маленькие дети умирали сотнями. Нерон тоже заболел и едва мог говорить. Он с ужасом думал о том, что, возможно, навсегда потерял голос и никогда больше не сможет петь. Во всех храмах, да и у домашних алтарей совершались жертвоприношения, дабы боги смилостивились и сохранили цезарю голос. Но только Нерон стал поправляться, как заболела его дочь и, несмотря на все усилия врачей и молитвы евреев, спустя несколько дней умерла. Поппея, дни и ночи проводившая у постели ребенка, теперь с ума сходила от горя, обвиняя в смерти малышки Нерона, который помногу раз в день целовал и обнимал дочь, зная, что у него больное горло. Нерон же в отчаянии поверил, что, дабы сохранить ему голос, богам недостаточно было жертвоприношений, и они потребовали еще и жизнь ребенка. Подобная мысль лишь укрепила императора в мнении о том, что ему предназначено стать величайшим певцом и актером своего времени, и эта убежденность смягчила его отцовскую боль. Потрясенный сенат немедленно провозгласил Клавдию Августу богиней, и похороны состоялись с соблюдением всех положенных ритуалов. Было также решено построить в ее честь храм и учредить коллегию жрецов. Однако Нерон в глубине души возомнил, что на самом деле в новом храме будут поклоняться его голосу, а жертвоприношения придадут ему большее благозвучие. Потому жрецам храма было предписано, кроме официальных жертвоприношений, совершать также некий особый тайный ритуал, к которому запрещалось допускать посторонних. И действительно, голос Нерона окреп, стал гораздо сильнее, причем подобное с ним уже было после смерти Агриппины. Теперь голос императора звучал так сильно и нежно, что зрители на спектаклях приходили в неистовый восторг. Меня его пение не особенно волновало, и здесь я лишь повторяю то, о чем твердили Нерону более тонкие знатоки и ценители певческого искусства. Они же и сказали ему, что сильный тенор, дабы выдержать на определенном уровне напряжение голосовых связок во время пения, должен обладать особым телосложением — широкой грудью и большим подвижным ртом, — и Нерон намеренно располнел, отрастил щеки и подбородок. Поппея была только рада, что он проводит время, упражняясь в пении, а не предается всяческим непристойностям. После смерти дочери Нерон всю зиму занимался пением, совершенствуя свое искусство, и увлекся этим до такой степени, что совсем забросил государственные дела — все это казалось ему пустой тратой времени. Он все чаще пропускал заседания сената, ибо панически боялся подхватить простуду в холодном здании курии. Когда же все-таки он решался посетить сенат, то входил в зал, обернув ноги толстой шерстяной тканью. Когда консул обращался к нему, Нерон со смиренным видом каждый раз поднимался со своего места. Но один раз чихнув, он торопливо отбывал восвояси, оставляя решение важных дел сенатским комитетам. Этой же зимой, незадолго до Сатурналий[17], Клавдия попросила меня о встрече. Она сказала, что хочет видеть меня по весьма важному делу, которое нам следует обсудить с глазу на глаз. К вечеру я постарался завершить все свои деловые встречи, отослал клиентов и вольноотпущенников и велел Клавдии прийти ко мне в комнату. Я ждал ее и боялся, что она опять заговорит о покаянии, крещении и христианах. Клавдия появилась на пороге, в отчаянии заламывая руки. — Ах, Минуций, — запричитала она, — в моей душе царит разлад, и я не в силах справиться сама с собой — мечусь из угла в угол и чувствую себя последним ничтожеством. Я совершила нечто такое, в чем не смею тебе признаться. Но сначала взгляни на меня и скажи: я хоть чуть-чуть изменилась? Честно говоря, из-за невыносимой болтовни и приверженности к христианам и их хитроумному вероучению она давно настолько опротивела мне, что я совсем не обращал на нее внимания. Но на этот раз Клавдия так покорно просила меня взглянуть на нее, что я поднял глаза и посмотрел ей в лицо. К своему величайшему удивлению, я вдруг обнаружил, что ее лицо стало гладким и белым — полностью исчез загар, который уродовал ее еще со времен рабства. Передо мной стояла нарядно одетая привлекательная женщина, причесанная по последней греческой моде. От неожиданности и изумления я всплеснул руками и воскликнул с искренним желанием польстить ей: — И фигурой, и изящными манерами ты похожа на благородную римлянку! А твое лицо — просто прекрасно! Ты, наверное, ежедневно умываешься ослиным молоком. Клавдия смутилась, и на ее щеках появился нежный румянец. — Я решила позаботиться о своей внешности вовсе не из тщеславия, — торопливо пояснила она, — а потому, что ты доверил мне вести твое огромное хозяйство. Скромность и простота лучше любой одежды и помады украшают женщину — я в этом уверена, — но твои клиенты и торговцы мясом придерживаются иного мнения. Но я хотела спросить тебя о другом. Скажи, Минуций, сильно ли заметно родственное сходство между мной и императором Клавдием? — Нет, конечно же, нет, — не задумываясь, ответил я, дабы успокоить Клавдию. — Из-за этого тебе не стоит беспокоиться. Клавдий был безобразным стариком, внушающим брезгливость, ты же превратилась в красивую женщину. Сейчас, когда ты стала следить за собой, да еще и выщипала брови — я в восторге от твоей красоты, и мне, правда, трудно поверить собственным глазам. Мои слова почему-то явно разочаровали Клавдию. — Я уверена, что это не так, — с грустью в голосе ответила она. — Но дело вот в чем. Мы с тетей Паулиной тайно навестили мою младшую сводную сестру Антонию. И сделали мы это из жалости к ней — ведь она совсем одинока. Клавдий в свое время приказал убить ее первого мужа, а Нерон — второго. Теперь, когда она вернулась из Массалии, никто не осмеливается навещать ее. А Антония очень изменилась. Собственные страдания заставили ее взглянуть на мир другими глазами. Она встретила нас крайне учтиво, угостила медовым напитком и фруктовым пирогом и подарила мне золотую сеточку для волос. Судя по тому, как нынче обстоят дела, она, возможно, захочет признать меня своей сводной сестрой. Мы с ней единственные, оставшиеся в живых, наследницы рода Клавдиев. Когда я понял, к чему в силу своего женского честолюбия клонит Клавдия, мне стало не по себе. Она же не сводила с меня странно сияющего взгляда, потом обеими руками схватила мою ладонь и прижала к своей полной груди, возбужденно вздымавшейся под туникой. Понимая, что Клавдия любыми средствами попытается подтвердить свое высокое происхождение и вернуть себе доброе имя, я в испуге отшатнулся от нее. — Что тебе надо, Клавдия? — тихо спросил я. — Минуций, — медленно проговорила женщина, — ты и сам прекрасно знаешь, что так дальше не может продолжаться. Твой брак с Сабиной — чистейшая формальность, и ты глуп, если до сих пор не понял этого. Весь Рим потешается над тобой. Когда-то в юности ты кое-что обещал мне. Ты был юношей, но давно стал мужчиной, и разница в возрасте между нами уже не столь велика, как казалось нам тогда. Теперь она почти незаметна… — Клавдия замолчала, но вдруг вскинула голову и резко заявила: — Минуций, ты должен оставить Сабину ради сохранения собственного достоинства и положения в обществе. Я почувствовал, что меня загоняют в угол, лишая малейшего шанса защищаться. — Ты, наверное, шутишь… — в растерянности пробормотал я. — Должно быть, христианское суеверие совсем свело тебя с ума. Я давно боялся, что такое случится… Клавдия пристально смотрела на меня. — Христианину следует избегать неправедных деяний, — серьезно произнесла она. — А Иисус из Назарета, как утверждают наши наставники и учителя, сказал, что мужчина, который смотрит на женщину с вожделением, в душе своей уже совершает с ней прелюбодеяние. Я узнала об этом совсем недавно, и в моем сердце открылась кровоточащая рана, ибо поняла я, что слова эти относятся и к женщинам. И моя жизнь превратилась в сущий кошмар. Ежедневно встречая тебя и издали провожая взглядом, я не могу избавиться от непреодолимого желания быть с тобой. По ночам я мечтаю лишь о тебе, и сон не идет ко мне. Лежа в постели, я изнываю от страсти и плачу от тоски. Ее слова льстили мне, ведь я — мужчина, и страстные признания Клавдии не могли оставить меня равнодушным. Глаза мои вдруг раскрылись, и я увидел другую Клавдию. — Почему ты никогда не говорила мне об этом? — взволнованно спросил я. — Мне бы ничего не стоило удовлетворить твою страсть, когда бы ты пожелала. Но твое высокомерие и холод лишали меня всяческого желания сблизиться с тобой, и даже мысль об этом ни разу не приходила мне в голову. Клавдия отшатнулась от меня, словно хотела убежать, но вдруг резко вскинула голову. — Я не нуждаюсь в твоей милостыне, — пренебрежительно заявила она. — Ложась с тобой в постель, не будучи твоей супругой, я бы согрешила. А твое предложение свидетельствует лишь о том, сколь сильно ты изменился, как ожесточилось твое сердце и как мало ты ценишь меня. Будучи человеком тактичным да к тому же и жалея ее, я не хотел напоминать ей о том, где нашел ее и как низко она пала. Но даже если бы я и решился сказать ей об этом, безумные слова женщины просто лишили меня дара речи, и я мог лишь стоять и пялиться на нее в полнейшем недоумении. — Антония, — невозмутимо продолжала Клавдия, — хочет поднести воздаяния жрицам Весты, а также присягнуть и свидетельствовать перед весталками, что я — законнорожденная дочь Клавдия и что мы с ней — единокровные сестры. Я не сомневаюсь, что она готова сделать это, и вовсе не ради меня, а прежде всего для того, чтобы досадить Нерону. Теперь, наверное, мое предложение выйти за тебя замуж покажется тебе не столь безрассудным. Если у нас родится ребенок, весталки засвидетельствуют его благородное происхождение. В случае перемен в государстве наш сын мог вы взойти на вершину власти. Антония очень сожалеет, что после двух замужеств она осталась бездетной. — Но разве высохшее дерево может дать новые побеги?! — вскричал я в страшном волнении. — Неужели ты забыла, что с тобой произошло? — Я — здоровая женщина, — раздраженно ответила Клавдия, — и мое тело ежемесячно подтверждает это. Я ведь говорила тебе, что очистила от грязи прошлого и душу свою, и тело. И мы могли бы быть вместе, если бы ты только захотел. Разговор становился для меня невыносимым, я пытался прекратить его и даже выбежать из комнаты, но Клавдия крепко схватила меня за руку и не отпускала, несмотря на мое сопротивление. И не знаю, как это случилось, но мы вдруг оказались в объятиях друг друга. Вскоре мы уже целовались. Я довольно давно не спал с женщиной, а Клавдия в моих объятиях полностью потеряла самообладание. Видимо, спустя многие годы наша страсть все же не совсем угасла, ибо в этот вечер мы любили друг друга почти так же самозабвенно, как в дни далекой юности. Потом Клавдия неожиданно разрыдалась. — Я не смогла защитить свою честь, — причитала она сквозь слезы. — Я не смогла устоять, ибо я женщина порочная, и это явно свидетельствует о том, что в моих жилах течет испорченная кровь развратного Клавдия. Но теперь, — неожиданно окрепшим голосом заговорила она, — когда ты заставил меня опять согрешить, ты должен ответить за содеянное. Ты мужчина, Минуций, и не можешь уходить от ответственности. Тебе следует немедленно отправиться к Сабине и поговорить с ней о разводе. — Но у меня есть от нее ребенок, — возразил я, — и Флавии никогда не простят мне развода с Сабиной. К тому же, ее отец — городской префект, и ты должна понимать, в каком незавидном положении я окажусь. — Я не хочу говорить о Сабине ничего плохого, тем более — клеветать на нее, — спокойно ответила Клавдия, — но среди твоих служащих в зверинце есть христиане, которые и поведали мне о вольном поведении твоей супруги, что, между прочим, уже давно стало притчей во языцех. Я громко расхохотался. — Сабина — женщина холодная и к любовным утехам совершенно безразличная, — с уверенностью проговорил я. — Уж я-то лучше других знаю ее. И поверь, у меня нет никакого повода для развода. Она даже не против того, чтобы я удовлетворял свои мужские потребности с другими женщинами. У Сабины же есть своя страсть — ее львы. Больше всего на свете она любит их и никогда не расстанется с ними. Зверинец и львы — ее единственная настоящая любовь. — Никто и не собирается принуждать ее покидать зверинец, — заявила Клавдия, — наоборот, она и впредь будет заниматься своими львами. К тому же, у нее есть дом при зверинце, куда ты, кстати, заходишь все реже и реже. Живя порознь, как сейчас, вы сможете остаться друзьями. Ты просто скажи ей, что тебе все известно, но желаешь развестись без публичного скандала. Мальчик пусть сохранит твое имя, раз уж ты признал его своим сыном и теперь не можешь от него отказаться. — Ты в своем уме, Клавдия? Как ты смеешь намекать, что Лауций не мой сын! — возмутился я. — Мне и в голову не приходило, что ты такая злая. Куда подевалась твоя христианская добродетель? Клавдия бросила на меня гневный взгляд. — Все в Риме знают, что Лауций — не твой сын, — вызывающе заявила она. — Сабина спала со всеми подряд — с дрессировщиками, с рабами и даже, говорят, с обезьянами. К тому же, в свои развратные забавы она вовлекла многих благородных дам. Нерон давно тайком смеется над тобой, да и другие твои замечательные друзья тоже. Ты один, оказывается, ничего не знаешь, бедный простачок! Подняв с пола свою тогу, я обернул ее вокруг бедер и дрожащими от волнения пальцами принялся тщательно расправлять на ней все складки. — Только ради того, чтобы доказать тебе, чего на самом деле стоят твои злобные наговоры, я поеду и поговорю с Сабиной, — не на шутку разозлившись, сказал я. — А когда вернусь, задам тебе настоящую трепку, ибо ты не только плохая хозяйка, но еще и злостная сплетница. Лучше, не дожидаясь меня, переоденься в лохмотья рабыни, в которых ты вошла в мой дом, и отправляйся к своим христианам. Вне себя от ярости я помчался прямо в зверинец; пустив коня вскачь, я несся в развевающейся по ветру тоге, словно за мной гнались фурии. Не обращая внимания ни на прохожих, ни на приветствующих меня знакомых, не сообщив жене о своем прибытии, я ворвался в ее комнату, растолкав рабов, пытавшихся остановить меня у входа. Я появился так внезапно, что Сабина не успела высвободиться из объятий Эпафродия. Рассвирепевшая, как львица, со сверкающими глазами, она наконец подбежала ко мне и закричала: — Что ты себе позволяешь, Минуций! Ты что, совсем с ума сошел?! Ты меня так напугал, что я едва не лишила Эпафродия глаза. Я как раз пыталась найти языком соринку у него под веком, когда ты ворвался в комнату. Эпафродий почти ослеп и не может заняться львом, которого мы только что получили из Нумидии[18]. — Я, в отличие от него, вовсе не слепой и прекрасно видел, что не ты, а он кое-что искал у тебя, и совсем не в твоем глазу, — огрызнулся я и, не выдержав, громко заорал: — Меч сюда! Я убью этого бесстыжего раба, осквернившего мое супружеское ложе! Сдернув с ложа покрывало, Сабина прикрыла свою наготу, вытолкала за порог любопытных рабов и поспешно захлопнула дверь. — Ты прекрасно знаешь, — сквозь зубы процедила Сабина, — что широкие одежды дразнят львов, и мы всегда раздеваемся почти донага, когда приступаем к работе. — Вдруг она зашипела, как разъяренная кошка: — Сейчас же извинись и проси прощения у Эпафродия за то, что назвал его рабом. И прими к сведению, что он давно уже свободный человек, а сам император пожаловал ему римское гражданство за заслуги и подвиги в нашем амфитеатре. Я не поверил ни одному ее слову и, в ярости бегая по комнате, продолжал громко звать рабов. Сабина тем временем замолчала, и в комнате воцарилась тишина. — Немедленно объясни мне, что все это значит, — потребовал я. — Весь Рим только и говорит, что о твоем бесстыдстве! Даже до меня дошли всякие мерзкие слухи и сплетни! Завтра же я обращусь к императору с прошением о разводе. Сабина на мгновение застыла, как изваяние, а затем бросила на Эпафродия многозначительный взгляд. — Ну что ж, — холодно произнесла она, — придется его задушить. Мы завернем тело в ковер и бросим в клетку со львами. У нас ведь бывают несчастные случаи, когда люди, не соображая, пытаются играть с хищниками или того хуже — дразнят животных. Сжимая огромные кулачищи, ко мне подошел Эпафродий. Он был на голову выше меня и почти в два раза шире в плечах. В сердце моем все еще бушевал праведный гнев, но ярость явно стала угасать, и я отступил назад, испугавшись за свою жизнь. — Ты неправильно поняла меня, Сабина, — торопливо заговорил я. — Мне и в голову не приходило оскорблять отца моего сына. Тем более, что Эпафродий — римский гражданин, как и я. Я уверен, что мы сможем уладить все без лишнего шума, ибо никто из нас не жаждет публичного скандала. — Ты знаешь, Сабина, что у меня крепкая рука, — сказал Эпафродий примирительным тоном, — но я бы не хотел убивать твоего мужа. Он всегда смотрел сквозь пальцы на наши отношения, никогда нам не мешал, и, возможно, у него есть свои причины, чтобы желать развода. Ты сама столько раз вздыхала, мечтая о свободе, поэтому прошу тебя, не наделай сейчас глупостей, Сабина. Но Сабина злобно рассмеялась. — У тебя, Эпафродий, поджилки трясутся, когда ты видишь Минуция, эту жалкую хромую, покрытую шрамами развалину. А я-то думала, что ты — настоящий мужчина! — презрительно заявила она. — Храбрость, оказывается, вовсе не самое большое твое достоинство. Неужели непонятно, что лучше сейчас задушить этого глупца и унаследовать его имущество, чем переживать позор и публичный скандал? Избегая моего взгляда, Эпафродий сомкнул свои железные пальцы вокруг моего горла, и, хотя сделал он это не очень сильно, я тут же стал задыхаться и все поплыло у меня перед глазами. Не в силах издать ни звука, я знаками давал им понять, что готов дорого заплатить — в самом что ни на есть буквальном смысле — за свою жизнь, и что вообще-то нам есть о чем поговорить. Эпафродий неожиданно отпустил меня, я сделал глубокий вдох, и у меня закружилась голова. — Конечно же, ты, как и прежде, будешь распоряжаться в зверинце и жить в этом доме, а я буду оплачивать все твои расходы, — с трудом прохрипел я. — Об одном только прошу тебя: дай мне уйти без скандала. Твой сын и впредь будет носить мое имя и после моей смерти получит свою часть наследства. Прости меня, дорогая Сабина, но мою вспыльчивость можно оправдать — я ведь любил тебя и теперь не хочу, чтобы ты оказалась замешанной в преступлении, которое все равно раскроется со временем, и тебе никак не удастся избежать публичного суда и наказания. Поэтому давайте обсудим спокойно, как нам жить дальше. Кликни рабов, Сабина, пусть принесут вина. Выпьем за примирение — ты, я и Эпафродий, которого я глубоко уважаю за его храбрость и исполинскую силу. Эпафродий неожиданно прослезился и крепко обнял меня. — Нет, нет, — горячо запротестовал он, — я ни за что не смог бы хладнокровно задушить тебя, ведь я не убийца и не палач. Прекратим эту ссору. Окажи мне честь и раздели со мной трапезу, Минуций. На мои глаза тоже навернулись слезы, — слезы боли и облегчения. — Это самое малое, что я могу сделать для тебя, Эпафродий, — согласился я. — И прошу тебя — позаботься о Сабине, как она того заслуживает. Я с удовольствием разделю с тобой трапезу в знак того, что не питаю к тебе зла, а наоборот, уважаю за смелость и великодушие. Увидев, что мы с Эпафродием обнялись и тихо разговариваем, Сабина тоже успокоилась. Она велела рабам подать все лучшее, что было в доме, и мы до глубокой ночи ели и пили. Эпафродий посадил малыша к себе на колени, разговаривал с ним и укачивал, пока ребенок не уснул. Наблюдая за этой мирной картиной, я с содроганием думал о том, что могло случиться, не окажись Эпафродий умнее меня. От этой мысли меня бросило в пот, по спине у меня побежали мурашки, и я схватился за кубок, дабы унять дрожь и успокоить нервы. Вскоре я был изрядно пьян, впал в глубокую меланхолию, и меня стали одолевать сомнения. — Ах, Сабина, — обратился я к жене, — почему наша совместная жизнь кончилась так неожиданно. Ведь я безумно любил тебя, и мы были счастливы в первые дни нашего супружества. — Ты никогда не понимал меня, Минуций, — с ноткой сожаления в голосе ответила Сабина. — Но я не упрекаю тебя за это и прошу — прости меня за злые слова и поступки, которыми я оскорбляла твою мужскую гордость. Ты хороший человек, Минуций, и если бы ты хоть раз ударил меня по лицу, как это сделала я при нашей первой встрече, если бы иногда поколотил меня, — возможно, у нас была бы хорошая семья. Ты помнишь, как в первую брачную ночь я просила тебя взять меня силой? Но насилие — не в твоей натуре, дорогой Минуций, в тебе никогда не проснется необузданная страсть, грубая сила, заставляющая настоящего мужчину брать то, что, как он считает, должно принадлежать ему, и поступать так, как нравится ему, не обращая внимания на сопротивление и стоны своей жертвы. — А мне всегда казалось, — ошеломленно пробормотал я, — что женщина от своего возлюбленного ждет только нежности и защиты. Сабина покачала головой и с жалостью посмотрела на меня. — Ты сильно заблуждаешься, Минуций, — ответила она, — и это значит, что ты совсем не понимаешь женщин. Этой же ночью мы уладили все финансовые вопросы, я не раз благодарил Эпафродия за честность и порядочность, а также воздал должное его таланту укротителя. Утром я отправился в дом Флавия Сабиния, полный решимости сообщить ему о разводе с его дочерью Сабиной. Честно говоря, тестя я боялся больше, чем Сабины, но выпитое ночью вино все еще придавало мне храбрости. — Я давно заметил, что твой брак с Сабиной сложился неудачно, — заявил мой тесть, избегая смотреть мне в глаза. — Но я надеюсь, что ты не допустишь, чтобы ваш развод повлиял на наши с тобой отношения, разрушил взаимное доверие, уважение и нашу давнюю дружбу. Я ведь окажусь в сложном положении, если ты вдруг откажешь мне в отсрочке платежа по ссуде, которую ты мне предоставил. Мы, Флавии, к сожалению, не столь богаты, как бы нам хотелось. Говорят, что мой брат Веспасиан[19] вынужден даже торговать мулами. После назначения проконсулом[20] в Африку он совсем обнищал. Люди там, якобы, забрасывают его репой, требуя вернуть долги. Боюсь, ему придется отказаться от места в сенате, если обнаружится, что его состояние не соответствует требованиям имущественного ценза. Мы долго беседовали с Флавием Сабинием о превратностях судьбы, потом я заверил его в том, что наши с ним отношения ни в коей мере не зависят от моего развода, и было уже далеко за полдень, когда мы наконец расстались. Вернувшись домой, я неожиданно узнал, что Нерон отправился в Неаполь после того, как его внезапно осенила мысль, что Неаполь и есть то самое место, где должно состояться его первое триумфальное явление публике в качестве певца. Ему казалось, что жители Неаполя, большинство которых составляли выходцы из Греции, более восприимчивы к искусству, особенно к пению, чем римляне. Несмотря на свою актерскую самоуверенность, Нерон перед каждым выступлением волновался до такой степени, что с трудом заставлял себя выйти на сцену. Чтобы справиться с собой и успокоить нервы, ему была крайне необходима признательность публики — бурные овации. Для этого он содержал и возил с собой отряд преторианцев, которые не только следили за порядком и охраняли цезаря, но и громко аплодировали ему, выражая восторг и отдавая дань его великому таланту. По должности я обязан был сопровождать императора, поэтому немедленно последовал за Нероном в Неаполь. Великолепный городской амфитеатр был переполнен, а неподражаемый голос Нерона довел публику до полного экстаза. Среди зрителей оказалось немало гостей из Александрии, которые согласно традиции своей родины выражали восторг ритмическим хлопаньем в ладоши. В середине представления здание театра сотряслось от внезапного подземного толчка. Публику охватила паника, но Нерон продолжал петь, словно ничего не случилось. За такое самообладание зрители наградили его самыми лестными и шумными похвалами, поскольку все сочли его поведение проявлением бесстрашия. Нерон же сам потом признался мне, что, увлекшись пением, даже не заметил землетрясения. Первый успех настолько окрылил цезаря, что он давал представления несколько дней подряд. Из-за этих представлений была нарушена нормальная жизнь в городе, страдала торговля и даже работа порта приостановилась, а городская казна терпела большие убытки. Отцам города пришлось вмешаться. Совет принял решение о том, чтобы обратиться с просьбой — подкрепленной, разумеется, соответствующим подарком, — к наставнику Нерона по пению, дабы тот предостерег императора об опасности чрезмерной нагрузки и упросил цезаря поберечь свой божественный голос. Нерон с неохотой, но все же прислушался к мнению наставника, гостей из Александрии наградил подарками за их справедливую оценку его певческого таланта и пожаловал им римское гражданство. Тогда-то он и решил как можно скорее поехать в Александрию, дабы выступить там перед искушенными зрителями, достойными слушать выдающегося певца. Когда, выбрав удобный момент, я наконец-то поздравил Нерона с блестящим артистическим успехом, он спросил меня: — Как ты думаешь, Минуций, смог бы я зарабатывать себе на жизнь пением, выступая на сцене, как простой артист? Я заверил его, что простой артист свободнее и Даже в некоторой степени состоятельнее императора, поскольку ему не приходится сражаться со своими скаредными прокураторами за каждую государственную субсидию, что императору безусловно мешает развивать свой божественный дар. Тут же я добавил, что моя должность претора обязывает меня оплатить по крайней мере одно театральное представление для народа. Однако с глубоким сожалением я вынужден отметить, развивал я свою мысль, что для этого в Риме нет певца достаточно высокого уровня. Я вздохнул и умолк, а затем, изображая смущение, сделал Нерону предложение. — Если бы ты согласился выступить в моем спектакле, — произнес я тоном просителя, — то популярность в Риме была бы мне обеспечена. Я заплатил бы тебе гонорар в миллион сестерциев, и, разумеется, ты сам выбрал бы пьесу, в которой и сыграл бы главную роль. Насколько мне известно, никто еще не предлагал певцу столь высокого гонорара за одно-единственное выступление. Даже Нерона удивила моя невероятная щедрость. — Ты в самом деле считаешь, что мой голос стоит миллион сестерциев и что он поможет тебе завоевать признательность римской публики? — спросил он с изумлением. Я ответил ему, что, если он согласится, я восприму его согласие как знак величайшей милости, оказанной мне императором, о которой я не мог даже мечтать. Нерон нахмурил брови, делая вид, что размышляет над тем, позволят ли ему императорские обязанности выделить время для выступления. Наконец он сказал: — Я должен выйти на сцену в костюме актера, на котурнах и в маске. Однако, чтобы придать значимость твоему представлению, я надену маску с изображением собственного лица. Таким образом мы проверим, есть ли у римлян художественный вкус. Я не стану объявлять своего имени до окончания спектакля. На таких условиях я принимаю твое предложение. И думаю, мне следует выбрать роль Ореста[21], ибо я уже давно мечтаю спеть его партию. Я чувствую, как в моей груди закипает огромная сила, эмоции захлестывают меня и, выплеснувшись наружу, потрясут даже бездушную римскую публику. Артистическое тщеславие заставило Нерона избрать роль матереубийцы, ибо это возбуждало его собственное воображение. Отчасти я понимал его. Сочиняя в свое время сатирическую повесть, я смог освободиться от навязчивых мыслей и жутких переживаний пленника[22], которые едва не привели меня на грань безумия. Убийство же Агриппины оставило в душе Нерона вечно саднящую рану, тягостное ощущение вины, избавиться или, вернее, забыть о котором он мог, лишь всецело предаваясь пению. Но, получив согласие Нерона, я вдруг испугался того, что, пригласив его выступить в моем спектакле, я подвергаю себя серьезной опасности. Могло ведь случиться, что публика не узнает Нерона и примет его не так горячо, как тому бы хотелось. Но можно было опасаться и самого худшего. Дело в том, что маска матереубийцы с лицом Нерона могла ввести зрителей в заблуждение относительно намерений устроителей спектакля, и представление сочтут выступлением против императора. Подобная мысль может возбудить публику, и тогда — я погиб. Римляне поверят слухам о том, что Нерон — матереубийца; в городе начнутся беспорядки, вспыхнут бунты и мятежи, и в результате гражданского неповиновения прольется много крови. Поэтому мне ничего другого не оставалось, как распустить слух о том, что Нерон намерен выступить в роли Ореста в моем спектакле. Многие сенаторы и всадники, особенно люди старшего поколения, придерживавшиеся строгих правил, отказывались верить тому, что император опустится до положения профессионального актера и шута и тем самым сознательно выставит себя на всеобщее посмешище. Выбор роли также заставил их думать о том, что слухи являются лишь дурной шуткой. К счастью, не только я, но и Тигеллин был заинтересован в успехе спектакля, поскольку и он рассчитывал получить определенную выгоду от этого представления. Тигеллин приказал когорте преторианцев следить за порядком в амфитеатре и аплодировать по ходу выступления, внимательно следуя примеру охранников Нерона. Нескольким молодым всадникам, которые разбирались в музыке и пении настолько, чтобы аплодировать в нужный момент, было велено возглавить небольшие группы, размещенные среди зрителей во всем амфитеатре. Все они учились подпевать, вздыхать и аплодировать особым образом — сложив ладони чашечкой, чтобы звук получался более гулким. Слухи о необычном выступлении привлекли на спектакль огромное количество народу, который в любом другом случае вряд ли оказал бы столь великую честь бывшему претору, являясь на устраиваемое им представление. Однако на сей раз собралась такая толпа, что нескольких человек растоптали в давке у входа, а могучим рабам некоторых сенаторов пришлось мечами прокладывать дорогу, чтобы пронести своих пожилых хозяев на почетные сенаторские места. Нерон перед началом спектакля был настолько возбужден и взволнован, что испытывал сильнейшие приступы тошноты, к тому же ему казалось, что голос может его подвести в самый ответственный момент, поэтому для укрепления голосовых связок он постоянно полоскал горло настойками из целебных трав, которые для него готовил наставник по пению. Однако я должен признать, что, оказавшись на сцене, Нерон сумел взять себя в руки. Он пел так проникновенно, его изумительный голос звучал так сильно и нежно одновременно, а актерский дар позволял императору настолько слиться с жестоким сценическим образом, что некоторым чувствительным матронам стало дурно от переживаний и сильных эмоций. Трагические вздохи и рукоплескания по ходу спектакля слышались именно тогда, когда и ожидались. Непосвященные зрители с восторгом подхватывали аплодисменты, и бурные овации на время заглушали голос певца. Но когда в конце представления Нерон выбежал на сцену с обагренными кровью руками, с мест, где сидели сенаторы и всадники, раздались громкие возгласы негодования. Этих окриков не смогли заглушить самые бурные овации. В смертельном испуге я смотрел на ряды возмущенных сенаторов и всадников, чувствуя, что настал мой последний час. Но раздумывать было некогда, ибо пришло время проводить Нерона на сцену и объявить публике о том, что перед ней выступал сам император, и я, весь дрожа, устремился за кулисы. К своему величайшему изумлению, я нашел Нерона плачущим от радости; сжимая в руке маску, он стоял, всхлипывая, а пот градом катился по его уставшему лицу. — Ты заметил, насколько моя игра захватила публику? — отирая слезы, спросил он. — Люди кричали, плакали и бранились, требуя наказать Ореста за убийство матери. Кажется, до сих пор никому еще не удавалось вызвать у зрителей столь глубокого сопереживания и такого бурного проявления эмоций. Отирая пот со лба, с триумфальной улыбкой на лице Нерон вышел на сцену. Публика снова приветствовала его овацией. А когда я объявил, что в роли Ореста выступил сам император, от грома аплодисментов сотряслись стены амфитеатра. Все зрители поднялись со своих мест, требуя продолжения спектакля. Мне была оказана честь подать цезарю его лиру. Император с великим удовольствием запел, сам аккомпанируя себе на лире, дабы блеснуть перед публикой еще одним своим талантом — непревзойденным искусством игры на прекрасном инструменте. Выступление продолжалось до тех пор, пока сгустившиеся сумерки не скрыли от зрителей лица певца. Только тогда он наконец покинул сцену, приказав объявить, что и впредь будет выступать публично, если жители Рима этого пожелают. Вручая Нерону гонорар в один миллион сестерциев, я тут же сообщил ему, что благодарственное жертвоприношение в честь его певческого гения будет совершено в храме его дочери, а также, на всякий случай, в храме Аполлона. — Хотя, — добавил я, — ты давно превзошел Аполлона и больше не нуждаешься в его покровительстве. Нерон все еще пребывал в приподнятом настроении, он весь сиял от радости и счастья, вновь и вновь переживая свой триумф на сцене, и я решил мимоходом упомянуть о моем решении развестись с Сабиной. Не желая лишней огласки, я попросил императора расторгнуть мой брак, который не может продолжаться, ибо у нас с Сабиной не сложились супружеские отношения. Я также сказал, что мы с ней оба хотим развода и уже заручились согласием наших родителей. Нерон, смеясь, заметил, что давно уже понял, насколько я порочен, и ему было интересно, как долго еще будет продолжаться это странное супружество. С нескрываемым любопытством и блеском в глазах он спросил меня, правда ли то, о чем так страстно судачат в Риме — будто бы Сабина имела половые сношения с гигантскими африканскими обезьянами. При этом он, конечно же, не преминул намекнуть, что сам не прочь взглянуть на такое зрелище. Я, шутя, ответил, что по этому вопросу ему лучше обратиться прямо к Сабине, поскольку мы с ней давно не общаемся, питая друг к другу не самые теплые чувства. Нерон согласился на развод, но поставил условие: несмотря на разрыв наших отношений, я позволю Сабине выступать в амфитеатре на радость римской публике. Я сообщил императору, что об этом мы с Сабиной уже договорились, и на следующее утро я получил бумаги, подтверждающие наш развод — мне даже не пришлось платить положенный в таких случаях налог. Выступление Нерона в роли Ореста вызвало немалое удивление и бесконечные споры в кругах сенаторов и всадников, я же приобрел репутацию человека наглого и бессовестного. Это было время, когда враги Нерона стали сочинять о нем отвратительные истории, в основе которых лежал тот же прием, коим в свое время воспользовался сам цезарь, объявляя о супружеской неверности Октавии. — Чем невероятнее ложь, тем скорее в нее поверят, — сказал тогда император. Добавить тут нечего. Нерон, конечно же, был прав, громко высказывая общеизвестную истину, но вот теперь сам от нее и пострадал: чем порочнее и грязнее были измышления о Нероне, тем охотнее люди в них верили, добрые же дела никого больше не интересовали. Разумеется, до Нерона римские императоры тоже лгали людям. Божественный Юлий, к примеру, дабы снискать популярность в народе, вынужден был ежедневно выпускать письменное обращение. Что же касается Божественного Августа, то в витиеватой надписи на его надгробной плите нет даже намека на совершенные им бесчисленные преступления. Чтобы без лишнего шума получить развод, мне в буквальном смысле пришлось рисковать жизнью, но это вовсе не означало, что все неприятности остались позади. С Сабиной я расстался, но разговор с Клавдией еще предстоял, а я не собирался удовлетворять ее притязаний — и думать не мог о том, чтобы на ней жениться. Я считал, что она придает слишком большое значение тому пустяковому и случайному увлечению, которое в дни далекой юности бросило нас в объятия друг друга. Глядя Клавдии в глаза, я прямо заявил ей, что мужчина вовсе не обязан брать в жены любую женщину, которая отдалась ему по собственной воле. Таких случаев в жизнь сколько угодно, а то, что недавно произошло между нами, никакой не грех, тем более — не разврат. Тут я вдруг вспомнил, что даже сам Христос не осудил женщину, нарушившую клятву супружеской верности, сказав, что обвиняющие ее так же повинны в ее падении, как и она сама. Именно такую историю я слышал о Христе. Но Клавдия не на шутку рассердилась и закричала, что о Христе-то она знает побольше моего, поскольку слышала о нем из уст самого Кифы. А в том, что она согрешила, Клавдия была глубоко убеждена. И вот она сообщила мне, что лишь один раз, спустя годы, она поддалась искушению, и теперь греховные мысли не дают ей покоя. Даже издали увидев меня, она испытывает влечение ко мне, совладать с которым она не в силах. После этого разговора я стал избегать встреч с Клавдией, дабы не причинять ей лишних страданий. Чтобы успокоиться и прийти в себя после всех неприятностей и страхов, я с головой ушел в работу — занялся новыми торговыми сделками, прежде всего теми, которые сулили приличный доход. Один из моих вольноотпущенников убедил меня в том, что по-настоящему большие деньги можно заработать на торговле зерном и поставках оливкового масла. Доходы от продажи товаров первой необходимости могли быть неизмеримо выше того, что я получал от торговли китайским шелком, индийскими пряностями, дорогими продуктами и предметами роскоши, предназначенными для состоятельной части населения. Поэтому я решил использовать давние связи с Африкой и Иберией, которые возникли при поставках диких зверей для зверинца и цирков Рима. Благодаря дружбе с Фением Руфом я получил заказы на поставку зерна, а мой вольноотпущенник отправился в Иберию, чтобы наладить закупку оливкового масла. В последнее время мне все чаще приходилось ездить по делам в Остию, и я видел, как быстро растет этот новый город с прекрасными зданиями и площадями. Город мне нравился, и я был не прочь заиметь здесь собственный дом. Меня уже давно раздражали обвинения Клавдии в том, что я якобы наживаюсь на несчастье людей, получая доходы от домовладений на Субуре[23] и инсул[24] по соседству с цирком на Авентине, и что это — преступление. Она считала, что люди живут там в страшной тесноте, в грязи и нездоровой обстановке, и мне не стоило труда догадаться, что ее друзья, бедняки-христиане, жаловались ей, дабы добиться уменьшения платы за жилье. Однако, согласись я понизить арендную плату, спрос на мои дома вырос бы настолько, что другие Домовладельцы тут же обвинили бы меня в преднамеренном бессовестном сбивании цен на жилье. Я, конечно же, знал, что дома обветшали, но для их ремонта требовались огромные средства, которых мне и так не хватало, ибо именно в этот момент я вложил все деньги да и дополнительные займы в торговые операции с зерном и оливковым маслом Недолго думая, я срочно продал большинство свои домов в Риме и вместо них приобрел на окраина Остии несколько участков под застройку. Клавдия, разумеется, не одобрила моих действий и обвинила меня в том, что я бросил своих бывших жильцов-арендаторов на произвол судьбы. Дело в том, что новые домовладельцы не стали заниматься ремонтом, а просто подняли арендную плату, дабы поскорее вернуть огромные суммы, уплаченные мне за инсулы. Мне пришлось довольно грубо возразить Клавдии, заметив, что она ничего не смыслит в финансовых делах, а лишь попусту тратит деньги на бедняков, что не только является расточительством, но даже не прибавляет популярности. Состоятельные христиане, правда, считают своей обязанностью помогать нищим и обездоленным, ничего не требуя взамен, те же, кто эту помощь получает, благодарят за нее одного лишь Христа. Клавдия в свою очередь упрекала меня за непомерные расходы на мои безбожные театральные представления. Она даже не пыталась понять различия между драматическим спектаклем и представлением с дикими зверями в амфитеатре и совсем не слушала меня, когда я старался объяснить ей, что, занимая должность претора, я просто обязан время от времени устраивать и оплачивать представления для народа, тем более что отец мой — человек весьма состоятельный — заседает в римском сенате. В моем положении, объяснял я, необходима популярность, а также благосклонность и поддержка римлян, ибо преторы ежегодно избираются народным собранием. Христиане к этому почти не имеют отношения поскольку большинство из них — рабы и нищий сброд без гражданства. Заставить Клавдию замолчать было почти невозможно. В конце концов она довела меня до такого состояния, что я не выдержал и закричал, что она, видимо, вовсе не из рода Клавдиев, ибо старый император был таким страстным поклонником зрелищ в амфитеатре, что не покидал своего места до тех пор, пока дикие звери не разрывали на куски последнего осужденного. И ему было безразлично, что благородные римляне обычно не дожидались этой кульминации и ненадолго выходили из амфитеатра, дабы подкрепиться или провести время в приятной беседе. Нерон, который был более чувствителен и не выносил вида крови, в первые годы своего правления запретил кровавые зрелища с участием диких животных, а также смертельные поединки и бои гладиаторов. Чтобы остановить бесконечный поток упреков и нареканий, я, признаюсь, нередко использовал женскую слабость Клавдии. Закрывая ей рот поцелуями и лаская до тех пор, пока она не в силах была больше противиться искушению и со смехом бросалась в мои объятия, я уносил ее на ложе, и, должен честно сказать, мы переживали упоительные моменты. Однако потом Клавдия становилась еще печальнее и даже угрожала, что, если я не женюсь на ней, она пожалуется на меня своей сводной сестре Антонии, будто лишенная всяческого влияния Антония могла мне в чем-то навредить. Моя страсть к Клавдии возникала спонтанно, и, занимаясь с ней любовью, я не задумывался о последствиях. Будучи отчасти повинен в злоключениях Клавдии, я никогда не забывал о том, что ей пришлось пережить в портовом публичном доме в Мессине, однако, вспоминая об этом, я все же был глубоко убежден в том, что, согласно мудрой пословице, на протоптанной дорожке трава не вырастет. Тем сильнее было мое удивление, когда однажды после моего возвращения из Остии Клавдия незаметно отвела меня в сторонку и с сияющими гордостью глазами шепнула мне на ухо, что беременна от меня. Я не поверил ей и сказал, что у нее слишком разыгралось воображение или же она страдает от какой-то женской болезни. Я спешно послал за лекарем-греком, который изучал медицину в Александрии, но и ему не поверил, когда врач подтвердил, что Клавдия не ошиблась. Ученый медик заявил, что моча Клавдии вызвала бурное прорастание овсяного семечка, а это — верный признак беременности. Однажды вечером я вернулся в свой дом на Авентине в прекрасном расположении духа. В этот день я никого не ждал и был непомерно удивлен, увидев в доме обеих дочерей Клавдия — Клавдию и Антонию — и старую Паулину Плавцию, с которой мы не встречались со дня моего отъезда в Анцию. От частых постов она совсем высохла и, как прежде, одевалась во все черное. На морщинистом лице старой женщины неестественным огнем горели прекрасные глаза. По этим огромным сияющим глазам я бы всегда узнал Паулину. Антония, здороваясь со мной, явно чувствовала себя неловко, но сохраняла надменный вид и высоко держала голову. Пока в растерянности я лихорадочно раздумывал, должен ли принести Антонии свои запоздалые соболезнования по поводу внезапной кончины ее супруга, тетушка Паулина неожиданно заговорила. — Ты пренебрегаешь своим долгом и обязанностями по отношению к Клавдии, — строго произнесла она. — Именем Христа я требую, чтобы ты как можно скорее сочетался с ней браком по римскому закону. Если ты не боишься гнева Господа, то гнев Плавциев не может не волновать тебя. И я заявляю: мы не позволим опорочить доброе имя нашей семьи. — Меня тоже беспокоит твое нечестное поведение по отношению к моей сводной сестре Клавдии, — добавила Антония, — и я вовсе не желаю ей такого супруга, как ты. Но ты соблазнил ее, она забеременела, и тут уже ничего не поделать. — Неужели и ты поверила в безумную историю о происхождении Клавдии? — с удивлением спросил я. — Ты ведь неглупая женщина, Антония. Император Клавдий никогда не признавал ее своей законной дочерью. — Только по политическим соображениям, — серьезным тоном пояснила Антония. — Мой отец Клавдий развелся с Плавцией Ургуланиллой, чтобы жениться на моей матери, которая, как известно, была приемной дочерью Сеяна[25]. Клавдия родилась через пять месяцев после развода, и Сеян — дабы защитить права моей матери и не унижать ее достоинства, — посчитал неприличным признать Клавдию дочерью императора, о чем откровенно сказал цезарю. А ты же знаешь, каким влиянием пользовался тогда Сеян. Ведь Клавдий и женился-то на моей матери, дабы добиться его расположения и заручиться поддержкой. Я помню, как мать не раз порицала супруга за недостойное поведение. В то же время о матери Клавдии ходило столько всяких разговоров, а я была слишком горда, чтобы признать Клавдию своей сводной сестрой — пусть даже тайно. Однако с тех пор меня саму столько раз унижали, столько раз мной пренебрегали, что от моей гордости ничего не осталось, и я поняла, что значит быть отвергнутой. Потому хочу хоть как-то загладить давнюю вину по отношению к Клавдии и восстановить справедливость. Я желаю ей только добра. — Ты тоже стала христианкой? — язвительно осведомился я. Мой вопрос смутил Антонию, и она вдруг покраснела. — Я еще не посвящена, — потупив глаза, ответила она, — но разрешаю моим домашним рабам поклоняться Христу. Кстати, насколько мне известно, ты тоже не запрещаешь своим домочадцам и рабам исповедовать христианство. Но сюда я пришла говорить о Клавдии, а не вести беседы о христианах. Меня больше всего волнует и заботит то, что на мне может прерваться древнейший род Клавдиев, а этого нельзя допустить. Если будет необходимо, я готова усыновить твоего ребенка. Это заставит Нерона и Поппею кое о чем подумать. Я понял, что Антонией движет ненависть к Нерону, а вовсе не любовь к Клавдии. — На смертном одре, — вмешалась в разговор старая Паулина, — Ургуланилла торжественно поклялась, что Клавдия — законная дочь императора. Я не особенно дружила с Ургуланиллой, осуждая ее за распутное поведение в последние годы, но я верю, что она не солгала мне в свой смертный час, ибо по-своему любила Клавдию. Все дело в том, что ты, благородный римлянин и римский всадник, считаешь для себя невозможным жениться на женщине, родившейся вне брака. По той же причине, а также опасаясь гнева императора Клавдия мой муж отказался удочерить нашу племянницу. Но на самом деле Клавдия официально имеет римское гражданство и в действительности рождена в браке. Никто бы не взялся опровергать этого, не будь она дочерью императора. Тут Клавдия громко разрыдалась. — Я не думаю, что мой отец и вправду ненавидел меня, — в отчаянии воскликнула она. — Наверное, распутная Мессалина, а потом и коварная Агриппина так умело воспользовались его слабостями, что он не посмел — даже если и хотел, — признать меня своей дочерью. Я его за это давно простила. Глубоко задумавшись над всеми юридическими сложностями этого дела, я вспомнил, как, прибегнув к определенным хитростям, я все же обеспечил Юкунду римское гражданство по рождению. — Клавдия в течение многих лет вынуждена была скрываться. Она жила одна в хижине за стенами Рима, и никто не знал, кто она такая, — вслух размышлял я. — Я не вижу особых трудностей и больших препятствий для того, чтобы внести ее имя в список римских граждан в каком-нибудь маленьком городке, как дочь скончавшихся родителей. Стоит лишь выбрать местность, где архивы были полностью уничтожены, например, сгорели во время пожара. Множество римских граждан проживает в отдаленных провинциях, и мы все прекрасно знаем, что многие из них безосновательно утверждают, будто имеют римское гражданство, что опровергнуть или доказать не может никто. Если наша хитрость удастся, я смогу взять Клавдию в законные супруги. — Даже не пытайся придумывать мне несуществующих родителей, — сердито возразила Клавдия. — Моим отцом был Тиберий Клавдий Друз, а матерью — его законная супруга Плавция Ургуланилла. Однако я благодарю тебя за согласие жениться на мне и воспринимаю твои слова, как сделанное мне предложение. Здесь присутствуют также двое уважаемых свидетелей, которые смогут подтвердить твое намерение. Улыбаясь, Паулина и Антония поспешили поздравить меня. Я понял, что угодил в ловушку, хотя пытался вслух лишь теоретически решить некую юридическую задачу. После короткого спора мы все же пришли к единому мнению: следует составить документ, подтверждающий происхождение Клавдии и подписанный свидетелями, который Антония и Паулина поместят в тайное хранилище весталок. Мы также решили, что бракосочетание пройдет тихо, без жертвоприношений и традиционных торжеств, в список граждан Клавдия будет внесена под именем Плавции Клавдии Ургуланиллы, я же прослежу за тем, чтобы никто не задавал лишних вопросов. Положение Клавдии в моем доме останется прежним, ибо она уже давно управляет всеми делами по хозяйству. Мне ничего другого не оставалось, как с тяжелым сердцем согласиться на все условия, поставленные благородными женщинами. Я серьезно опасался быть отныне вовлеченным в политические интриги против Нерона. Паулину в заговорах я, разумеется, не подозревал, она наверняка ни о чем подобном и не помышляла, а вот с Антонией все было по-другому. — Я на несколько лет моложе Клавдии, но Нерон не позволит мне снова выйти замуж, — с горечью заявила она. — К тому же, ни один мужчина благородного происхождения, вспомнив, что произошло с Фаусто Суллой, не посмеет жениться на мне. Возможно, все сложилось бы иначе, не будь Сулла человеком столь нерешительным. Но он ничего не смог сделать. Потому я и рада за Клавдию, искренне рада тому, что она, законная дочь императора, может выйти замуж — пусть даже тайно. Ты ловок, хитроумен, не слишком щепетилен и довольно богат, и эти твои достоинства, может быть, возместят другие качества, которые мне бы хотелось видеть в муже моей сводной сестры. Однако и ты не забывай — этот брак навсегда свяжет тебя как с Клавдиями, так и Плавциями. Паулина и Клавдия попросили нас помолиться вместе с ними Христу, дабы их бог благословил наш брак. Антония презрительно улыбнулась. — Неважно, как зовут твоего бога, — заметила она, — лишь бы ты верил в его чудотворную силу. Я сама поддерживаю христиан, но исключительно потому, что знаю ненависть евреев к Христу, к тому же император слишком уж милостив к иудеям, чего я не одобряю. Поппея помогает им получать должности а Нерон осыпает еврейского актера безумно щедрыми подарками, хотя тот нагло отказывается выступать по праздничным дням. Гордая Антония в своем ожесточении явно ни о чем другом не думала, как только о сопротивлении Нерону. Хотя она и не обладала политическим влиянием, но опасной быть могла. В глубине души я был рад, что у нее хватило ума прибыть в мой дом, когда уже смеркалось, и в закрытых носилках с задернутыми шторками. События этого вечера сильно расстроили меня, я был подавлен и унижен, и даже совместная молитва, обращенная к богу христиан, не могла больше испортить мне настроения. Тут я было подумал, что скорее всего мне теперь не стоит отвергать и помощь бога христиан, который, возможно, всемогущ, как утверждают Павел и Кифа, творящие чудеса от его, Иисуса из Назарета, имени. Я дошел до того, что выпил вина из деревянной чаши моей матери, из которой в свое время пил и Христос. А когда гости ушли, мы с Клавдией легли в постель, уже помирившись друг с другом. После этой ночи мы с Клавдией стали спать вместе, словно мы уже были женаты, и никто в моем доме не обратил на это особого внимания. Не буду отрицать — моему тщеславию льстило, что я делю ложе с дочерью императора. Я был внимателен к Клавдии и потакал всем ее капризам во время ее беременности. В результате христиане прочно обосновались в моем доме, и их громкие молитвы гулким эхом разносились далеко окрест, нарушая покой наших ближайших соседей. Но мне это совсем не мешало. Я просто не придавал их пребыванию в моем доме никакого значения. |
||
|