"Чеченские рассказы" - читать интересную книгу автора (Миронов Вячеслав)Один день из темнотыТемно вокруг, чернота кругом. Я проснулся и долго лежал, не мог понять, в чем дело. Слышу голоса, потом дошло, но я ничего не вижу, все по-прежнему… Последнее время мне часто снится, что меня похоронили заживо, я рвусь вперед, вверх… Просыпаюсь весь в поту, но все одно – чернота вокруг. Человек может надеть черную повязку на глаза и ходить по дому, по улице, вытянув руки вперед, сшибая углы и предметы. Но он знает, что в любую секунду он снимет эту повязку, и вновь будет жить нормально… Нормально. А я? А я попал. А я пропал… Три месяца назад мы «чистили» деревню… Хорошо было в первую войну в Чечне. Как рассказывали те, кто воевал, прежде чем зайти в заброшенный дом, они сначала кидали гранату, а то и две. А сейчас? Вышибаешь дверь с ноги, а потом врываешься с товарищами. Нас раньше было четверо, но Золотухина Димаса зацепило, и нас осталось трое. Теперь я стал вышибать дверь. Димон «Золото» был самый здоровый, поэтому раньше он этим занимался. Следующим по росту и весу был я… Теперь, наверное, Тимофеев («Тимоха»), занял мое место. А я здесь, с повязкой на голове. Я не помню ничего, просто со всей дури пнул дверь. Она распахнулась, я вперед и помню лишь, что сбоку, слева, яркая вспышка, ничего ярче я не видел. НЕ ВИДЕЛ!!! И темнота, и чернота… Я не помню боли, ничего, кроме черноты. Доктор мне сказал, что сделали четыре операции на мозге. И возили из госпиталя в госпиталь. Сейчас я в Москве. А что толку? Несколько дней назад мне сделали еще одну операцию. Не знаю, сколько всего дней и ночей у меня это. Все на одно черное лицо. Куска черепа у меня нет давно. Кожа есть, а вот кости нет. Я трогаю кожу, она провисает внутрь, кажется, что могу потрогать свой мозг. Это страшно. Я не вижу, но ощущаю, как под кожей, площадью в ладонь, что-то пульсирует, дышит, что-то происходит. Это мой мозг, который мучается без информации, поступавшей через глаза. И этот мозг иногда думает, а не пора ли мне сдохнуть? А зачем такая жизнь? Зачем?! Я родом из Кемерово, и недалеко от меня есть завод, там работают слепые. Я смотрел, как мужчины и женщины шли на работу и с работы, стукая перед собой белыми палочками. У них это хорошо получалось, так быстро стукали по тротуару этими палочками. А еще там стоит пешеходный светофор. Нажмешь на кнопку, и светофор начинает громко издавать противный звук – это он переключается с красного на желтый свет. Потом другой звук – это включается зеленый для пешеходов. Звук резкий, высокий, отрывистый, как лай шавки, только усиленный в десятки раз. «Га-а-а-в!» – стоять! «Гав, гав, гав!» – раз-два, левой, левой, левой, пошевеливайтесь! Страшно. Мне всего девятнадцать лет. Я слепой! Доктор долго молчит и сопит, прежде чем ответить мне, увижу ли я еще свет. И ответ у него издевательский. «Посмотрим!» Это он, сука, может посмотреть, а я?! Я курю. Меня подвели к окну, дали в руки сигарету. Я теперь не могу уже подкурить. А дыма-то я не вижу. Не вижу я дыма. Нет удовольствия от сигареты. Вкус, запах есть, но я не вижу, что делаю. Я протягиваю руку в окно. Решетка. Долго ощупываю решетку. Ажурная, какие-то листочки, наверное, красиво. Но голова и тело не пролезут. У нас в палате лежат двенадцать человек. Как говорят, «пробитые», «безбашенные», «психические». Это те, у кого ранения в голову. Из слепых только я. Лежат долго, по нескольку месяцев. Месяца полтора как выписали сержанта, у того один глаз не видел. Спасли глаз. В очках, как рассказывали, но видит. А я? Всю жизнь мне нравилось копаться в машинах. Сначала с дедом в его «копейке», потом с отцом – в «девятке». И отучился я на автослесаря. Думал, что в армии попаду в ремроту. А сейчас? Сейчас зачем мне эти знания? Зачем? Когда родители узнали, что я ранен, то батя продал свою-нашу «девятку», – я ее знал, как свои пять пальцев – чтобы мать приехала ко мне в Ростов. Она покупала мне соки, жила в гостинице, кормила меня тем, что я всегда любил. Я ел, но не видел, что ел, я говорил, что вкусно, а когда она уходила, то плакал в подушку и раздавал пацанам в палате то, что оставляла мне мать. Я не могу есть, когда не вижу пищу. Не могу. Именно мать уговорила медиков, чтобы отправили меня в Москву. Они уже махнули на меня рукой. Она переехала в Москву. Когда стали готовить к операции, уехала домой, кончились деньги. Отец все, что можно продать, продал, отправлял нам деньги. Продал дачу, гараж, весь инструмент и станки, что стояли у нас с ним в гараже. Инструмент… Помню, как отец и дед меня приучили бережно относиться к нему. Отец все заначеные деньги тратил не на пиво, как его друзья, а покупал гаечные ключи, списанные станки. Мы с ним отреставрировали токарный, фрезерный, сверлильный. Отец с дедом говорили: «Береги, люби инструмент, и он тебя прокормит!» И я берег его. После окончания техникума отец и дед мне подарили шведский набор инструментов. Я давно присматривал его в магазине. Это была мечта. Весь упакованный, блестящие головки, пожизненная гарантия, а стоил он восемь тысяч! Отец писал письма, я помню его корявые строчки, руки у него все заскорузлые, не умеют держать ручку, и образования всего четыре класса, после войны не до учебы было, он на заводе работал слесарем. Мы с ним постоянно пропадали в гараже, все окрестные мужики приходили к нам за помощью, потом уже и постоянные клиенты появились. У меня были деньги. И девушка была тоже… Сейчас кому я нужен слепой? Отец мечтал, что когда я вернусь из армии, то мы в нашем гараже откроем свое дело. Отец и сын! И деньги пополам! Батя написал, что он продал весь инструмент, кроме моего набора шведских головок. Он спрашивал, можно ли ему работать им, ремонтировать автомобили. Писал, что ничего не пожалеет на мое здоровье, а потом мы все заработаем. Работай, отец, у меня потом будут другие инструменты. Отвертки и пассатижи. Буду в цеху слепых собирать штепселя, розетки, выключатели… А я так люблю машины! Память – это все, что мне осталось из образов. Есть сны. Во сне я вижу. Сны стали сейчас яркими, сочными. Во сне я вижу. Часто сон путается с явью. Память есть близкая и дальняя. Близкая, что было со мной недавно. Чечня. Четыре месяца в Чечне. Дальняя – это все, что было со мной до Чечни. Порой кажется, все, что было до моей войны, – лишь сон. А там – жизнь. Но кончилось для меня и жизнь до войны, и война тоже кончилась. Теперь я вне времени, теперь я вне войны, вне жизни… Соседи по палате мне сказали, что я буду получать пенсию в тысячу двести рублей. За два месяца до призыва я купил себе на заработанные деньги джинсы за тысячу семьсот рублей. Я буду получать меньше. Да бог с ними, с этими деньгами, были бы глаза, я бы заработал их. А сейчас на что мне эти деньги? Отдать матери, чтобы за квартиру заплатить. А дальше? Жив, пока живы родители. Дальше? Дальше – смерть. Можно и сейчас, не хочу в девятнадцать лет становиться родителям обузой. В чем я виноват, что стал калекой? В чем?! Военкомат меня отправил в армию. При этом они вскользь упомянули, что срок службы мне не пойдет в трудовой стаж. Вот так, гребаное государство считает, что я должен ему отдать долг, но при оно не считает нужным ставить мне штамп в трудовую книжку. Суки! НЕНАВИЖУ это государство! Ненавижу чеченов! Ненавижу! Из-за них я стал слепым! Из-за них и из-за придурков в Москве. Они что-то там не поделили, а я теперь валяюсь слепой на этой койке в их Москве! Со мной в палате лежит москвич, его тоже зацепило в голову. Он также матом кроет всех политиков и чиновников, что сидят в его родном городе. Ведут себя эти чиновники и политики как захватчики, как оккупанты. Плевать им на Родину, уедут в свою заграницу. Там врачи, там уход! Периодически приходит психолог. Он беседует со всеми по очереди. Один раз попытался поговорить и со мной… Я все, что думал по этому поводу, и сказал ему. Я не видел его рожи, но понял, что тот в шоке. Он попытался меня переубедить. Что знает этот майор о жизни?! Он не был на войне, он не ходил под пулями. Всю жизнь провел в Москве, весь чистенький, ангелочек, мать его! И этот урод мне пытается втереть, что я должен принять эту черноту! Никогда я ее не приму. Видимо, сегодня я проснулся до подъема. Нет глаз, нет ощущения времени. В коридоре слышно: «Подъем! Подъем! Умываться! На завтрак не опаздывать!» Поначалу были большие проблемы, как есть. Как кушать. Это сложно, когда не видишь тарелки, и что именно ешь. В Ростове был подонок, он пошутил надо мной. Это он думал, будто бы весело, когда человек не видит, что кушает. И когда я ел суп, то он тихо переставлял тарелку в сторону и тихо давился смехом, когда я тыкал ложкой в стол. Было слышно, как он хрюкал от своей выходки. Все уходили из палаты в столовую, но оставляли дежурного по палате, чтобы он мог помочь покушать лежачим и таким инвалидам, как я. Я не выдержал и вскочил. Ярость шумела в голове. Я ненавидел этого жирного гада, я его чувствовал. Но не видел. Я хотел убить его. Но что может сделать слепой? Жирдяй со смехом носился по палате от меня. Я же бросал в его сторону все, что подворачивалось под руку, но все без толку. Двое лежачих кричали мне, куда надо идти или кидать предметы. Я бросался, но натыкался на стулья, кровати и на то, что сам раскидал. Два раза я упал. Выставлял руки, старался прикрыть голову. Я хотел лишь одного – поймать этого толстого ублюдка и задушить его. Вся обида и ненависть воплотилась лишь в одном слепом желании – убить. Он был для меня хуже духа, хуже московского политика, он был моим злом. На грохот и шум в палату прибежали. Мерзавец пытался свалить на меня, мол, у меня «съехала крыша», но лежачие пацаны рассказали, как было на самом деле. Его выписали на следующий день – «за нарушение больничного режима». Ходячие из нашей палаты устроили ему «темную». Ночью накинули одеяло и били. Я слышал, как его били и он хныкал, скулил. Сучонок. Меня подняли с постели и подвели к кровати, на которой лежал обидчик, в руки вложили табурет, я приложился от всей души раза три. Мне стало легче и тогда, и сейчас, когда я вспомнил об этом. Как потом рассказали, в часть, где служил этот моральный урод, приехала проверка, вот он и «закосил». Ненадолго. Очень сложно ходить в туалет и умываться. Я выучил по шагам, сколько надо пройти от палаты до туалета. Много раз, когда шел в туалет, со мной вызывался провожатый из палаты, они шли курить. Можно было курить и в палате, врачи на это не обращали внимания, лишь во время обхода не курили, и дым выпускали в окошко. Но когда я шел в туалет, то со мной кто-то увязывался. Покурить в туалете. Я им был благодарен, но ненавижу, когда меня жалеют. И не хочу идти по улице и ощущать на себе сочувствующие взгляды. Ненавижу и не хочу. Я их научился чувствовать кожей. Я устал ненавидеть, я устал жить. Если бы не маленькая надежда, что можно меня вылечить, то давно бы перестал жить. Сообщили, что меня скоро будет осматривать академик. Хорошо, у кого сломана рука, нога или ребро. Это можно просветить рентгеном, поставить вытяжку или еще чего-нибудь. А голова? Никто не знает, как она работает, туда не загонишь металлические стержни, чтобы она работала хорошо. Академик – это последняя надежда врачей. До этого был профессор. Тот что-то мудрым голосом сыпал латинскими фразами, я понял, что последняя надежда – на операцию. А профессор свалил за границу. Позвали его. А именно он должен был делать мне операцию. И удрал за границу. Сделал бы мне эту хренову операцию и ехал бы к своим пиндосам. Ненавижу. Теперь вот академик… Я встал, накинул халат и, придерживаясь стены, побрел в туалет. Считаю шаги. Поворот, потом еще один, несколько шагов, толкаю дверь, по запаху определяю – туалет. Так же медленно возвращаюсь в палату. Ложусь. Мне тоскливо. Очень тоскливо. Аккуратно обходя чужие койки, укладываюсь на свою, укрываюсь с головой. Это привычка, ночью свет бьет в глаза в казарме, и так теплее. А сейчас хочется побыть одному. Завтрак? К черту! Я изображаю, что сплю, а у самого из незрячих глаз текут слезы. Я устал жить в темноте. Через час обход, потом перевязка, я снова потрогаю аккуратно свою кожу, которая провисает над мозгом, потом обед, тихий час, ужин, укол, отбой. Я жду отбоя, тогда я буду спать и буду видеть. Хотя бы во сне я вижу. Так пройдет неделя, потом академик скажет, что делать, и что будет со мной дальше. И будет ли у меня свет в конце тоннеля. Я устал. |
|
|