"Ана Пауча" - читать интересную книгу автора (Гомес-Аркос Агустин)


7

Железная дорога. Современный путь паломников нищеты. Снова острая щебенка, изглоданные непогодой шпалы, обжигающие рельсы, которые целыми днями проверяют путевые обходчики. Тряпки на ногах Аны Паучи дымятся, словно она идет по раскаленному железу. Маленькая. Согбенная. Ана-нет. Кажется, будто это дьяволенок следует дорогой в ад и за ним тянется его адский дымок. Ана прижимает к животу свой узелок, где храниться сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она), — хлебец, который время совсем иссушило. Хлебец-камень. Как и Ана Пауча: женщина-камень.

Пейзаж вокруг становится все более выжженным.

Под другими небесами это почти непроницаемое облако, окутывающее каменистые ивы и скалистые горы, могло бы сойти за пелену тумана, сквозь которую угадывается иной пейзаж, иная земля, не девственная, а обработанная руками человека, с овчарнями, водоемами, оливковыми, дубовыми и миндальными рощами, высаженными ровными рядами, со скотиной в каменных загонах. Но под этим небом, служащим как бы задником, на фоне которого проходит ее путь к Северу, Ана Пауча видит только облако пыли, которое не дает найти хоть какой-нибудь ориентир, и кажется, будто, дорога неизменна и ей нет конца. Правда, и глаза у Аны стали уже не те, некогда ясные и чистые, словно очищенные легким морским ветерком, они теперь украшены толстым слоем гноя, и никакой речной водой их не промоешь. Гнойные корки на глазах — как бы наследство, полученное ею от собаки.

Она идет вперед.

Ее дни становятся все длиннее, а между тем солнце встает позже, а угасает раньше. Ана Пауча шагает, ее тщетное тело словно озвучено непрерывным хрипом усталости. Хрипом, который не могут утишить ни живительная тень эвкалиптов, ни минуты отдыха под ними. Хронический хрип.

В посеревшем от пыли черном платье она находит себе вечером приют в заброшенном со времен появления электрических локомотивов угольном складе. Она опускается на землю. Без единой мысли. С одним желанием — спать.


Смерть говорит ей:

— Ана, я должна тебе кое-что сказать: ты уже не та, что прежде. Погоди не засыпай! Ты уже не та, но это не означает, что ты становишься хуже. Напротив.

Похоже, что слабая улыбка озаряет темное лицо Аны. Она думает, что к завтрему она наберется сил. Завтра она дойдет до своего Севера.


На рассвете она просыпается от звуков гитары. Ей чудится, будто она ранним утром на деревенском празднике и Педро Пауча нанял музыканта из соседней деревни, чтобы тот в песне высказал молодой девушке, как он счастлив в этот день, и передал бы ей привет влюбленного. (По-прежнему сны. Она уже так стара, старая Ана-нет, что ее девичьи сны в конце концов перевоплотились в воспоминания.)

Но это звучит старая песня о войне, которая неожиданно прерывается приступом кашля.

Когда слепой певец наконец вновь обретает дар речи, он говорит:

— Вот и ты, бабуля! Еще более бедная и более грязная, чем когда-либо!

— Ну и ну! — восклицает Ана Пауча.

Ведь это тот самый слепой певец, что пел на завтраке у его превосходительства военного губернатора, где она была почетной гостьей.

— От пыли чище не станешь, это уж точно, — отвечает Ана Пауча.

— Именно это я и подумал, увидев, как ты копошишься, словно таракан.

— Как, ты теперь видишь?

— Это просто привычка так говорить. Я тебя не вижу, но слышу. Чувствую тебя. Ты пахнешь бедностью.

— Я в этом не виновата! — отвечает Ана-нет с некоторой горячностью.

— Не оправдывайся. Бедность тебе к лицу. А их я знаю, этих людей, сейчас они наверняка опрыскивают себя дорогими духами, пытаясь забыть твой запах.

Он раскатисто хохочет, и его смех прерывает приступа кашля.

— Не сердись на меня, бабуля. Я говорю это не для того, чтобы обидеть тебя.

— Я и не сержусь. И потом, меня уже больше ничто не обижает.

Хриплый голос струи заполняет наступившую тишину. Ана Пауча обзывает себя попугаем, который болтает невесть что. Уж лучше промолчала бы.

— Да нет, все правильно, бабуля. Это на пользу, настаивает зрячий слепой. — Это на пользу, — повторяет он, — когда человек может выговориться. Никто тебя не осудит. Уж я — во всяком случае.

Через маленькие, под самой крышей, оконца с разбитыми стеклами утренний свет заполняет склад. Теперь Ана Пауча может украдкой взглянуть на своего собеседника. С виду он тоже невзрачен. Лицо скрыто бородой, которую он не мыл дней десять, не меньше, но он поглаживает ее, словно она шелковая. Верно, боится порезаться во время бритья, думает Ана-нет. Она смотрит на него смелее. Он выглядит старше своего возраста. Ему, пожалуй, не больше пятидесяти. Как малышу. Только ее малыш старался бриться каждый вечер перед тем, как выйти в море. Он смеясь говорил, что на каком-то дальнем острове его ожидает сирена, а она не любит бородатых.

— Сколько у тебя было детей? — неожиданно спрашивает слепой, снова начиная пощипывать струны своей гитары.

— Трое, — отвечает она, словно винясь перед ним.

— Все умерли?

— Нет. Не все. Один остался. Младший. Он в тюрьме.

— Это все одно. Все умерли, — заключает слепой.

Ана Пауча резко поднимается.

— Мне пора. Последние две недели я могу идти только днем. Ночью уже ничего не вижу.

Из потаенных складок нижних юбок она вытаскивает монетку, может последнюю, что у нее осталась. Она вкладывает ее в руку слепого музыканта.

— На, возьми. Больше мне нечем тебя одарить. Если бы ты завернул в мою деревню… раньше… когда я была еще там… я бы тебя покормила. Без всяких разносолов, конечно, их у меня сроду не бывало. Мне нравится, как ты играешь. Но песни твои о благородных богачах и справедливых войнах не нравятся. Нет, не нравятся мне твои песни, — настойчиво повторяет она, беря свой узелок.

Пустые застывшие глаза калеки обращены на ее голос. Потом он снова разражается смехом, прерываемым приступами кашля и звонкими звуками гитары.

— Ты куда идешь?

— На Север.

— На Север. Это там заключен твой сын?

— Да.

— Я пойду с тобой. Дорога дальняя. Вдвоем будет веселее.

— Я тороплюсь, — сухо отрезает Ана Пауча.

— Не беспокойся, бабуля. Ты придешь туда вовремя. Только в путь лучше пускаться с горячим желудком. С полным, если тебе так больше нравится.

— Я тороплюсь, — настойчиво повторяет Ана Пауча.

— Я мог бы поговорить с тобой о твоих погибших в войне сыновьях.

— Я тебе про это никогда не говорила!

— Какая еще напасть, кроме войны, могла унести детей женщины твоего возраста?

Ана Пауча молчит.

— Какая эпидемия, кроме войны, прошлась по нашей стране?

Ана Пауча говорит:

— Мой сын, малыш, иногда говорил, как ты. Теми же самыми словами. Только потом, много позже, до меня дошло, о чем он толковал. Он умел читать и писать, мой мальчик. А я не умею. Он хотел научить меня, но не успел.

— Теперь у нас будет много времени. Я научу тебя.


Из-за того, что ее спутник слеп, Ане Пауче приходится вести его по тропинке, которая тянется вдоль железной дороги. Она не любит эти тропинки, потому что они все заросли колючей ежевикой. Но она считает, что ее другу лучше избегать твердых шпал и острого щебня. Ее переполняет нежность к этому зрячему слепому, который каждый день понемногу учит ее, как он выражается, тайне чтения и искусству письма. Он терпелив, как школьный учитель, и если иногда сердится, то лишь из-за того, что она, Ана-нет, глупо, до смерти, стесняется. А ведь она еще девочкой мечтала научиться читать и писать. Но в тоже время в их деревне не было школы, самая близкая находилась в семнадцати километров от них. Добираться туда было невозможно. Позднее, оправдывая свою неграмотность, она всегда находила веские доводы. Она никогда не обвиняла в этом других, своих родителей или еще кого-нибудь. Когда пришло первое письмо от ее сына, от малыша, она предпочла бы попросить прочесть его не почтальона (парня, впрочем, славного). Лучше было бы сходить в соседнюю деревню к продавцу газет и заплатить ему за услугу. Но ей так не терпелось! Она сказала почтальону, что у нее слезятся глаза, и не будет ли он так любезен оказать ей услугу… Это письмо принесло ей весть о вечной тюрьме малыша. С того дня она больше не желала знать, что было написано в других письмах, которые приходили от сына потом. Оны полны такой же нелепицы, говорила она себе. В глубине души Ана-упрямица так никогда и не приняла пожизненное заключение своего малыша, потому что это означало бы признать свою смерть. Конечно, при других обстоятельствах она бы просто проглатывала письма, которые сын каждый год писал ей ко дню рождения… если бы умела читать. Пришла пора, думает она, взглянуть правде в глаза. Раз и навсегда.

— Твоя правда, бабуля, очень проста. Нужно, чтобы ты начала жить. Вот в чем твоя правда.

С этими словами калека резко ударяет по струнам своей гитары. Ана Пауча молча улыбается. Ее сердце заполняет нежность, как в те времена, когда она была совсем юной девушкой.


Чтобы разжечь на ночь костер, Ана Пауча ищет хворост, тащит его к их случайному прибежищу. Калека ломает сучья о колени, все время ворча, что силы уже не те, что в молодости. Но Ана Пауча знает: он еще полон сил, она без опаски может опереться на его руку. Ведь в общем-то она только направляет шаги слепого, а он чуть ли не на себе тащит ее вперед.

На сухой земле в тени деревьев, на остывшем пепле случайного костра слепой своей белой палкой рисует буквы и слова, чтобы научить им Ану. Он становится старшим. Она — младшей. Однажды вечером после неожиданно налетевшей грозы, которая смочила почву, Ана Пауча впервые в своей жизни, глубоко врезаясь палкой в землю, пишет слово любовь. Дождевая вода тут же превращает это слово в чудесный ручеек. Ручеек любви, в котором, точно в зеркале, любуется собой вновь выглянувшее солнце.


Эта странная пара, которую люди принимают за мать и сына, иногда отдаляется от железной дороги, идет по шоссе, по тропинкам, где ходят мулы и козы, от деревни к деревне, но всегда — на Север. Слепой — безошибочный комплекс и верный будильник. Он берет правильное направление не колеблясь, не задавая вопросов, не ссылаясь ни на линию горизонта, ни на стаю ласточек, которые неудержимо устремляются к Африке. Его горизонт — это его внутренний мир. Он нутром чувствует все четыре стороны света. Заточенный в своем мраке, он чтобы жить, должен ощущать границы необъятных просторов. Он инстинктивно, по запаху, распознает любой ветер, предсказывая, несет ли он дождь или пыльную бурю, угадывает, в какой деревне им перепадут остатки барана, свиньи или птичьи потроха. Но, самое главное, он точно знает, где находится Север.

Он не носит темных очков. Он носит свою слепоту, словно она для него естественное состояние. Ана Пауча часто смотрит на его лицо и однажды замечает маленькие шрамы вокруг его век.

— Это у тебя от рождения?

— Нет.

— Значит ты перенес операцию. У тебя остались шрамы.

— Это от взрыва мины. Слепым меня сделала война.

Ана Пауча вздыхает и не произносит больше не слова.

Они продолжают свой путь, их дни наполнены звуками гитары и мольбой о подаянии. Каждый прижимает к себе все свое достояние: он — гитару, она — узелок.

Уроки письмо и чтения, а также романсы слепого то и дело прерывают приступы кашля, раздирая его грудь и выплескивая из нее мокроту. Его голос становится более хриплым. Но он держится так, будто таким и родился: слепым, больным, певцом и школьным учителем.

— Ты уверен, что у тебя все в порядке? — с тревогой спрашивает Ана Пауча, рассматривая его зловещие плевки.

— Давно уже в таком порядке. И так же будет и впредь. Нет причины впадать в панику, бабуля.

Ана-старушка пытается улыбнуться.

— Может быть, ты хочешь дать мне какие-нибудь рекомендации?

Ана Пауча громко хохочет. И тоже кашляет. Но воздух сьерры уже наполняется ее смехом. Деревни, притулившиеся на горных уступах, кажется, отвечают ей смехом своих колоколов. Ей вторят птицы, ветер, гитара. Это какой-то ураган смеющегося эха. Ана Пауча не смеялась целых тридцать лет. Если точно — с гражданской войны. Вот верная дата.


В кармашке чехла для гитары слепой носит книгу. Она его спутник на войне, в дороге, в жизни. Книга стихов, которую он не может больше читать. Но он знает ее наизусть. Словам из этой книги он и учит Ану-нет. Он открывает ее, на ощупь безошибочно определяет страницу, подносить ее к своим невидящим глазам, точно облатку тела господня, и неторопливо, словно совершая какой-то ритуал, читает, чтобы Ана Пауча запомнила:

На молнией разбитом старом вязе, Наполовину сгнившем и сухом, С апрельским дождиком и солнцем мая Проклюнулись первые листочки.

— Теперь пиши, детка. Пиши: на. Н, а.

Своей палкой с заостренным концом он рисует на земле небольшие буквы. Ана повторяет за ним. Он выводит еще слово. Потом еще. Все стихотворение. Ана повторяет за ним.

На древней выжженной земле Ламанчского плата, безрадостность которого на веки обессмертили Дон Кихот и Санчо Панса, Ана Пауча чертит букву за буквой, слово за словом, изображает лик своей смерти. Своего рождения.

Старый вяз, украшенный несколькими зелеными листочками… Ана Пауча смеется безудержным детским смехом и смотрит на слепого нежным материнским взглядом. Когда они, усталые, отдыхают в тишине какого-нибудь убежища, Ана просит, чтобы слепой спел ей песню для нее одной. Чтобы слушать ее, забыв все заботы, не думая ни о жалких грошах, ни о пище, которые она может принести им.

Репертуар слепого музыканта состоит из нежных и трагических романсов, которые как бы воссоздают прошлое страны, но эти песни, которые переходили из уст в уста, от деревни к деревне, от поля к полю, от таверны к таверне, никогда не транслировались в бесчисленных радиопередачах разных городов. Эти песни, которые калека называет историями, всегда повествуют о насильнике-богаче и о бедняке, который позволяет над собой насильничать, о победителях и о побежденных, и все это так близко и понятно Ане Пауче. Она без конца просит слепого спеть их. Порою, когда ее спутник погружен в какие-то свои мысли, она сама напевает в полголоса. Особенно ее зачаровал романс о брате и сестре, еще в детстве разлученных войной, которые встречаются много лет спустя — проститутка и ее клиент — в валенсийском борделе.

И если он пришел сюда, Брат мой возлюбленный, Он отомстит за тяжкий позор Сестры своей возлюбленной.

Его зовут Энрико. Ее — Лола. Они узнают друг друга на пороге греха, они целуют друг друга в щеки, и оба плачут. Ана Пауча вздыхает.

— Это ты сочинил?

— Что?

— Песню.

— Мне рассказали эту историю.

— До чего же печальна жизнь!

Слепой музыкант, пощипывая струны гитары, допевает песню до конца. Ана Пауча вздыхает. Всегда.


В один из дней приступ лихорадки сваливает калеку, им приходится нарушить привычный ритм жизни и укрыться от палящего солнца в заброшенной конюшне. Она навсегда пропитана запахом лошадей, навоза и сена, смешанным со своеобразным запахом, который оставляют после себя бродяги. Музыкант ложится на кучу соломы, примятой чьими-то телами.

Ана Пауча вновь обретая забытые привычки, осматривает все вокруг и обнаруживает под эвкалиптом водопойный желоб, питаемый тоненьким ручейком. Она снимает платок и хочет смочить его. В воде-зеркале, где уже давно не отражаются лошадиные ноздри, она неожиданно видит себя. Белая, как ком снега, голова вызывает в ее воображении иной образ — она, мертвая, лежит на снежной постели, на Севере. Удивленная, она долго разглядывает свое отражение. Она не знала, что так состарилась. За несколько недель путешествия на ее лицо, ее шею словно обрушилась сокрушительная эпидемия морщин. Глаза глубоко запали. Ей стоило не малых трудов их разглядеть.

Она медленно разбивает это зеркало, погрузив в него платок, качает головой и возвращается в конюшню. Какое счастье, что ее спутник слеп. Такой ученицей он не стал бы гордиться. Она молча кладет ему на лоб холодный компресс. Это все, чем она может облегчить его страдания.

День без песен, без разговоров. Вся еда — несколько сухих фиг. Каждые десять минут — стакан свежей воды, которую больной, следуя советам бывшей мойщицы трупов, пьет маленькими глотками.


Поздно вечером калека начинает говорить. Ана Пауча предчувствует, что сейчас она впервые услышит ту единственную историю, которую слепой певец так и не переложил на музыку. Гитара, как всегда, рядом с ним, стоит только протянуть руку. Но он не просит ее себе на помощь.

— Меня зовут Трино. Тринидад. Так звали и моего отца, и мою бабушку. Это имя равно годится всем, и мужчине, и женщине. В наших краях Трино означает песнь птицы. Какую историю хочешь ты услышать? Историю Трина или Тринидада?

— И ту и другую, — отвечает Ана, поддерживая его голову, обмотанную мокрым платком. — Но только говори тихонько. Если ты снова раскашляешься, лихорадка вернется. Нам ведь не к спеху. Ночью-то я все равно идти не могу. А о тебе и говорить нечего…

— Трино был маленький мальчик, мечтательный и одинокий, который беседовал с символами. Я тебе объяснял, что такое символ, помнишь?

— «На молнией разбитом старом вязе, наполовину сгнившем и сухом…»- декламирует прилежная ученица Ана Пауча, и слепой чувствует, что она улыбается.

Его рот тоже растягивается в улыбке, обнажая желтые зубы.

— Трино отказывался ходить в церковь. Но во дворе, за домом, в тени своего любимого дерева, он сооружал из красной глины алтари. Он накрывал их куском белой материи, подолгу любовался ими. Но не молился. Я хочу сказать, не произносил тех слов, которые люди называют молитвами. Затем из самодельной лейки, а попросту — из продырявленной консервной банки, он обрушивал на свою церковь нескончаемый дождевой поток, пока красная глина не окрашивала все вокруг кровавым цветом. Он любил это пресуществление, это таинство, потому что оно совершалось только его собственной волей, осуществлялось только его руками. В иные дни он накладывал на свое литургическое сооружение дрова и разжигал огонь. Огонь он тоже любил. Он был рожден с мятежной душой, которая постепенно мужала и крепла по мере того, как он наблюдал жизнь своей семьи. Своей бедной семьи, правильнее было бы сказать, и других бедняков деревни. Вокруг царила только нищета, и она порождала тех, кого блюстители порядка называют виновниками катастроф, а я — бунтарями.

Ана Пауча гладит молчащую гитару, словно притихшего ребенка. Но мысли ее уносятся в прошлое. А точнее, в те времена, когда Трино-далекий мальчик придумывал свои катаклизмы, а она, Ана-молодая, расплетала косы и шла к морю ждать возвращения лодок. У нее уже были дети, и они резвились на песчаном берегу.

— В то время единственным школьным учителем в деревне был старый священник, который умел только читать и писать. Поэтому Трино получил весьма скромное образование, где главное место, конечно же, занимал катехизис. Ты ведь тоже его знаешь, правда?

Ана Пауча молчит. Она считает, что ее размолвка с богом — не такое уж важное событие, чтобы утруждать себя рассказом об этом.

— Катехизис… Бог — белый голубь, а дьявол — черный уж. Все, кто окружал Трино, смотрели на жизнь именно так. Но сам он осознавал, что такое представление о жизни его не устраивает. Бог всегда являлся к богатым, где находил вкусную пищу, чтобы набить свое брюхо, и роскошные машины, чтобы раскатывать в них в свое удовольствие. Дьявол силой поселялся у бедных, принося им в качестве платы за проживание болезнь и холод. И тем не менее говорили, будто бог любит бедных. Настаивали на этом. Но это превратная, абстрактная любовь, ведь он никогда их не видел. Трино считал такое положение дел несправедливым. И однажды он решил, что надо все поставить на свои места. Бог стал ужом, дьявол — голубем. И так как Трино ненавидел ужей, он, когда началась война, взял в руки оружие и начал жечь церкви. Со знанием дела. Мальчик Трино, живший в молодом человеке по имени Тринидад, нес огонь этому богу-ужу, которого не любил. Нес с радостью, зная, что сражаясь против бога, он сражается против холода. Холода, который люди считали вечным.

Ана Пауча пальцами бывшей матери ласкает струны гитары, и та издает чуть слышные жалобные звуки. В этих звуках словно заново рождается и выражает свои мысли бывший мальчик Трино (в его краях это имя означает песнь птицы). Несмотря на свои триумфы, бог повергнут. Ана Пауча убеждена, что застывшие глаза ее спутника видят голубей. Тучи голубей на своем, внутреннем небе.

— Как ты думаешь, он был поэтом? Революционером?

— Кто? — широко раскрыв глаза, спрашивает Ана Пауча, затерявшаяся в этом крылатом небе.

— Трино, конечно же!

Ана Пауча спускается на землю, и лицо ее озаряет улыбка.

— Он был ребенком.

Под ее материнскими пальцами гитара произносит последнее слово. Песнь птицы. Трино.


Вопреки уверениям людей Ана Пауча теперь знает, что вспоминать о детстве — это значить призывать жизнь. Или, вернее, вновь призывать. Лихорадка калеки возникает и исчезает в одну ночь, его руки снова обретают легкость рук музыканта, а ноги — силу, чтобы быстро идти по дорогам. В его утреннем приветствии слышится нетерпение.

— Вставай, бабуля! Мы не можем больше питаться сухими фигами. Это хорошо для бедуинов, но не для двух гордых испанцев двадцатого века, каковыми являемся мы! — Как бы в подтверждение его слов конюшню сотрясает гул сверхзвукового самолета. — Я стану петь одну очень грустную песню, самую грустную, какую только знаю. И пока люди будут обливаться слезами от моего прекрасного пения, ты соберешь пожертвования. Согласна?

Она не отвечает. Она повязывает свою седую голову воительницы (или голубки?) еще влажным платком. Солнце хорошо его высушит думает она. И не только платок, мысли тоже. К Северу лучше идти с пустой головой.

Она берет свой узелок со сдобным, очень сладким хлебцем с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она), не замечая, что он уже почти ничего не весит, что он легок, словно сухая ветка, которую не питают больше соки дерева. Она не хочет думать об этом. Север вдруг представляется ей очень далеким, будто он находится в конце дороги, этапы которой по чьей-то воле умножаются. И сын, кажется ей, тоже уходит в самый глубокий, самый темный закоулок ее памяти. Может, этот чудной слепец, этот поэт — поджигатель церквей и есть ее малыш, ее настоящий малыш, которого она спасла от лихорадки своими материнскими руками? Вновь обретенными материнскими руками.

Старая Ана-нет, словно завороженная хриплой музыкой гитары, снова пускается в путь. Слепой смеется, кашляет и время от времени тихонько напевает гордой воительнице слова невероятно истории о море, о молодой Ане, которая под слепящим соленым ветром ждет возвращения лодки под названием «Анита — радость возвращения». Возвращение, которое так никогда и не состоится, говорит песня.