"Лабух" - читать интересную книгу автора (Молокин Алексей)

Глава 4. Старые Пути

С перрона доносилось негромкое слаженное пение. Когда Лабух поднялся по ступенькам, то увидел военный хор. Солдаты в старинных гимнастерках, косо, от плеча до бедра, перечеркнутые шинельными скатками и ремнями длинных винтовок с примкнутыми штыками, стояли в строю и пели. Мужские голоса тихо и сурово выводили грозную и торжественную мелодию. Лабух подошел поближе, но неведомые певцы, казалось, даже не заметили его, они смотрели в свое страшное и великое будущее, и им не было ни малейшего дела до какого-то смешного парня в изорванной куртке с дурацкой гитарой в руках. Лабух медленно шел вдоль шеренг. Ему почему-то было неловко смотреть в лица поющих, но он все-таки смотрел, потому что вдруг очень захотел понять, живые это люди или призраки и, наконец, понял — живые. Песня звучала так же тихо и мощно, когда он находился в самом центре хора, и продолжала звучать ровно и внятно, когда Лабух спустился с перрона и, невольно приноравливаясь к тяжелому ритму музыки, зашагал по заброшенным железнодорожным путям туда, где по его расчетам должно было находиться депо. Постепенно песня отпустила его, может сочтя недостойным своего грозного величия, а может быть, просто сместилось вокзальное время, как бывает всегда, когда люди разъезжаются в разные стороны. А скорее всего, просто не было в этом строю места для Лабуха, вот и все.

Теперь боевой музыкант шел, обходя платформы, груженные внавал тяжелыми ржавыми отливками, — наверное, это были заготовки для гаубичных стволов. Кусты полыни достигали груди, желтые соцветия щедро пятнали джинсы и куртку, пахло живой горечью и мертвым железом. Наконец заросли полыни кончились, и Лабух выбрался на какую-то платформу. Бетонные плиты, грубо пристыкованые друг к другу, образовывали неширокую полосу, начало и конец которой терялись в промозглой железнодорожной мороси. У платформы стоял бесконечный состав, состоящий из грязно-зеленых вагонов со слепыми, забранными решеткой окнами. Справа доносились тяжелые и горестные вздохи паровоза, чьи-то голоса и сдержанный собачий лай. Лабух подумал немного и пошел на звуки, полагая, что там можно обойти этот странный поезд. Вагоны, откровенно говоря, ему совсем не нравились. Что-то в них было обреченное, что ли. Скоро из тумана выступили смутные силуэты людей. Сотня, а может быть, больше мужчин в. одинаковых грязно-серых робах сидели в несколько рядов на корточках, безвольно опустив головы. За их спинами переминались с ноги на ногу охранники с собаками. У охранников на груди висели автоматические карабины. Лабух невольно остановился. «Чего уставился, проходи!» — крикнули ему, и он стал осторожно обходить эту жуткую компанию по самому краешку платформы, опасливо косясь на ржаво-черные спины собак, за которыми маячили длинные ряды стриженых затылков, одинаково беззащитно просвечивающих белесой кожей сквозь темную, рыжую, русую щетину. Наконец показалась лоснящаяся, истекающая паром туша паровоза, внутри которой что-то болезненно и напряженно гудело. Лабух добрался до края платформы, спрыгнул на мокрый гравий и торопливо пошел прочь, перешагивая через блестящие, хорошо наезженные рельсы. Это даже не «поезд в ад», это поезд в «нет», думал Он, зябко чувствуя спиной и сам поезд, и конвоиров, и собак.

По следующему пути медленно и почти бесшумно катились кремово-желтые вагоны-рефрижераторы, перемежающиеся купейными. Крыша одного из вагонов внезапно раздвинулась, словно провалилась в стороны, и из образовавшейся щели, опять же беззвучно, слегка вздрагивая от внутреннего напряжения, как чудовищный лоснящийся фаллос, начало подниматься огромное зеленое веретено. Задорной надписи: «Даешь!» — на веретене не было, что почему-то несколько удивило Лабуха, зато были какие-то непонятные цифры. Ракета поднялась почти вертикально и, разрывая паутину проводов над колеей, рассыпая искры и керамические бусы изоляторов, уехала, пропав, наконец, в мутной белесой мороси вместе с литерным поездом и его невидимыми обитателями.

Он продвигался, пробираясь на карачках под запломбированными товарными вагонами, пачкая джинсы и куртку черной вонючей смазкой, перебираясь через открытые многоосные платформы, на которых чего только не было. Чудовищных размеров головы мужчин и женщин из клепаной нержавейки, кулаки, сжимающие серпы и молоты, ржавые корабельные орудия и огромные, протянувшиеся на целый состав, почему-то обледенелые туши атомных подводных лодок с построенными на палубе мертвыми командами. На одной из гигантских платформ черным брюхом в угольной крошке лежал космический «шаттл» с оторванными крыльями, похожий на дохлую акулу с задранной лопастью отороченного черным же белого хвостового плавника. Сквозь броневые стекла кабины видны были спящие, а может быть, мертвые пилоты. Продираясь через весь этот никому уже не нужный молчаливый и жуткий имперский хлам, Лабух не встретил ни одной живой души. Наверное, он был бы сейчас даже рад, попадись ему по дороге банда подворотников или компания хабуш.

— Эй, анархия, табачку не найдется?

Лабух обернулся. Рядом с ним неизвестно откуда возник тощенький невзрачный мужичонка в долгополой шинели, островерхой шапке и ботинках с обмотками. За плечами у него болталась длинная винтовка с примкнутым трехгранным штыком.

— Закурить, говорю, дай! — солдатик переступил с ноги на ногу. — Стоим тут, на запасных путях, черт знает сколько, махорка кончилась, жратва кончилась, когда курица на рельсы забредет, когда кошка, когда ящик какой попадется, с консервами. Тем и живем. А мировую революцию, небось, без нас делают. Да и ну ее, эту мировую революцию. Домой хочется, спасу нет!

Лабух протянул ему мятую пачку «Винстона». Солдат заскорузлыми пальцами выудил сигарету, оторвал фильтр, аккуратно вставил белый цилиндрик в деревянный мундштук и прикурил от зажигалки, сделанной из винтовочного патрона.

— Бери все, у меня еще есть.

Смешной солдатик, такой безобидный и такой живой, вызывал симпатию.

— Спасибо, товарищ, — рядовой революции с чувством затянулся, потом помолчал немного и сообщил:

— Третьего дня братишки цистерну коньяка на путях нашли, ну, знамо дело, нацедили два ведра, сами приложились и товарищам отнесли. Так командир наш, товарищ Еро-химов, с комиссаром, товарищем Раисой Кобель, тот коньяк взяли, да и реквизировали. На нужды голодающего пролетариата, говорят. Братишек, которые цистерну нашли и на месте, значит, приложились, товарищ Раиса лично в расход пустила. А у цистерны приказала охрану выставить. Пришли на место, где цистерна была, а там «пульман» запломбированный и больше ничего. Главное, куда что делось? Спереди тупик и сзади тупик. А командир с комиссаром в штабном вагоне заперлись и не выходят. Граммофон у них там играет. Весело! — Мужик сделал последнюю затяжку, выковырнул бычок, продул мундштук и бережно спрятал в карман шинели. — Для пролетариев, говорят, а где здесь пролетарии? Может, мы и есть пролетарии, как думаешь?

Лабух промолчал, не зная, что ответить. О пролетариях он имел самое смутное представление. Пролетали пролетарии, пролетели и пропали...

Мужичонка сунул руки в карманы шинели, поежился, словно от холода, и добавил:

— А Кобель — это у нее, у нашей комиссарши, фамилия такая. Она сама из бывших, вот и фамилия соответствующая — Кобель. А так она женщина вся из себя гладкая, только подойти боязно, от нее даже братишки шарахаются. Одно слово — Кобель, а не баба. Только товарищ Ерохимов бывших не боится, у него мандат, ему что... Он эту Кобель, как курсистку: раз, два — кружева, три четыре — зацепили... Ну, бывай, анархия, пойду я, а не то, не ровен час, к гудку опоздаю.

Может, туман поредел, а может еще что, но Лабух только сейчас обратил внимание, что у платформы стоит самый настоящий бронепоезд, построенный революционным пролетариатом на Путиловском ли, Обуховском ли заводе, но давно, ох как давно. Хотя, впрочем, бронепоезд был и сейчас как новенький. Влажные потеки подсыхали на стальных плитах бро-нетеплушек, похожих на грязно-зеленые гробы, ощетинившиеся пулеметными мордами. Мешки с песком были уложены в аккуратные брустверы, из-за которых торчали расчехленные стволы трехдюймовок. На железных боках вагонов красовалась грозная надпись: «Агитбронепоезд имени революционного пролетариата всех стран». Из бронированного же штабного вагона, выделяющегося из всего состава размерами и статью, доносились разухабистые скрипы граммофона: «Если женщине захочется, то и мертвый расхохочется!»

Время от времени штабной вагон вздрагивал, словно некие разгулявшиеся гиганты, войдя в раж, начинали стучать кулаками по столу в такт канкану. Дрожь проходила по всему бронесоставу, лязгали сцепки, и казалось, что вот-вот бронепоезд тронется и пойдет-покатится, наконец, набирая скорость, вершить мировую революцию. Все, однако, лязгом и ограничивалось. Сонные красноармейцы около орудий мирно докуривали свои самокрутки, булькали котелки на чахлом огне костров, разведенных прямо на перроне. Безразличные часовые устало вершили свое бесконечное патрулирование. Всплывала унылая и нестройная песня, понятно было, что поют по привычке, что другие песни напрочь забыты, что эту тоже петь не хочется, но надо же людям что-то петь... «Товарищ, товарищ, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся...»

Лабух простился с солдатиком, который сразу же присел около ближайшего костерка и словно бы пропал, и зашагал к голове состава. Громадный и черный, паровоз стоял под парами. Брони на него не хватило, но паровоз и сам по себе был грозен. Не нужна ему была никакая броня. Рычаги и сочленения лоснились вонючей смазкой, словно черным потом. Время от времени раздавался шумный вздох, и струи пара яростно хлестали по мокрой платформе. Усатый машинист помахал из кабины. В руке его покачивались тускло-желтые, похожие на каплю меда часы-луковица с открытой крышкой:

— Отойди-ка, товарищ, отойди в сторонку, сейчас гудеть будем. Уже приспело время.

Лабух сначала не понял, но на всякий случай отошел к краю платформы. Машинист пропал в кабине, потом мелькнула чумазая мозолистая рука, уцепила какую-то проволоку и потянула. И раздался гудок.

Нет, не гудок это был, а рев, победный вопль динозавра, покрывшего самку. Горячие струи смели с платформы мусор, зло хлестнули по сапогам, норовя обварить и сбить с ног. В небо вонзился торжествующий столб пара, расходясь в немыслимой высоте тонкими, причудливо извивающимися лепестками. Ноосфера ахнула и, тоненько повизгивая, принялась вбирать в себя животворное семя революции.

Когда Лабух пришел в себя, все уже кончилось, только слабенькие белые струйки бессильно стелились по перрону. Казалось, даже черные бока локомотива-богатыря опали и смялись, словно пустая пивная банка, сжатая рукой юного балбеса. Сапоги отсырели. Влажные джинсы больно липли к обваренным ногам. Лабух осторожно обошел тупик и, все еще опасливо косясь на бородавчатую, глумливую, всю в заклепках морду паровоза с красным петушиным подбородником, выбрался наконец на открытое пространство.

Перед ним расстилался просторный, вкривь и вкось прорезанный рельсовыми путями пустырь. На путях торчали товарные вагоны, рефрижераторы, одинокие «пульманы», обрывки товарных и пассажирских составов. Мимо Лабуха бодро пропыхтел маленький, почти игрушечный паровозик-кукушка. Из окошечка высунулась чумазая харя и жизнерадостно спросила:

— Эй, земеля, как нам до магазина добраться?

— Прямо и налево, — ляпнул Лабух первое, что пришло в голову, — там спросите.

Паровозик деловито пискнул и бодро прибавил хода.

А там, на самом краю пустыря, на отполированных тысячами и тысячами колес рельсах, на расчищенных от хлама путях, освященных вечнозелеными лампадами семафоров, совершалось мощное и ровное движение. Стык в стык, электровоз к последнему вагону, без промежутков, перли и перли нескончаемые составы. Бесконечные связки черных и желтых цистерн-сосисок сменялись платформами с рулонами железного проката и поездами со строевым лесом, и опять цистерны, цистерны, цистерны. Все это, гудя и громыхая, целеустремленно катилось и катилось прочь из города. Туда было нельзя. Там стояла сытая охрана в камуфляже с автоматами. Да и делать там было нечего.

Тяжелый низкий гул бил в ступни, от него зудели ладони и ныл затылок. Лабух поморщился и пошел по гравию влево, туда, где, освещенные лучами выглянувшего наконец солнца, вырисовывались аккуратные розовые арки старого железнодорожного депо.

— Стой где стоишь, чувак, — голос сопровождался характерным звуком взводимого боевого арбалета-скрипки. Одновременно раздались клацанье винтовочных затворов и гул включаемого в боевой режим вибробаса.

— Нам от тебя ничего не надо, разве что деньжат бы немного, да их у тебя все равно нет. Ну, гитарку возьмем, хорошая у тебя гитарка, скорострельная, нам на бедность в самый раз будет. Мы бы тебя отпустили, да ведь тебя отпустишь, а ты возьмешь, да и другим расскажешь, сколько тут на старых путях добра всякого. А нам добро и самим сгодится. От последнего перрона и до депо — наши земли. Так что прости-прощай, чувачок, и не обижайся.

Клятые. Они выступили из-за старой электрички, уткнувшейся облупленной зеленой мордой в заросший полынью полосатый шлагбаум. Кого тут только не было. Курчавый черноволосый, смуглый цыган, со взведенной скрипкой в одной руке и боевым фендер-басом в другой. Две пестрые, смуглые цыганки — карты веером, острые кромки весело блестят на солнышке, мигнуть не успеешь, как пиковый туз чиркнет по горлу. А вон там — матросик в тельняшке с маузером в руке и гармонякой на пузяке. Эх, яблочко, морда красная... Солдаты в обмотках с трехлинейками, солдаты в кирзачах с автоматами, кожаные чекисты, вороны, птицы вещие...

А за их спинами возникали все новые и новые смутные фигуры. Все, кто застрял на этих богом забытых старых путях, кому не стало дороги ни туда, ни обратно. Обреченные вечно жить ими же загубленным прошлым, готовые убить каждого, кто посягнет хоть на пылинку былого. Одно слово — клятые.

Лабух опустил боевую гитару. Невозможно победить клятых, их суть — прошлое, а посему они только тени на поверхности настоящего. Вполне, впрочем, материальные тени. На месте погибших из небытия будут появляться другие, и так до бесконечности, верша противоестественный круговорот псевдожизни и псевдосмерти. Но клятые слышат. Оки верят тенью веры, любят тенью любви и надеются тенью надежды. И пусть предметы их вер, надежд и любовей обветшали, пусть от алого полотнища победы остался жалкий выцветший лоскуток, от рубинового света — пустая стеклянная колба и тихо пахнущая духами «Быть может» ниточка из шелкового шарфика на воротнике джинсовки — от школьного выпускного вечера. Пусть от их музыки осталось только слабое поскрипывание патефонной иглы по звуковой дорожке — неважно, они вспомнят.

— Вы думаете, я просто бродячий музыкант, — раздельно сказал он. — Ошибаетесь, я — Лабух!

И включил звук.

Теперь надо было играть. Играть, не обращая внимания на нацеленные на тебя арбалеты, винтовки, автоматы, на хищно скользнувшие в руки финки, на занесенные для удара дубины. Нужно играть свою память.

Он щедро рассыпал по темным, густым, медленно колеблющимся водам «Эпитафии» «King Crimson» лунные бусинки Джанго, и сразу же вспыхнула зеленым шкала старенькой «Даугавы», пахнущей канифолью и юностью, и на знакомой волне прорезались живые еще «Битлы» и отчаянно спросили: «Можно ли купить любовь?» — и сами же ответили: «Нет!» Он играл слово «Чикаго», вырезанное на перилах лестничного марша в доме своего детства, он играл небритую отцовскую щеку, пахнущую «Беломором», офицерский планшет с прозрачной целлулоидной вставкой, с которым ходил в первый класс. Он играл отцовские плечи, с которых так хорошо видно колонны веселых людей, и красный шарик, такой счастливый и такой недолговечный. Он играл сладкую горчинку десертного вина на донышке новогодней рюмки и «Рио-Риту», и «Коимбру». Тяжелым басом гремел фугас, и гитарный гриф дергался в мальчишеских руках, словно ручка управления По-2, загримированного под «Цессну». Он играл гордость — и все работающие радиостанции страны сообщали о новом полете в космос, он играл скорбь — и маньяк-придурок все наводил и наводил пистолет на Джона и никак не мог справиться со спусковым крючком. Он играл чудо, и все подводные лодки возвращались на базы, все самолеты находили свои аэродромы и все космические корабли совершали мягкую посадку в степях Байконура, в Атлантическом океане или в пустыне Невада. Он играл любовь, это когда все жили долго и счастливо и умирали в один день, а еще — это когда на погоне лежала чья-то незнакомая рука с тонкими пальцами и пахло кленовыми листьями. А еще — белые муары поземки на асфальте и пахнущий арабскими духами воротник синтетической шубки у щеки, и мокрые, счастливые хиппи, перепачканные в глине Вудстока, верящие, что так будет всегда, может быть, даже еще лучше. Он играл надежду — и с хрипом развязывалось сердце, снова принимаясь за работу. Гамлет возвращался в гримерную и, стирая грим, скрывал от смерти свое лицо. И смерть, потупившись, проходила мимо. А караваны ракет, несмотря ни на что, мчали Быковых, Юрковских и Дауге от звезды до звезды...

Он бросил клятым себя, и те приняли его жертву. И поняли, что здесь, в «сегодня», ничего нужного им нет.

— Слушай, парень, возьми «Фендер», хорошая гитара, или вот скрипку возьми...

А какой-то пожилой усатый дядька в плащ-палатке уснул, привалясь к покосившемуся фонарному столбу. Рядом с ним лежал ППШ, а по вздрагивающим во сне пальцам бродил заблудившийся муравей.

— Ну что ты, чувак, знаешь ведь, гитару и женщину не дарят.

Лабух медленно шел через расступавшихся перед ним клятых. Да какие они клятые? Просто остались вот тут, на перепутье, и теперь им не вырваться. А может, потому и клятые, что остались?

Пройдя сотню шагов, Лабух обернулся. Клятые таяли, растворялись, уходя туда, где они когда-то были настоящими живыми, уходя в свое прошлое. На время они уходили или навсегда — Лабух не знал, да и знать не мог.

— Великий Сачмо! Да я ведь наиграл им дорогу! — вдруг осознал Лабух. — Я наиграл клятым дорогу в прошлое, туда, где они были счастливы. И нужны кому-то. Родине, друзьям, самим себе, наконец. Мне никогда не узнать, настоящее это прошлое или иллюзорное, то, которое у каждого свое, в котором тепло и уютно. Мне не пройти их тропами, у меня свои. Но я все-таки показал им путь, и они ушли.

Розовые арки депо были уже совсем близко, оттуда доносился обычный предконцертный гомон, звуки настраиваемых инструментов, кто-то кашлял и цокал в микрофон, потом принялся повторять неизбежное перед каждым концертом: «Раз, два... раз, два, три... десять. Юлька, третий микрофон фонит, проверь, говорю, третий. И выключи, зараза, «примочку», задолбал уже».