"Эвкалипт" - читать интересную книгу автора (Бейл Мюррей)3 AUSTRALIANA[9]Здесь к месту пришлась бы пейзажная зарисовка-другая. В то же время (не сомневайтесь!) будет сделано все возможное, дабы избежать тривиальных ловушек, заданных представлениями о Национальном Пейзаже, каковой, разумеется, есть не что иное, как пейзаж внутренних районов страны, оснащенный голубым небом и обязательным гигантским эвкалиптом; ну, может, еще несколько мериносов пощипывают выцветшую травку на переднем плане. Такой пейзаж представляешь себе, когда накатит тоска по дому; он же украшает собою многоцветье иллюстрированных календарей, что под Рождество раздаривают в пригородных мясных лавках в придачу к колбасе («Ветчина и мясо высшего класса», «Выбор колбас — только для вас» и т. д.). В каждой стране есть свой собственный ландшафт, что отпечатывается на разных уровнях сознания ее граждан и тем самым отметает притязания всех прочих национальных пейзажей на эксклюзивность. Более того, немало эвкалиптов экспортируется в иные страны мира, где саженцы вырастают в крепкие, просвечивающие насквозь деревья, загрязняя чистоту тамошних ландшафтов. Летние виды Италии, Португалии, Северной Индии, Калифорнии — вот вам самоочевидные примеры! — на первый взгляд представляются классическими австралийскими пейзажами, до тех пор, пока эвкалипты вдруг не покажутся слегка неуместными, вроде как жирафы в Шотландии или Тасмании. Итак, опишем вкратце Холлендово имение к западу от Сиднея, где в определенные времена года то идет дождь, то дуют суховеи. Вообще-то беда с нашим Национальным Пейзажем в том, что он породил определенный тип поведения, окончательно оформившийся в литературе: все эти немногословные рассказы про неудачников — их ведь развелось что репьев в овечьей шерсти, а избавиться от них ничуть не легче. Да-да, что может быть печальнее, нежели подобное Все хрупкое и непрочное отпадает само собою, а истории, пустившие корни, становятся что От фронтальной веранды земли Холленда расстилались направо, в направлении города. Этот ровный участок просматривался особенно хорошо, хотя заканчивался лиловатой кляксой и слабым отблеском — ни дать ни взять «солнечный зайчик»; сию маленькую тайну Холленду разгадать так и не удалось. С одной стороны участка деревья торчали рядком, точно стрижка: оттуда время от времени появлялся Холленд — бледное пятно плоти на сером фоне. Далее склон округло понижался, словно кое-как приглаженный вручную, с проплешинами тут и там, — понижался до приречного участка. Вдоль русла местность волнообразно повышалась и опускалась, почву изрезали крохотные овражки — расстарались кролики. Змеи тут тоже водились. Красные эвкалипты, по своему обыкновению встрепанные, жадно выхлебывали всю воду — неподвластные ни топору, ни чему другому; об их несокрушимой прочности сложено немало рассказов. Идя вдоль реки, Холленд осторожно переступал через гниющие колена древесины и черную грязь, а затем нагибался, исследуя все уголки. Над головой парили гигантские темные птицы — лохмотья, сорванные где-то с мертвецов; вот только воздух был прозрачен, а небо — распахнуто настежь; в какой-то миг казалось, что здесь возможно все. Владельцы окрестных имений звались Лоумакс, Корк, Кроу нин, Керни, сестры Спрант, Галл и, нашелся даже один Стейн (старина Лез); чуть дальше жили Шелдрейки, Трейллы, Вуды и Келли. Один тамошний парень переименовался: взял фамилию лучшего друга, что погиб под копытами лошади. «Нет больше той любви, как если…»[10] В городе жили Стар и Мал (тоже Лез); а еще Денди; в единственном отеле заправляли мистер Баз Босс и его жена с лошадиными зубами. Заезжий изготовитель вывесок, что объявлялся в городе строго раз в три года подновить шрифт на магазинных вывесках (в своем зеленом вихляющемся грузовичке он скорее смахивал на водопроводчика), звался Зельнер, но, к сожалению, этот вообще не считается. Ибо вышеупомянутые имена уходят корнями далеко в прошлое: болотисто-ирландские, йоркширские, костисто-шотландские. На извилистых сиднейских улочках на каждом шагу встречаются имена вроде Кларенс, Фил, Джордж, Берт, Бет и Грегори. Холлендов здесь до поры до времени не водилось. Обычно Холленда замечали, дойдя где-то до середины пути; он все, бывалоча, слонялся по какому-нибудь из своих выгонов. Прохожие, шагающие в город, приговаривали: «Во-он за тем железнокором; глянь-ка туда»; или «Надо бы шляпу ему подарить, что ли». А мужчины обшаривали взглядом окрестности, высматривая его дочь. Отец Холленда, приземистый коротышка с золотыми пломбами, был некогда пекарем на Тасмании. Плюс-минус новообращенный методист, каждый новый день он предвкушал с нетерпением. За прилавком городской булочной распоряжалась худенькая девушка с крохотным ротиком. Девушка внимательно и сочувственно внимала его планам и замыслам на ближайшее будущее, главным образом из области сдобных булочек: отчего бы не запекать в них миндаль, то-то славный сюрприз получится… ну, это так, из области фантазий. Очень скоро она объявила, что пора переезжать, причем желательно подальше от деревни, рассеченной надвое магистралью. «Не чувствую я себя островитянкой», — жаловалась она. В результате Холленд родился близ Сиднея, в пригороде под названием Хаберфилд. Даже сегодня в Хаберфилде сохраняется ощущение неохватного простора, что распахивается во всех направлениях. Здесь родители Холленда основали свое дело: варили леденцы в сарае на заднем дворе. Приторный запах перегретого сахара и мать с вечно липкими руками — вот каким было детство Холленда. Вполне понятно, почему на протяжении всей последующей жизни он никогда, ни при каких обстоятельствах не сыпал сахара в чай и почему так долго противился, прежде чем наконец посадить, хотя и за пределами видимости от дома, сахарный эвкалипт (он же эвкалипт ветвечашечковый, Черные мятные леденцы, полосатые, как зебра, в роскошной обертке из блестящего целлофана (это мать придумала) стали фирменным товаром Холленда. Вечерами отец Холленда переодевался в чистую рубашку и доставлял заказы по пригородам. Какое-то время похоже было на то, что все обитатели Сиднея до единого губят здоровые зубы, посасывая мятные леденцы — те самые, сваренные в сарае на заднем дворе в Хаберфилде. Типографы, банковские служащие, страховые агенты, поставщики подарочных картонок, исполненные надежд агенты по продаже и инспектора здравоохранения — все совершали паломничество к этому источнику, включая школьников, и ни один не уходил без пакетика черных мятных леденцов. Некий подрядчик, он же по совместительству местный мэр, зачастил по бетонированной дорожке к сараю, влекомый тамошней влажной женственной сладостью. Руки его поросли рыжевато-коричневыми, встопорщенными волосками. Однажды днем Холленд краем глаза заметил в уголке мать — ее мучнистую наготу, округлую, текучую, ее изогнувшиеся губы — и заслоняющие ее голые плечи мэра. Все это время отец Холленда не видел, с какой бы стати ему не улыбаться; даже во сне он улыбался золотой улыбкой потолку. Он равно ценил все, что посылала ему судьба — включая странные, незнакомые ощущения и предостережения. И вместо того, чтобы обласкать благополучием, неизменная улыбчивость оставила его в положении прямо противоположном: лицо осунулось и постарело до времени, как у жокея, что слишком долго пытался не набрать лишнего веса. В то утро, когда отец ушел из дому вместе с чемоданом, губы его сжались в привычную улыбку оптимизма или, может, единообразия, хотя коричневая расческа, храбро заткнутая в карман рубашки рядом с ручкой, свидетельствовала об ином. Теперь в конце кухонного стола утвердился подрядчик: здесь он подписывал документы и названивал по телефону; здесь повсюду валялись в беспорядке огрызки карандашей, квитанционные книжки, образчики шпона и кафеля. В придачу к застройке целых улиц домами из красного кирпича, не говоря уже о магазинных витринах, гаражах, мотелях и длинных оранжево-кирпичных стенах, подрядчик исполнял еще и обязанности мэра, то есть облекался в мантию и присутствовал на всевозможных торжественных церемониях. Поскольку как строитель он преуспевал — а может, потому, что он был мэр, а может, и потому, что он был настоящий мужчина, — он со временем преисполнился самого горячего патриотизма, даже поигрывал с мыслью о том, чтобы производить флагштоки и продавать их плюс-минус по себестоимости. Один флагшток он установил-таки — в хаберфилдском палисаднике, единственный на много миль в округе; но там, в переулке, наш национальный флаг бессильно поникал, береговые ветра ловя разве что ночью, когда все равно никто не видит. Пальцы подрядчика находились в непрестанном движении, даже если он говорил по телефону. «Делец, — объяснял он мальчику, — это просто-напросто сокращенное „человек дела“». — Нечем заняться? Так вот разноси-ка… К ногам Холленда упала коробка с обувью. Да влезет ли он в ботинки отчима? — Даже если ноги у меня ноют немилосердно, я уж себе послабления не даю. Понимаешь? Ты представить себе не можешь, сколько у меня всяческих обязанностей. Делец делит мир на поддающиеся управлению фрагменты, зачастую крохотные, точно доля секунды. А управление этими единицами, реализация заложенных в них возможностей становится всепоглощающей страстью. Успех же зависит от постоянного обращения к скептицизму; да-да, именно от развертывания скептицизма в истинно положительном смысле. Вот почему бизнес для людей — призвание не из самых трудных. На дела повседневные времени почти не остается. Для строителя-подрядчика и по совместительству мэра покупка одежды — и то превращалась в проблему. Проблему эту он обходил, раз в несколько лет покупая готовые, «с вешалки», вещи, по шесть единиц всего, что нужно, — шесть простых белых рубашек, шесть пар носков в ромбик и черные башмаки на шнуровке и с мысками. Сперва Холленд пронумеровал подошвы. Затем примерил первую пару и со скрипом принялся расхаживать по дому. То же самое он проделал и со второй парой — после чего вернулся к собственным удобным башмакам. И так далее. На третьей неделе он рискнул выйти на улицу. И наконец, не прошло и месяца, как он вернул все шесть пар изнывающему от нетерпения отчиму готовыми к носке. Одного упоминания об этом эпизоде бывало довольно, чтобы Эллен прикрывала себе рот ладошкой. — Как ты только мог? Почему он сам не разнашивал свою дурацкую обувь? — Он мне платил, — пожимал плечами Холленд. — Просто кошмар какой-то, ничего ужаснее я в жизни не слышала. Надеюсь, у меня-то отчима никогда не будет! Холленд живо заинтересовался. Приятно, когда дочка негодует из-за нанесенной ему обиды, пусть даже при этом и перебарщивает. — Честно говоря, я ни о чем таком и не задумывался. — Он пожал плечами. — Это же просто история — история, вовсе не лишенная интереса, среди десятков других таких же, если ты понимаешь, о чем я. И все же сага о ботинках стала одним из первых свидетельств его инстинктивной тяги к завершенности, классификации, упорядоченности; его способности «взять в кольцо» тему или ситуацию со всех сторон — и насладиться собственной в нее погруженностью! Эллен всегда нравилось, когда отец бывал чем-то поглощен; однако ведь кто знает, чем оно закончится. Так или иначе, их разная реакция на историю с башмаками до некоторой степени символизировала разобщение отца и дочери, даже если ощущали они себя единым целым. И в этом она усматривала непросчитанное расстояние, по всей видимости отделяющее ее от всех прочих мужчин; даже не столько расстояние, сколько полочку у нее под локтем, с высоким прямоугольным краем. Из своего имения Холленд не без опаски взирал на окрестные провинциальные ценности, актуальные также и в ближайшем городе. С самого начала он отослал дочку в женский монастырь в Сиднее, до тех пор, пока — в силу непонятной причины — не отозвал ее нежданно-негаданно. По крайней мере, в Сиднее она научилась шить, плавать, носить перчатки. В дортуаре девочка привыкла к задушевной болтовне с подругами — и к разнообразному использованию тишины. По выходным, в доме у дальних родственников, Эллен, чистя овощи, любила ловить краем уха мужские разговоры — и отслеживала, как пользуются помадой. В имении она уходила куда глаза глядят, гулять на вольной воле. Отец вроде бы не возражал. Затем она попритихла: ей стукнуло тринадцать. Почти непроизвольно Холленд надзирал за всеми ее передвижениями: все равно как если бы защищал. Господь свидетель, ему отнюдь не хотелось, чтобы дочь его удрала в полутемный городской «Одеон», где заика-кинопроектор глотает добрых семьдесят процентов слов, а потом вертелась у стойки молочного бара, как прочие ее сверстницы. Если то и были ограничения, Эллен они ничуть не докучали. Примерно тогда же она перестала расхаживать по дому голышом, хотя отец ее по-прежнему держался этой привычки на пути по коридору к ванной — сплошные локти и красные колени! — и в сходной манере едва ли не круглый год нырял в реку с болтающимся членом (фермеры так в жизни не поступали) и скользил по течению в бурой воде к подвесному мосту, глазея на облака: сейчас — ни дать ни взять мозги в обрамлении веток, а в следующую минуту — глядь, ветер уже треплет голову мудреца или ученого, ну, скажем, Альберта Эйнштейна. Что-то неприятно хищное ощущалось в этой пробежке нагишом и в самозабвенном бултыхании. Если Эллен так думала, вслух она ничего не говорила. Она выросла: еще вчера малявкой носилась сломя голову туда-сюда, а теперь вся округлилась, двигалась плавной, скользящей, исполненной достоинства походкой; чуть ли не за ночь превратилась в красавицу. Крапчатая красота, вот как это называется. Крохотные черно-коричневые родинки усыпали Эллен так густо, что девушка притягивала к себе мужчин будто магнитом — мужчин самых разных. Это изобилие родимых пятнышек, как бывает у первенцев, нарушало гармонию ее лица и шеи; мужчины чувствовали себя вправе скользить взором повсюду, по бледным участкам и обратно, к крапинкам — так точка кладет конец бессвязному, запутанному предложению. Эллен это позволяла, лицо ее не противилось: мужчин она словно не замечала. Так что мужчины, не в силах остановиться, переходили от одной крапинки к другой, даже под подбородок заглядывали и вновь возвращались к родинке над верхней губой; они словно бы обшаривали взглядами ее сокровенную наготу. Молва об Эллен постепенно разнеслась от города через пастбища и холмы; благодаря железной дороге, этой расстегивающейся «молнии». Об очаровательной девушке прознали и в других поселках, и в предместьях Сиднея; слабые отголоски докатились до далеких столиц иных штатов и иных стран. А слава о ее красоте росла сообразно дефициту (так стремительно взлетают цены в период нехватки товара). Лицо, руки и ноги в родинках и все прочее по большей части оставалось по другую сторону реки, за деревьями, так сказать, вне пределов досягаемости. И поскольку ее крапчатая красота вошла в легенду, росло и крепло подозрение, что отец намеренно прячет Эллен от чужих глаз. Параграф не так уж сильно отличается от пастбища: сходная форма, сходные функции. И вот над какой закономерностью стоит поразмыслить: в наши дни, когда пастбища становятся все обширнее, в городах, где печатное дело поставлено на широкую ногу, наблюдается одновременный сдвиг к параграфам более сжатым. Непрерывный ряд небольших пастбищ раздражает ничуть не меньше, чем утомляют пастбища протяженные. Параграфы на одну-единственную ключевую мысль, заполонившие газеты, — штука непростая. Газетные писаки всю жизнь хвостом таскаются за людьми, которые в том или ином смысле возвышаются над обыденным — за человеческими эквивалентами землетрясений, железнодорожных катастроф, наводнений — и посвящают им коротенькие параграфы, когда всем и каждому известно, что сжатого прямоугольного изображения недостаточно. Те, о ком пишут в газетах, уже так или иначе явили взглядам частицу своих жизней, великих ли, малых ли, кратких или долгих. Вот почему, надо думать, журналисты испытывают непомерный интерес к владельцам издательств, ибо вот вам исполины среди нас — ну, почти исполины. Холленд тоже непременно привлек бы внимание представителей сиднейской прессы, а кое-кто и неопрятного фотографа бы на буксире притащил. В наши дни таскаться по пастбищу (вот и репортерский удел таков же), коему конца-краю не предвидится, — дело обычное, аминь. Иные пастбища могут быть переполнены, либо неопрятны; могут ограничивать передвижение. Но в наши дни столь же просто застрять или споткнуться в середине параграфа! Вот так и на пастбище порою приходится возвращаться обратно тем же путем. Так просто пасть духом и заблудиться. И здесь, и в других сходных ситуациях первое побуждение — это срезать путь. Слова произносятся в пределах пастбища (параграфа). Прямоугольник — знак цивилизации: Европа с высоты птичьего полета. Цивилизации, говорите? Параграф начинается как прямоугольник, а закончиться по чистой случайности может квадратом. И кто сказал, что в природе квадратов не существует? В заграждении вокруг пастбища бывают проделаны ворота, точно так же, как и параграф выделяется отступом, словно приглашая войти. Кроме того, пастбище тоже замусорено существительными и латинским курсивом, даже если вроде бы и пустует. Когда Холленд принялся насаждать деревья, сажал он их как бог на душу положит, вроде бы безо всякой системы. Предполагается, что параграф не дает разбредаться мыслям. |
||
|