"Необычные воспитанники" - читать интересную книгу автора (Назаров Василий)

Назаров ВасилийНеобычные воспитанники

ВАСИЛИЙ НАЗАРОВ

НЕОБЫЧНЫЕ ВОСПИТАННИКИ

I

Едва ли у нас в стране найдется хоть один здоровый молодой человек, который бы когда-то не поступал впервые на работу. Но вряд ли кто из них находился в таком затруднении, как я без малого полвека тому назад, а именно в сентябре 1927 года, отправляясь на место своего назначения. После школьной скамьи был секретарем волостного комитета комсомола, мечтал стать летчиком, но вдруг забраковала медкомиссия: выяснилось, что близорук. В райкоме комсомола мне сказали: "Не получилось у тебя, Вася, с делами небесными, займись земными", - и направили в учетно-распределительный отдел МК ВЛКСМ, а те в СПОН МОНО - социально-правовую охрану несовершеннолетних. Так я попал в политруки трудкоммуны для беспризорных "Новые Горки". "Ярославский вокзал знаете? - поощряюще улыбнулись мне на дорогу. - Доедете дачным поездом до Болшева, а там три километра пешочком".

И вот я на окраине поселка Новые Горки перед коммуной No 9. Здание двухэтажное, бревенчатое, стекла в одном окне выбиты, вокруг ни души. Мне сказали, что здесь живут семьдесят воспитанников, недавно подобранных с улицы. Что это за народ?

В чем будет заключаться моя работа с ними? Как мне себя вести? Ребят надо просвещать политически? Направлять на правильный жизненный путь? Где та методика, которой мне следует руководствоваться?

Сразу за дачей - лес, невдалеке в зеленых берегах протекает тихоструйная Клязьма. На отшибе небольшой флигелек. Вокруг ни души, даже голосов не слышно. Где же персонал коммуны, мои будущие воспитанники? Я вошел в коридор, открыл ближнюю дверь в огромную совершенно пустую комнату, в конце которой виднелась сцена, полузакрытая полосатым дырявым занавесом. В углу собраны стулья, некоторые валяются на полу. На бревенчатых стенах выцветшие портреты Маркса, Энгельса, Ленина.

"Клуб?"

Но вон висит ящик с красной надписью "Аптечка".

Что же это за помещение? Э, да ведь тут живут беспризорники, у них все вверх ногами. Найти бы хоть одну живую душу!

Я вернулся в коридор, постоял и хотел уже ткнуться в следующую комнату, когда увидел мальца, спускавшегося сверху по неширокой лестнице.

- Дружок, - обратился я обрадованно. - Как мне найти заведующего коммуной? Или политрука?

Он даже не взглянул на меня, продолжая медленно спускаться вниз. Ступеньки лестницы скрипели под каждым его шагом. Я повторил свой вопрос и уже хотел загородить мальцу дорогу, когда он, не повернув головы в мою сторону, тихо ответил:

- У заведующего нет кабинета. В комнате счетовода сидит... во флигеле. Политрук с ребятами на футбольном поле.

И продолжал свой путь. Я стоял в полном недоумении.

- Не проводишь меня к кому-нибудь?

Ответом меня малец не удостоил, толкнул наружную дверь. Я последовал за ним. Сентябрьское солнце светило по-летнему, над лесом не виднелось ни одного облачка. Какой чудесный денек! А воздух! Не то, что в Москве. А тут нервы портишь. Мой "спутник" молча зашагал к опушке.

- Ты куда идешь-то? - спросил я.

- Да на футбольное поле ж.

Я с облегчением пошел с ним рядом.

С того дня минуло много лет, но в моей памяти ярко запечатлелся и пустой клубный зал с красной надписью на ящике: "Аптечка", и молчаливый мой спутник. Фамилия его, как узнал я на следующий же день, была Коровин, но звали его все Коровушка. Было ему четырнадцать, и отличался он удивительным спокойствием и неповоротливостью. Коровушка был определен в первый класс коммунской школы и за учебный год пропустил чуть ли не четверть всех уроков. Как-то весной я встретил его в клубе возле той же аптечки и спросил:

- Ну как, читать научился? Что написано на этом ящичке?

Коровушка долго и пристально рассматривал надпись, а потом медленно прочитал, отделяя каждую букву:

- А. Пы. Те. Кы. А.

- Правильно. Так что же получилось?

- Амбулатория.

Все это, повторяю, случилось уж потом, а пока мы с Коровушкой вышли на большой пустырь, заросший травой, по бокам которого маячили жердевые ворота.

Десятка два одинаково одетых воспитанников гоняли по нему грязный футбольный мяч. В стороне стоял костлявый мужчина с уныло свисающим носом, в порыжевшей от солнца гимнастерке. Это и был политрук Голенов, его я и приехал сменить. Мы познакомились. Ребята не обращали на меня никакого внимания.

Вечером у нас с Голеновым состоялась беседа.

Я пытался выяснить, в чем заключались обязанности политрука, узнать специфику моей будущей работы в коммуне. Голенов уныло слушал, а потом сказал:

- Условия тут особые. Главное, ты должен узнать воровской жаргон, на каком тут говорят. А то не поймешь ребят... и уважать не будут. Видишь этих архаровцев? Целый день готовы гонять футбольный мяч.

Мечтают завести голубей. Беспризорники. И законы тут царят уличные. Как "на воле".

Признаться, я был поражен. Не о таких педагогических методах работы я рассчитывал услышать. Но ведь здесь же "дефективные"! Голенов дружески передал мне списочек с большим количеством слов, показавшихся мне весьма странными.

- Вот наиболее употребляемые из жаргона, - поучал меня политрук. Советую вызубрить. Кто-нибудь из этой шатии тебя, наверно, спросит: "Ты свой?"

Иль: "Из-под своих?" Отвечай: "Я ваш".

На этом с политруком Голеновым мы и расстались.

Больше я его никогда не видел. Советом я его решил воспользоваться с ученической добросовестностью.

Раздевшись на ночь в своей небольшой комнатке, я стал изучать список, читая вслух блатные слова, стараясь их запомнить.

- Балдоха. Ландать. С понтом. Шухер. Метелка с бану сплетовала. - Тут я задумался: что же это может означать? Так и не разгадав значения фразы, продолжал шептать дальше: - Тискать. Майдан. Бобочка. Охнарь. Шкары...

Где-то в поселке прокричали третьи петухи, я все изучал жаргон. Так со списком в руке и заснул.

Заведующий коммуной на другой день представил меня воспитанникам, и я приступил к своим обязанностям, имея о них весьма смутное представление.

"Назвался груздем - полезай в кузов. Жизнь покажет, что мне делать". Так я себя утешил, а сам внимательно приглядывался к ребятам, стараясь их понять. Какой все-таки с ними брать тон?

День миновал без всяких инцидентов. Вечером ко мне зашел учитель коммунской школы, которого ребята звали "дядя Коля". Был он немногословен, свои черные, жесткие волосы стриг ежиком и говорил авторитетно, тоном, не терпящим возражений. Я уже знал, что за плечами у дяди Коли пятилетний стаж работы с беспризорниками, и поэтому отнесся к нему уважительно, с почтением. Мне хотелось выведать от него "секреты" работы с подопечными.

Надо отдать должное, дядя Коля много рассказал мне интересного о жизни беспризорников "на воле", об их ночевках в подвалах, в дачных вагонах, о том, как милиция, общественность вылавливает этих "любителей свободы", определяет в детприемники, трудколонии. Засиделись мы до полуночи, а уходя, дядя Коля доброжелательно и сурово посоветовал мне:

- Духом не падайте, привыкнете. Чтобы ребята слушались, нужно быть с ними строгим, крепко держать в руках. Прикрикнуть, когда надо. Ногой притопнуть. Пускай видят, что вп их не боитесь,., сумеете натянуть вожжи.

В дальнейшей своей работе я и стал следовать совету своих двух наставников. В разговоре с ребятами нет-нет да и вверну блатное словечко, желая показать, что знаю их психологию, вижу насквозь, меня, мол, не проведешь. Ходил по коммуне с таким видом, будто я тут хозяин, был не только суров, но и требователен, то и дело прикрикивал на ребят, стараясь держать их в страхе. В общем, "натягивал вожжи". Мне казалось, что авторитет мой среди воспитанников укрепился сразу.

Несколько раз я ловил на себе недоуменные взгляды ребят, но значение их понял только в конце недели. "Открыл мне глаза" Лешка Титов - верткий, веснушчатый подросток, звонкоголосый, с непокорными вихрами на макушке. Титов по наряду должен был подмести двор перед главным домом коммуны, но, бросив метлу на кучу мусора, увлекся бумажным голубем. Все воспитанники в этот день запускали бумажных голубей. (А недавно была другая эпидемия: стрельба из лука ореховыми стрелами, которая чуть не стоила одному воспитаннику глаза.) Близилось обеденное время, территория вся уже была убрана, и лишь один Титов и в ус не дул. Я уже дважды делал ему замечания, но мальчишка словно и не слышал их, вновь и вновь подкидывал голубя, звонко смеялся его удачному полету.

- Сколько раз тебе говорить? - вышел я наконец из терпения,. - Это еще что? А ну живо!

И, перехватив титовского голубя, я разорвал его на клочки. Он остолбенел.

- Зачем ты? Ну? Зачем?

- Бери метлу и кончай свой участок!

Крикнул я это сурово и даже сделал такое движение ногой, будто притопнул. Я сам почувствовал, что покраснел от гнева. Ребята, закончившие свою работу, смотрели на нас с любопытством. Титов вдруг вызывающе прищурился, выпятил грудь, произнес негромко, но раздельно:

- На горло берешь? Запугать хочешь? Гляди, у меня коленки затрясутся!

Я никак не ожидал такого ответа и молча хлопал глазами.

- Ну, что ты мне сделаешь? - насмешливо и так же напористо продолжал Лешка Титов. - На хвост соли насыплешь? Ну и полит-ру-ук! Думаешь, в самом деле тебя тут кто боится? Вот на бога берет, вот дерет глотку! Да я на воле на мильтонов чихал! Понял?

И он звонко расхохотался мне в лицо. Никто из ребят не принял мою сторону. Мне ничего не оставалось делать, как повернуться и уйти со двора. Вслед мне несся смех. Я был окончательно уничтожен.

Всю эту ночь я проворочался на узенькой казенной койке. В ушах так и звенел насмешливый голос Титова. Как же мне воспитывать ребят, если авторитет у них потерян? К утру я окончательно убедился, что не в состоянии работать с беспризорниками. Сбежать?

Но с какими глазами я приду в свой райком комсомола? Собирался в небе управлять самолетом, а тут с сопливыми ребятишками не справился. Неужели это труднее?

Два дня я не показывался из своей маленькой комнатки, обедал один, после воспитанников. Посоветоваться бы с учителем дядей Колей. Может, я неправильно понял его метод? Но почему-то я стал избегать дядю Колю. Очень уж у него непререкаемый вид. Положение разрешил заведующий коммуной Адольф Гаврилович Боярун, заглянувший ко мне на третий день. Это был загорелый черноволосый человек, с легкой сединой в висках, всегда занятый хозяйственными делами. Он прошел всю гражданскую войну, носил выцветшую командирскую фуражку, галифе и высокие сапоги.

- Заболел что ли? - спросил он меня.

Я сперва забормотал что-то невнятное, а потом вдруг искренне рассказал все, что со мной произошло.

Ничего не утаил.

- Видно, нет у меня педагогического таланта, Адольф Гаврилович. Придется профессию менять.

- Да-а, бывает, - протяжно сказал Боярун. - Чего же это у тебя ни одного стула нету? Надо будет принесть парочку. Вдруг придет кто, хоть на пол сажай.

Он опустился на мою койку и стал рассказывать, как под командованием Фрунзе брал Перекоп.

- В брод через Сиваш шли. Ноги вязнут, вода соленая, вонючая. Темень, А белые жарят из орудий, пулеметов! Вокруг - бах! дзынь! Светло, как вот в грозу бывает... иль при зарницах. Полегло нашего браата! Товарища моего ранило, пришлось несть. Совсем выбился... чуток сам не утоп. Так мокрые и шли в атаку. Да-а, всяко бывает. Ну... беляков с Крыму поперли. А ведь до революции-то я и винтовки в руках не держал.

Мне стало стыдно моего малодушия. Я молчал, опустив голову.

- Сходи-ка ты, Василь Андреич, в лесок, - вставая, сказал Боярук. Прогуляйся, голова и проветрится. Прогуляйся. Вот. А завтра на работу. Все и обойдется.

Следующий день был воскресный, и питание воспитанникам полагалось усиленное. Вместо чая подали какао, к обеду готовили мясные котлеты. Я занял свое место во главе стола. Никто из ребят не улыбнулся при виде меня, не отпустил остроты, а Титов и вообще не глядел в мою сторону. Видно, ребята не придали большого значения моему "поражению" и забыли его, как забывают обычные незначительные происшествия. Я приободрился.

Не прошло и недели, как у меня с Лешкой Титовым завязались отношения прямо дружеские. Парнишка он был вольнолюбивый и очень любознательный, всегда с удовольствием слушал, как я читал воспитанникам рассказы Горького, Короленко, рассказывал о международных событиях. Титов стал захаживать ко мне, брать книжки. Я увидел, что если с ним "ладить", то он охотно исполняет все, что от него требуется.

На свою первую "воспитательскую" получку я купил отличные шерстяные брюки, первые новые в моей жизни. Через день мне предстояло ехать в МОНО на совещание, и я их собирался надеть. С вечера примерил, походил по своей комнатке, повесил в шкаф.

А утром, проснувшись, не обнаружил. Перерыл у себя все - брюки исчезли.

"Куда же они могли деться? - растерянно думал я. - Комната, правда, не запирается, но неужели кто взял?"

Я, как был в трусах, накинул шинель, зачем-то вышел в коридор и тут столкнулся с Лешкой Титовым.

Василий Назаров

Он принес мне книжку "Железный поток" и хотел изять другую.

- Дадите?

Я вернулся в комнату, но все как-то не мог сообразить, что мне делать. Взял со стула старые брюки, стал рассматривать. Положительно, в них ехать было невозможно: не только грязные, изношенные до крайности, но и две латки на самом видном месте.

- Да вы что... такой? - удивленно спросил Титов. - В шинели ходите.

- Походишь, коль брюки пропали, - с досадой сказал я.

Титов оглядел комнату.

- Не разыгрываете?

Я не ответил и стал надевать старые: все-таки в Москву ехать было надо, что скажут в МОНО, если пропущу совещание? Титов повернулся и, не сказав ни слова, вышел.

Надо бы позавтракать на дорогу, но настроение у меня вконец было испорчено, и я решил, что перекушу в Москве где-нибудь. Я сунул в карман папиросы "Смычка" и уже собирался было выходить, как дверь сама открылась, и на пороге появился Лешка Титов с моими новыми брюками в руках. Я так и ахнул.

- Где нашел?

- Там, где их уже нету. Скажи спасибо, политрук, что захватил вовремя, а то уплыли бы твои шкары на Сухаревку. Понял?

Вот тут мне пригодилось знание блатного словаря: шкары это и есть брюки.

- Огромная благодарность тебе, Леша. Кто же все-таки "тиснул мои шкары"?

- Нашелся такой. Да ты на него не обижайся, политрук, он из новичков. Еще не обтерся в коммуне, вот и холодно ему стало. Мы ему объяснили, где раки симуют.

Я дал Лешке почитать "Детство" М. Горького и отправился на дачный поезд. Больше к вопросу о пропаже брюк мы никогда не возвращались.

В конце сентября я писал в клубе стенгазету, когда услышал во дворе шумные возгласы ребят, смех.

Выглянул в окно и увидел двух парней: их тесным кольцом окружили наши воспитанники. "Кто же это такие?" - подумал я и, отложив перо, вышел из __ Шефы приехали, - сразу сказал мне первый встречный малец. - Из Болшевской коммуны.

От нас Болшевская трудкоммуна была совсем недалеко. Я уже знал, что там воспитывались не подростки, как у нас в Новых Горках, а настоящие "блатачи": воры-рецидивисты! Признаться, я с большим любопытством смотрел на этих двух "шефов". Право же, встреться я с ними на улице, никогда бы не подумал, что у них такое необычное прошлое. Парни были самые обыкновенные, одетые вполне прилично, в чистых ботинках. У обоих на борту пиджака кимовские значки.

Меня познакомили. Фамилия старшего была Груздев, я бы ему не дал больше двадцати двух лет. Второй, Беспалов, выглядел года на три моложе. Они с интересом расспрашивали о жизни нашей коммуны, охотно рассказывали о себе.

- Что вы собираетесь сейчас делать, ребята?

спросил наших воспитанников Беспалов.

- В футбол шабать.

- Дело. У вас две команды? Аида на поле, я буду судить.

Ребята шумной гурьбой побежали к издали видным воротам. Мы остались с Груздевым, и я предложил прогуляться к реке Клязьме. В лесу стояла тишина, береза уже начала желтеть. В осиннике тенькала синица, долбил дятел сосну. Ребята наши приносили полные кепки грибов, разводили костры, варили их в котелках. Груздев стал рассказывать о Болшевской трудкоммуне.

- Мы Горькому в Италию письма пишем. Это Матюша наладил... Погребинский: он большой начальник в ОГПУ. Нам Алексей Максимыч прислал большую библиотеку. На каждой книге мы поставили штамп: "Подарено Горьким воспитанникам Болшевской трудкоммуны". Берегем.

- А как у вас дисциплина? - поинтересовался я.

Мне показалось, что Груздев глянул на меня очень внимательно.

- Подходящая.

И шагов через пять просто, искренне пояснил!

- Руководители - хорошие люди. И дядя Миша...

это Кузнецов, заведующий. И дядя Сережа - Богословский, врач наш, участник гражданской... Он всей воспитательной частью заворачивает. К ним мы можем в любое время дня и ночи прийти со своими нуждами: никогда не откажут. Правда, один воспитатель расчет взял: ершился больно, кричал, командовал.

А разве это дает пользу?

Я покраснел и быстро наклонил голову.

- Желаете, товарищ Назаров, приходите к нам в гости.

- Когда?

- Когда? Хоть завтра.

Посидев еще минут двадцать, мы вернулись в Новые Горки. У меня было такое ощущение, будто обсуждалась моя работа: многое я тогда понял.

Шефов мы напоили чаем и проводили, а я на другой же день, как было условлено, прямо после завтрака отправился в Болшевскую трудкоммуну благо путь лежал недолгий. Позади остался наш поселок, дачи Старых Горок, пешеходный мост через неширокую Клязьму. Показалась станция. Я перешел железную дорогу и углубился по тропинке в лес. На носу уже был октябрь, а погода стояла ясная, теплая, деревья пестрели красной, желтой листвой и лишь ярко зеленели елки.

Вот и трудкоммуна ОГПУ. Пришел я раньше назначенного часа и в ожидании Груздева и Беспалова присел на скамейку, прочно врытую в землю у входа в управление. "Шефы" пришли вовремя, встретились мы по-приятельски, хотя нашему знакомству и суток не было.

- С чего начнем? - спросил Груздев. И сам же ответил: - Может, ознакомим вас сперва с нашим производством? Осмотрим клуб, общежитие, а потом опять вернемся сюда, в управление. Я еще вчера вечером рассказал дяде Сереже, что видел и слышал у вас в Новых Горках, и он пожелал встретиться с вами. Не возражаете?

Мне и польстило, что меня захотел увидеть заместитель управляющего коммуной Сергей Петрович Богословский, и некоторая робость охватила. Сумею ли я поддержать "педагогический" разговор?

- План принимаю полностью, - ответил я.

Мы пошли.

Я прекрасно знал, что коммуна существовала совсем недавно, и меня поразило, как за такой короткий срок она сумела развернуться, окрепнуть. Мы, Новые Горки, перед ней были как челнок, управляемый веслом, перед волжским пароходом. "Хозяева разные, - решил я. - У нас Наркомпрос, а тут ОГПУ".

Воспитанников здесь в это время было около четырехсот. Все они работали на производстве, учились в школе. Мастерские были разные, отлично оборудованные. Для начала мне показали, как изготовляют коньки. В шлифовальном цеху тянулись ряды станков - и за каждым сосредоточенная фигура рабочего.

Как мне объяснили, много было вольнонаемных, которые и обучали ремеслу коммунаров. Вот контролеры бракуют плохо сделанные коньки, возвращают на "доводку", а хорошо отшлифованные отправляют в никелировочный цех. Трудятся все четко, без лишней суеты, пустых разговоров. Так втянулись? Молодцы!

Словно прочитав мои мысли, Груздев пояснил:

- Каждому ведь заработать хочется. Вот и стараются.

Сияющие отникелированные и высушенные коньки на специальных тележках отправляли на склад готовой продукции.

Затем мои "гиды" показали мне лыжную мастерскую, обувную, трикотажную. По тому времени все эти производства были прилично механизированы, каждое имело свой промфинплан, а каждый рабочий - свою норму, которую и старался выполнить. Везде тот же образцовый порядок, тишина. Расскажи мне, что здесь трудятся бывшие воры, - никогда бы не поверил.

Под конец меня привели на склад готовой продукции. Он оказался зеркалом, отражавшим работу мастерских. Какие прекрасные бутсы, вязаные костюмы, коньки, отполированные лыжи и даже детские саночки для катанья с гор! Полный набор спортинвентаря для физкультурников Москвы - и все доброкачественное, отличной выделки.

Хорошее впечатление у меня оставили и общежития. Это были обычные двухэтажные бревенчатые дома, и жили в них по производственному принципу:

в одном - обувники, в другом - лыжники, в третьем - трикотажники. Девушки отдельно, а их было немало. Везде чистота, порядок, дежурные.

Клуб напоминал скорее барак, но был вместительный. Тут мне показали знаменитую горьковскую библиотеку, с дарственной надписью писателя.

Далеко за полдень возвратились мы к домику управления коммуны, и не без робости переступил я порог кабинета заведующего воспитательной частью Сергея Петровича Богословского - дяди Сережи. Кабинет был небольшой, обставлен обыкновенной канцелярской небелыо. За двухтумбовым письменным столом, обтянутым коричневой клеенкой, сидел Сергей Петрович - в защитного цвета гимнастерке, туго перепоясанный ремнем, в синих галифе и начищенных сапогах. В те годы так одевались многие участники гражданской войны. Он тотчас вышел из-за стола, приветливо протянул мне руку.

- Все показали нашему гостю? - спросил он сопровождавших меня болшевцев.

- Вроде все, - улыбнулся Груздев.

- Очень большое впечатление у меня осталось, - ответил я. - Долго еще буду переваривать. Признаюсь: не ожидал увидеть такую, прямо скажу, образцовую обстановку. Хорошо бы ребят наших к вам привести.

- Милости просим.

Богословский усадил меня за крошечный столик у окна, мы разговорились.

Маленькая, клинышком бородка под самой нижней губой, слегка припухшие веки, возможно, от недосыпания, внимательные, добрые серые глаза, небольшой нос, короткая стрижка прямых каштановых волос с ровным пробором на левой стороне головы, голос на высоких, как у подростка, нотах - таким запомнился мне Сергей Петрович.

- Все собираюсь сам к вам в "Новые Горки", - говорил он, - да никак время не выберу. Непременно приду. Думаю, Коля и Жора рассказали вам историю нашей коммуны? - продолжал он, кивнув на Груздева и Беспалова. Поэтому повторяться не буду, а поделюсь с вами нашими планами. Наши мастерские видели? На их базе будем открывать трикотажную фабрику, обувную, лыжную, коньковый завод. Уже архитектор приззжал, будем строить для них новые здания. Откроем свой техникум... хотим, чтобы народ у нас был грамотным и квалифицированным. Шеф наш - ОГПУ - выделил средства. Деньги берем веаймы, потом расплатимся. Ведь своих воспитанников после снятия судимости мы будем выпускать на волю... так чтобы они уже были хорошими специалистами и могли везде работать. ЦК комсомола проявил о них заботу: создаем свою организацию.

Я заметил, как радостно покраснели Груздев и Беспалов: слушали они "дядю Сережу" в оба уха. Лишь теперь я понял, почему эти парни с такой гордостью, верой, любовью говорили о своей коммуне: ведь они действительно "рождались" в ней вторично.

- Наверно, Коля расхваливал нас... особенно Матвея Самойловича? - вновь кивнул Богословский на Груздева. - Кое-чего мы действительно добились в работе. Думаю, правильный метод выбрали. В чем он заключался? Ребята-то были оторви да брось, но мы сумели сколотить актив. Это предрешило успех. Теперь с помощью актива вытягиваем весь коллектив. Перед новичками живой пример: такие же, как они, "городупшики", "ширмачи", "скокари" стали знатными людьми коммуны, без пяти минут начальниками. Общее собрание у нас - главный арбитр, судья, движущая сила. Должности воспитателя нет. Есть руководитель воспитательной частью, он организатор массы, изучает всех своих подопечных, находит индивидуальный подход к каждому, проводит необходимые беседы... советуется, когда надо, с управляющим коммуной Кузнецовым, со мной. Ведь у нас немало вполне взрослого народа. Перед нашими воспитанниками огромные перспективы, а если у человека есть цель в жизни, он старается. Только давай ему правильное направление.

Сергей Петрович раскрывал передо мной свои карты, "секреты" работы. Я старался запомнить как можно больше. И радостно было от всего увиденного, услышанного и немного грустно от мысли: смогу ли привить своим воспитанникам такую же любовь к "Новым Горкам", какая есть у их шефов, болшевцев?

Прощаясь, я горячо поблагодарил Богословского за радушное внимание.

- Беседу с вами, Сергей Петрович, запомню. Зарядку вы мне дали хорошую. Что сумею, буду прививать у себя в Горках.

Провожал меня к станции Груздев. Когда перешли железную дорогу, я напрямую задал ему вопрос:

почему он вчера заговорил со мной на тему воспитания? На губах Груздева мелькнула улыбка, и он признался, что наши горковские коммунары сразу рассказали ему обо мне: политрук совсем зеленый и "ершится". Вот он и решил поговорить со мной по душам, поделиться болшевским опытом.

Расстались мы друзьями. Да ведь у нас и возраст был одинаковый.

Мог ли я тогда предположить, что мы встретимся с Груздевым в Болшеве не как шеф и политрук, а как ученик и учитель? В январе 1930 года трудкоммуна МОНО "Новые Горки" прекратила существование. Весь ее "живой и мертвый" инвентарь - 90 ребят, имущество были переданы трудкоммуне No 2, организованной недалеко от станции Люберцы, в стенах бывшего Николо-Угрешского монастыря. А наше бывшее "поместье", выгодно расположенное у леса, над Клязьмой, пошло под дом отдыха для Болшевской трудкоммуны ОГПУ No 1. Я перешел под начало Богословского в должности преподавателя техникума и руководителя воспитательной частью.

II

Проработал я здесь четыре года.

Конечно, я не буду рассказывать об этом подробно: не позволят рамки очерка. Когда-нибудь напишу о том времени отдельную книгу. Я постараюсь дать только несколько штрихов, рисующих Болшевскую коммуну, и на некоторых примерах показать нашу воспитательную работу - работу весьма сложную, нелегкую, так как подопечные наши были люди необычного склада. Мне хочется взять один из наиболее трудных моментов, которые переживала коммуна, когда ни руководители, ни актив не знали отдыха, не имели даже передышки, и положение временами казалось настолько тяжелым, что невольно мелькала тревожная мысль: "Справимся ли? Выдюжим? Не вылетим ли все вместе в трубу?"

Летом 1930 года в Москве состоялся XVI съезд партии. Решения его прокатились по всей огромной стране. Коснулись они и нашего Болшева.

На общем собрании выступил Матвей Самойлович Погребинский. Речь его, как всегда, была сжатой, энергичной.

- Вы слышали, какие решения принял XVI съезд?

Широкое наступление по всему фронту на капиталистические элементы в нашей стране. В бесклассовом обществе не должен существовать и уголовный элемент как особая категория людей. Отсюда какой вывод?

В клубе у нас примерно тысяча стульев. Народу ж набилось гораздо больше: стояли в проходах, сидели на полу перед сценой. Все с напряжением слушали Погребинского.

- И вот я обращаюсь ко всем вам, - продолжал он, - и в первую очередь к "старичкам", организаторам коммуны, славному нашему активу. Руководство ОГПУ на Лубянке приняло решение о значительном увеличении в ближайшие два-три года вашего коллектива. Раньше как мы ставили вопрос? Сделать из вас, вчерашних преступников, трудовых граждан Советского Союза. Думаю, не надо вам доказывать, что это получилось. Вы сами тому живой пример. Но теперь этого мало. Вам надо помочь своим старым "подельщикам", которые сейчас сидят в тюрьмах, лагерях, и, в свою очередь, взять на себя роль воспитателей. Эти "отбросы общества" мы должны перемолоть в коммуне, превратить в полезных людей, влить в ряды рабочего класса. Они должны стать такими же, как вы теперь. Надеюсь, что это задание 6ГПУ вы сумеете выполнить и оправдаете доверие его руководства.

Зал ответил на речь Погребинского дружными аплодисментами.

Кто-то из первого ряда довольно громко сказал:

- Начинается наше "давай-давай"! Машина и та сломается, если ее перегрузить.

Отклика в массе слова эти не нашли. Большинство гордилось тем, что их считали достойными положительно повлиять на бывших сотоварищей, еще находившихся "за буграми", то есть в местах заключения.

Примерно через год в Болшево сразу было принято пятьсот преступников, а несколько месяцев спустя еще триста, И вот тогда-то г ля руководства, актива и вообще для многих коммунаров наступил тяжелый период. Вновь прибывших было почти столько же, сколько и коммунаров, сразу упала дисциплина, начались пьянки, прогулы на производстве, отлынивание от учебы и даже воровство.

И Погребинский, и Кузнецов, и руководители воспитательной части забили тревогу; к ним присоединился актив коммуны, те, кому она была дорога, кто гордился новой жизнью: началась энергичная борьба с нарушителями порядка, разгильдяями, хулиганами.

Нередко у нас выпадали бессонные ночи. Часть оголтелых рецидивистов мы исключили из коммуны, отправили на комиссию МУРа, часть обратно в места заключения и, наконец, нормальная обстановка в Болшове была восстановлена.

Все эти годы я вел дневник, и теперь прибегну к его помощи, приведу отдельные выписки.

14 октября 1931 г.

"Я руковожу "Домом искусства", как его называют шутя. Его еще именуют четырнадцатым корпусом.

Это великолепное новое здание, в котором живет более двухсот человек. Тут самый цвет нашей коммунской самодеятельности. Работают они на разных предприятиях, так что в разное время уходят в свои смены, и шум в доме стоит почти круглые сутки. Забыл сказать: тут еще расселены студенты нашего техникума.

Здание четырехэтажное - первое такое большое в нашем поселке. На самом верху бросили якорь наиболее "горластые" - музыканты духового оркестра.

Этажом ниже - оркестр народных инструментов и среди них горе мое луковое - Борис Данков. Первый и второй этажи занимают остальные "деятели искусства и литературы" : артисты - участники драмкружка, часто выступающие на клубной сцене с самьш широким репертуаром - от Киршона до Островского и Шекспира; художники - члены нашей изостудии ; члены литкружка - в основном поэты. И наконец участники ЦЭКа центрально-эстрадного коллектива.

Для занятий всем, в том числе и студентам, выделены большие просторные помещения, а проще сказать, комнаты, где происходят репетиции, сыгровки.

Чаще других здесь "струнники" - есть слух, что в будущем году состоится Всесоюзный конкурс оркестров народных инструментов, и наши целятся туда попасть.

Рабочий день мой не регламентирован. Частенько начинается с рассвета, а кончается ночью. Ни своего кабинета, ни даже отдельного столика у меня нет. Целыми днями я нахожусь то в четырнадцатом корпусе, то вообще на территории, в случае необходимости меня "ловят" и дома.

Чувствую ли я эту "перегрузку"? Нет. Не чувствую. Все мы, руководители воспитательной частью, работаем "с душой". Да и просто некогда чувствовать.

Выспаться б хорошенько, вот о чем мечтаешь. Хочется нам одного: поднять на ноги, сделать людьми своих подопечных. Я совершенно не замечаю, как бежит время, мне интересно работать. На моих глазах с парней спадает короста. Разве это малая награда за труды?"

27 декабря 1931 г.

"Данков, или, как все называют его, Боб, подошел ко мне на обувной фабрике с просьбой перевести на другую работу. Пусть хоть менее оплачиваемую. Ему надоел станок фрезер-уреза.

- Я сам стал вроде частичкой этого станка, - жаловался он. - Два года трублю... одни и те же движения, одни и те же движения. Понимаешь? Осточертело.

- А как же на одном месте по двадцать лет вкалывают? Возьми вашего мастера...

- Ляпнул! - перебил меня Боб и оттопырил нижнюю губу. Губы у него толстые, красные. - Силен ты, Андреич, насчет ляпнуть! Работяги с пеленок втягиваются, а я чем занимался? Квартиры очищал. Забыл мое социальное происхождение? Домушник. Дай к хомуту привыкнуть... перестану авось взбрыкивать. Ну?

Можешь меня понять?

Я его понял и обещал что-нибудь ему подыскать.

- Пускай хоть зарплата меньше, - обрадовался Боб. - Увидишь, каким хорошим коммунаром буду".

6 января 1932 г.

"Устроил Боба Данкова сторожем в комендатуру.

Заступает в шесть вечера и до восьми утра, после каждой смены - два дня выходных. Лучше пока ничего не нашел.

Он доказал свою способность быть хорошим коммунаром: напился в доску. Отблагодарил. Ну, дружок, даром это тебе не сойдет, посидишь недельки две "на губе". Сколько мне мороки с ним! А парень неплохой, играет на балалайке. Руководитель оркестра народных инструментов Александр Сергеевич Чегодаев хвалит Боба. "Способный. Невзнузданный только".

Бобу двадцать три года. Каштановый чуб, смелый взгляд серых глаз, гибкий, движения немного резкие, как бы нетерпеливые. Любит хорошо одеться, музыкой увлекается всерьез, но часто пропускает сыгровки оркестра. "Невзнузданный".

23 января 1932 г.

"Боб вернулся с Лубянки, где отсидел пятнадцать суток "за веселую житуху". Ходит, посвистывает. Абы на пользу. Как-то поведет себя дальше?"

11 марта 1932 г.

"Решил, что у Боба слишком много свободного времени, поэтому он и куролесит. Два выходных: шутка?

Все работают, а Боб гоняет слоников по коммуне.

И работа ночная. Уследи за ним ночью! Вот и сшибает бутылки.

Иду в комендатуру, приготовился ринуться в бой с комендантом, если попытается не отпустить Боба с работы, скажет, что сторожей нет. Устрою его на другое место: Сергей Петрович Богословский дал согласие.

В комендатуре меня поразили неожиданным известием:

- Данков-то? Спохватились. Шестой день не работает, снят за прогулы.

Будто колом по голове. Обозлился даже, два года с ним бьюсь, и все впустую. Хватит безобразий, гнать надо из коммуны, так и поставлю вопрос.

Совсем решил, а где-то в уголочке сердца жалость к Бобу: парень-то способный и может быть сердечным. Может, еще раз попробовать? Нет: будем исключать".

12 марта 1932 г.

"Пришел Боб ко мне домой и впервые за все время чистосердечно сознался в своих проступках.

- Я ведь знаю, меня нужно гнать из коммуны, я паразит. Я тебя прошу, дай мне возможность еще раз стать человеком, не передавай меня на конфликтную комиссию.

У Боба губы и щеки нервно вздрагивали, нижняя губа отвисла, рот был полузакрыт, лицо красное.

Я ему предложил сесть на диван. Он не послушался, не сел, переминался, в руках держал газету, скрученную в веревку.

- Понимаю я, хочешь жить в коммуне, будь порядочным. Понимаю. Если нарушаешь - катись колбаской по Малой Спасской. Сам не знаю, почему распускаюсь. Я твердо выбрал первое: жить порядочным коммунаром. Можешь еще поверить?

Скрученную газету порвал. Отошел в угол комнаты и не сказал, а прокричал из угла:

- Не везет мне. Свет белый колом встал. Я у тебя как чирей. - На глазах у Боба я увидел слезы. И этого никогда с ним не было. - Я не прошу от тебя, Андреич, сейчас решения. Ты можешь подумать и решить, а мне потом скажешь.

Ну что мне оставалось делать? Я обещал подумать".

15 марта 1932 г.

"Попробую еще раз. Перевел Боба в плановый отдел. Он доволен новой работой, несмотря на снижение заработка: на прежней работе на фрезере-уреза он получал 200 рублей, тут на первое время 125. Лицо у него стало росовое, в глазах блеск появился. Мне сказал: "Теперь я не просто винт у фрезера-уреза, механически выполняющий свою работу. Работа теперь у меня умственная, Как же? Я - музыкант и должен в интеллигенцию пробиться". Да: работа теперь у него "умственная": плановщик третьего машинного цеха.

Что день грядущий нам готовит? Как говорят: будем посмотреть".

29 марта 1932 г.

"Рисковать так рисковать! Отпустил Боба в Москву. Боб сказал, что теперь он совсем другой человек и хорошо бы ему "проветриться". Сперва я отказал, но он все-таки упросил. "Я теперь интеллигенция. Неужто опять подозреваешь?" Что тут поделаешь? Правильно ли я сделал? Надо же проявлять доверие.

Вот уже и опыт есть у меня в работе, а все время надо на ходу принимать решения. Тут нет учебника, в который бы заглянул, справился, как поступать. Сам случай подсказывает. "Человек - это звучит гордо".

1 апреля 1932 г.

"Первый агрель - никому не верь. Так, оказывается, ну:кно пэстугать, а не миндальничать. Мало того, что Боб вернулся "под мухой", - правда, не сильно, - он еще опоздал на полтора часа и сделал прогул в оркестре. В оркестре возмущены, особенно кипятились домристы Карелин и Хавкин, которые ходили жаловаться на меня: "Андреич знает слабости Боба и отпускает в Москву. Чего в Москве Бобу делать?

По шалманам шатается". Последнее обвинение, я убежден, только пгцукка, ко все равно Боб, конечно, виновен. Не хватало мне за него объясняться с Богословским.

Я вызвал Боба, грубо сказал ему:

- Ну скажи, ты не сволочь? И ты еще считаешь себя мужчиной? Тряпка ты, слова у тебя нет.

Боб перебил меня:

- Ну что мне, стрихнин принять?

Смотрю - на глазах у него опять слезы. Что с ним в самом деле? Стал успокаивать, он поспешно вышел.

Вечером столкнулись на территории, он отозвал ме ня, стали ходить, и я услышал вещи удивительные:

- Понимаешь, Андреич, влюбился в одну девчонку тут. А она то лясы со мной тачает, то смотреть не хочет. Из-за нее и с фрезера-уреза ушел, чтобы интеллигентом заделаться. Все равно ноль внимания.

Второй месяц сохну, предлагал жениться - один смех от нее. Если узнает, что мне предстоит "выкачка" из коммуны в какую хошь сторону, то еще плюнет в рожу. Она гордая, я знаю. "На, - скажет, - женишок задаток". Она самостоятельная. Тогда я сам ее изобью, не посмотрю на законы коммуны. Один конец - пропадать.

Сам почти дрожит. Так вот что с ним?!

- Кто эта девушка?

- Наташа Ключарева. С трикотажной.

С полчаса мы ходили. Долго я с ним говорил, объяснял. Я говорил, что женщины ищут такого человека, на которого можно опереться, который будет хорошим мужем и отцом. Для этого надо быть самостоятельным, чтобы тебя ценили в коллективе. Надо сразу обрезать с выпивками. "Если не сумеешь заслужить любовь девушки, конечно, она за тобой не пойдет", - так я Бобу объяснял.

Он проводил меня до квартиры, я спросил, не хочет ли выпить стакан чаю? Чайник у жены, наверно, готов. Боб отказался, и мы расстались.

Задал еще он мне задачу!"

5 апреля 1932 г.

"Оказывается, эту Наташу Ключареву я немного знаю. В коммуне две тысячи человек, всех не только по фамилии, в лицо не упомнишь. Конечно, значения это не имеет, знаю или не знаю, а все-таки легче было разговаривать.

Ей известно, что Боб Данков мой воспитанник.

Я спросил, как она к нему относится? Наташа не удивилась, не покраснела, только внимательно-внимательно на меня глянула и опустила глаза. Глаза у нее зеленые и точно светятся. А волосы - как медная проволока - и тоже светятся! Интересная девушка, статная. Одета фасонисто. Хоть бы раз перебила, только насторожилась вся, слова не проронит.

Кончил я, тогда спросила:

- Зачем вам знать?

- Уж не из пустого любопытства, - смеюсь. - Раньше ведь не заговаривал с тобой?

Опять молчит. Я тогда серьезно:

- Может, думаешь, что Боб подослал? Сватом быть не собираюсь, убеждать тебя тоже. О чем толкуете, как относитесь друг к дружке - дело ваше. Одно только хочу: из Боба человека сделать, об этом и тебя прошу. Ты можешь помочь. Ему надо с бутылками кончать. Это поставь ему условием. Он парень способный, хорошо играет на балалайке - тоже, чтобы не пропускал.

Засмеялась Наташа.

- Договорились? Давай пять.

Опять молчит, но мою руку пожала. Когда уходил, напомнил:

- Об этом, конечно, Бобу... понимаешь? Только мы с тобой будем знать".

9 апреля 1932 г.

"Внезапно МУР затребовал Боба в Москву. Зачем?

Не сообщили. Сообщение это поразило Боба, лицо его стало красным, нижняя губа затряслась: это было высшим признаком возбуждения, я уже изучил его.

В глазах вместе с недоумением я прочел страх: что, мол, стряслось? Для выяснения причины или, как мне сказал Сергей Петрович, "материала на Данкова", послали и меня. После завтрака мы сели в электричку и поехали.

И в вагоне, и потом от вокзала до Петровки Боб все время пытал меня:

- Чего это они подсекли меня... будто карася. Тянут душу.

- Придем в МУР, скажут. Вообще-то чего ты меня спрашиваешь? Тебе должно быть виднее, зачем зовут.

- И ты мне не веришь?

- Мало ты мне врал?

В комендатуре нам выдали пропуск, мы переступили двери МУРа, и они, проскрипев, закрылись, отрезав от нас свободу. Впереди многоэтажные здания с толстыми решетками, надетыми на окна, вокруг высокий каменный забор.

Видно, Боб отвык от тюремной обстановки, с минуту он стоял в нерешительности, ошеломленный.

- Ну, Боб, - напомнил я. - Пошли. Кажется, нам в это здание?

Оставив Боба в коридоре, я постучал в кабинет к начальнику восьмого отдела и получил разрешение зайти. Меня спросили: "Ездил ли Борис Данков 29 марта в Москву?" Я ответил: да, ездил, я ему сам подписывал отпуск. "Что случилось?" - спросил я дальше. Оказывается, в этот день 29 марта Боб встречался со своим старым "корешем" Женькой Верещагиным, недавно задержанным за кражу и содержавшимся сейчас в МУРе. В соучастии в краже Боб не обвинялся, от него хотели узнать, не знает ли он "поделыциков" и "барыгу" - скупщика краденого, которому Верещагин еще раньше сбывал "барахло".

Вернувшись в приемную, я все карты перед Бобом не раскрыл. Пускай потрясется, лучше поймет, что такое Болшевская трудкоммуна.

- Ну как? - вскочил он мне навстречу. - Неужели задержат? А? Чего томишь? Что начальник стучал? Посадят в камеру? Ну? Зачем меня притащили?

Зачем?

- Боюсь, Боб, плохие наши дела, - неторопливо начал я ему говорить. Не знаю, отпустят ли тебя нынче в коммуну. Да и вообще... так сказать.

- Да не тяни! - крикнул Боб. - Не тяни, прошу!

- Вспомни сам, у кого был в последний раз в Москве? У Женьки Верещагина. Он сейчас тут в камере сидит... В день твоего приезда, то есть 29 марта, совершил большую кражу в магазине. Завалился. Вместе, что ли, на дело ходили?

Боб остолбенел:

- Да ты что?!

- Вот теперь докажи начальнику, что ты не верблюд.

- Ты прав, - прошептал он. - РазЕе им сейчас докажешь, что я не ходил с Женькой "по городовой"?

Я увидел, что достаточно поманежил Боба, решил ободрить:

- Ничего ке скрывай от начальника. Начнешь темнить - хуже будет. Воровской закон "не выдавать" - забудь... конечно, если не хочешь разделить с Верещагиным камеру.

Допрос Боба длился с полчаса. Он честно рассказал, что действительно 29 марта ездил к Женьке Верещагину на квартиру, но с единственной целью уговорить его "завязать" и попроситься к нам в Болшевскую трудкоммуну. На все вопросы начальника, что он знает о последних кражах Верещагина, о его "поделыциках", "барыге", ответил отрицанием. Начальник спросил: "Что же, разве тебе Верещагин, как старому корешу, не хвастался?" Боб опять отрицательно еамотал головой: "Что вы! Меня все бывшие дружки считают ссучившимся!"

Ему устроили очную ставку с Верещагиным. Боб встретил его пристальным, испытующим взглядом: боялся, не наговорил ли на него чего бывший подельщик? Верещагин смутился. Их усадили рядом; оба были так взволнованны, что, глядя на них, трудно было понять, кто из них обвиняемый, а кто свидетель.

На вопросы начальника восьмого отдела Верещагин, опустив голову, упорно твердил:

- Никаких сообщников не было: сам брал магазин... Барахло кому? Знал раньше барыгу, это верно.

Да вы его посадили. Сам сдавал...

Так при нас никого и не выдал.

Лишь к концу очной ставки Боб убедился, что Верещагин его не оговорил. Когда он достал из пиджака пачку папирос, я увидел, что руки его уже не дрожали. Верещагину он на прощание сказал только одно:

- Не поехал со мной в Болшево? На дело пошел в ночь? На себя пеняй.

Нам отметили пропуска, и, когда мы вышли за ворота, Боб был весь мокрый от пота, словно так вот, в костюме, только что побывал в банной парилке. Бысгро зашагал к трамваю.

- Знал бы ты, Андреич, что такое камера! Теснота, душно, ругня, в карты режутся...

Всю дорогу до вокзала промолчал. Уже когда сидели в дачном поезде, заговорил как-то мечтательно, глядя в окошко, будто и не мне, а так, рассуждая вслух:

- Домой еду. Домой. С пятнадцати годов не имел своего дома. То кича, то лагерь... шалманы еще. А вот домой. К себе в Болшево домой. В коммуну. Эх, возьму сейчас балалаечку. Скоро оркестр наш в Доме ученых выступает. Надо не подкачать на конкурсе.

Опять замолчал до самых Мытищ, доверительно наклонился ко мне:

- Вышла бы за меня Наташка. Ну чего ей, чем я плохой парень? Пью? Один я, что ли? Да и мало теперь я пью. Захочу и совсем брошу. Комнатку б нам дали в семейном доме, зажили б - дай бог на пасху.

А? Право.

Я не перебивал его. Назидания не всегда нужны человеку. Боб столько пережил, что - сам себе лучший агитатор".

14 мая 1932 г.

"Чрезвычайное происшествие. Случай небывалый за всю историю коммуны. Во всяком случае при мне ничего подобного не было. Общее собрание разбирало персональное дело. В клуб собрались после обеда, а разошлись ночью. Докладывал председатель бюро актива Василий Беспалов:

- Сейчас нам предстоит тяжелое дело, - говорил он, - обсудить преступление старого члена коммуны, вскормленного ею, поставленного на ноги, выпускника Петра Стерлина.

Все взгляды устремились на угол сцены, где за перегородкой сидел привлеченный к ответственности малый лет двадцати шести, хорошо всем известный. Голова его была низко опущена, лицо красное. Все его хорошо знали.

- Никак не думали, что такое может случиться, - продолжал Беспалов. Другом был... вместе о новой жизни мечтали. Старался когда-то. Стерлин был член актива, имел в коммуне лучшие условия, чем многие сидящие здесь в зале. Материально обеспечен во, - чиркнул он себя по горлу. - Работал начальником цеха трикотажной фабрики. Как с ним считались, уважали! И вот на этой своей фабрике совершил кражу трех трикотажных костюмов. Доверяли, не следили... пока не заметили, пока сигнал не поступил. - Беспалов перевел дыхание, словно ему тяжело было говорить. - Опозорил Стерлин коммуну... дело все наше.

Конфликтная комиссия постановила: передать преступника Петра Стерлина на коллегию ОГПУ и просить о применении к нему самых строгих мер.

Еще ниже опустилась голова Стерлина, он боится глянуть в зал. Куда девались его былая заносчивость, самодовольство! На нем хороший вязаный костюм, - недавно премировали, - но всем кажется, что и он ворованный.

- Слово дается обвиняемому, - объявил председатель собрания.

Заговорил Стерлин так тихо, что даже не слышно было из первых рядов.

- Голос потерял? - сразу послышались выкрики из зала. - Громче!

- Раньше какой оратор был!

Заговорил Стерлин внятней, но без конца сбивался, терял нить и под конец опять перешел на бормотание.

- Все знаете, как работал, - пытался он оправдаться. - Старался... работал. Не выдвинули бы на пост. Старался. Ночи приходилось не спать... в цеху проводил...

- Все обдумывал, как украсть половчее! - ввернули из зала.

- А старался себе в карман.

Председатель приподнялся, позвонил в колокольчик.

- Не мешайте говорить.

Высмеянный, совсем придавленный Стерлин некоторое время молчал, затем опять забормотал:

Сам не знаю, как получилось... почему взял.

Отец заболел... По карточкам что дают? Селедку да хлеб. Питание ему надо было... доктор прописал. Откуда ему?.. Вот. Сам не знаю, как взял. Раз только и никогда бы больше...

Из зала послышался откровенный смех.

Конфликтная комиссия выяснила, что это далеко не единственный случай воровства с фабрики Стерлиным. Войдя в коммуну, Стерлин так и остался вором и своей активностью, трудовыми заслугами лишь прикрывал темные махинации. Когда на фабрике обнаруживались пропажи, никто и подумать не мог, что это орудует лучший ударник производства, потом мастер и, наконец, начальник цеха Петр Стерлин. "Выпускник! Знатный человек коммуны!" А он все эти годы оставался двурушником.

Тут же Василий Беспалов перекрестными вопросами припер Стерлина к стенке, и он вынужден был признаться, что "еще брал". Тут же стал давать слово, что никогда воровства не повторит, но его заглушил негодующий шум голосов. Воспитанники вскакивали со скамей, выкрикивали оскорбления, грозили кулаками.

Председатель еле навел порядок.

Сильно выступил Илья Затаржевский, тоже старый член коммуны, выпускник. Раньше он был известный "городушник", отличался тем, что был строгим блюстителем воровских законов. В Болшеве проявил себя как передовой производственник и оратор. Слушали его всегда с интересом.

- Припомнился мне один рассказ, - начал Затаржевский, - не помню автора. Змея попросила орла взять ее в поднебесье и показать землю с птичьего полета. Орел исполнил просьбу. Поднял он змею к облакам, а она в силу своего поганого рода, ужалила его там. Чем кончилось? Оба упали и разбились. Стерлин - та же змея, которую коммуна подняла на недосягаемую высоту, и вот на этой высоте она ужалила орла. Но только пусть запомнит: разобьется он один, мы выживем и рану залижем. Укус Стерлина хоть и ядовитый, но нас таким не свалишь.

Ему долго хлопал весь зал.

Запомнилось мне выступление Николая Груздева, бывшего "шефа" коммуны "Новые Горки". С ним мы продолжали здесь дружить.

- Всякого, совершившего преступление, суд должен наказывать, это все мы хорошо знаем на своей шкуре. Но Ленин говорил, что с коммуниста спрашивать надо вдвое. Вот. И.так же с ответработников. Ихто считают сознательными, доверяют... Разве не ясно?

Поэтому я требую для Стерлина высшей меры! К стенке таких!

Опять с мест раздались возгласы: "Правильно!

Шлепнуть его! Опозорил коммуну!"

Общее собрание вынесло решение: просить коллегию ОГПУ применить к Стерлину суровые меры наказания. С этим решением многие не согласились, и все кричали: "Расстрелять его, гада!" Поднялся шум.

В заключение выступил управляющий коммуной Михаил Михайлович Кузнецов участник гражданской войны, коммунист, чекист-пограничник. Все знали, что у него больное сердце. Кузнецов пользовался не только доверием коллегии ОГПУ, но и большим авторитетом среди коммунаров. Все знали, что работает он не щадя здоровья.

- Должен вам сказать от чистого сердца, - глухо заговорил Кузнецов, и все заметили, что он очень бледен, волнуется. - Трудно было сидеть на таком собрании. Очень трудно. Вижу, вам дорога коммуна... вы все оказались на высоте. С таким коллективом мы все тяготы... они не страшны будут...

Вдруг Кузнецов схватился за сердце и совсем замолчал. Лицо его посерело, он схватился рукой за глаза, грузно осел на стул. Не подхвати его Василий Беспалов, управляющий коммуной мог бы повалиться на пол.

С общего собрания коммунары расходились медленно, в глубоком молчании. Несмотря на поздний час многие задержались на дорожке, ведущей из клуба в общежитие: всем хотелось увидеть Кузнецова или хотя бы узнать, как он себя чувствует.

- Лежит в кабинете у заведующего клубом, - сообщил кто-то. - Не может идти. Дядя Сережа лекарство дал.

Из гаража вызвали машину и Кузнецова отвезли домой.

...Года полтора спустя один из новичков, прибывших из Соловецкого лагеря, сообщил, что встречал там Стерлина: Стерлин отбывал на острове наказание".

7 июня 1982 г.

"Опять Боба сократили. Куда же его сунуть? Попробовать в счетоводы? Но молсдец, хоть посещает все репетиции, играет. Про Боба Лешка Хавкин сказал, что "балалайка у него и поет и разговаривает".

Наш болшевский струнный оркестр усиленно готовился к Всесоюзному конкурсу, и, говорят, у них есть щансы быть замеченными. Играют они действительно здорово! Слушать - одно удовольствие".

11 июня 1932 г.

"Удивил меня Боб. Вдруг заявил, что хочет обратно на обувную к своему станку фрезер-уреза. Надо же такое?! А я-то старался ему "умственную" работу достать. Опять закапризничал, что ли? Я так и спросил его:

- Новый каприз?

- Больше не буду тебя теребить: два дня думал - точка.

Подумал, говорю спокойно:

- Хорошо. Но имей в виду, если еще раз передумаешь - отказываюсь и умываю руки.

Боб сразу повеселел. Я замечаю, что многие из "бывших" (конечно, я воров имею в виду) - люди минуты, настроения, очень вспыльчивы и так же быстро из уныния впадают в радость, и йаоборот".

17 июня 1932 г.

"Сегодня Боб разоткровенничался. Из четырнадцатого корпуса я уходил поздно, он пошел меня провожать и вот тут-то по дороге разоткровенничался, хотя я его не расспрашивал и даже не задавал наводящих вопросов.

Оказывается, решение вернуться на обувную фабрику принял после разговора с Наташей. Значит, встречаются и Наташа делает то, что я ей посоветовал. С какой вот только целью делает? Нравится ей Боб, и она имеет серьезные виды или просто, чтобы помочь парню не утонуть з стакане? А если у нее нет ничего серьезного, то как бы Боб потом еще хуже не раскис.

Вернусь к тому, что он мне рассказал.

- Высмеяла меня Наташка. Высмеяла. "Ты что же, презираешь рабочий класс? Я вот рабочая, трикотажница. Может, плоха тебе?" Вот что загнула. Я ей, понятное дело: "Ничего подобного. Из-за тебя. Чтобы приметила". А она в глаза рассмеялась: "Промахнулся. УЖ если в интеллигенцию полез - учиться в техникуме надо". Понял? Все ей не так. "Я, - говорю, - в оркестре играю". Она тут согласилась, что этохорошо, но сказала, что теперь в самодеятельности рабочих полно.

- Верно, - перебил я Боба. - Профессию надо выбирать по душе.

- Попробую еще на фрезере-уреза. То, что я там оыл винтик, это верно, и одни и те же движения. Ну и плановиком не интересней: высчитывай да записывай, путайся с цифрами. Лучше уж на обувной.

На этом окончательно и порешили".

18 июня 1932 г.

"Встретил Наташу, разговаривал. Не пойму я ее:

молчит и смеется. Ладно, сами разберутся. Но девчонка она, видно, с головой и с характером. Разговоров о том, чтобы трепалась с ребятами, о ней нет. Да и Боб говорил, что она не из таких.А то ведь у нас имеются некоторые - горе луковое, хуже ребят.

В прошлом Наташа воровкой была. Кажется, старший брат у нее побежал по этой дорожке, втянул в шайку. Сидела она в Таганке, еще потом где-то. У нас в Болшеве второй год, по всем признакам прижилась.

Видимо, Боб ей обо всем рассказывал, мне она все больше верит, хотя и не раскрывается",

5 июля 1932 г.

"До конкурса оркестров народных инструментов остались считанные деньки. Все остальное у струнников отступило на задний план. Боб "взнуздал себя".

III

На этом у меня в дневнике провал: потерялась очередная тетрадь. Дальнейшие события записываю по памяти.

Предстоящее выступление нашего струнного оркестра в Москве на Всесоюзном конкурсе взбудоражило всю коммуну. Заранее тщательно были проверены репродукторы в клубе, на фабриках, в общежитиях. Концерт слушали все воспитанники, радовались аплодисментам в далеком Зеленом театре Парка культуры имени Горького. Нам он очень понравился, у слушателей то и дело вырывались восклицания: "Ну дают!"

"Жарь, ребята, жарь!" Мы-то были в восторге, а как оценит жюри?

В коммуну оркестр вернулся только к исходу дня; встречать его высыпало множество болельщиков, все нетерпеливо поглядывали на лесную дорогу, ведущую от Москвы. Наконец, запыленный красно-желтый автобус подкатил к четырнадцатому корпусу, его плотно окружили.

- Александр Сергеевич улыбается! - закричал кто-то, увидев за серым автобусным стеклом руководителя оркестра Чегодаева. - Значит, порядок!

В толпе я заметил Наташу Ключареву: на лице у нее было написано ожидание, радостная взволнованность.

"Пришла Боба встречать, - подумал я. - Хорошо".

А вот и он спрыгнул - тоже возбужденный, веселый и стал шарить глазами по толпе.

- Как успех? - спросил я.

Он молча выставил большой палец правой руки - здорово, мол, - и бросился к сосне, под которой стояла Наташа, делавшая вид, что и не смотрит на него.

Чегодаева густо окружили, расспрашивали. Чаще всего задавали один вопрос:

- Какое место занял оркестр?

- Это будет известно после того, как закончится весь конкурс, спокойно отвечал Чегодаев.

Небольшого роста, щуплый, с черными, сильно тронутыми сединой висками, он сейчас казался крупным, представительным, видным отовсюду. Даже его скромный костюм - гимнастерка без красных форменных петлиц, синие бриджи, сапоги - выглядел по осооому внушительно. У нас Чегодаева все любили. Он оыл учеником знаменитого композитора и создателя оркестра народных инструментов в России Василия Васильевича Андреева, изумительно играл на балалайке, и когда он выступал в клубе, для нас всегда был праздник.

Потянулось ожидание, коммуна никак не могла успокоиться и теперь осаждала помощника руководителя оркестра Костю Карелина - студента Московской консерватории:

- Ну, кончился конкурс? Жюри распределило места?

Так его каждый раз встречали из Москвы, с занятии.

Не помню уже, сколько прошло дней, когда однажды за полночь, когда я уже собирался ложиться спать, в квартире у меня раздался телефонный звонок. Говорил Богословский:

- Только что Александр Сергеевич сообщил из Москвы: наш струнный оркестр занял второе место на конкурсе. Ему предложено в ближайшие дни выступить по Всесоюзному радио. Поздравляю вас, Василии Андреич, и от моего имени поздоавъте музыкантов.

Конечно, ребятам новость эту сообщить можно было и завтра утром, но я не выдержал, наспех оделся и побежал в четырнадцатый корпус. Здесь уже все спали. Я разбудил старосту оркестра Вернадского и сообщил ему новость. Пять минут спустя все оркестранты - кто одетый, кто и прямо в трусах. уже собрались в комнате репетиций. Я им передал слова Богословского, и они трижды прокричали: "Ура! Ура! Ура!"

Угомониться они уже не могли и проговорили до рассвета. Разумеется, я был с ними в эту ночь и че выспался.

Зато как нас всех поздравляли на следующий день!

Торжествовала вся коммуна: знай наших!

* * *

В конце недели, уже после выступления нашего оркестра по Всесоюзному радио меня вызвал Богословский к сказал:

- Не хотите ль поехать в Крым?

Чего-чего, а такого вопроса я не ожидал. Едва переступил порог - и такая приятность.

- Охотно бы побывал. В Крыму я не был.

- Отлично. Час назад с Лубянки позвонил Островский... ну, знаете, конечно, начальник АХУ.ОГПУ, и сказал, что весь наш струнный оркестр премируют поездкой на месяц в санаторий им. Дзержинского в Кореизе, на берегу Черного моря, в бывший дворец князя Юсупова. Коллектив будете сопровождать вы и Александр Сергеич.

Вот это новость! Я опять бросился в четырнадцатый корпус.

Началась лихорадочная подготовка к отъезду в Крым. "Струнники" захлопотали о гардеробе: всем непременно хотелось приобрести белые брюки, белые ботинки, белые рубашки "апаш" - с короткими рукавами. Все это раздобыть в Москве и было поручено директору нашего коммукского кооператива.

Отъезжающие из всех сил "вкалывали" на производстве, каждому хотелось заработать на поездку побольше карманных денег. Управляющий Кузнецов отдал бухгалтерии распоряжение не удерживать из получки "струнников" деньги, отпущенные за курортную одежду: после рассчитаются.

В дальний вояж отправились с инструментом, заняли целый вагон. И Чегодаев и я тоже оделись "по сезону". Вид у всех был ке только праздничный, но и нарядный. Из Севастополя мы поехали автобусом.

Миновали Байдарские ворота, взяли круто в гору, взобрались на перевал и у всех дух захватило - море!

Гитарист Зудин, или в просторечии "Зуда", вытаращил глаза, заорал:

- Эх... и водищи ж!

Вот и Кореиз: море, кипарисы, позади горы. Нам отвели отдельный дом с большой открытой верандой на море. Столовались мы в главном здании санатория - бывшем дворце князя Юсупова. Здесь была великолепная библиотека, читальня. Тот же Зуда как-то с улыбкой сказал:

- Думал ли его сиятельство, что в его дворце будут отдыхать бывшие жулики?

По вечерам наши ребята несколько раз давали концерты отдыхающим и, надо сказать, пользовались огромным успехом.

Нечего говорить, что целые дни мы проводили на море: купались, загорали. Любимым местом нашим был берег в Мисхоре против скульптуры Русалки - мы всегда к ней подплывали.

Конечно, устраивали экскурсии в примечательные места Крыма. В Алупке осмотрели бывший дворец князя Воронцова, теперь превращенный в музей, посетили Ласточкино гнездо, Ботанический сад, поднимались на вершину Аи-Петри, где встретили восход солнца. Объездили санатории ОГПУ в Ялте и Симеизе, в каждом из которых дали концерт. Совершили морскую прогулку на катере, посетили музей Чехова.

После осмотра дома, когда все вышли во двор, я задержался и негромко сказал любезной хозяйке, сестре великого писателя:

- Вы можете, Мария Павловна, записать, в книгу посетителей музея, что сегодня у вас на экскурсии были бывшие воры, воспитанники Болшевской трудкоммуны... люди, подобные тем, судьбу которых Антон Павлович ездил изучать на Сахалин.

По глазам я увидел, что Мария Павловна недоверчиво отнеслась к моему сообщению. Я поблагодарил ее за внимание.

Что ж, тем больше чести для моих оркестрантов.

Надо сказать, что за все месячное пребывание в Крыму никто из них не совершил ни одного нарушения. Все вели себя отлично. Моя воспитательская работа свелась тут к одному простому наблюдению за подопечными. Чегодаев, человек деликатный, вообще редко делал замечания своим музыкантам. И когда мы простились с морем и отъезжали обратно в Севастополь, провожать нас высыпали чуть ли не все жители санатория.

Путешествие домой в Москву было вполне благополучным. Расскажу только один примечательный слу

чай. На какой-то узловой станции, кажется в Джанкое, я решил купить семье большой арбуз: крымский "гостинец". Помогать мне выбрать спелый арбуз пошли двое болшевцев. Стукали пальцами, надавливали возле уха: сторговали. Мельком я заметил, что возле нас крутился патлатый, замурзанный пацан лет двенадцати, но тут же о нем забыл.

Вернулись в свой вагон. Один из двух сопровождающих меня болшевцев, Леша Хавкин озабоченно спросил: Скажи-ка, Андреич, сколько минут осталось до отхода поезда?

Часики я носил в наружном кармашке брюк, возле пояса. Я вдруг заметил возле Хавкина патлатого пацана, что вертелся возле меня на арбузном базарчике, спросил:

- А он чего тут?

- Это мой "кореш", - ответил Хавкин. - Так скоро отходим?

- Сейчас, - ответил я, сунул пальцы в кармашек и обнаружил, что часов там нет. Сердце во мне так и упало: чувствую, что покраснел. И молча оглядел своих подопечных: может, из них кто шутил?

Леша Хавкин перевел с меня взгляд на патлатого пацана.

- Ну-ка, Вася, скажи ты.

Пацан вынул из кармана мои часы с ремешком и назвал точное время.

- Через две минуты отойдет.

В глазах стоявших вокруг болшевцев засветилось оживление. Хавкин пояснил:

- Когда ты, Андреич, арбуз выбирал, Вася поинтересовался временем. Ну часишек-то у него своих не было, он тогда на твои глянул. А положить обратно забыл. Рассеянный. Я сбоку стоял, все заметил и...

пригласил его в вагон. Видишь, он тебе отдает бочата [Бочата - часы], они ему больше не нужны.

Я взял свои часы, болшевцы вокруг смеялись.

На вокзале ударил третий звонок. Патлатый оеспризорник не проявил никакого волнения, из чего все поняли, что он не из Джанкоя. Так и оказалось: Вася, как и мы, возвращался с "курорта", да это было видно и по его загорелому, облупленному носу. Он уже совсем освоился, понимая, что бить его не будут, в милицию не сдадут.

- Едешь-то далеко? - с улыбкой спросил его Карелин.

- Куда-нибудь... В Россию.

- Видишь, как удачно: и мы туда ж. Шамать, небось, хочешь?

Пацан кивнул.

Ему дали белого хлеба, колбасы. Пацан тут же начал уплетать.

- Я еще на базарчике, в Джанкое хотел у него бочата забрать, - объяснил нам Леша Хавкин. - Говорю: "Ловко отстегнул. А теперь отдай мне". А Вася:

"Это почему ж тебе? Я на тебя не работаю и с тобой в долю не вхожу". Ага, думаю, тертый калач. Говорю опять: "Верно. Ну тогда сам отдашь. Хозяин часиковто мужик хороший, может огорчиться. Пошли, да не думай сплетовать". Ну, он видит, что я стучу по фене [Стучать по фене - говорить по-блатному] и не подумал нарезать.

- А вы кто будете? - стрельнул по коммунарам глазами Вася.

- Свои, - сказал Зуда. - Не дрейфь. Едем Мосторг грабить. Вот тут ты можешь войти с нами в долю.

Хохотал весь наш вагон, а в том числе и Вася. Васю устроили в одном из купе на верхней, вещевой полке, и он поехал с нами.

В тот же вечер в вагоне у меня произошел знаменательный разговор с Бобом Данковым. Боба прямо не узнать. Не то, чтобы его черноморский загар изменил, а как-то Боб выпрямился, лицо у него стало открытое и смотрит совсем по-другому, прямо в глаза, уверенно так. Вообще все наши болшевцы будто другими людьми возвращались "домой". Сколько мы ни ездили по Крыму, ни один курортник не заподозрил, что это бывшие воры, из которых каждый не один раз и не один год просидел в тюрьме. Недаром и Мария Павловна Чехова усомнилась. В Крыму мои воспитанники как бы увидели себя со стороны, поняли, что они теперь действительно другие люди - "как все советские граждане". Это же, видимо, почувствовал и Боб Данков. Он стал гораздо спокойнее, не "психовал"

и, что удивительно, ни разу не напился, хотя виноградного вина в Крыму хоть залейся. "Массандра" готовит и в бутылках и на розлив.

И вот, помню, совсем запоздно уже, когда мы миновали Мелитополь и ехали по Украине, я вышел из купе, остановился у открытого окошка покурить на сон грядущий. Ко мне подошел Боб, тоже с папиросой. Чиркнул спичкой, прикурил, дым выпустил в окно. о ___ - Вот же скажи, почему так, сам не пойму, вдруг заговорил Боб. - Работаю на том же фрезереуреза, а совсем по-другому. Ну?

Я курил и по-прежнему молчал.

- Помнишь, говорил тебе, что "винтиком" себя чувствую? Надоели одни и те же движения. И сторожем стоял на проходной, и планировщиком в третьем машинном цехе, и кладовщиком... куда бы меня кривая завезла. А? Наташка помогла очнуться, сам потом, конечно, понял: да чем же плохо за станком.

Интерес ведь всегда есть: больше выработать и получить. Каждое утро приходишь на обувную и думаешь, а нынче сколько дам? Вроде как все по-старому, как год назад, ан другое. Веришь, перед отъездом в Крым вызвал напарника на соревнование. - Он выпустил дым, еще раз затянулся, спросил в упор: - Думает, не получу красную книжечку ударника?

- Почему не получишь? - ответил я. - Вполне можешь.

Он еще раз затянулся, швырнул выкуренную папироску в окно, сказал очень спокойно:

- Я теперь все могу.

Я еще минуты две курил, не торопился и потом тоже выбросил свой "охнарь" в окошко. Оба мы не уходили.

- Помнишь, как я закачался? - вновь заговорил Боб. - То напьюсь, то прогул сделаю, с работы прогонят. В Москву все рвался. Признаюсь тебе задним числом: в шалман заходил. Звал знакомый домушник на дело, не пошел. А ширму раз взял, хоть не ширмач я, кожа сама в руки лезла [Кожа кошелек]. До чего ж подло было врать тебе без конца! Знаю, человек ты, как старший товарищ ко мне, а я извертелся весь, нахально заливаю в глаза. Думаю: даст мне по морде, выгонит, не обижусь, так и надо. Нет, идешь опять меня устраивать на новое место, а мне еще хуже оттого, потому как вижу: знаешь ведь, что мне цена копейка с дыркой. Помнишь, на "губу" меня посадил? Приехал на Лубянку с бумажкой, самоарестовался. И до того сидеть томительно! Что, думаю, за черт, ведь раньше, когда на Таганке отбывал, на три месяца в карцер загудел и хоть бы хны! Конечно, не совсем "хны", но легче было. Вот что значит вольной жизни хлебнул в Болшеве, человеком себя почуял. А? Понять это надо! Когда же поволокли меня в МУР насчет Верещагина, помнишь, ты со мной ездил? Зарекся носовой платочек чужой взять. Понял: коммуна - дом родной. Ну, а теперь меня уже с ног не собьешь. Не-е... никому не сбить.

Последние слова Боб произнес так спокойно, решительно, что я глянул на него внимательно. Верхний свет в коридоре вагона уже убавили, но видно было хорошо. До чего простое, мягкое и какое-то уверенное выражение было у Боба. "А ведь он парень красивый", - вдруг впервые подумал я. Боб смотрел в степь, не знаю, заметил ли, что я его разглядываю?

- Как у тебя с Наташей? - спросил я.

С минуту он не отвечал. Грохотал поезд, пробежал за окном какой-то украинский хутор, совсем темные беленые хаты, пирамидальные тополя, и опять степь да звезды, да гул колес. Боб повернулся ко мне лицом.

- Никак.

- Не встречаетесь, что ли?

Боб пожал плечами.

- Почему? Не разошлись, а... не верит она. Понимаешь? Давно еще, в апреле я ей предложил: выходи за меня. А она: "Очень нужно. Муж прогульщик... летун. Прямо мечтаю". Как по морде вдарила. Прошло сколько-то там, думал и здороваться перестанет. Нет, опять гуляем. "Надсмехается?" Это я так, себе. Тут подумал: а что, если кокетство? Беру под руку - не вырывает. Может, это намек: "А ну, возьми меня силой?" Обнял раз - так толканула в грудь, чуть с катушек не слетел. "Сперва человеком стань. Я семью хочу. На балалайке умеешь играть, а на станке слабо?

Труднее на станке?" Вот так и в Крым уехал.

В окно влетал свежий ночной ветер, колыхал кремовую занавесочку. Все наши спали. Мы закурили еще по одной, смотрели в темную ночь с яркими нависшими звездами.

- А когда наш оркестр вторую премию взял, - продолжал Боб, - вернулись мы из Москвы на автобусе, я заметил: ждала,. Гордилась. Подошел, а она сделала вид, будто просто так пришла. Все идут и она.

Боб долго курил, смотрел в окно, а потом сказал мне с тем же удивившим меня в этот вечер спокойствием :

- Все одно моя будет. Куда ей деться? Месяц буду ждать, год, а добьюсь. Теперь я знаю.

Мы докурили и пошли спать.

Опять выписываю из дневника.

29 августа 1932 г.

"Вот мы и в Болшеве, дома. Жизнь пошла вроде та же, а вроде и не та же. "Струнники" щеголяют крымским загаром, ходят гоголем, без конца хвастаются тем, как жили в санатории, встречали восход солнца на Ай-Петри, ныряли в море возле Русалки, осматривали домик-музей Чехова, давали концерты в Ялте и Симеизе. У всех белые рубахи, штаны и даже туфли порядком загрязнились, но я заметил, никто их не снимал, как бы подчеркивая великолепный черноморский загар и словно бы боясь, что снимут эту робу и еще болшевцы не поверят, что на Черном море были, отдыхали.

В Болшево с нами приехал и мой "дружок" патлатый Вася. Тут его постригли, он все время не отстает от Леши Хавкина. Богословский сказал, что определит его в Москве в детдом соответственно его возрасту".

2 сентября 1932 г.

"Снова втягиваюсь в работу. А хорошо отдохнуть на море! Теперь буду копить от зарплаты, чтобы на будущее лето поехать с семьей.

Васю отвезли в Москву. Повез Леша Хавкин. Спрашивает :

- Приедешь навещать?

Вася головой кивнул:

- Беспременно приеду. Вырасту, возьмете меня к себе?

Ему пообещали".

6 сентября 1932 г.

"Пришел Боб Данков и прямо с порога:

- Андреич, разрешишь жениться?

Глаза большие, в них и радость и тревога. У нас ни один коммунар не имеет права жениться, не получив на то согласие своего руководителя воспитательной частью. А уж потом утверждает аттестационная комиссия или общее собрание. Лишь после этого - в ЗАГС.

- Наташа согласилась?

Он кивнул со счастливым видом.

- Что ж, благословляю. Иконы у меня нет, но я и так.

Я шутливо перекрестил его.

Ушел Боб, не чуя ног под собой. Теперь еще мороки добавится: придется у Кузнецова и Богословского отбивать для новых "семейных" комнату. Наташа-то на хорошем счету, а вот Боб... Может, поверят, что изменился?"

IV

На этом и свои весьма беглые воспоминания, и дневниковые записи о Болшевской коммуне я заканчиваю. Повторяю, может, успею еще, несмотря на солидные годы, написать о ней книгу. Я пенсионер, время есть. Вкратце сообщу о том, как я расстался с Болшевом.

Матвей Самойлович Погребинский давно уже работал в Уфе - руководил там республиканским ОГПУ.

В дни XVII съезда ВКП(б) - с 26 января по 10 февраля 1934 года - он как делегат находился в Москве, заседал в Кремле. Квартира за ним так и оставалась на Комсомольском переулке возле Мясницкой, недалеко от Лубянки.

И вот в один из этих дней мнэ сообщили, что Погребинский хочет меня видеть. Я приехал к нему на московскую квартиру. Матвей Самойлович пригласил меня позавтракать, с интересом расспрашивал о делах в Болшевской коммуне, о воспитанниках, о заводе.

И вдруг неожиданно:

- А вы бы не хотели расстаться с коммуной и перейти на работу в Москву?

Я никак не ожидал такого вопроса и ответил на него тоже вопросом:

- Смотря на какую работу, Матвей Самойлович?

- Объясню, - кивнул Погребияский и заговорил, как всегда, коротко, энергично. - К сожалению, в стране у нас еще есть беспризорники... На ГУЛАГ ОГПУ возложена организация нескольких крупных колоний для детей. У вас есть опыт: работали и в системе Наркомпроеа в Новых Горках и вот в Болшеве... отзывы о вас положительные. Вот я и хочу рекомендовать вас начальнику ГУЛАГа Матвею Берману... слыхали про такого? Участник гражданской, воевал на Дальнем Востоке, один из первых получил два ордена Красного Знамени. Очень дельный. Берман просил подыскать ему знающего воспитательную работу.

Как? Не возражаете?

В одной руке у меня был большой кусок сахарарафинада, а в другой руке столовый нож, которым я его пытался расколоть. В стакане стыл чай.

- Затрудняюсь ответить, Матвей Самойлович. Если вы находите, что я могу быть полезен на организации детских колоний, то рекомендуйте меня.

- Ответ этот буду считать сашим согласием, - Погребинский допил свой сладкий чай, в который положил два куска отколотого сахара, встал из-за стола. - Пойду позвоню Берману.

Я допил свой несладкий чай и последовал за Погребинским в соседнюю комнату, где стоял телефон.

Через час я уже был в ГУЛАГе. В приемной мне сказали, что Берман уехал в Кремль на заседание партийного съезда, а мне велел оформляться.

Работать я стал в отделе, которым руководила старая большевичка Софья Николаевна Шимко, направленная в органы ВЧК - ОГПУ Центральным Комитетом партии. Шимко во многом помогла мне в организации колоний.

Две колонии в этом же 1934 году были созданы в Карелии из собранных с улиц беспризорников. В них обучалось и работало не менее четырех тысяч человек. В первой помощником начальника воспитательной части работал Тимофей Аксенов, во второй Михаил Марюхнич - оба бывшие воспитанники Болшевской трудкоммуны. Одной из колоний некоторое время руководил я.

В ГУЛАГе я проработал шесть лет, затем вплоть до Отечественной войны был директором оздоровительной школы в Москве. Летом того же грозного 1941 года я попал на фронт. Начал в пехоте солдатомминометчиком, затем командиром минометного батальона. Сражался на первом Белорусском фронте.

Последний бой наша 175-я стрелковая дивизия под командованием генерала Выдригана вела 7 мая 1945 года за Берлином на Эльбе.

Войну я закончил в звании майора. Имею правительственные награды: два ордена Отечественной войны I и II степени, орден Красной Звезды и медали.