"У королев не бывает ног" - читать интересную книгу автора (Нефф Владимир)

КАК ПЕТР ОКАЗАЛ СЕБЯ В ЗАМКЕ ПОД ПЕТРШИНОМ

В ученых книгах, где алхимики описывали свои действия и поступки, настойчиво подчеркивается то обстоятельство, что изобретение Философского камня имеет смысл не только практический, но — главное и в первую очередь — нравственный, или спиритуалистический, то есть речь здесь идет не только о превращении грубых металлов в металлы благородные, но также об упрочении такого взгляда на мир, который опирается на основной догмат, состоящий в том, что «все едино есть», что любая материя — мертвая и живая — происходит из одной и той же основной праматерии; кроме того, изобретение Камня ведет и к метаморфозе самого человека, который занимается Великим творением; в сущности, низкий и грешный, как и все люди, алхимик, благодаря невероятному испытанию в долготерпении, которому он вынужден подвергать себя, постепенно избавляется от своих вредных склонностей и страстей, от эгоизма, зависти и прочих недостатков. Сосуд скверны, чем он был изначально, с течением лет становится хрустальным бокалом покорности, самоотречения, самоотвержения и прочих мирских добродетелей; неверно поэтому общее мнение, будто сверхчеловеческие усилия алхимика вызваны единственно желанием разбогатеть, ибо в тех редких случаях, когда Великое творение его завершается удачей, он делается столь совершенен нравственно, что все золото мира для него уже не представляет цены.

То, что это постоянно повторяемое утверждение адептов философической, или герметической науки абсолютно справедливо, пан Янек Кукань из Кукани доказал со всей убедительностью, даже невзирая на тот удар ниже пояса, который нанесла ему пани Афра, когда без его ведома и согласия вырвала из-под его влияния и воздействия единственного, обожаемого им сына, чему он никак не мог воспротивиться, поскольку по условиям существования был обречен на тягостную зависимость от придворных кругов, где граф Гамбарини занимал весьма значительное положение; итак, когда пан Янек узнал, что Петр уйдет из дома к чужеземному пройдохе-авантюристу, за плечами у него было уж полжизни труда над Великим творением и оно внутренне настолько облагородило его, что, вместо того чтобы возмутиться и совершить нечто необдуманное, безрассудное, он печально усмехнулся, погладил Петра по его темным волосам, подстриженным, как у пажа, и сказал:

— Ступай с Богом, малыш, и вспоминай иногда о тех добрых и приятных минутах, которые мы провели с тобой вместе, и да сопутствует тебе удача. Я тоже с охотою и признательностью буду воскрешать в памяти то благословенное время, когда мне довелось следить за твоим ростом и возмужанием.

Хотя Петр понятия не имел, о каких добрых и приятных минутах, проведенных вместе, толкует отец, это проявление великодушия и смирения, окрашенное грустью, так его тронуло, что у него слезы брызнули из глаз — черных, широко расставленных глаз двенадцатилетнего архангела Михаила.

— Я буду вспоминать, папенька, — проговорил он, — хотя мне немножко стыдно за то, как я сердил вас во время ваших уроков.

— Сейчас это не важно, Петр, — ответствовал пан Янек, все еще печально улыбаясь. — Может, когда-нибудь ты придешь к иным взглядам и поймешь, что на свете нет ничего выше, чем философическая наука. Как бы там ни было, помни, — покуда я жив, двери моего дома для тебя всегда открыты.

Петр, собрав свои пожитки, перебрался в графский дворец под холмом Петршин; однако — таково уж коварство судьбы — уже в тот же день дело повернулось так, что он чуть было не воспользовался отцовской снисходительностью и не поспешил воротиться в дом, всегда для него открытый.

Маленький Джованни, сын графа, светловолосый мальчик, хрупкий — в отца, со своим бледненьким, дрябленьким личиком и незабудкового цвета голубыми глазами, в свои десять лет выглядел на восемь.

Явление Петра — воинственного ангела — так его напугало и привело в такую растерянность, что он, из чувства самосохранения притворившись равнодушным, смотрел куда-то в пространство, как будто новый компаньон ни капельки его не занимал. В самом деле, удивительно, что этот хрупкий блондин был итальянец, меж тем как у смуглого Петра с его черными пылающими глазами не было ни капли иной, не среднеевропейской крови, однако у природы — свои прихоти, и с ними ничего нельзя поделать, разве что принять к сведению.

— Джованни — слабенький, а мир — большой и сильный, — проговорил граф Гамбарини, познакомив мальчиков, — поэтому я придаю огромное значение упражнениям в ловкости и силе, фехтованию, верховой езде и так далее. А поскольку мне лично очень мешает незнание здешней речи, я хочу, Петр, чтобы ты разговаривал с Джованни как можно больше по-чешски и как можно быстрее улучшил его знание вашего языка. А теперь ступайте, теперь час вольных развлечений.

Немец-мажордом, облаченный в черные одежды, и лакей в красном, несший в руках холщовый мешочек, а под мышкой две деревянные биты и серебряный поднос — провели обоих мальчиков во французский парк, разбитый между задним крылом дворца и оранжереей, замыкавшей систему ступенчатых, широкими лестницами соединенных террас, украшенных статуями и картинами, которые в холодную эту пору года были еще укрыты хвоей. Отсюда по деревянному мостику, перекинутому через обмелевший ручей, они осторожно, размеренно шагая, перебрались на небольшую, посыпанную песком площадку, защищенную оградой из глога, то есть боярышника, и разделенную на две части натянутой посредине сеткой. Лакей вытряхнул содержимое мешочка, — там, как оказалось, лежали совершенно круглые кожаные мячики веселых расцветок, и с поклоном вручил Джованни и Петру по бите.

— И что с этим делать? — спросил Петр.

— А это, юноша, классическая игра, о которой упоминает сам великий Гомер, — отвечал мажордом, — и называется она pаumе, это французское слово, и означает оно «ладонь», ибо прежде мячик отбивали ладонью. Теперь же, благодаря прогрессу, достигнутому в новое время, для этой цели используют биты; как изволите видеть, они представляют собой деревянный овал, на который натянуты струны, и рукоятку, а играют в это так: игроки через сетку подают мяч друг другу, стараясь, чтоб он как можно дольше не падал на землю.

— А зачем? — спросил Петр.

Этот вопрос, такой простой и толковый, удивил мажордома.

— Я уже сказал, юноша, что это игра, и основное правило этой игры — как можно дольше держать мяч в воздухе. Играйте, развлекайтесь, а Иоганн будет вам помогать и подносить мячи. Иоганн, следите за молодыми людьми.

Он поклонился и ушел.

— Скучища, — по-чешски сказал Петр. — И охота тебе, Джованни, заниматься такой ерундой?

Джованни, бледное личико которого было отмечено выражением тихой покорности, хоть и не разобрал ни единого слова, но твердо понял, что это было проявлением несогласия с характером вольных развлечений, которые им тут навязывали.

Он ответил благозвучной речью, простодушно полагая, что говорит на латыни, но на самом деле его латынь была ближе языку Боккаччо, чем Цицерона.

— Так надо, а то слуга расскажет падре, а падре обоих нас растерзает, как букашек, понимаешь?

Взяв большим и указательным пальцами один из мячей, он деликатно послал его через сетку Петру, Петр взял мяч и возвратил его Джованни, послал и получил, и вновь послал; так благовоспитанно они перекидывались да перекидывались, а когда мячик отлетал в сторону, Иоганн, учтивейший худенький молодой человек с длинными черными баками, но тщательно выбритый, бежал за ним и с поклоном приносил игрокам на серебряном подносе.

Минут через пять — десять это развлечение здорово наскучило Петру, и он с такой силой хватил по мячу, что мяч сквозь кроны голых деревьев отлетел куда-то к оранжерее, а когда лакей, верный своему долгу, самоотверженно полез за ним, Петр перемахнул через сетку и подхватил Джованни под руку.

— А теперь мотаем отсюда, — коротко приказал он и потащил Джованни, ошеломленного столь неожиданным оборотом дела, за живую изгородь, а оттуда — к руслу обмелевшего ручья.

— Но, Петр, не валяй дурака, это не позволяется делать, что скажет Иоганн, когда вернется? — противился Джованни, багровый от возбуждения, потрясенный до глубины души, ибо еще никогда в жизни он не совершил ничего поперек воли своего отца. — Это же личный footman[11] падре; такой подлый, он обо всем донесет падре, да еще преувеличит, нет, нет, Петр, мы дадим такого маху, какого еще свет не видел!

Однако Петр, пропустив эти возражения мимо ушей, несся вперед, увлекая за собой и Джованни, который был не в силах удержать его, а немного погодя даже ощутил неведомые прежде восторг и блаженство, составляющие привилегию героев и авантюристов. Ну ладно, мелькнуло в его светлой головенке, я тут не в ответе, это Петр выдумал, а что мне оставалось делать, если он старше и сильнее?

Они подлезли под решетку, закрывавшую проем в стене, через который ручей, пока в нем струилась вода, втекал в парк, и оттуда по вонючей боковой улочке, примыкающей к Итальянской, помчались на большую Малостранскую площадь, где черные толпы людей теснились вокруг черных подмостков, на которых, ожидая осужденного, стоял подле плахи палач, весь в черном, с красным капюшоном на голове и сложенными на груди огромными ручищами, а потом к Гандлиржскому пятачку, приблизительно к тому его краю, где нынче стоит Вальдштейнский дворец и где Петр провел прекраснейшие минуты своего детства.

— А что ты скажешь падре, когда он примется нас ругать? — спросил на своей итальянизированной латыни Джованни, снова охваченный тревогой, поскольку никогда в жизни еще не бродил по городу пешком и без сопровождения взрослых. Все пугало его: и палач, и полуголая жертва со следами пыток на теле, которую везли на казнь, привязав к телеге. И нищие, корчившиеся на земле подобно ворохам вонючих отрепьев и хватавшие нарядно одетых мальчиков своими золотушными руками, канюча милостыню; грязные свиньи, с хрюканьем разрывавшие рыхлую землю, и окровавленный зубодер, который перед своим заведением тащил воющему пациенту больной зуб; и проститутки, выставлявшие из распахнутых окон подвальных комнат обнаженные груди; и солдаты, и сторожа, и евреи в черных лапсердаках с желтым кругом. Его бледное личико вновь обрело привычное выражение притворного безразличия, но он, в страхе приникнув к своему более сильному и отважному приятелю, храбро шагал на своих тоненьких ножках, обутых в остроносые туфли из белой кожи, и косился на этот странный мир, открывавшийся перед ним, и клонил голову на плече своего заступника Петра.

— Я не знаю, что я скажу твоему падре, — ответил Петр на том же языке. Он так быстро все схватывал и обладал таким тонким слухом, что нескольких слов, произнесенных Джованни, было достаточно для того, чтобы латынь, воспринятую от иезуитов, он приспособил к его итальянскому произношению. — Но пусть он видит, что я не из тех, кто позволяет себя buzzerrare.

— Что такое buzzerrare? — спросил Джованни.

— Мучить, отравлять, принуждать делать то, что я не желаю, — пояснил Петр.

— А как понять, что ты сказал раньше, — «теперь мотаем отсюда»?

— Это значит бежим, — снова пояснил Петр. — Взять ноги в руки и незаметно исчезнуть, понимаешь, фюить! фюить! трада-да-да-а-а! — Он пошевелил пальцами, изображая движение быстро бегущих ног.

Джованни понял.

— А почему мы не останемся поглядеть на казнь? — спросил он.

— Потому что я этого не люблю, — ответил Петр. Но, заметив, как по личику Джованни промелькнула тень, без сомнения, знак того, что в глазах своего младшего друга он выглядит неженкой и трусом, тут же добавил: — Отрубить голову — это чепуха. Вот когда сдирают кожу, вот это да, тогда мы придем посмотреть.

Хотя «отрубить голову — это чепуха», все, кого держали ноги, устремились на главную площадь, поэтому на Гандлиржском пятачке было пусто; Петр углядел там лишь одного из своих бывших приятелей, но зато — замечательного, а именно — Франту, сына потаскушки Ажзавтрадомой, которого очень высоко ценил, потому что Франта был на три года старше его и пользовался неограниченной свободой, он уже пил, ухаживал за девушками и курил из глиняной трубочки сухой малиновый лист. Этими в высшей степени превосходными качествами Петр — по причине своего нежного возраста — мог только восхищаться; хотя он им и не следовал, но от старшего своего знакомца нахватался-таки разнообразных сведений, полезных в суровой жизни истинного мужчины, и прежде всего — освоил целый ряд замысловатых бойцовских трюков, уверток и ухваток, к примеру, шесть способов поставить противнику подножку и тому подобное.

Так вот, этот замечательный молодой человек как раз сидел на самой нижней ступеньке лестницы, ведущей в храм Девы Марии Заступницы, — доминанты Гандлиржского пятачка — и был занят тем, что выбирал блох из шерсти какого-то беспородного пса каштанового окраса и сажал их в коробочку.

— Что это за красавца ты привел? — спросил он, недружелюбным взглядом окинув Джованни, который, стоя на полшага позади Петра, уставился своими голубыми глазами на невиданное занятие Франты.

— Не обращай на него внимания, он итальянец, — сказал Петр, опускаясь на ступеньку. Джованни сперва стоял, а потом, с выражением строптивой решимости на лице, вынул из кармана шелковый платочек, обмахнул местечко рядом с Петром и тоже сел.

На вопрос Петра, для чего понадобились блохи, Франта ответил, что намерен отомстить хозяину трактира «У грубияна» за то, что тот давеча зверски его избил, поймав при попытке стащить из подвала бутылку водки. Франте позарез нужно было достать водку для своей маменьки, которая обещалась поколотить его, если он не добудет ей хмельного, и вышло так, что Франту отхлестали и шинкарь, и мамаша — один за кражу, другая — за то, что ему с кражей не подфартило.

— Где же тут справедливость? — хмуро спросил Франта. Петр признал, что справедливости тут нет никакой. Но как справедливость связана с блохами?

Как справедливость связана с блохами? Да это ведь так просто! При первой возможности, скорее всего, когда снова придется идти к «Грубияну» за пивом, Франта контрабандой пронесет коробочку с оголодавшими блохами и положит в ящик за его стойкой, чтоб они на него повыскакивали, когда трактирщик откроет коробочку.

Представив, как туча разъяренных кусачих тварей вцепится трактирщику в его грубое, потное лицо, Петр залился смехом, и его веселость передалась Франте, который до сих пор относился к этому делу очень серьезно, как к акту справедливого возмездия; заразительный смех передался и Джованни, хотя он не вполне понимал, о чем речь; все трое катались по лестнице, захлебываясь сладостной роскошью веселья.

— Понял, итальяшка? — спросил Франта Джованни. — Блохи — как это у вас называется? Пульчи, да? Вот пульчи и будут сальтаре[12] шинкарю нелла барба[13], так-то, и станут его манджаре, манджаре[14]!

А итальяшка, схватившись за животик, катался по лестнице, и куда подевалась его бледность и неизменная унылость незабудковых очей!

Когда Франта снова принялся за работу, Петр посоветовал ему впускать блох через дырку, которую надо провертеть, а потом затыкать пальцем, тогда коробочку не придется открывать всякий раз, впуская свежую добычу; к тому же можно быть уверенным, что ни одна из пойманных блох не выскочит. А под конец работы залепить дырку смолой. Идея оказалась превосходной, и сердце Джованни затрепетало от восторга и любви к Петру, который не только сам по себе смелый и замечательный, но может дать дельный совет и помочь приятелю даже много старше себя в его остроумном начинании.

Меж тем со стороны главной площади донеслись шесть раскатистых ударов в барабан, и это означало, что осужденный положил голову на плаху, а палач занес топор, чтобы отсечь жертве голову. И действительно, вскоре Гандлиржский пятачок начал заполняться людьми, ибо зеваки расходились по домам. Они были захвачены зрелищем: хотя отрубить голову, как сказано, — это чепуха, но на сей раз они получили полное удовольствие, потому что им посчастливилось увидеть то, чего прежде они никогда не видели. Палач будто бы опустил топор так резко и орудие его было таким острым, что голова подскочила и чуть не отлетела в сторону, но приговоренный, некий Тор Топинка, в тот миг уже обезглавленный, еще успел ее поймать и ухватить рукой за вихры.

— А, собственно, за что казнили Топинку? — поинтересовался Петр.

— Да ни за что, — ответил Франта, — у него был пивной завод, на который зарился королевский подкоморий[15], владелец шести пражских пивоварен, а поскольку аппетит приходит во время еды, пану подкоморию захотелось получить еще и седьмой, Топинков. Вот так и случилось: как-то встретил он Топинку в узком переулке, сам на коне, а Топинка — на своих двоих, и нарочно вытянул ногу, чтоб Топинке не пройти, да к тому же будто бы саданул его ногой по подбородку. Однако Топинка — мужик что надо, схватил пана подкомория за ногу, сволок с коня да надавал пощечин в придачу; после этого пан подкоморий велел рихтаржу[16] бросить Топинку в тюрьму, из-за того, дескать, что тот во время стычки украл у него, подкомория, драгоценный перстень. Топинка под пытками признался в краже, его приговорили к казни через усекновение головы и к лишению состояния, а его пивоварню пан подкоморий приобрел за бесценок на аукционе.

— Ну где тут справедливость? — повторил Франта свою основополагающую мысль.

Петр снова вынужден был признать, что никакой справедливости тут нет, но пусть Франта подождет: как только он, Петр, станет первым министром, он тут же положит конец мошенничествам панов и подкомориев.

— Да ну тебя, — отмахнулся Франта. — Кем ты станешь?

— Первым министром, — ответил Петр.

— Держи карман шире, — не поверил Франта, — так уж непременно и станешь.

— Петр станет первым министром, — убежденно проговорил и Джованни.

— Пусть уж лучше не становится, — возразил Франта, — а то превратится в такую же свинью, как эти, нонешние.

Время за столь приятными развлечениями летело быстро, коробочка наполнялась, но Джованни вдруг вскочил с криком:

— А теперь мотаем отсюда!

Потому что на противоположном конце Гандлиржского пятачка появилось трое слуг в красных ливреях со знаком рода Гамбарини и с девизом «Ad summarn nobilitatem intenti» на рукавах; лакей графа по имени Иоганн предводительствовал ими; поспешными большими шагами, свидетельствовавшими о том, что слуги знают, где искать детей, они направились к мальчикам. И на самом деле, в разгар безумной паники, охватившей дворец, один из местных поставщиков принес невероятное известие, будто сын Его Сиятельства со своим новым компаньоном сидят перед костелом Девы Марии Заступницы и ловят блох в шерсти шелудивого пса. Граф тут же выслал туда своих слуг.

— Нет, теперь мотать уже поздно, потому что некуда, — спокойно возразил Петр и поднялся, чтобы шагнуть лакеям навстречу.

— Но падре будет buzzerrare, — жалобно запротестовал Джованни, хватая Петра за руку.

— Как всякий отец, — сказал Петр. — А нашему брату это нипочем не может понравиться.

Граф ожидал их в своем кабинете, комнате, полной одних картин: картины висели, стояли, теснились, громоздились на полу и на подставках. Он казался спокоен, и более того — раскладывал пасьянс, постукивая по картам блестящим, остро остриженным ногтем правого указательного пальца, однако то обстоятельство, что на столе, подле его правой руки, лежал стек, а также и то, что после продолжительного молчания он обратился к сыну на «вы», и это прозвучало строго и остраненно-неприязненно после обычного фамильярного «ты», не предвещало ничего хорошего.

— Что вы можете сказать в свое оправдание, молодой человек? — спросил он сына, даже не взглянув на Петра.

— Ничего, — произнес Джованни и, к неудовольствию Петра, напряженно и внимательно следившего за ним, повесил голову.

— Сколько вы заслужили? — спросил граф, хватаясь за стек.

Джованни поднял к нему свои жалкие худенькие ручки.

— Всыпьте мне хоть двадцать пять, но, пожалуйста, не сердитесь на Петра, он здесь новенький и не знает, что позволено, а что — нет.

— Вы сказали — двадцать пять, — прервал его граф, — так подойдите.

На трясущихся ножках Джованни шагнул к отцовскому столу, но Петр опередил его.

— Если тут и должен быть кто-то наказан, так это я, хоть мне и не понятно, за что. Вы сказали, что сейчас — время вольных развлечений, вот мы и развлекались — или не развлекались, Джованни?

— Развлекались, да еще как! — воскликнул Джованни захлебывающимся от восторга голоском.

— С негодяем, который обманул мое доверие и чье имя недостойно обременять мою память, я не намерен разговаривать, — проговорил граф. — Так что собери свои пожитки и отправляйся откуда пришел.

Граф так резко хлестнул стеком по доске стола, что от этого удара подскочили карты.

— Отец, если вы прогоните Петра, я не захочу больше жить! — воскликнул Джованни и, задыхаясь от судорожных рыданий, упал на колени, являя собой воплощенный ужас и страдание. — Я не хочу больше жить, не хочу! Вы не знаете, папенька, как это было прекрасно и как мы наслаждались! Мы видели палача и голых женщин в окнах, и блох мы ловили, чтоб они сожрали трактирщика, а Петр придумал, как лучше сажать их в коробочку, чтоб они не разбежались, а тот, кого казнили, схватил руками свою голову, когда она отлетела; папенька, дорогой папенька, я буду послушный, буду рано вставать, буду есть овсяную кашу, фехтовать, учить гекзаметры, буду молиться на ночь, только, умоляю, оставьте у нас Петра, он храбрый и сильный, и все-то умеет, и все-то знает, и не позволяет себя buzzerrare, ради Господа Бога, умоляю вас, папенька!

Граф в молчании разглядывал своего сынка, словно впервые видя его, и до какой-то степени оно так и было, — он в первый раз видел его таким прытким, с пылающим лицом, ничем не напоминающим благовоспитанного мальчика, каким он рос до сих пор. «Как же поступить? — думал отец. — Ведь в конце концов сын здешнего знахаря, очевидно, не оказывает на него такого уж дурного влияния. Ради чего я искал Джованни компаньона, какую преследовал цель? Чтобы его, рохлю, сделать еще более пассивным, еще менее пригодным вступить в этот страшный и беспощадный мир взрослых? Но что делать теперь, как отступить и вывернуться из создавшегося положения?» Он медленно перевел взгляд на хмурого и неподатливого Петра.

— А ты что скажешь на это? — спросил он.

— Ничего не скажу. По-вашему, я негодяй и вам со мной не о чем разговаривать.

— Эти слова ты забудь и не дожидайся, что я принесу тебе свои извинения. Я не знал, что ты говоришь по-итальянски.

Петр удивился.

— Я говорю по-итальянски? Ах, да, наверное, говорю. Научился у Джованни.

— За это время? Невозможно, — возразил граф.

— Нет, возможно, папенька! — вскричал Джованни, пожирая Петра пылающими любовью глазами. — Петр magnifico[17].

— Это тебе так только кажется, — промолвил граф. — Напротив, я нахожу тут одно из нарушений моих приказов. Я ясно сказал Петру, чтоб он учил тебя здешнему языку, чешскому.

— Но ведь он так и поступал, папенька, я тоже умею по-чешски! — ответил Джованни. — Вы только послушайте, папенька: а теперь мотаем отсюда, слышишь, итальяшка? Фюить, фюить, трада-да!

Несколько минут, что Джованни провел в обществе Петра, дали явный результат, которого не удавалось достигнуть за долгие месяцы обучения.

— Хорошо, попробуем еще раз, — проговорил граф. — А ты, Михаил сопливый, запомни, что, коли не станешь держать в узде свою неуемную заносчивость и своеволие и не выкинешь из головы неуместное и абсолютно бессмысленное понятие, будто нечто собой представляешь и будто все должно быть по-твоему, а каждый обязан помнить твое имя, обычнее которого трудно найти на свете, и если ты вовремя не осознаешь, что ты — ничтожество, пустое место, ничто, — даже менее того, поскольку «ничто» — это, по крайней мере, философское понятие, а ты — обыкновенный невоспитанный шалопай, — я в два счета выгоню тебя из дому. А теперь отправляйтесь, пора фехтовать. Пока не придет маэстро Эспадроне, упражняйтесь одни, но энергично. Марш!