"Маленькая печальная повесть" - читать интересную книгу автора (Некрасов Виктор)– 5 -Ашот лежал на диване и смотрел через окно, как какой-то парень на крыше противоположного дома возился с телевизионной антенной. Тянул провода, бегал куда-то, что-то приносил, прыгал. «Фанфан-тюльпан, – подумал Ашот. – Жерар Филип». Солнце заходило за бесчисленные трубы парижских домов, вдали виднелся купол Инвалидов – «Когда ж, наконец, соберусь поклониться праху Императора?» – и Ашоту все казалось, что это ненастоящее, что это открытка. Он протянул руку, взял крохотный приемничек «Сони», начал крутить. Разные французы очень быстро говорили о чем-то непонятном. Вот болтуны… Иногда прорывалась музыка, дома от нее млели, а тут все эти роки уже раздражали. Просачивались сквозь синкопы английские, испанские, итальянские голоса. И вдруг – «Маяк». «Труженики полей Краснодарского края перекрыли взятые ими после июльского Пленума повышенные обязательства. Хлеборобы с энтузиазмом, с огоньком ответили на решение Пленума о дальнейшем…» С каким это огоньком, интересно? За бутылягой? А американский фермер – их там, кажется, всего три процента – всю страну кормит и за границу к тому же продает. Ашот не знал еще, что через два-три года главным покупателем будет страна строящегося коммунизма. Он встал, тихонько заглянул в соседнюю комнату. Мать спала, с позавчерашнего дня она неважно себя чувствовала и все время спала. После двенадцати вернулась Анриетт, эту неделю у нее заняты были вечера, работала в агентстве «Франс-Пресс». – Устала? – Не очень. Как всегда. Она вынула из сумки «Ле Монд» и бросила на стол. – На последней странице, внизу, справа. – Что внизу справа? – А ты прочитай. Он ткнулся в нижний правый угол. Присвистнул. Бросилась в глаза «Kounitsyn». – О Сашке? Твою мать… В заметке сообщалось, что на открытии театрального фестиваля в Авиньоне выступит известный советский танцор, ныне живущий в Америке, Александр Куницын. Одно выступление состоится и в Париже 17 июня… – Вот это да! – Ашот вскочил и натянул зачем-то штаны. – Ты что, за билетами уже? – Черт! Сашка в Париже! Подумать только. Ну, он у меня не выкрутится, падлюка, прижму к стенке. Пусть только попробует… – Что попробует? – Пусть только попробует, – Ашот заметался по комнате. – Я ему покажу, пусть только попробует. Сегодня какое число? – Восьмое. – Так, значит… Да куда она делась? – Кто? – Да трубка. Вечные твои уборки. Сколько раз говорил, что место ей здесь… Как ни странно, но она оказалась именно здесь. Набил ее, старательно прижимая пальцем, закурил. – Пусть только попробует… Мы ему покажем… Дадим дрозда. Концерт состоялся в зале «Мютюалитэ», не самом большом, «Пале де Конгрэ» побольше, но очень престижном. Когда-то с успехом выступал здесь Окуджава. Несмотря на язык, народу собралось тогда много, в проходах даже стояли. Ашот ожидал афиш. Но их не было. Сашкино имя фигурировало только в общей концертной программе. Тумба с этими строгими, без выкрутас анонсами стояла на углу бульвара Сен-Жермен и рю дю Бак, и, сидя в угловом кафе «Эскуриал», Ашот всегда внимательно ее разглядывал. Штерн, Иегуди и Иеремия Менухины, наши Ростропович, Гидон Кремер. Лучшие имена. И вот среди них – Куницын. Сашка Куницын! Гад Куницын! Они с Анриетт сидели в этом самом «Эскуриале», посасывая сквозь соломинку ледяной оранж-прессэ, и, нет-нет, Ашот кидал взгляд на афишу. – Ты знаешь, о чем я думаю? Ахматова, встретившись с Солженицыным, а он ей очень понравился, сказала: «Одно у вас осталось испытание. Испытание славой». Или что-то в этом роде. И Солж не выдержал. Даже Солж, великий Солж… – Ну почему? Человек защищает свою точку зрения, имеет же он право ее иметь и защищать? – Да не о ней речь, не о точке зрения. Бог с ней. Речь о славе. Не знаю, может, и я, добившись ее… пока, правда, что-то не светит, о знаменитых звукооператорах я что-то не слыхал, но, может, и я, добравшись до Олимпа, задеру нос, но вот Сашка… Наш Сашка, таскавший маме картошку, когда я ногу подвернул, ходивший в рваных джинсах… ты скажешь, что в этом и шик, но, в общем-то, не такой уж шмоточник… Главное, что называется, бессребреник. Есть – есть, нет – нет… У кого трешку всегда можно было тиснуть, даже пятерку, червонец? У Сашки! И тут же забывает. «Разве ты мне должен? Ну давай тогда шиканем, в „Садко“ двинем». Деньги считать не умеет. Любой импресарио его обштопает. Лопух. – Что это – «лопух»? – переспрашивала Анриетт. – Такой лист большой? Всю ночь перед концертом Ашот проворочался. Вставал, набивал трубку, смотрел в окно. На концерт пришел заранее, надо было еще пропуск взять у администратора. Пришел один, у Анриетт было вечернее дежурство, а мама что-то совсем раскисла. Народу собралось много, даже толпились у входа. Лишнего билетика, правда, не спрашивали. Место оказалось хорошее, десятый ряд. Долго не получалось с освещением. Прожектора вспыхивали и гасли. Потом пробовали звук. Ашот нервничал, без конца складывал и расправлял программку. В ней сообщалось, что в первом отделении – «Щелкунчик», «Раймонда», «Спящая красавица», во втором что-то неизвестное, английского или американского композитора и, ничего себе, «Полуденный отдых фавна», повеяло Нижинским. Наконец все вспыхнуло и зазвучало. И на сцену вылетел, точно с облаков спустился – кто? – Сашка. Слетел и застыл, очевидно, ожидая аплодисментов. Они последовали, не очень бурные – бурным еще рано, – но хлопал весь зал. Он слегка, только головой сделал поклон и… Дальнейшее было триумфом. Самым настоящим. Ашот пытался восстановить потом все в памяти и не мог. Полеты, взлеты, перелеты, казалось, даже и земли не успевал коснуться и опять в воздухе, После каждого фуэте или особого, понятного только специалистам трюка зал раскалывался от аплодисментов. Красив, изящен, легок, горяч, порывист, никакого напряжения. И ноги вроде длиннее стали. В антракте Ашот ходил один. Увидел двоих знакомых и одного хмыря со своего телевидения, но встречи избежал, прошел мимо, возможно, те даже и обиделись. Рассматривал большие фотографии, задержался у нью-йоркской афиши «Карнеги-холл», очень лаконичной, легкими штрихами ноги в прыжке, голова откинута. Постоял в очереди в буфет, выпил стопку водки – для храбрости, что ли? Вернулся на свое место. Второе отделение было уже не классика. Появился, крадучись, озираясь, долго ходил, ложился, потом вскидывался, пролетел через всю сцену и опять, не торопясь, начинал пятиться, точно чего-то опять испугался. Музыка обрывистая, однообразная. Принят был сдержаннее. Но вот «Фавн», почти совсем без трюков и полетов, оказался – Ашот с облегчением вздохнул – не тем и не другим, не классикой и не модерном. И Сашка был предельно артистичен. Ну, конечно же, Ашот всегда говорил, Сашка не только танцор, он артист. К концу выступления зал устроил Сашке овацию. Никак иначе это не назовешь. Зал поднялся, стал неистово хлопать, отовсюду неслись крики «браво!», «бис». После третьего или четвертого его выхода – раскланивался он спокойно, достойно, без всяких поцелуев в зал, Ашоту стало еще радостнее – начали скандировать, ринулись к сцене. Во Франции это почему-то не принято, но полетели на сцену цветы, крохотные красные, оранжевые, голубые букетики. Ашот чувствовал, что сейчас разревется. С трудом сдерживался, глотал, глотал тот самый ком в горле. «Случилось! – подумал Ашот. – Случилось-таки. Париж у ваших ног…» Пробиться за кулисы оказалось почти невозможно. Один тип боксерского сложения не пускал никого в маленькую дверь, ведущую на лестницу, другой, тех же данных, с лестницы в само помещение гримерной. Но Ашот пробился. Сашка. Совершенно мокрый, пот с него катился в три, пять, шесть ручьев, стоял, окруженный плотной толпой, и сиял. Милая его курносая морда источала счастье. Вертел головой, улыбался, смеялся, поминутно вытирал пот, слепивший глаза. Со всех сторон совали программки, открытки, фотографии, он, не глядя, расписывался, кому-то что-то оживленно отвечал, на каком языке – непонятно… Ашот подошел и негромко сказал: «Аркадий!» Сашка мгновенно застыл, улыбка исчезла с его лица. – Аркадий, не говори красиво, – еще тише сказал Ашот. И тут Сашка встрепенулся, растолкал всех к черту и ринулся к нему. Назвать объятиями это нельзя было, это был обрушившийся на Ашота вихрь, муссон, торнадо, мистраль, новороссийский норд-ост, только горячий и потный. – Так твою мать! – естественное, что вырвалось из Сашки, и Ашот отвечал ему тем же, выражающим все на свете, кратким, русским, назовем это – выражением. И оба тискали, мяли друг друга, хлопали по спине. Отстранялись, впивались глазами един в другого и опять обнимались, хохотали. Наконец, запыхавшись, успокоились. – Ну как? – спросил наконец Сашка. В голосе его звучала тревога. – Как, как… – Ашот улыбнулся. – Терпимо. – Гад! «Терпимо»!.. – А ты чего ждал от меня? – Нет, серьезно, как «Фавн»? – Как? – Как! – почти крикнул Сашка. Ашот сделал паузу. Сашка напрягся. Застыл в вопросе. – Сашка, ты артист. Вот все, что я могу сказать. И опять вихрь. Сашка схватил маленького Ашотика, поднял в воздух и закрутил по крохотной комнате, расталкивая всех. И бухнулся на поставленный кем-то стул. – Ну, спасибо, Ашотик… Спасибо. Я знал… Будто чувствовал… Господи… Ведь ты… Ведь мне… В общем, терпимо? – Терпимо. Толпа опять сомкнулась вокруг них. Подошел пожилой, с помятым, дряблым лицом, с бабочкой на шее субъект и дама, видом – постаревшая Софи Лорен. Что-то ему, наверное, напоминали. Он кивнул головой, да-да, помню. Потом еще какой-то, тоже с напоминанием, третий, очевидно, журналист, с блокнотом в руках. «Ничуть не изменился, – подумал Ашот. – Ну, ни чуточки. Все такой же. Даже помолодел вроде». Сашка, оторвавшись от наседавших со всех сторон, повернулся к Ашоту. – Ну, как же нам быть? Видишь, что делается? Ашот ничего не ответил. Ждал. Протиснулась и овладела Сашкой группа молодых ребят, очевидно, балетных, засыпала вопросами. Опять потянулись руки с карандашами, ручками. – Как же нам быть? – повторил Сашка, отстраняя рукой патлатого парня. – Сейчас у меня это самое, вроде как прием. В вашем «Максиме». Лифарь будет, сам Серж Лифарь, понимаешь? Кажется, он даже и организатор… Что ж делать? Телефон у тебя есть? – Нету. – Запиши тогда мой, – он протянул в пространство руку, и в ней сразу же оказались программка и авторучка-бик. Он записал номер. – Это отель «Монталамбер», в самом центре. Это портье, это номер комнаты, 245. – Ясно. Когда позвонить? Сашка почесал затылок. – Когда, когда… Утром… Нет, утром не получится. Давай после обеда, по-вашему апрэ-миди… Нет, тоже не выходит… Давай все же утром! В восемь утра. Даже в полвосьмого. Идет? – Идет. – Значит, договорились. Завтра в полвосьмого… Господи, столько надо… Верткий фотограф с тремя аппаратами на шее, тщетно – пытавшийся пробиться к Сашке, завладел-таки им. – Да… Как Ромка? – спохватился вдруг Сашка. – Что ты о нем знаешь? Жив, здоров? – Жив, здоров… – Ладно. До завтра. В полвосьмого, значит. – Знаешь, – Ашот с трудом пробился к Сашке. – Запиши-ка мой адрес. На всякий случай. Сашка замахал руками. – Зачем он мне? Все равно потеряю, ты же знаешь. Жду звонка, и все… На него опять набросились. Ашот пошел домой, Возвращался с каким-то странным чувством. Радости, растерянности. Зашел в кафе, ахнул двойного коньячку… Да, ничуть не изменился. Глаза вот только… Впрочем, какие еще могли быть глаза… Сколько же это прошло? Год? Нет, больше. Полтора уже. Выехали в октябре… Год и семь месяцев. Бежит время. Ашот проехал свою остановку, пришлось возвращаться. На следующий день ровно в семь тридцать он снял трубку автомата. Длинные гудки, никто не подошел. В восемь то же самое. В девять, десять, одиннадцать, двенадцать. Глухо. В обеденный перерыв поехал в этот самый «Монталамбер». В метро просмотрел газеты. В «Котидьен», «Либерасьон» небольшие, но очень хвалебные заметки, в «Фигаро» даже статейка побольше, где в приятном контексте вспоминали Дягилева, русские сезоны в Париже. Сашки в отеле не оказалось. Ашот оставил записку, просил, чтоб Сашка позвонил Анриетт на работу. Она вернулась к шести, никто ей не звонил. Поздно вечером, опять не дозвонившись, Ашот пошел еще раз в отель. Любезный портье сказал ему, что месье Куницын совсем недавно, полчаса, не больше, уехал на вокзал. Поезд в 23:30, с гар Аустерлиц, на Авиньон… – Записки он мне не оставил? – спросил Ашот. – Гляньте, пожалуйста. Портье глянул в ящичек возле гвоздика с ключом. – Нет, ничего нет, месье. Пусто. – Ну, надо ж его понять, – говорила в тот вечер любящая «мир-дружбу» Анриетт. – Успех, голова кругом, растерялся, приемы, Лифарь, один день в Париже, со всех сторон дергают… – Конечно, конечно, – соглашался Ашот, ему очень хотелось согласиться. – Но все же… Закутанная в платок мама, ее все еще знобило, тоже защищала Сашку: – Ведь это Сашка, наш Сашка, ты ж его знаешь. Горячий, импульсивный, увлекающийся. Сам говоришь, какие у него были глаза, когда тебя увидел. – Глаза-то глаза, но… – Что «но»? – Да как-то все не то… Не так. – Нет-нет, Ашот, не осуждай его. На обратном пути из Авиньона он обязательно… – Та же суета, разрывание на части… Куда уж там… И адреса так и не взял. – А ты почему не оставил сейчас у портье? Сходи завтра, занеси, он, вероятно, в том же отеле остановится. Скрепя сердце на следующий день, возвращаясь с работы, занес. Портье успокоил, сказал, что номер зарезервирован. Нет, Сашка есть Сашка, закрутился, завертелся, спохватился уже в поезде, стал казнить себя… Зайдет, не может не разыскать. Ну, вот не может! А внутри сосало, скребло, на работе был рассеян, отвечал невпопад. – Да успокойся ты, наконец, – мать видела, как мается ее, ах, какой ранимый Ашотик. – Я понимаю, все понимаю, но и ты должен понять. Тебе хотелось бы, конечно, чтоб он… – Да, хотелось бы… – пресекал Ашот. – Ладно. Хватит. Увидим. «Нет, не могу, у меня свидание с другом… И все. Свидание с другом, которого не видел Бог знает сколько… Ясно?» – вот что сказал бы Ашот на его месте. Но Сашка не сказал, уехал в Авиньон. Прошла неделя, фестиваль закончился. В газетах о нем много писали. Писали и о Сашке. Расхваливали. Ашот ждал. Статьи прекратились. Ашот продолжал ждать. – Да ты сам зайди, – твердила мама. – Чего тянуть. Зайди в гостиницу, и все. – И дай наконец ему дрозда, – подсмеивалась Анриетт. – Ты ж собирался. И он зашел. Ему сказали, что да, останавливался, три дня прожил и в конце прошлой недели улетел в Нью-Йорк. |
||
|