"Мой Карфаген обязан быть разрушен" - читать интересную книгу автора (Новодворская Валерия)

Лекция № 10. Через чистилище демократии – в ад диктатуры

У народовольцев были наследники. Такие же неприятные на вкус, на вид и на ощупь, как и их духовные отцы. И все они были на редкость похожи, несмотря на то, что постоянно конкурировали друг с другом, не разговаривали и всячески, еще до Октябрьского переворота, выясняли отношения. У Грина это все неплохо отражено. Там очень красиво показана панорама революционных кружков, где эсдеки и эсеры отбивали друг у друга аудиторию. Занимались они исключительно друг другом, забыв об объектах своих поучений. Объекты же находились в состоянии постоянной истерии. К тому времени уже водились народники, народовольцы, социалисты всех мастей, а тут еще, на наше несчастье, Лопатин перевел «Капитал», и немедленно эта толстая, скучная и очень специальная книжка была воспринята идеалистами как пятое Евангелие. Усвоена она была совершенно не критически. Примерно так же, как Дон Кихот усвоил свой рыцарский роман. Понятно, что прочитать про разные предания XII века в XVII-м приятно, но не следуют же из этого такие оргвыводы, что надо надеть на голову медный тазик и немедленно отправиться спасать человечество, воевать с ветряными мельницами, искать всюду сказочных великанов. Примерно такие же выводы были сделаны из «Капитала». Я думаю, что этих оргвыводов никто не предвидел: ни наяда, ни дриада, ни тем более, Маркс и Энгельс. Бедные европейские ученые при всей своей экстравагантности все-таки привыкли к нормальному буржуазному бытию, к теплому залу Лондонской публичной библиотеки, к хорошо приготовленному обеду, к хорошо накрытому столику в кафе, и им не приходило в голову, что их книжка попадет по сути дела в средневековую страну, где производство находится в рудиментарном состоянии, где промышленные рабочие являются чем-то средним между разинским и пугачевским контингентами, и что они со своей книгой станут родоначальниками новой Жакерии. Я думаю, что ни Маркс, ни Энгельс не представляли себе последствий, как любые фантазеры и утописты. Ницше никогда не представлял себе, что его очень экстравагантная, красивая, необычная философия может быть использована нацистами. Тем более не представлял себе этого Вагнер. Это ему и в кошмарном сне присниться не могло.

Та Парижская Коммуна, которую якобы Маркс и Энгельс приветствовали, во-первых, была где-то далеко, они ее не видели вблизи. Почта тогда работала плохо, телевидения не было. Когда коммунары валили Вандомскую колонну, этого CNN не показывало. Можно считать, что до них дошел слух, почти что сплетня, что где-то в Париже из их учения что-то интересное произвели. Надо сказать, что, к счастью, из этих их учений мало что успели произвести. Все-таки европейское воспитание сказалось. Коммунары не посмели национализировать банки. Эта наша знаменитая триада: банки, почта, телефон, вокзалы, телеграф – она как-то у них не сложилась. Они были теоретиками.

Они сели за стол в мэрии, написали манифест и стали думать, как бы им учредить республику и Коммуну. А Коммуну они себе представляли отнюдь не как коммунизм, а как парижское и французское самоуправление. Слово «коммуна» во Франции никогда не имело того значения, что в России. «Коммуна» было расхожим словом, на французском сленге коммуной назывался каждый город, каждый город имел городское самоуправление, и это и была «коммуна» с советниками по социальным и по экономическим вопросам. Они набрали заложников; однако, тронуть их не тронули, им не пришло в голову, что заложников можно убивать. И я думаю, что они были очень шокированы и удивлены, когда версальцы решили с ними обойтись, как с инсургентами. Это был заговор в кафе. Это был больше кинематограф и кафешантан, чем разинский и пугачевский бунт. И Флуранс, и Делеклюз были хотя и старыми волками социализма (как они думали), но про социализм они прочитали в книжках у Кабе («Путешествие в Икарию»). Они прочли очень много хороших книжек, сделали из них свои выводы и представляли они себе республику, социальный прогресс и социальное равенство примерно так, как это представляли себе даже не якобинцы, а старое доброе третье сословие образца 1789 года. Скорее даже как аббат Сиес и генерал Лафайет, потому что это были люди просвещенные, из хорошего общества, просто старые романтики. Бланки в этот момент фактически не участвовал в Коммуне.

Их очень жалко. Они, конечно, не заслуживали такого отношения к себе, как большевики.

Там был только один начинающий большевик, якобинец Риго, и он все время требовал, чтобы кого-то убили, кого-то повесили, кого-то ограбили, пролили кровь, но его коллеги по Парижской Коммуне просто пожимали плечами. К тому же во Франции всегда такие бульварные революции, очень красивые, с игрушечными баррикадами, вполне кинематографические. Они вошли уже в добрую традицию. Мало того: с 1789 до 1795 года у них вообще была сплошная перманентная революция. Потом 1830-ый, потом 1848-ой, так что 1871-ый у них просто вписался в сценарий. Единственное, что у них было красным – это красные знамена. И поэтому у Маркса были основания обрадоваться и мало было оснований ужасаться тому, что произошло, потому что это был заговор научных фантастов.

На самом деле, наверное, они даже не заслуживали того, что с ними потом сделали. Надо было посмеяться, надо было в газете написать про них какой-нибудь фельетон, совсем не обязательно было расстреливать и ссылать в Новую Каледонию. Французы очень сильно обожглись на 1792-м, на 1793-м, на 1794-м. Они принимали меры заранее. Это можно понять. Можно понять Гизо. Можно понять Тьера. Они ожидали, что на следующий день после победы коммунаров будет установлена новая гильотина, хотя ни Флуранс, ни Делеклюз не были на это способны.

Нельзя шутить такими вещами. Коммунары поплатились за неуместные шутки. Нельзя шутить охлократическим бунтом, нельзя никого поднимать против незыблемых законов нормального человеческого буржуазного общества. Нельзя отрицать частную собственность – даже на словах. Нельзя ставить под сомнение социальное неравенство в стране, которая очень сильно за это поплатилась. А Франция к этому моменту поплатилась за это достаточно сильно. Якобинский террор и гражданская война – это запомнилось на всю оставшуюся жизнь.

Поэтому не следует думать, что Маркс и Энгельс были хотя бы меньшевиками. Они были слишком хорошо воспитаны для того, чтобы быть меньшевиками. По нашей шкале ценностей Маркс и Энгельс тянули на кадетов. Не на октябристов, конечно; но на кадетов они тянули вполне. Никогда бы они не стали ни эсерами, ни эсдеками. А «Манифест»? Подумаешь, «Манифест»!

Их книжка попала в неблагоприятную среду. Те, кто смотрел в эту книгу, видели в ней фигу, а не то, что в ней было написано. В ней было написано совсем не то. Не говоря уж о том, что это просто шутка, пасквиль, оранжевая альтернатива по-польски. Методика польской Солидарности. Коммунистический манифест был написан как розыгрыш. Он был написан исключительно для того, чтобы дать пощечину филистерам. Маркс и Энгельс просто забавлялись. Им очень хотелось оскорбить общественные вкусы, вызвать какую-то резкую реакцию. Это опять-таки была чистая литература. Но эта чистая литература была воспринята у нас на Руси на полном серьезе, как руководство к действию. Вплоть до общности жен. Не говоря уж о том, что следует все обобществить. То есть большего абсурда представить себе нельзя. Тем не менее, родилось сразу два направления, причем впопыхах, следом за «школой» народовольцев.

Не успели народовольцы «сойти» (как сходят маслята, и потом появляются лисички или, скажем, белые грибы, а за белыми грибами, в свою очередь, появляются рыжики и грузди), как возникли эсдеки и эсеры. «Седые» и «серые» на тогдашнем сленге. (Так они назывались в фольклоре). Они были очень похожи. Чем же они были похожи? Совершенно антилиберальными тенденциями. Индивидуализм, как философия открытого общества, как философия общества, не имеющего конечного ответа, последнего ответа на все вопросы, не имеющего жесткой формулы и не имеющего надежды, на установление идеального общественного устройства, вообще не имеющего вектора надежды на какое-то царство Божие на земле, ими отрицался. Общественная конструкция у них выглядела следующим образом. Эсеры обожествляли крестьянина и видели в нем идеал. Эсдеки обожествляли рабочего. Ни те, ни другие ни в грош не ставили интеллигенцию, то есть сами себя. Они обожествляли коллектив. Коммунитарная психология лежала в основе их очень глубоких заблуждений. Понятно, что они были, во-первых, носителями славянской концепции. Сейчас это нам выйдет боком.

Долгое время славянская традиция нам не мешала. Было достаточно неприятностей с византийской традицией, ордынской традицией, с традицией Дикого поля, но вот с конца XIX в. чистая славянская традиция, традиция коммунитарного развития начнет отравлять все плоды и все источники, как некое ДДТ, разбрасываемое сверху, с вертолетов. Коллектив (неважно какой, где он работает, на поле или в цеху, важно что это некая общность) отрицает личность. Личность не имеет там никакого значения. Она не приоритет ни для рабочего коллектива, ни для коллектива крестьянской общины. Личность не считалась, не котировалась, интересы ее совершенно не учитывались. Утверждалось, что она вполне счастлива быть винтиком. Вот они, будущие сталинские винтики – задолго до того, как Иосиф Виссарионович сможет эту концепцию озвучить!

Более того, они видели своего врага в Западе. И те, и другие. Эсеры не выносили Запад, потому что Запад нес с собой отвратительную им механизацию, технику, будущую технотронную эру, техническое развитие. Им казалось, что это нашу пастораль отравит и исказит, даже изуродует. Опять в основе лежит неприязнь к Западу, неприязнь к цивилизации, неприязнь к высокой технической культуре. Отсюда берет начало узенький ручеек мифа о бездуховности Запада. О том, что если у вас моют тротуары с шампунем, то, значит, вы уже не можете иметь высокое духовное развитие. Высокое духовное развитие присуще только тем, кто сидит с голой задницей на свалке, желательно при этом сопливый, немытый, оборванный, ковыряя в носу, и моет голову примерно раз в год. При этом он от духовности просто светится. То есть это духовность юродивого. Грязного, с веригами, в женской рубахе, который бегает с колом по площади где-то у Василия Блаженного и Лобного места. Очень старая традиция. Узнаете? Та самая традиция коммунитарного развития, и славянская традиция, и традиция Дикого поля, и ордынская традиция, отрицающая западную культуру, разрушающая ее.

А что было у эсдеков? Что было у наших дорогих «седых»? Эти ребята тоже ненавидели Запад. Они любили рабочего. На Западе, с их точки зрения, рабочих страшно эксплуатировали и выжимали из них все соки. Они полагали, что именно им предстоит создать общество, где рабочие станут правящим классом и не будут подвергаться никакой эксплуатации. Отсюда идет знаменитый лозунг. Последний его носитель – наш Святослав Федоров: «Фабрики – рабочим, и заводы – тоже». А все вместе это восходит к нашему старому другу Огюсту Бланки и к анархо-синдикалистам, которые считали, что в обществе не нужно ни администрации, ни аппарата, ни менеджеров, ни владельцев этой самой частной собственности. Достаточно все взять и поделить – и все будет работать; производительность труда будет повышаться, и чудеса высокой производительности труда очень быстро перекроют все буржуазные показатели.

При этом и те, и другие, и эсеры, и эсдеки не выносили индивидуальность, отрицали западную цивилизацию и не видели особого смысла в конституционном развитии страны. Они всегда считали парламенты буржуазной говорильней. Личная свобода, вне социального аспекта, считалась ими просто ни во что.

Несчастные декабристы, которые мечтали этот самый народ освободить! Несчастные кадеты, которые столько времени посвящали идее конституционного устройства России! Здесь господствовал чистый Брехт: Вы учите нас жить во славу Бога:


Не воровать, не лгать и не грешить,

Сначала дайте нам пожрать немного,

А уж потом учите честно жить.


Как вы понимаете, до честной жизни просто уже не доходило, а вот насчет того, чтобы пожрать немного – это был единственный лозунг и большевиков, и эсеров, и эсеров-максималистов. Да, были же еще эсеры-максималисты! А это кто такие? Это родоначальники троцкизма. Если просто эсеры занимались террором как бы функционально, до достижения определенного результата (скажем, разбежится весь правящий класс, вот здесь мы и закончим), то эсеры-максималисты вообще никаких пределов не видели. Перманентный террор. Так же, как перманентная революция. В принципе это вид философской шизофрении, философской паранойи. Потому что есть философские учения, которые являются разновидностью такого метафизического параноидального развития мыслящей личности. Когда личность начинает полностью не считаться с реальностью, когда реальность идет направо, а личность идет налево, и при этом личность продолжает настаивать на том, чтобы реальность повернулась и пошла в ее сторону, – это, конечно, социальная и политическая паранойя.

И плюс к этому прибавлялось ордынство. Как вы понимаете, византийской традиции еще нет, византийская традиция снова возникнет при Сталине, когда он начнет отстраивать жесткую иерархию. Но уже была ордынская традиция, она все время жила в нас, потому что левые, собственно, были законченными империалистами. Если кто-нибудь считает, что первая плеяда большевиков не была имперски настроена, потому что они отпустили на все четыре стороны Польшу, Финляндию, даже ратовали за свободу для Кавказа, он сильно ошибается. Вспомните, во что вылилась свобода на Кавказе. Как Орджоникидзе бил по морде грузин за намерение отделиться, и как большевики тут же прибрали к рукам Среднюю Азию. Так что они были империалистами, но только они были очень практичными империалистами. Они понимали, что можно разжевать только тот кусок, который имеешь шанс проглотить. Ленин был вообще очень умным человеком, он знал, что он не удержит Финляндию и Польшу, поэтому он поступил, как в русской народной сказке: «Дарю тебе индюка». Есть такая сказочка, о том, как барин и мужик об индюке заспорили. Мужик нес индюка под мышкой, а барин ехал в карете (или в бричке, или в двуколке) и потребовал, чтобы мужик отдал ему индюка. Мужик не хотел отдавать, тогда барин просто отобрал этого индюка. Здесь мужик сообразил что-то, бежит он за этой тележкой и кричит: «Дарю тебе индюка, дарю тебе индюка!».

Вот так получилось с империализмом. Они прихватили всех, кого имели шанс удержать реально, кого в этот момент можно было захватить. Поэтому ордынская традиция ни на секунду не прекращалась.

И конечно, жила традиция Дикого поля. Абсолютно асоциальная традиция. Традиция, полная ветра, песка и пороха – и разгульной удали. Традиция, исключающая, что кто-то будет спокойно спать в своей постели, а завтра утром пойдет в лавку. Традиция, исключающая человеческую жизнь, потому что вечный ветер перманентных революций задувает огонь жизни. Жизни не остается. Какая жизнь может быть в этом кочевье, в седле, куда тебя кидают поперек? Они отнеслись к стране, как к полонянке, как к пленнице. Они бросили ее поперек седла и куда-то повезли. А когда довезли, они, собственно, не знали, что с ней делать, потому что они не могли ее кормить, они не знали, как это делается. Они не умели ею управлять. В принципе, первая генерация большевиков могла Россию только изнасиловать. Даже для того, чтобы поработить, надо иметь какие-то механизмы, функциональные придатки. Институт рабства требует все-таки сложной социальной организации. Должны быть надсмотрщики с бичами; одни рабы будут работать в доме, другие – на поле, третьих повысят, они будут приказчиками, кого-то можно будет сделать вольноотпущенником. То есть рабство требует некой стабильности. Стабильность наступит за гранью 20-х годов. Чистое рабство будет отстраивать Иосиф Виссарионович, когда пройдет звездный час автократии, и вместо пика пойдет ровная безнадежная прямая.

Первая генерация, ленинская генерация – это скифы, это дикие насильники: перекинули через седло, оторвали голову, повесили у седла, изнасиловали, убили, залили кровью, подожгли. Больше они ничего не могли сделать. Всякая социальная организация была им чужда. Именно поэтому у первой генерации большевиков не превалируют концлагеря. ГУЛАГ будет отстроен потом. ГУЛАГ требует определенного количества Вохры. Большевикам было проще расстрелять. Что они и делали, расстреливая всех тех, кого потом будут отправлять по этапу после долгого следствия. Нужны же палачи! Палачей надо отправлять на службу. Присваивать им очередные звания, вешать погоны, выдавать карточки. Нужны тюрьмы, нужны орудия пыток, для этапов нужны вагоны. У большевиков было проще. Здесь был нужен только маузер и пуля в затылок. Поэтому большевики работали с очень небольшим набором инвентаря. Маузер – и никаких проблем. Утруждать себя судами они не собирались. Они даже не делали вид, что их жертвы чем-то виноваты. Они были восхитительно просты. Просты как грабли. Это потом у Иосифа Виссарионовича возникла дюжина концепций, что одни – немецкие шпионы, другие – английские, третьи – германские. Кто-то подсыпает в удобрения отраву. Кто-то в масло стекло подсовывает. Нет, наши большевики ничего такого не разрабатывали. Они просто говорили: чуждый класс, буржуазный элемент. Они уничтожали целые сословия. Планомерно. И не делали вид, что эти сословия чем-то перед ними провинились. Это был предварительный этап, звездный час автократии, с полным отсутствием идейного обоснования или какого-то политического оформления. Это, может быть, было повторение якобинского террора, в том смысле, что те ребята тоже не занимались оформлением. Они говорили: «Смерть аристократу, смерть врагу нации». Восхитительная простота! Конечно, Дикого поля в этом было очень много.

Так что эсеры и эсдеки друг друга стоили. И когда позднейшие исследователи с большой важностью запишут в толстых фолиантах, что если бы Учредительное собрание не было разогнано, то страна могла бы спастись – это все будет полнейшей чушью. В Учредительном собрании большинство принадлежало эсерам. Эсеры ничем не отличались от большевиков. В этот момент надежды уже не было.

Дело идет к 1905 году. Только что попытались убить Александра Третьего – и неудачно. Александр Третий был гораздо менее привлекателен, чем Александр Второй, который почти что дал России Конституцию. Конституционная монархия едва не родилась тогда.

Александр Третий уже ничего давать не хотел, кроме железных дорог и хорошего управления. И тут все срывается в русско-японскую войну. Русско-японская война была очень похожа на чеченскую войну. Япония ведь не была частью тогдашней Российской Федерации (империи). Она была похожа на чеченскую войну атрибутикой, риторикой и общественным настроением. Дикая ксенофобия! Чего только не говорили о японцах! Что они – желтолицые макаки, например. Знаменитый «Варяг», как правило, сейчас исполняют без одного куплетика, а в этом куплете было сказано, что на каком-то японском корабле «ждут желтолицые черти». Японцы были виноваты в том, что у них был другой разрез глаз, что они принадлежат к другой расе. В принципе Россию в этот момент захлестывал нацизм. Не хватало только того, чтобы с ним соединился социализм, и была бы проведена первая сверка исторических часов. И первое испытание на прочность будущей гитлеровской концепции. Это был расизм. Белая раса срочно решила презирать желтую расу, и на этом основании (поскольку мы их шапками закидаем и разобьем) срочно понадобилось завоевывать японцев. С чего это началось – неважно, важно, чем это закончилось.

Этот ура– патриотизм, помноженный на ксенофобию, естественно, сопровождался дикой военной некомпетентностью. Помните, что время от времени России надо терпеть поражения для того, чтобы проводить военную реформу. Со времен Александра Второго прошло уже немало лет, и за эти годы армия успела благополучно отстать. Ее адмиралы, в основном, к тому времени были такими же надутыми и напыщенными идиотами, позвякивающими орденами, как наши с вами генералы. Если пойти сейчас в Министерство Обороны, то там можно обнаружить живые классические пособия по истории русско-японской войны. Такие же надутые чинуши, такие же бездарности, с таким же количеством звезд, с таким же самомнением. Они были совершенно уверены, что они разобьют японцев. Когда японцы стали их бить, поскольку японская армия действительно была в очень хорошем состоянии, и ее поддерживали на определенном уровне, россияне были потрясены и ошарашены. Российская империя обиделась, чуть ли не до самоликвидации в ходе 1905 года. Обиделась она, конечно, не на себя, как водится, а на собственных монархов, которые во всем оказались виноваты. Хотя вина была обоюдная.

Здесь уже на народ нашло разочарование и омрачение. Обратите внимание на то, из-за чего оно нашло. Представьте себе полнейший успех на фронтах японской войны. Представьте себе, что все японские острова были бы без боя легко взяты, с ходу, с наскока нашим родным российским флотом. Тогда волна ксенофобии, ура-патриотизма, и любви к монарху, и нежности к солдатикам, таким ладненьким, таким аккуратненьким, достигла бы каких-то невероятных степеней. Но когда оказалось, что эту самую армию бьют, любовь к царю немедленно пропала. Справедливое поражение очень болезненно воздействует на российские умы, а вот неправедная, незаслуженная победа вместо того, чтобы вызвать отчаяние и ужас, вызывает волну восторга. Как это было после подавления польских восстаний 30-х и 63-х годов XIX в. После того, как самым позорным образом русско-японская война была проиграна, общество стало биться о стенку. Немедленно оно вспомнило все: и что министры далеки от народа, и что помещики эксплуататоры, и что фабриканты пьют народную кровь.

В этот момент, однако, в России никто ничью кровь не пил. Самое интересное, что российские предприниматели еще в своей исторической колыбели очень умеренно пользовались своими возможностями.

Они были люди богобоязненные и страшно стыдились своего богатства. Так что когда возникнут партии прогрессистов, а их было несколько, и это были партии предпринимателей, они вместо того, чтобы форсировать либеральное буржуазное развитие, всячески будут стыдиться сами себя и станут чуть ли не социал-демократическими партиями, даже в большей степени, чем меньшевики. Потому что они будут требовать социальной защищенности для рабочих, будут всячески стыдиться своих капиталов. Это они построили воспитательные дома, создали рабочие кассы, столовые, больницы. В это время социальная защищенность русского крестьянина или русского рабочего, вокруг которых ходило земство и просто сдувало с них все пылинки, была выше, чем в Западной Европе. Она была незаслуженно высокой. Она была развращающе высокой. У нас было сколько угодно воспитательных домов. Пожертвований было столько, что хватало и на рабочие кассы, и на больницы. Собственно, даже не было повода для забастовок.

Каждый фабрикант считал своим долгом завести для рабочих какие-то развлечения и социальные гарантии. Это было просто какое-то социалистическое соревнование. Рабочие получали то, что они не зарабатывали. Не забудьте, что они еще и жалованье получали! Если бы не пьянство, да время от времени случающийся недород, то, наверное, все россияне купались бы в молоке и ели мед пригоршнями. Конечно, случался недород, конечно, страна находилась в зоне, неблагоприятной для земледелия, но в отличие от того времени, когда Ленин запретил помогать голодающим Поволжья и счел это контрреволюционной деятельностью, в России очень быстро помогали голодающим. Тут же организовывалась подписка, тут же шли огромные пожертвования, тут же начинали кормить эту голодающую губернию. В этот момент уже осваиваются земли на востоке страны.

В Сибири иметь двадцать свиней или двадцать коров считалось неприличным. Считалось, что это бедняк, за таких дочерей не отдавали. Сибирь не знала крепостного права. Возникала интересная ситуация. Именно там, на востоке, могло создаться независимое фермерство. Именно там, в основном, заведутся те самые кулаки, которых начнут уничтожать большевики; в Сибири будут только зажиточные крестьяне. А бедняков там, как правило, не было. Там были слишком богатые земли. И те люди, которые шли в Сибирь заново организовывать хозяйство, знали, на что они идут, знали про суровый климат. Там не было бездельников. В России к тому времени мог быть голоден только законченный лодырь, только законченный алкоголик, только человек, который просто не хотел работать. Такие всегда и всюду будут голодны, и это нормально. Потому что тот, кто не работает, есть не должен. Классическая формула либерального общества: как потопаешь, так и полопаешь, – справедлива и не отменяема.

Недаром одна из русских народных сказок рассказывает про крестьянина Власа, который предпочел, чтобы его утопили, но сухари мочить отказался. Добрая барыня ехала через деревню и увидела, что какого-то мужика засовывают в мешок. Она остановила свою бричку и спросила у крестьян, что они делают. А те сказали, что хотят Власа утопить, потому что он не работает. Барыня возмутилась. Предложила этого Власа отдать ей, потому что у нее полный амбар сухарей, и она не обеднеет от кусочка хлеба, зато душу христианскую спасет. Мужики растолкали этого Власа и сказали, что ему большое счастье привалило. Влас открыл один глаз и спросил: «А сухари моченые?» Барыня несколько оторопела и осведомилась, неужели же он сам не может сухари размочить, ведь воды у нее хватит. Влас подумал и сказал: «Да нет уж, несите, куда несли. Экая морока – еще мочить эти сухари». Здесь и барыня оставила всю свою благотворительность. Крестьяне завязали Власа в мешок и понесли топить. И мне кажется, они это сделали совершенно справедливо. Стоило утопить за такие вопросы и за такие ответы. Если бы середняки и кулаки вовремя утопили будущих членов комбедов, то Россия избегла бы многих несчастий.

Тем не менее, после того как обиженные на поражение в расовой и колониальной войне представители народа под руководством эсеров и эсдеков устроили маленький бунт в 1905 году, бунт сразу принял неконституционные и неевропейские формы отнюдь не парижские. Парижские формы предполагали какую-то конституционную цель, права для третьего сословия или ответ на угнетение. Революция 1830 года – это ответ на дикие действия Карла X. Если бы он не нарушил права, гарантированные Хартией Людовика XVIII, революции 1830 года не было бы. Если бы развитие городского класса, развитие бизнеса не стеснялось ничем, то не было бы революции 1848 года. А здесь смысла не было вообще. Это был амок. Это был приступ безумия. Потому что люди, в том числе люди из образованных, тащили бочки и телеги и строили баррикады. Во имя чего, они сами толком объяснить не могли. Они хотели устроить что-нибудь веселое. Они это устроили. Было ужасно весело. Они замарали кровью всю страну. Потому что подавлять все это государственной иерархии тоже было не очень приятно. Пришлось снимать гвардейские полки. Гвардейские полки, которые стреляют по баррикадам! Это было не их занятие, и это весьма запачкало их дворянскую честь. Пришлось знаменитому Плеве, которого потом убили с помощью бомбы люди Сазонова, потрудиться. Градоначальнику Трепову, которого пыталась застрелить Вера Засулич (хорошо, что не застрелила: если бы она его застрелила, некому было бы подавлять московское восстание), пришлось сделаться мясником. Пришлось прибегать к совсем уж некрасивым методам. Здесь никто не остался с чистыми руками, никто не остался в белых одеждах. Эти баррикады и то, что дело дошло до этого, – именно это потом вынудило Столыпина идти на военные суды, на такие первичные ОСО, когда осуждали без адвокатов. Я не думаю, что Столыпину это доставило большое удовольствие.

Едва ли и Пиночету доставило большое удовольствие делать то, что он сделал в Чили. Не думаю, чтобы Франко было очень приятно так обращаться с испанцами, как ему пришлось с ними обращаться. Но законы революции и контрреволюции, – это, к сожалению, сообщающиеся сосуды. Для того, чтобы подавить безумный бунт, нужны зачастую не очень изящные и эстетичные средства. В результате потом все ходят в грязных одеждах и с грязными руками и столетиями должны стирать с себя эту кровь. Общество находится в состоянии навсегда непримиримого противоречия. Потому что одни расстреливали других, одни другим рубили головы. Как дальше жить после этого – вообще непонятно. Большое спасибо эсерам и эсдекам! Они сделали, что могли. Они навсегда поссорили и образованные классы, потому что половина этих образованных классов пошла на баррикады, а другая половина их с этих баррикад сдирала. Половина гвардейских полков приняла участие в карательных акциях. Половина отказалась принять в них участие. Какая-то часть народа пошла на баррикады, а какая-то часть его же потом била студентов в предчувствии будущих эксцессов 1917 г. Одних сделали охотнорядцами и черносотенцами, а других сделали карбонариями.

Тот процесс, который инициировали те, кто придумал баррикады 1905 года, был роковым. Они не ведали, что они творят, потому что они непоправимо исказили все общественные процессы. Конституционного развития уже не могло быть. Манифест 1905 года – это было все равно, что выливать ведерко воды в лесной пожар. Пар, шипение, а огонь продолжает безумствовать. Эту стихию нельзя было уже подавить никаким конституционным манифестом. В России пылало пламя ненависти. Причем такое пламя, что только с ядерным реактором, с тысячью Чернобылей можно было его сравнить. 1905 год предопределил 1917 год. Части общества непоправимо возненавидели друг друга. Социальная и политическая ненависть достигли таких степеней, что развести это общество можно было только, наверное, на разных концах страны. Одних – в Мурманск, других – во Владивосток, потому что вместе они больше жить не могли. Не считая того, что особенным терпением у нас необразованные классы не отличались. И, кроме этого, нередки были случаи, когда в 70-е годы XIX века какой-нибудь крупный предприниматель или аристократ (или даже помещик), хотя они были люди достаточно консервативные, давал своему домашнему учителю или врачу крупную сумму денег и говорил: «Отдайте, кому нужно. Это на динамит и пусть все поскорее кончится». То есть степень безответственности элиты не знала себе равных.

Как можно было окончить какую-то общественную рознь или общественное противоречие (или роковое отставание страны) с помощью динамита, они, наверное, и сами не понимали.

Но долго, в течение веков, терпеливо работать, ползти по сантиметру, как улитка по склону Фудзи, – это кажется скучным для нашей широкой славянской натуры, поэтому проще было дать деньги на динамит.

Деньги на динамит поступали исправно. Динамит исправно использовался, а потом уже и винтовки покупали.

И вот среди всего этого безумия является Столыпин. Человек современного склада, западник, либерал, но реалист. Он видит страну такой, какой она была. Он видит обезумевшую страну. Он начинает ее постепенную реабилитацию. Чего он хочет для этой страны? Он хочет, чтобы она постепенно, по сантиметру, выползла из этого огнедышащего озера.

Потому что это было какое-то ядро Солнца, где бушевала плазма. Это была плазменная реакция. Эту реакцию надо было остановить. Нужно было личность развести с коллективом. Потому что личность, оставшись одна, взялась бы за ум, стала бы заботиться о своем благосостоянии, о своем образовании, о своей семье. Ей бы понадобились законы и правовые гарантии. Столыпин начал строить наш Запад снизу. Но ему мешали и снизу, и сверху. Снизу был вулкан. Сверху были идиоты, которые в Столыпине видели чуть ли не революционера, которым он отнюдь не был.

Он был типичным классическим эволюционером. Если бы они встретились с Егором Гайдаром, они бы прекрасно друг друга поняли. Фактически это те же идеи, только высказанные на несколько разных языках. Все-таки с тех пор прошло восемьдесят лет. Столыпин взял себе за образец английское общественное развитие. Собственно, он хотел написать нашу Великую Хартию вольностей. Но он хотел, чтобы эта Великая Хартия была дарована не сверху, а была выношена и рождена снизу. Естественно, глупые надутые министры, звенящие медалями, которые не выносили интеллектуалов, его терпеть не могли и всячески против него интриговали. То есть отношение к Столыпину было очень похоже на отношение к молодым реформаторам, хотя он молод не был. Но он был интеллектуалом, а значит, в глазах номенклатуры двора он был младшим научным сотрудником в розовых штанишках. Хотя у него были вполне солидные чины и вполне солидные ордена, его всячески вытесняли. Он был либералом, он не был черносотенцем, он очень прохладно относился к охотнорядцам. Он вообще к идиотам относился прохладно, а в России в этот момент были только крайне левые и крайне правые. Средний класс или не осознавал себя, или пытался прижаться к этим левым и правым. Он не имел собственных политических выразителей. Кадеты, которые могли бы стать его выразителями, в то время прижимались к левым, а октябристы или уходили в правый галс, или начинали извиняться за то, что у них есть деньги, как будто они эти деньги украли, хотя они их честно зарабатывали.

Словом, ситуация была абсолютно безвыходная, но Столыпин боролся до конца. Реформы не пошли по совершенно трагической причине. Крестьяне, которым дали, наконец, выйти из общины, из общины, в сущности, не вышли. Вышло меньшинство, большинство осталось. То есть Столыпин открыл клетку, а из клетки никто не пошел, из клетки надо было уже вытаскивать силой. Но у Столыпина не хватило на это времени. Его убили слишком рано. Тем более, что ему все время угрожала традиционалистско-консервативная реакция, полицейская реакция сверху.

Это была трагическая жизнь. Он не нашел признания у современников. Интеллигенция, которая к этому моменту совершенно обезумела, которая ненавидела все правое и даже ходила с левой, как потом напишет Маяковский, не только не прислала никаких венков и адресов на его могилу, но даже мнение, изложенное в леволиберальных газетах (да и просто в либеральных), если его сформулировать на современном языке, звучало примерно так: собаке собачья смерть. Сочувствовать ему считалось неприличным. И даже когда эсеры-максималисты взорвали его дачу, искалечили его дочь, убили сто человек гостей, причем сам Столыпин остался жив, никто этим не возмутился; это все было в порядке вещей. До какого параноидального безумия все это дошло, можно судить хотя бы по спору Достоевского с его издателем, где они создают опытную ситуацию, ситуацию некоего теста. "Что, если вы сейчас узнаете, что кто-то собирается взорвать Зимний дворец? Пойдете ли вы доносить, расскажете ли вы кому-нибудь или ничего не сделаете? И получилось, что даже Достоевский, который к тому моменту уже был монархистом (или, по крайней мере, себя так называл), который оставил социалистические заблуждения на каторге, в «Мертвом доме», и который пытался быть традиционалистом, не пойдет доносить и никому ничего не скажет. Потому что общественные настроения этого не допускали. Потому что это неприлично, потому что это не принято. Сочувствовать левым было принято настолько повсеместно, что поступать иначе казалось слишком страшно. Слишком велико было давление левых.

Столыпину пришлось не только терпеть плевки и оскорбления от интеллигенции, но переносить ненависть того самого народа, который он освобождал от векового рабства, и презрение правых черносотенцев, и оскорбления и пренебрежение от царя, которому он, может быть, сохранил жизнь на лишнее десятилетие.

Ему еще пришлось взять на свою совесть эти военные трибуналы. Я не думаю, что человеку из общества, воспитанному, религиозному, это было очень легко. Тем не менее, ему пришлось проливать кровь, ему пришлось подавить это все своими руками, и он это сделал. Он зажмурился – и это сделал. Это надо было сделать. Другого выхода не было. Общественное безумие было настолько велико, что его нельзя было погасить водой, его можно было погасить только кровью. Без этих столыпинских трибуналов, без галстуков, о которых пели во всех кафешантанах: «У нашего премьера ужасная манера на шею людям галстуки цеплять», – без того, чтобы позволить премьеру полностью погубить свое доброе имя, Россия закончила бы свою предоктябрьскую историю не в 1917 году, а на одиннадцать лет раньше. И лишние 11-12 лет жизни стране подарил Столыпин. Правда, они не пошли ей впрок. Первый приступ прошел, вторую волну удалось сбить; кому-то даже показалось, что навсегда, но обмануть историю было нельзя.

Потому что Думы – это не индикаторы. Думы – это анкеты. По этим анкетам, по первым четырем Думам, было ясно, что происходит в стране. Когда в первой Думе оказалось большинство левых экстремистов, и она была очень похожа на то, что мы видим в Охотном ряду, когда в первую Думу попадали делегаты, которые выворачивали унитазы из импортной сантехники, хотя им платили вполне приличное жалованье, и продавали их, уже все было ясно. Когда одного из депутатов, который был вполне обеспечен правительством, поймали с краденым поросенком на базаре, можно было бы сделать вывод, что имущественный ценз недостаточен. Нужна была система тестирования, которой тогда не знали. Применялся имущественный ценз, а сейчас и он не применяется. Сейчас, пожалуй, поздно его применять, а тогда было в самый раз. Милюков несколько раз не мог попасть в Думу, потому что он не был домовладельцем, он не мог преодолеть ценз. Конечно, эти ячейки сита были рассчитаны не на Милюкова, сделаны не для того, чтобы не допустить в Думу Милюкова. Все это было придумано, чтобы не допустить в Думу обезумевших левых, этот охлократический элемент. Первую Думу пришлось просто разогнать, потому что она превратилась в штаб заговора.

ГКЧП следовало за ГКЧП, только было кому их подавлять. Пока был жив Столыпин, все это довольно быстро убиралось. Возникала следующая Дума.

Вторая Дума была еще хуже. Если вы хотите представить себе, что это было, купите себе билет (если они продаются), в нашу замечательную Думу, и посмотрите, какие там картиночки висят на стенах, чем там депутаты занимаются. Но тогда страна была в большей степени раскалена. Тогда за стенами Думы была очень горючая среда. Достаточно было бросить спичку – и все бы вспыхнуло опять. А Дума не спичку, а просто пачки свечей бросала в эту горячую среду. Пришлось и ее разогнать. Третья Дума была лучше, чем вторая, но не потому, что народ опомнился, не потому, что по выборам не прошли экстремисты. Просто экстремистов поубавилось. Столыпин очень многих успел повесить, остальные разбежались. Он жестко подавил охлократический бунт.

Поэтому третья и четвертая Думы были уже на что-то похожи. Худо-бедно они могли работать. Правда, у них не было ответственного министерства. Что такое ответственное министерство? Ответственное министерство – это для Англии прекрасно, для Соединенных Штатов необходимо, для Франции временами опасно, так же, как и сейчас, потому что там Национальное собрание левое. Министерство, которое отвечает перед социалистами, соответственно работает не на страну, а на социалистическую партию. То же самое было и тогда. Ответственное министерство – это министерство, которое подчиняется не двору, а подчиняется этому самому Конвенту, этому самому будущему Совнаркому. Кадеты всю дорогу боролись за ответственное министерство. Если бы ответственное министерство было дано Думе тогда, охлократический октябрьский бунт произошел бы раньше, потому что всякое экономическое развитие было бы остановлено этими левыми затеями. Ведь экономике они не учились. Ни одного экономиста из левых не было в Государственной Думе. То есть там даже и Задорнова не было. Там были в лучшем случае юристы, но абсолютно не знавшие экономики. Если бы им досталось в руки управление экономикой России, экономика была бы развалена в несколько месяцев.

Так что то, что ответственного министерства не давали, было величайшее благо. Та четырехвостка, о которой все время мечтали левые, да и интеллигенция мечтала, тоже была большое зло. Что такое четырехвостка? Это то, что мы с вами имеем сейчас. Это наша хрустальная мечта, которая оборачивается против нас же. Всеобщее, равное, тайное, закрытое голосование. Альфа и омега. Все видели это во сне. Никто не предполагал, что эта четырехвостка поставит во главе страны левые экстремистские элементы. А предполагать надо было, потому что это было ясно уже с 1905 года. Что такое система общих выборов (равных, прямых и тайных) во времена катаклизмов? Во времена катаклизмов избирательное право не является примиряющим элементом, оно не является заменой гражданской войны, оно, скорее, становится инициатором гражданской войны, оно спусковой крючок, на который нажимает палец всеобщего голосования, а дальше начинается сама гражданская война. Причем начинается с Парламента – и именно в Парламенте. Парламент становится взрывным устройством. И это взрывное устройство распространяет свои зажигательные волны по всей стране. И, в конце концов, вся страна превращается в один сплошной пожар. Вы уже видели это один раз, мы все видели это в 1993 году. Это классика: две первые Думы и Верховный Совет. И это еще раз повторяется сейчас.

Парламент служил детонатором взрывному устройству, но после Столыпина никто уже не знал, что с этим делать. Политические партии были крайне слабыми. Они были безответственными, потому что никто из них не привык отвечать за страну. Худо-бедно за страну отвечала монархия, неповоротливая, косная, традиционалистская, но все-таки менее безответственная, чем эти политические партии. У нас кадеты, наиболее разумный элемент общества, дошли до Выборгского Манифеста очень скоро, буквально за полгода. А что такое Выборгский Манифест? Не платить налогов, то есть не давать податей, и не давать рекрутов. Это был откровенный вызов государству, и неудивительно, что потом все, кто подписался под Выборгским Манифестом, получили кто полгода, кто год в крепости. Милюков был достаточно мирным профессором, который только и мог читать лекции. Но он все время попадал в какие-то переплеты. То его на полгода посадят, то на два года вышлют в Югославию в университете преподавать, то ему временно эмигрировать приходится, то ему на выбор предоставляют: два года сидеть или два года находиться за границей.

И вот, наконец, это Выборгский Манифест. Кадеты не понимали, с каким они играют огнем, не понимали, что они капля в этом левом море, и что они в нем утонут. Они всячески заигрывали с этим левым морем, они шли к нему навстречу. Они, в конце концов, в этом левом море искупались – и утонули, как тринадцать негритят.

Это их вина. Они не смогли создать никакого механизма защиты от этого левого моря. Они защищали страну от монархии. Они не думали, что ее надо защищать от левого экстремизма. То есть они, по сути дела, сами выковали для себя наручники.

Особенно глупо кадеты вели себя после войны, которая была очень некстати, потому что даже выигранная война – это способ раздать всем оружие. Люди получили оружие, люди научились убивать. Цена человеческой жизни крайне упала.

Война не была проиграна. Именно в 1917 году армия была достаточно победоносной, войну Россия не проигрывала. Голода не было. Земство было как никогда сильным. Действовал Земгор, то есть Союз Городов и Земельный союз.

Плохо было другое. Плохо было то, что люди в окопах полностью вышли из социальной структуры и отстроили себе новую. Демократы и либералы не владели способами агитации среди масс, у них это не получалось, хотя они и газеты издавали, и клубы имели во всех городах, однако мало кто в эти клубы ходил, а левые прекрасно находили с народом общий язык, они, по сути дела, распропагандировали всю армию. Они действовали на очень примитивные комплексы, на инстинкты безусловного характера. Они действовали на желудочно-кишечные рефлексы, и у пролетариата, как у павловской собаки, в нужный момент выделялась слюна, а иногда даже желчь. Они успели доказать народу, что чиновники, дворяне, интеллектуалы, предприниматели – это их враги. Что все, у кого есть деньги, – их враги, что они обобраны, что наверху все – взяточники, все – коррумпированные элементы, что их все время грабят. Не нужно далеко ходить за разъяснениями и за историческими примерами. У нас сейчас точно такая же ситуация. Иметь деньги считается преступным. Писать книги, за которые платят девяносто тысяч долларов каждому автору, – тоже считается преступным. Народ якобы обобран, режим якобы антинародный.

Самое занятное, что этот антинародный царский режим не в состоянии был справиться со страной именно в силу того, что он был слишком народным.

Между прочим, Николай Второй был народником, примерно таким же, как те, которые когда-то пошли в народ. Он не был социалистом, но он настолько высоко ставил божественное право народа, что ему не могло прийти в голову к чему-то этот народ принудить даже для его блага. Воля народа, любовь народа, понимание народа, уважение народа, то есть все это гипертрофированное уважение к народу погубило не только монархию, но и всю страну. Если бы они меньше уважали народ, они, возможно, его бы спасли. Но они любили народ до такой степени, что погубили и народ, и себя. Потакая народу, чаще всего правительство его губит. Так все и случилось.

К грани 1917 года наша страна представляет собой некий огнедышащий кратер. И, несмотря на успехи на фронте, уже существует параллельная власть. Возникают так называемые Советы. Что это такое? По сути дела, это якобинские клубы – система параллельной власти, которая не учитывает общественные реалии, экономические реалии страны, которая полностью исключает образованные классы из системы управления. Были Советы солдатских депутатов. Были Советы крестьянских депутатов. Были Советы рабочих депутатов. Но простите, не было ни одного Совета депутатов от учителей. Не было ни одного Совета депутатов от врачей. Разумеется, не было ни предпринимательских Советов, ни нотариальных Советов. Ни Советов юристов, ни Советов художников, то есть образованные классы общества и те классы, которые обладали собственностью, – просто не учитывались этими Советами. Советы поэтому были чисто якобинскими клубами. И лозунг опять был тот же: смерть аристократу! Как выяснилось, не только аристократу, смерть любому врагу нации. И когда в Петрограде возникает (как всегда, на пустом месте) охлократический бунт, его можно было очень просто подавить. Так же, как легко было вначале, до 21 сентября подавить бунт наших Совдепов 1993-го года. И надо было захлебнуться слабостью, которой захлебнулась власть в Российской империи, надо было быть такими беззубыми, такими неумелыми, такими не к добру идеалистами, такими наивными детьми, чтобы выпустить эту жар-птицу на свободу, чтобы она сожгла все.

Они не попытались ничего сделать. Они могли ввести в город войска. Не было оснований для бунта. Белого хлеба было сколько угодно. Черного завести не успели. Потом эти же рабочие шли по набережным и громили кондитерские, где было достаточно тортов. Так что никакого голода не было. Все это не было голодным бунтом. Это была блажь. Это был пароксизм безумия. Любое правительство обязано было это подавить. Но уже не было Столыпина, который готов был брать все на свою совесть, готов был губить свою душу и свою репутацию во имя спасения страны. Не было и таких людей, как Трепов и Плеве, которые, не обладая ни совестью, ни интеллектом, тем не менее имели какой-то нюх цепных собак и понимали, что это надо подавлять. Подавлять было некому.

Здесь начинается, может быть, самый интересный период истории России – период дискредитации демократических идей. И период заболевания демократическими идеями, когда демократические идеи становятся СПИДом, полностью уничтожающим иммунитет против воли к смерти. И когда демократия становится причиной конца света.