"Мой Карфаген обязан быть разрушен" - читать интересную книгу автора (Новодворская Валерия)

Лекция № 12. Свободу не подарят, свободу нужно взять

Россия досталась большевикам, как падаль достается стервятникам.

Причем в этой ситуации невозможно сострадание, невозможно сочувствие, и невозможно определить, где добро, а где зло. В чем заключается больше добра, в падали или в стервятнике? Это очень сложно определить. Они сосуществуют. Это некий симбиоз. Стервятник питается падалью. Падаль ему полезна. А падали уже все равно. И вот, по видимому, где-то в 1921 году России стало все равно. Всякое сопротивление, организованное и неорганизованное, прекратилось. Оно прекратилось даже там, где оно могло бы еще продолжаться: в глухих урочищах Сибири, на заимках.

Большевики были гениальными негодяями, поскольку их очень хорошо подковал их лидер, который действительно был гением. (А еще говорят, что гений и злодейство две вещи несовместные. Очень даже совместные…). Они употребили очень простую технологию, которую надо запомнить на будущее всем, кто собирается заниматься политикой, потому что политика – это занятие шкурническое, и в принципе политикой могут заниматься только прохвосты. Порядочные люди в России заниматься политикой пока не могут.

Да и в мире в принципе порядочные люди политикой не занимаются. Политика – это занятие для непорядочных людей. Она исключает порядочность как установку. Она обязательно включает в себя ложь, корысть, предательство. Без этих трех составляющих не обходится никакая политика. Конечно, мы можем сравнить нашу безнравственную политику с нравственной политикой цивилизованных западных государств, и окажется, что, безусловно, безнравственности там меньше. Но кто скажет, что ее там вообще нет, посмотрев, как цивилизованные страны предали Гонконг, как во имя инвестиций и ресурсов предают китайских политзаключенных? В принципе, скоро могут сдать и Тайвань. То, что происходит в мире вокруг Китая, происходит не только по вине господина Примакова, но и по вине госсекретаря Соединенных Штатов, ведь пока экономической блокады КНР нет ни со стороны западных держав, ни со стороны держав восточных. Когда с Китаем и со всеми коммунистическими государствами будут разорваны дипломатические отношения (и не только с маленькими и слабыми странами типа Кубы и Северной Кореи, но и с большими, сильными, типа КНР), тогда можно будет сказать, что в мире завелась какая-то нравственность в политике. Пока этого нет, считайте политику абсолютно безнравственным занятием.

Большевики употребили следующие роскошные технологии, рекомендуемые всем политикам. Они расправились со всеми поодиночке. Начали они, разумеется, с правых партий. Партий типа октябристов, прогрессистов, кадетов. Пока они расправлялись с правыми партиями, партии более левые, типа правых эсеров, спокойно сидели в Учредительном собрании и пели «Интернационал». Они считали, что до них не дойдет, и что можно абстрагироваться от того, что происходит с правыми партиями, что жизнь – это как бы не для всех, а только для некоторых.

Прекрасно! Большевики разобрались с правыми партиями и занялись левыми. Покончили с левыми партиями, вне своей единственной и неповторимой, которая, кстати, довольно спокойно смотрела (хотя в начале там была некая оппозиция и даже некие фракции), как расправляются с анархистами и с левыми эсерами. С анархистами расправились очень рано. Большевики поняли, что традиция Дикого поля, которая была очень сильно выражена у анархистов, у махновцев, – это опасная традиция. Хотя в первых большевиках тоже жила традиция Дикого поля, у них она умножалась на ордынскую и на византийскую традиции. А у анархистов и махновцев была чистая традиция Дикого поля, плюс еще славянская традиция. Что это означало? Это означало, что они опасны. Потому что традиция Дикого поля – это храбрость и самоотверженность. Она предполагает, что ее носителя будет невозможно согнуть, поработить и поставить на колени. А зачем большевикам были нужны такие граждане их будущей Совдепии, которых нельзя поставить на колени, даже если они исповедуют левые убеждения? Поэтому, хотя многие не могут понять, не было ли ошибкой со стороны большевиков то, что они уничтожили махновцев, и не разумнее ли им было на них опереться, они все делали правильно. Они уничтожали традицию Дикого поля. Они уничтожали храбрость, самоотверженность, доблесть, мужество. Они все это уничтожили.

С анархистами они стали разбираться чуточку позже, чем с кадетами. Они понимали, что скандинавская традиция, которую несли кадеты, была никак не опаснее, чем традиция Дикого поля, которая жила в левых эсерах. Их уничтожали вместе. Практически в те же 1918-1919 гг.

Разобравшись со всем этим, большевики приступили к внутренней оппозиции. И здесь опять – та же технология. Казалось бы, эти самые большевики могли бы кое-что предвидеть, глядя, что произошло с другими партиями. Но они ничему не научились. Сначала Бухарин аплодировал, глядя на то, как убирали Зиновьева, Каменева и Троцкого, потом убрали и его, и все пошло по той безумной спирали, которая лучше всего представлена у Евгении Гинзбург в «Крутом маршруте». Вчерашний подследственный завтра встречает на этапе не только тех, кто от него отрекался и предлагал ему положить на стол партбилет, но и своих следователей! Это был закономерный итог. Глупость всегда так кончается. Это естественный финал. И в принципе подобное поведение лежит вне гуманитарных категорий, оно вне сострадания и сочувствия.

Дальше у нас идут социальные страты. Прежде всего убирали крупных предпринимателей, так называемых деревенских капиталистов, ростовщиков, то есть финансовый капитал. И тех, кого могли назвать латифундистами, то есть тех, кого в России именовали помещиками.

Все другие страты общества не только не протестовали, но жизнерадостно делили наследство. Они были безумно счастливы. Они считали, что сейчас наступит социальная справедливость, и начнется социальный мир.

Дальше большевики просто выкидывают циничные лозунги. Владимир Ильич был на редкость откровенным человеком, он ничего не скрывал, он слишком хорошо знал страну, в которой ему приходилось действовать. Он ее презирал. Высшая откровенность ленинских трудов соответствует только одной идее – презрению. Человек, который в меньшей степени презирает свою страну, поостерегся бы говорить столь откровенно.

Откровеннейший лозунг звучал так: сейчас мы с крепким средним крестьянством и с деревенской беднотой идем против кулаков. Их никто не защитил. Это уже 30-е годы, это раскулачивание. Естественно, туда попали и те, у кого было две коровы и одна коза. Издержки производства. Но в принципе середняки не протестовали, когда большевики добрались до так называемых кулаков (просто до тех, кто был несколько удачливее других в своем хозяйстве). Почему этого не происходило? Почему не было протеста? Вервь, община, мир. Мир остался прежним. Крестьянская община плавно перешла в колхозы без особого сопротивления, за исключением сопротивления тех, кто при Столыпине выделился из общины, тех, кто, действительно, мог стать фермером, то есть немногих свободных людей.

Вервь и община были страшно завистливы, они давили, они усредняли. Им ненавистно было все, что поднимается, что богаче, что умнее, что сильнее, что выделяется из ряда вон. Поэтому они даже испытывали чувство облегчения, видя, что нашлась некая сила, которая убирает для них ненавистное социальное неравенство.

Поэтому под жизнерадостные крики одобрения были уничтожены те, кто богаче. А дальше, как вы понимаете, пошел другой лозунг: в союзе с деревенской беднотой идем против середняка. Начинается поголовная колхозизация всей страны.

Но самый интересный период – это нэп. Чем он был интересен? Он был интересен не тем, что делали большевики. Нас здесь должны интересовать не руки палача, а поведение жертвы. Поведение жертвы было совершенно парадоксальным (было бы, если бы мы не знали, с чем мы имеем дело). Жертва тут же забыла про все, и жизнерадостно пошла работать на большевиков, и подружилась с большевиками. Эти несчастные, недобитые предприниматели, которых не успели уничтожить и загнать за границу, когда большевики разрешили существовать мелкому и среднему предпринимательству, не понимая, что это временно, что секира над их головами все еще висит, что дамоклов меч не убран, бросились создавать для большевиков экономический потенциал. И как Ленин справедливо замечает, они накормили и одели страну. Крестьяне безумно обрадовались тому, что отменили продразверстку и заменили ее продналогом. То же самое чувство испытывали крепостные крестьяне, когда им заменяли барщину оброком. Практически все крестьяне, которые не вышли из общины добровольно, когда Столыпин это позволил, были крепостными крестьянами. Поэтому переход из одного крепостничества к другому, к колхозному, совершился плавно и органично. Неудивительно, что большевики потом говорили, что они управляют именем народа и что народ и партия едины. Народ и партия действительно были едины. Концлагерь существует за счет покорности жертв. Свободные люди в таком положении восстают. Может быть, их всех убьют, а может быть, они отберут оружие у охраны по всей стране и победят. Возможны разные варианты, но невозможно сотрудничество между жертвами и палачами, невозможен симбиоз. А у нас это было как раз достигнуто.

Все это страшно понравилось интеллигенции. Как вы думаете, почему? Потому что она со времен Каракозова и Чернышевского была левая. Она была неистребимо народнической. Ей нравилось, когда ее запрягали. Она выросла в заблуждении, что народ всегда прав, а она всегда не права. И эта позиция вечно неправого, позиция вечной жертвы, которая всегда извиняется, когда ей наступают на ногу, способствовала тому, что интеллигенция в разных литературных и не литературных журналах, в архитектуре, в искусстве, в советской науке и в советской промышленности стала с упоением работать на большевиков. Нэп – это совершенно фантастическая ситуация, когда палачи вначале просто сделать ничего не могли, были на грани гибели и взмолились, обратившись к своим жертвам: «Бога ради, помогите нам создать такие условия, когда будет возможно и выгодно вас давить. Мы сейчас просто не можем. У нас нет гвоздей, нет лаптей, нет еды. У нас полная разруха. Давайте вместе поднимем нашу плаху из руин и затем на такую чистенькую, свежеоструганную ляжете, вы положите на нее головы, вы наточите нам топорик, вы скуете себе цепи, а потом мы наедимся, отдохнем, мы будем свежие, бодрые, мы вам тогда головку и оттяпаем».

Это классическая формула нэпа. И все обещанное произошло, когда они отъелись, как клоп на теле своей жертвы. Между прочим, ВЧК не переставала работать ни на один день, но это не волновало нэпманов, так называемых мелких предпринимателей; это не волновало крестьян, которые продолжали себе пахать над пропастью во ржи. Это никого не волновало. Не волновало, что арестовывают остатки инакомыслящих, что работает машина репрессий. Уже не за дело арестовывали, уже никаких дел ни у кого не было. Арестовывали уже за слово, неприятности были у Булгакова (хорошо, что до ареста не дошло!), неприятности были у тех, кто не так литературно мыслил.

Философские пароходы ушли в Западные воды с согласия тех, кто на этих пароходах уплыл. Ни Бердяеву, ни его коллегам не пришло в голову, что нельзя уезжать из этой страны, что за эту страну нужно драться, что нужно возглавлять какое-то сопротивление, что большевикам надо противиться, а не книжки в эмиграции писать. Нет, так же, как ушла Белая армия, русская философия ушла в небытие, в иное измерение, и она соприкоснется с Россией снова только через 70 лет, когда этих философов начнут у нас читать. Они бросили страну, и это еще раз доказывает, что они считали страну падалью, что они понимали: ее нельзя спасти. За живого сражаются. Оставляют только мертвеца, даже не закопав его. Мертвеца в могиле или без.

Это было коллективное предательство. Все предали друг друга, и все предали самих себя. После того, как большевики получили свою первичную группу "Б" – товары народного потребления, они справедливо подумали, что теперь они могут себе позволить и "А". У них было все готово для того, чтобы окончательно остричь овечек. Часть прирезать на бойне, а часть запрячь в свои железные машины, которые знаменовали эру индустриализации.

Начинается еще один парадоксальный период. Возникли ножницы. Что делают нормальные люди, знающие, что такое экономика, когда у них возникают ножницы между сельским хозяйством и промышленностью? У большевиков были рентабельное сельское хозяйство (потому что оно было частное, хотя и мелкое) и абсолютно нерентабельная промышленность (потому что она была государственная и ничего не могла дать). Нормальные люди садятся, чешут затылки и думают: Наверное, мы наворотили здесь, смотрите, как у нас сельское хозяйство работает, как хлеб дают, эти самые крестьяне, хотя у них и машин нет, работают, хлеб дают, за их счет страна сыта. Значит, надо и промышленность на частную основу поставить, чтобы она делала не только ситец, но и современные станки, и оружие, и будущие высокие технологии. И зовут хозяина, проводят приватизацию.

Но здесь все произошло наоборот. Были уничтожены рентабельное сельское хозяйство и рентабельная промышленность группы "Б", которая выпускала товары народного потребления, и все было унифицировано на абсолютно тоталитарном государственном уровне. С этого момента в стране ничего рентабельного не остается. С этого момента в стране ничего не производится, кроме металлолома, станков, турксибов, не нужных никому каналов, потому что никто никогда не плавал по Волго-Донскому каналу и по каналу им. Москвы. Они были просто для показухи.

Начинается так называемая индустриализация, громыхающая, как копилка. Потемкинские деревни. Потому что нельзя индустриализировать нецивилизованную страну. Нельзя все это сделать, полностью уничтожив группу "Б", что большевики, собственно, и осуществили.

Итак, крестьяне могли сопротивляться, пока жива была еще та интеллигенция, которую они предали. Пока ее уничтожали, они пахали. А эта интеллигенция предала их в свою очередь, когда пошла на службу к большевикам в 1918 году. Эта череда предательств привела к тому, что когда очередь дошла до крестьян (уже в 30-е годы), некому было их защищать, некому было их организовывать, некому было возглавить протест, некому даже было дать ему какую-то идеологическую направленность. Потому что интеллигентов, которые способны были к протесту, уже не было на свободе и даже не было в живых. Так 30 миллионов крестьян идут в трубы канализации, как называет сталинские репрессии Солженицын.

И самое последнее предательство совершают цивилизованные западные страны. В 1933 году, наконец, совершается великое событие. Германия признала Советский Союз еще после Раппальского договора, первой, в 1922 году, потом за ней выстроились в очередь все остальные.

И вот наступает 1933-ий год. Что такое 1933-й год? Уже уничтожены 30 миллионов крестьян. Для страны все кончилось. Всем все ясно, кроме тех, кто не хотел ничего знать. И тут США признают Советский Союз. Именно тогда. Почему? Что, в Советском Союзе произошла демократическая революция, распустили концлагеря, началась перестройка, прогнали большевиков? Нет. В Соединенных Штатах поняли, что это надолго, что это мировое зло, что оно укрепилось, и что оно будет жить десятилетия. Плетью обуха не перешибешь. Они решили от этого получить свою долю выгоды. Последнее предательство в этом ряду совершают Соединенные Штаты Америки, они признают Советский Союз.

В этот момент Советский Союз представляет собой некую шлюзовую систему лагерных режимов. ГУЛАГ становится естественной формой существования страны. Не исключительной формой, а естественной; просто у всех разные режимы. На воле – общий режим, даже расконвойка, потом идут режимы усиленный, строгий, особый, но свободы отныне не будет ни у кого. Начиная с 1917-го и кончая 1991-м ни у кого больше не будет свободы. Свобода будет только в пределах некой запретки, то есть локалки. Это место около лагерного барака, где разрешается ходить свободно. Но не по всей зоне, а хотя бы по локалке. Ну а кроме как в зоне, гулять нигде не разрешается.

Советский Союз становится одной сплошной зоной. Потому что человек, который вынужден отправлять своих детей в школы, где изучают марксизм-ленинизм, просить разрешение на выезд за границу в райкоме, предъявлять комсомольскую характеристику, поступая в институт, не свободен, даже если на нем нет полосатой лагерной куртки и полосатых лагерных штанов. Все равно у него на спине нарисован бубновый туз, даже если он сам его не видит. Все были крепостными: писатели, съезды которых назывались съездами советских писателей; композиторы, архитекторы, ученые. Крепостной ученый Сахаров создал основы для водородной бомбы. Крепостные ученые Ландау и Тамм пытались иногда сделать что-то благородное, за кого-то заступиться. В лагерях существует взаимовыручка, в лагерях не все идут в придурки, не все становятся капо, не все соглашаются на должность бригадиров.

Андрею Дмитриевичу Сахарову было что искупать, потому что если бы не было создано атомное оружие, если бы какие-то технологии не были украдены у Соединенных Штатов Америки, если бы советские ученые так хорошо над этим не поработали, большевики были бы обезоружены. Им бы пришлось начать перестройку несколько раньше, потому что у них не было бы ядерной дубинки. Но крепостные ученые не имеют собственного мнения, они даже не имеют инстинкта самосохранения. Они дали этой системе ядерную дубинку.

Ситуация была настолько безнадежна, что говорить о каком-то организованном или хотя бы полуорганизованном сопротивлении мы не в праве.

В нашей истории есть расстрел в Новочеркасске. В нашей истории нет восстания рабочих в Новочеркасске. Это не восстание, когда несчастные, голодные, замученные рабочие берут красные флаги и идут к горкому партии просить справедливости. Это даже не восстание Спартака. То есть если рабы-гладиаторы в древнем Риме были способны на восстание, то здесь уже и восстания нет. И расстреливать этих несчастных людей, которые всего-навсего хотели, чтобы с ними поговорил какой-нибудь член правительства, было совершенно не обязательно.

Наверное, 75% диссидентов, которые арестовывались КГБ, и даже не 75, а 90% в самом лучшем случае мечтали усовершенствовать социализм и создать нечто с человеческим лицом. А некоторые были просто коммунистами из самых правоверных. Они протестовали только против «недостатков» и «пороков» системы. Хотели ее сделать более человечной, потому что прочитали (я уж не знаю где, может быть, у Томаса Мора, хотя у Мора были свои неприятности на острове Утопия, ведь у Мора существуют и рабство, и сикофанты, да и у Кампанеллы все дружно камнями побивают преступников, разве что у Кабе они об этом могли прочитать), что коммунизм может быть человечным, добрым, с человеческим лицом. Примеров тому в истории нет, даже в Утопиях нет примеров. Откуда они это взяли, я не знаю, спросите у них, когда кого-нибудь встретите.

Таким был знаменитый Рахимович, один из самых твердых диссидентов. Он работал председателем колхоза и твердил на следствии, что готов умереть за дело Ленина, а вот нынешние коммунисты дело Ленина предали. Выдумать, что Ленин был некоей альтернативой Брежневу, могли только люди полностью искалеченные (и нравственно, и политически, и духовно). Пригласите к себе писателя и драматурга Шатрова и задайте ему вопрос, как это он додумался до пьесы «Дальше, дальше, дальше», где у него положительный образ Ленина как бы борется с отрицательным образом Сталина, где он взял этих «Синих коней на красной траве»? Откуда они все взяли, что Ленин был лучше Брежнева?

Кстати, есть еще один миф. Миф о благополучии эпохи застоя. Классическое благополучие! Сажать сотнями и тысячами было просто незачем. Возникает парадоксальная ситуация. Никто не сопротивляется, а разве что робко читают Самиздат и пытаются улучшить социализм. В этой ситуации массовые репрессии не нужны. Прекращение массовых репрессий при тоталитаризме означает, что общество уже мертво, что оно убито, что оно не способно вообще ни на какой протест, что больше убивать никого не надо, что все и так мертвые. По второму разу мертвецов не убивают. Комитет Госбезопасности вынужден искать себе жертвы, часто вынужден их выдумывать, потому что ему не с кем бороться, от Москвы до самых до окраин никто не сопротивляется. Поскольку я диссидент и бывший, и теперешний, я знаю, о чем я говорю. Я знаю, сколько было людей, которые, как Юрий Галансков, могли написать еще в 1968 году: «Вставайте, вставайте, вставайте, о алая кровь бунтарства! Вставайте и доломайте гнилую тюрьму государства». Такими были единицы. И мы были париями в диссидентской среде. Нас не только КГБ, но и сами диссиденты боялись. Боялись, что мы подорвем чистые основы ненасильственного движения за улучшение советской Конституции и помешаем борьбе за права человека при режиме, который просто исключал понятие прав человека как таковых. Если бы у тогдашних диссидентов конфиденциально спросили (провели бы негласной опрос), если бы такие мониторинги были возможны, кто из них выступает сознательно и открыто за свержение существующего государственного строя, за вестернизацию страны, за построение капитализма, за то, чтобы коммунисты были свергнуты путем вооруженного восстания народа (безотносительно к тому, возможно это было или нет; это было совершенно невозможно, я-то знаю, я к этому все время призывала, но результатов никаких не было), вы набрали бы в лучшем случае десяток – другой. Даже знаменитая (единственная, пожалуй) крупная подпольная организация ВСХСОН, членом которой был наш великий, но наивный писатель Леонид Бородин (а им дали очень большие сроки, когда нашли их и разогнали), не была западнической. Они не выступали за вестернизацию страны. Они выступали против коммунистов, но со славянофильской точки зрения. Это был тот же Раскол, к сожалению. То есть сопротивление из традиционалистской позиции, сопротивление из позиции нереальной и несовременной.

Говорят, что коммунисты насильственно загоняли мыслящих людей в компартию. Это было бы еще полбеды, если приходили бы к ученым, к врачам, к писателям, приставляли бы автомат к груди и говорили: «Пиши заявление в партию, иначе застрелим». Бывало и хуже. Знавала я одного молодого физика, который работал в Институте Высоких Энергий или что-то в этом роде. У них там был один доктор наук, заведующий лабораторией, и он хотел возглавить отдел и быть членкором. Для этого надо было вступить в партию. Разнарядка на этот институт была спущена, но низкая. Можно было принять всего двух человек. Они там чуть ли не жребий кидали, как на новогодний гостинец, как на заказ с икрой, кому эта высокая честь достанется. Нашему будущему членкору не повезло. Нашлись, с точки зрения Ученого совета, более достойные этой высокой чести вступления в КПСС. И что делает наш ученый? Наш ученый начинает писать жалобы в горком партии, в ЦК, в Политбюро. Он заявляет, что с помощью интриг и недостойного поведения конкурентов его оттеснили. На самом же деле только он был достоин этого партбилета. То есть он сам добивается, чтобы ему дали партбилет. Это самое худшее из того, что произошло. Люди соревновались в праве надеть ошейник, и тот, кому не доставалось ошейника, чувствовал себя обделенным на всю жизнь.

Без будки и без ошейника люди не могли жить. Они себя очень плохо чувствовали, у них наступало кислородное голодание. Классический пример – поведение на Западе писателя Максимова, Марии Розановой, Синявского и знаменитого автора «Зияющих высот» Зиновьева. Что это такое? Многие говорят, что у них крыша поехала. Но не могли же все сойти с ума. Уехали на Запад и сошли там с ума? Просто это кислородное голодание – голодание по ошейнику. С них сняли ошейник, и они этого не вынесли и стали описывать все прелести ошейника.

Стоит ли говорить, что поборников либеральной, западнической скандинавской традиции до перестройки в Советском Союзе насчитывалось человек сто от силы. Все остальные понятия не имели (и иметь не хотели) о том, что такое ответственность, что такое свобода, что такое отсутствие пойла в корыте и что такое отсутствие хлева. Они просто думали в конце 80-х, что коммунисты съели всю колбасу и, что если прогнать коммунистов, сразу появится колбаса. По щучьему велению, по их хотению. Упадет манна небесная. Они только ротик откроют, а колбаса сама туда повалится. Запад для всех был страной с магазинами. Есть такие страны, где шикарные магазины. Никто не думал тогда, что это страны, где высочайшая производительность труда, высочайшая квалификация работников, независимость, ответственность и свобода граждан, которая предполагает возможный крах, которая предполагает, что если тебе не на что будет сделать операцию, ты просто умрешь. И ты должен с этим смириться, потому что это нормально. Каждый получает только то, на что он имеет право претендовать согласно своему доходу. Но об этом никто не задумывался.

Приходит Горбачев. Страна была не способна ни на какое организованное действие, ее можно было освобождать только силой. Просто брать ножницы и резать колючую проволоку. Пинками выгонять из концлагеря, потому что добровольно люди даже за ворота выйти не могли. Происходит чудо. Горбачев тоже решает улучшить социализм, сделать его более эффективным. Потыкавшись в эту систему, он то виноградники вырубает, то бабок с помидорами разгоняет, то вводит сухой закон, то объявляет ускорение и качество. Кстати, об ускорении и качестве есть очень хороший перестроечный анекдот.

Приходит Горбачев в цех и видит, что рабочий очень быстро бегает по цеху с тачкой, так что ветер свистит в ушах. А тачка пустая. И он у рабочего спрашивает: – А что это ты, друг, делаешь? – Да вот, говорит, бетон вожу. – А где же у тебя бетон? – А я, говорит, не успеваю нагрузить, потому что у нас сейчас эпоха ускорения, – и дальше побежал. Попытки несчастного Горби поработать с этой системой привели к тому, что система развалилась у него в руках. Она ни к какому переустройству не была способна. Если кому-нибудь казалось, что возможен социализм с человеческим лицом, вот он вполне мог убедиться, что эта штука не работает. Горби осторожненько стал открывать форточку, и надо сказать, что он не ошибся. Что здесь началось!

Это была вторая оттепель, после хрущевской. Хрущевская оттепель привела к тому, что интеллигенты стали клясть Сталина, восславили Ленина и Хрущева и при этом стали работать еще пуще на благо социализма. Это не привело ни к какому взрыву, ни к какой революции, ни к какому мятежу, ни к какому переустройству. Хрущев ничем не рисковал. Хотя поступил он круто. Как он расправился со сталинскими памятниками! В один день их всех за ноги стащили (никто не искал консенсуса) и отвезли на свалку. Если бы мы так с ленинскими поступили в 1993 году, тоже никто бы не протестовал. Но здесь уж у Бориса Николаевича не хватило храбрости. Хрущев в этом плане был более крутой мужик. Просто свезли на свалку – и никто противится не стал, никто не посмел, и из Мавзолея мумию вынесли и похоронили, и никакого возмущения не было, никакой гражданской войны не возникло. Почему-то Никиту Сергеевича, при всей его неграмотности, невежестве и том, что он ничего не понимал ни в экономике, ни в политике, и кузькину мать Западу показывал, и башмаком в ООН стучал, совершенно не волновала идея проведения референдума по поводу вынесения Сталина из Мавзолея.

Не было у Хрущева колебаний в течение семи лет. Сначала Вечный Огонь переносим, потом караул снимаем. При Хрущеве взяли и вытащили тело, похоронили его рядышком, и до сих пор не видно, чтобы какие-то сталинисты поволокли его обратно и с Лениным в койку положили. Классические действия революции сверху должны идти без референдумов. Спрашивать уже не у кого было. Поэтому спрашивать было необязательно. Со страной в этот момент можно было сделать все, что угодно. Оттепель #1 – это Ренессанс ленинизма. Классический вариант поведения старых большевиков, это когда колонна заключенных идет мимо памятника Ленину. Все становятся на колени и снимают шапки. Советская классика.

Не было четкого представления о том, что произошло. Оно было как будто выключено. То есть люди были до такой степени рабами, что мыслепреступления не возникало. Это ситуация покруче оруэлловской.

За справкой о реабилитации и за партбилетом после лагерей в конце 50-х годов коммунисты пошли добровольно. Никто не швырнул этот партбилет в лицо тем, кто его пытался выдать обратно. Вот это и есть отсутствие мыслепреступления. Последняя стадия, та стадия, которую даже Оруэлл не описал, когда уже не нужна полиция мысли. Мысли искалечены, так же, как поступки, так же, как жизнь. В лагерях проходили подпольные партийные собрания; зека были, конечно, исключены из партии, и вот вместо того, чтобы проклясть эту партию, они проводили подпольные партсобрания. Это апофеоз рабства, рабства добровольного, холопства, помноженного на безумие.

Как проходила вторая оттепель, я помню очень хорошо, поскольку в ней участвовала. Я могу сказать, что это было ужасное зрелище. Что ничего более страшного я себе представить не могу. Для начала интеллигенция начинает восславлять Горбачева за то, что он немножечко расширил ошейник и начал удлинять цепь. То ли дело – Ельцин порубил все будки, сбросил все ошейники, сдал все цепи в металлолом. Всех выкинули из барака на свежий воздух. Все, ребята! Как, хотите, так и промышляйте.

Нет, у Горбачева все было иначе. Начались «общественные процессы», которые даже нельзя назвать предательством, потому что это был типичный маразм. Скажем, когда возвращенный из ссылки узник совести академик Сахаров присутствовал на завтраке в Кремле, он, слушая речь Горбачева, стал ему аплодировать. Это потом ему микрофон отключали, когда им были сделаны какие-то шаги к пониманию ситуации. В первый же момент были аплодисменты, и не только со стороны Сахарова. Я не назову сейчас имен диссидентов (пусть о них останется хорошая память), которые в 1988 году говорили мне, что сейчас нельзя выступать против Горбачева, нельзя резко выступать против режима, потому что власть рассердится, обидится и опять начнет сажать. Я не назову маститых диссидентов, которые, увидев первую программу Демократического Союза (там, где речь шла об оппозиции КПСС, о том, что мы антиконституционная партия), говорили: «Разве можно так писать? Это же абсолютно безответственно! Разве можно сейчас выступать против строя?»

Люди настолько укрепились в своем холопстве (даже лучшие из них, те, кто почитали себя инакомыслящими и диссидентами), что готовы были вступить в то самое движение, которое описано у Зиновьева. Оно описано следующим образом: возникло движение за то, чтобы не допускать никаких улучшений, больших, чем захочет власть. Действительно, такое движение было. Сначала разрешили ругать Сталина. Все принялись ругать. «Дети Арбата» появляются в 4-х сериях, все читают и зачитываются. Хорошие вещи тоже были напечатаны, но уроки этих хороших вещей не были поняты и усвоены. Не было понято «Мы» Замятина. Был напечатан «84-й» Оруэлла, но оргвыводы тоже не были сделаны.

И тут у нас начинается слабая критика застоя, до Ленина же дело не скоро дошло. До Ленина дело дошло в последнюю очередь. До социализма же критики добрались в начале 1993-го года.

А работать никто не работает, экономика нерентабельна, деньги кончились. Словом денежки тю-тю, головка бо-бо, есть в стране нечего.

Здесь Горбачев пожалел о сделанном. Он почувствовал, что возникла слишком большая щель. Дело в том, что, кроме нас, были еще и колонии. А в колониях была немножко другая ситуация. В колониях еще не все были рабами. Скажем, Украина, страны Балтии. Возникает ситуация перманентного брожения. Робко, осторожно, но все-таки колонии начинают отползать. Западная Украина – она ведь не нам чета. Там сопротивление шло с 1939 по 1955 год. Вооруженное сопротивление. Люди автоматы брали и стреляли по коммунистам. Это вам не в Самиздате памфлеты писать. Это разные вещи. Только свободный человек может взять в руки автомат и стрелять в коммуниста. Раб этого сделать не может. Рабы вообще не в состоянии взять в руки оружие.

Пиво начинает бродить. Горбачев пытается запихнуть обратно пасту, которая выдавилась из тюбика. К этому моменту все несколько осмелели (хотя бы в политическом плане) и пошли на площадь. На площадь ходили только по разрешению. Ситуация была парадоксальная. Бежит огромная антикоммунистическая манифестация по коммунистической Москве, спереди катят две машины, останавливают движение, и сзади то же самое. На несанкционированные митинги до 1991-го года ходил только Демократический Союз. Кроме нас, никто этого не делал. То есть власти ругали только с разрешения властей. Ни к какому неподцензурному и свободному действию даже лихие Демороссы были неспособны до самого 1991 года. И вы знаете, возникает парадокс: давят Вильнюс, давят Баку, давят Тбилиси, потому что там были сильные национальные движения, но некого и незачем давить в Москве. Все было управляемо, и никто не пытался покуситься в массовом порядке на основы. И тут Горбачев запутался, заметался, но он был достаточно умен, чтобы корректировать свое поведение. Как только на Западе начинали очень громко кричать, он тут же останавливался. Остановился в Вильнюсе. Остановился в Баку. Останавливался везде, где они же кого-то давили танками. В Армении в Звартноце тоже остановился. Не упорствовал, потому что крики были очень громкие.

А что касается нашей ситуации, то тех, кто был выпущен из заключения, написав отказ от политической и антисоветской деятельности и от сопротивления режиму, было гораздо больше, чем тех, кто был освобожден даром и ничего не подписал. Нас, ничего не подписавших, было очень мало. Я помню, как в 1986 году перестройка началась в один день. Вчера ее еще не было, а сегодня она уже началась. Она началась с Рейкьявика. Горби надо было что-то предъявить в Рейкьявике, и он распустил женские политзоны и поэтому вынужден был закрыть наше дело по 70-ой статье. Я помню, что я ощутила, когда меня буквально вытолкнули из Лефортова. Это был позор, ведь никого не освобождали даром; освобождали только предателей, поэтому к освобождению нельзя было отнестись как к празднику, и я помню, что я написала, когда у меня попросили эту бумажку с отказом от деятельности. Я была в таком ужасе, что написала, что я не только буду продолжать антисоветскую деятельность, но я даже добавила на всякий случай, что считаю возможными теракты против деятелей партии и правительства. Только чтобы не освободили! Но они и с этим документом меня освободили, так что все остальные могли вообще ничего не писать. Но увы! Многие написали. Это доказывает, что организованное западническое сопротивление режиму некому было возглавить изначально.

Тут Горби заметался до такой степени, что впутался в ГКЧП. Потом он из него достаточно грамотно выпутался. Это был высший политический пилотаж, это было замечательно. Тем не менее, случилось невероятное, то есть целый набор чудес. Когда некие реальные события попадают все в одну точку, сходятся, усиливая друг друга, и возникает некое напряжение, некий лазерный луч – это, конечно, чудо. Чудо то, что кто-то вообще побежал к Белому дому. Меня тогда на воле уже не было, меня Горбачев успел посадить в мае 1991-го. Кстати, интересный был расклад. В стране начались политические аресты по 70-й статье, а их не было довольно долго. В 1986 начали выпускать, к 1988 выпустили всех, и до 1991-го арестов по политическим статьям не было. И вот они возобновились. Где протест? Не было в стране массового протеста. Я помню, что «Московский комсомолец» и «Московские новости» написали весьма иронические статьи. То есть им и в голову не пришло вступиться за Демократический Союз, который призывал к свержению существующего строя и который за это дело как бы правильно посадили. Было очень мало протестов.

По пальцам можно пересчитать тех, кто протестовал. Ректор РГГУ протестовал. Юрий Николаевич Афанасьев хорошо знает историю и понимал, что происходит со страной. Но таких было абсолютное меньшинство. Перестройка, кстати, началась с афанасьевских чтений в старом здании, с публичных семинаров, когда приглашали тысячи человек, и они набивались в аудиторию, стоя, лежа, свисая с люстр. На чтения приглашали какого-нибудь историка, и он читал абсолютно беззубые вещи. Но тогда они казались ужасно смелыми, а вольнослушатели из аудитории учились задавать вопросы, учились говорить вслух. Это был тренинг. Люди научились хотя бы спрашивать. Но, к сожалению, за умением говорить вслух не пришло умение что бы то ни было делать. Чудо было управляемым. И если бы не обращение Ельцина к народу по TV, если бы не эта подпитка, не чувство, что можно с одной властью выступить против другой власти, что ты не мятежник, не бунтарь, а ты, наоборот, защищаешь законное дело, законного президента, легитимную Конституцию, что именно они гэкачеписты, – мятежники, то никакого сопротивления бы не было. Первое движение, которое было сделано нашими дорогими западными державами – это движение по признанию ГКЧП. Я очень хорошо помню, как в Лефортово прочитала в «Правде» обращение госсекретаря Соединенных Штатов: «Мы надеемся, что ГКЧП будет соблюдать международные соглашения». Еще бы немного, и они примирились бы с этим положением, если бы не протест здесь, в Москве. Массовый протест был бы невозможен без Ельцина. Это был спусковой момент. Иначе люди не пошли бы бунтовать. Они были не готовы геройствовать. И когда 22-23 августа Ельцин сделает знак рукой и отпустит их домой, они пойдут домой, потому что действовать они сами не могли. Иначе они многое могли бы сделать. Они могли бы, по крайней мере, вытащить Ленина из Мавзолея, снести все его памятники, которые имеются в Москве, они могли бы потребовать запрета коммунистической деятельности. Я уж не говорю, что они могли бы потребовать построения капитализма, хотя никто не представлял себе тогда, что такое капитализм. Я думаю, что Ельцин этого себе не представлял тоже. И еще одно чудо: наши сильные мира сего увидели некое благо в том, чтобы ликвидировать сильных мира сего от Союза и занять их места. Даже российские кэгэбэшники считали, что им сильно повезет, когда они избавятся от союзных кэгэбэшников и сядут в их кабинеты.

И вот шкурнические интересы, Ельцин и сопротивление тех немногих, которые, как Константин Боровой, понимали, что они делают, решили вопрос. Кстати, без Константина Борового, скорее всего, ничего бы не вышло, потому что первое, что заставило остановиться Запад на пути признании ГКЧП – это забастовка бизнеса, забастовка бирж. За два дня он успел этого добиться. Вначале все хотели продолжать работать, но он буквально силой их заставлял присоединяться. Остановил свою биржу, организовал забастовку бизнеса. Бизнес выступил против ГКЧП, наш новорожденный бизнес. Для Запада это было очень важно. Единственная статуя, которая была ликвидирована, не считая статуи Свердлова, – это железный Феликс, и здесь тоже поучаствовал Константин Боровой. Если бы он в этот день не дал своих денег, буквально вынутых из кармана, не пригнал бы кран и не снял бы Феликса, он бы до сих пор там стоял. Потому что вокруг них бегали люди из Моссовета, Станкевич и К, и кричали, что это варварство – снимать исторические памятники; пусть стоят там, где стояли. Я очень хорошо помню, как меня выпустили из Лефортова, и как я, добравшись до Лубянки, увидела там митинг и Ельцина на том месте, где стоял железный Феликс. Я хорошо запомнила, что он говорил. Он сказал в тот момент, когда вся Москва была на улицах, когда никто не работал, когда можно было сделать все, что угодно, вплоть до того, чтобы каких-нибудь коммунистов страха и примера ради повесить на фонарях, что надо идти домой. Ельцин говорил, что не надо волноваться, не надо суетиться, что ситуация у нас под контролем, что без него ни одно назначение не пройдет, что надо спокойно расходиться по домам, спокойно идти работать. Когда я попыталась выступить с того же холма, ельцинская охрана мне на ухо шепнула, что они меня очень любят и хорошо знают, но выступать не надо, потому что там, на крыше Лубянки, лежат снайперы, и что будет столкновение между ними и народом. Никаких снайперов там не было. Столкновения бы не было тоже, гэбульники сидели и тряслись, и жгли архивы. В этот день можно было снести Лубянку, как когда-то снесли Бастилию.

Но Бастилию снесли не по делу, а вот Лубянку снесли бы вполне заслуженно. То есть фактически революции не было. Было чудо, нам посчастливилось. Нам очень повезло. И дальше начинается елка с сюрпризами. Дальше в принципе все то, что мы имеем, – это доброхотные даяния одного человека, Бориса Николаевича Ельцина. Представьте себе на минуточку, что этого короля Матиуша Первого Реформатора нет. Во-первых, ГКЧП бы победило, и вообще дальше бы ничего не было. Не было бы Гайдара, потому что пустить его во власть, сделать из страны полигон, дать ему провести реформы, хотя бы в течение восьми месяцев, – на то была барская ельцинская воля. Ни Гайдара, ни Чубайса, ни ликвидации Советской власти в 1993 году просто-напросто не было бы, потому что народ был не способен на организованное движение вне власти, не параллельно, а перпендикулярно ей, и те требования, которые выдвигались в это время, были абсолютно алогичны. Народ требовал, безусловно, колбасы и свободы. Они думали, что это сочетается. Никто не требовал ни безработицы, ни частного хозяйства, ни частной собственности на землю, за исключением Юрия Черниченко и его возникшей в то время партии.

Поэтому очень рано возникает реставрационное движение. То есть очень сильно рванула вперед скандинавская традиция. Казалось бы, откуда у Ельцина скандинавская традиция. Он абсолютно не западник по виду, но тем не менее, скандинавская традиция в нем где-то жила. По крайней мере, если свобода является чьим-то хобби, значит, здесь присутствует скандинавская традиция. Можно было бы и не давать столько свободы, руку бы не откусили. Собственно, никто не требовал такого количества свободы. Свободу дали сразу всю.

А дальше приходит Егор Тимурович Гайдар, и то, что он сделал, конечно, трудно переоценить. Он дал стране пинка, большого, хорошего, смачного пинка в зад, он выгнал ее из бараков. Колючая проволока висит гирляндами, столбы повалены, хлеба нет, корыто перевернуто. Надо идти в чистое поле и добывать себе хлеб насущный. Это и есть приватизация, а также либерализация цен, возвращение к реальному положению вещей, возвращение из вымышленного, выдуманного мира в мир реальный. Экран разорвали, фильм остановили. Люди стали затравленно озираться. Зажгли свет. Им не понравилась эта жизнь, решительно не понравилась, потому что они 70 лет смотрели сериал. 70 лет они смотрели все эти мыльные оперы, которые идут по 3-ему каналу. И вдруг они видят окружающую действительность. И оказывается, что в этой окружающей действительности страна загажена, ресурсы наполовину выработаны, хотя их еще достаточно осталось. По крайней мере, на поверхности ничего не валяется, надо добывать, денег нет ни гроша, золотого запаса нет, корма не осталось никакого. Ни промышленности, ни сельского хозяйства, ни дорог, ни науки, ни техники; одна культура висит, как мираж, но миражом сыт не будешь. Ничего нет. Системы образования и то нет, поскольку наши дипломы нигде не признаются, а выпускники университетов не разговаривают ни на каком иностранном языке.

Конечно, людям все это страшно не понравилось, и возникает движение, которое можно суммарно назвать движением за возврат в кинозал, потому что больше возвращаться было некуда. Возвращаться в кинозал и смотреть сериалы, потому что реальной жизни нет.

И здесь страна показала, во сколько она расценивает свободу, во сколько она расценивает независимость и самостоятельность, и сколько у нее гордости и чувства чести. Когда всех выгнали из хлева, раздались вопли: где наше пойло, почему не налили? Где наше зарплата, где наша кормежка, где наши вклады, где наши сбережения? И эти вопросы задают люди, которые 70 лет носили воду в решете и толкли ее в ступе. Сбережения от этого не заводятся. Сбережения были в кинозале. На экране демонстрировались какие-то сбережения, а в реальности ни у кого ничего не было. Потому что все это ничего не стоило. Не было реальных сбережений, вообще ничего реального не было, был вымысел.

Реальность оказалась некрасивой и, главное, очень голодной. Реальность требовала мозгов, мускульных усилий.

В реальность сначала пошли 29% населения. Кое-кому не повезло. Они получили по физиономии, не преуспели. И в конце концов, мы выяснили процент тех, кому нужна реальность и кому нужна свобода. Это совершенно достоверный процент. Это все те, кто голосует за «Демократический выбор России», за Гайдара. Это сознательный выбор, выбор свободы, и его делают носители скандинавской традиции. Их меньше 5%, но они тянут страну, а все остальные – паразиты, все остальные просто сидят на их шее. 5% готовы к свободному независимому существованию. Остальные 95 или считают, что это место пусто, что в случае чего можно махнуть на Запад, или вообще не готовы к независимой жизни.

То есть скандинавская традиция – это очень мощная традиция. Тот, кто не верит в способность России к возрождению, пусть оценит то количество лошадиных сил, которое заключено в скандинавской традиции, когда 5% тащат на аркане 95% и как-то поддерживают страну на плаву так, чтобы она совсем не захлебнулась, чтобы рот и нос были у нее над водой, и как-то еще успевают деньги зарабатывать, «Мерседесы» покупать, налоги платить. 5%, за счет которых живут 95%! Меньше, чем 5% на всю скандинавскую традицию: 4,5% Гайдара плюс 0,13% блока Партии экономической свободы на выборах в Госдуму.

Тот, кто не приходит на выборы, вообще не гражданин. Он, видно, считает, что это не его страна. Или он просто имеет какую-то другую, альтернативную среду обитания. В случае необходимости он просто скажет «Чао!» и поедет куда– нибудь в туманный Альбион.

То есть его не интересует, что здесь будет происходить.

А из тех, кто приходит на выборы, 5% либералов не находится. На этих 5% и держится мир.

Теперь пора объяснить другой миф. Что это за красно-коричневые? Почему ни у кого этого не было, чтобы коммунисты объединялись с фашистами, а у нас это произошло? Откуда этот дефис? Почему то, что в мировой практике никогда не совмещалось, совмещается в России?

Это не понятно никому, кроме тех, кто читал Янова и знает про эти пять традиций. Если скандинавская традиция пополам со славянской – это те пять процентов, которые тянут страну вперед, то за возврат в кинотеатр, как вы понимаете, выступают консервативные традиции, традиции из тех же наших пяти, очень мощные и страшные, которые всегда выигрывали поединок. Ордынская традиция. Советский Союз был разновидностью Орды, поэтому с таким упоением за это голосовали на референдуме в знаменитом 1990-ом году.

Византийская традиция – это традиция, которая не приемлет гражданское достоинство, традиция, которая нуждается в подчинении, в авторитарной власти. Отчасти традиция Дикого поля.

В России идет перманентная гражданская война, которая наиболее полно проявилась в октябре 1993 года. Тогда была чистая ситуация: противостояние на равных. С одной стороны идут неблагоприятные традиции: Дикое поле, византийская традиция и ордынская традиция. С другой стороны – скандинавско– славянская традиция пополам с традицией Дикого поля. Протестная традиция – это всегда традиция Дикого поля. Она создает ситуацию гражданской войны, когда у одной части народа – оружие, и у другой части – тоже. И тот, кто проиграет, уйдет с исторической арены. Скандинавско-славянская сторона оказалась круче. Потому что невозможно себе представить, чтобы мы, стоявшие у Моссовета, ушли в случае нашего поражения, разбежались, согласились выйти, как вышли депутаты из Белого дома. И согласились бы жить под чужим флагом, который повис бы над Кремлем. Из двух носителей традиции Дикого поля побеждает тот, кто готов идти до конца. Поскольку до конца готовы были идти именно носители скандинавской традиции, выиграли мы, даже вражеский лагерь не отрицает, что Гайдар на западные ценности молится. Он не кормится ими, он поклоняется им.

Чубайс и Гайдар – это люди самоотверженные. Отрицают это только глупцы. Умные люди из их лагеря (а их единственным идеологом является Сергей Кургинян, который прекрасно понимает, о чем здесь идет речь) этого не отрицают. Те, кто готов был умереть за свои убеждения (мы их тогда и закопали) – это люди достойные, хотя и враги. В принципе можно положить цветы на их могилу, на могилу тех, кто умер, но не сошел с места. Но те, кто разбежался, конечно, никакого уважения не достойны. И пока на той стороне разбегающихся больше. За счет этого продолжается противостояние, продолжается вечный бой. То есть еще ничего не кончено, история России еще не написана, может быть, она будет написана нами, может быть, она будет написана после нас.

Мы оставляем историю России в ситуации недоигранной партии. Потому что те традиции, которые стоят за красно-коричневыми – это традиции той самой падали, которая досталась большевикам, традиции мертвой страны, традиции страны, которая лежит под авторитаризмом и тоталитаризмом, как под могильной плитой. Традиции выходцев из склепов, традиции вампиров и призраков. Византийская и ордынская традиции. Неважно, на ком – свастика, на ком – серп и молот. Важно, что в них живут все эти традиции. Поэтому они все взаимозаменяемы. Сегодняшний коммунист завтра будет фашистом. Зюганов начал с коммунизма и пришел к фашизму. У Бабурина, может быть, будет наоборот. Важно, что это есть в нас, но только некоторые сумели это преодолеть, а большинство не сумело.

Противостояние идет не снаружи, противостояние идет внутри. Мы еще не решили для себя мировые вопросы. Страна еще не выбрала для себя путь. Страна находится в состоянии активного противоборства со своей сущностью. Страна борется со своим прошлым. Страна пытается убежать сама от себя. Страна пытается вырвать из себя эти три традиции или хотя бы две: ордынскую и византийскую. Традицию Дикого поля можно оставить, она только придаст нам скорости.

Если у нас останется три традиции: славянская, скандинавская и традиция Дикого поля, – мы очень сильно рванем вперед, и я боюсь, что мы не только капитализм построим, но мы построим и то, что за капитализмом. Мы же никогда не были теми, кто довольствуется градом настоящим, мы всегда взыскивали грады грядущие. Это классическое определение Мережковского, что мы те, кто «града грядущего взыскивает, отказываясь во имя этого от града настоящего».

Итак, у нас на шахматной доске – отложенная партия. Эта партия может быть отложена на десятилетия – или до 2000 года, до президентских выборов. Она может быть отложена и до XXII века. Она может оставаться в недоигранном виде до конца времен. Пока конец света не смешает все фигуры, пока не вмешается падение тунгусского метеорита или какая-нибудь катастрофа. Ситуация прежняя. Каждое утро, открыв форточку, раздвинув шторы, мы можем наблюдать из окна, как где-то в дымке, на горизонте, доигрывается эта знаменитая партия из бергмановского фильма «Рыцарь и Смерть». Каждое утро российская История садится с Роком за шахматную доску. Ставит фигуры и начинает играть на жизнь и на смерть, на будущее России. В этой партии интересно участвовать, потому что ставки очень велики. И у каждого в принципе есть возможность передвигать фигуры на этой доске. Тот, кто ничего не делает, в этой партии не участвует. Но тот, кто хотя бы пришел на выборы, обязательно двигает какую-то фигурку на доске. Те, кто голосует за Зюганова или Лужкова, играют на стороне Смерти, потому что Зюганов и Лужков – это как раз средоточие ордынской и византийской традиций. В них нет ни капли традиции Дикого поля, и славянской традиции нет никакой. Это классика подавления – и классика хамства. Это тот самый Хам грядущий, о котором когда-то возвестил Мережковский.

У каждого есть возможность поиграть. Я предлагаю всем, как когда-то Солоневич в конце своей книги «Россия в концлагере» (он написал: «Читайте и боритесь»), читать и играть. Играть эту партию, и играть ее на стороне России.