"Улей" - читать интересную книгу автора (Села Камило Хосе)

Глава третья

После обеда дон Пабло направляется в тихое кафе на улице Сан-Бернардо сыграть, как обычно, партию в шахматы с доном Франсиско Роблес-и-Лопес Патоном, а попозже, часов в пять, полшестого идет за доньей Пурой, чтобы вместе совершить прогулку и затем стать на якорь в кафе доньи Росы — там они пьют по чашечке шоколада, который дону Пабло всегда кажется водянистым.

За одним из соседних столиков, у окна, играют в домино четверо: дон Роке, дон Эмилио Родригес Ронда, дон Тесифонте Овехеро и сеньор Рамон.

У дона Франсиско Роблес-и-Лопес Патона, врача-венеролога, есть дочь Ампаро, она замужем за доном Эмилио Родригесом Рондой, тоже врачом. Дон Роке — это муж доньи Виси, сестры доньи Росы; по мнению свояченицы, дон Роке Моисее Васкес — негодяй, каких мало. Дон Тесифонте Овехеро-и-Солана, ветеринар в чине капитана, добродушный провинциал, немного застенчивый, носит кольцо с изумрудом. Наконец, сеньор Рамон — булочник, хозяин довольно большой пекарни неподалеку от кафе.

Все шестеро друзей собираются здесь каждый вечер, это люди спокойные, серьезные, есть, конечно, у каждого какая-нибудь слабость, но ведут они себя чинно, никогда не спорят, только переговариваются, сидя за своими столиками, чаще всего насчет игры, а порой и о других делах.

Дон Франсиско потерял слона.

— Плохи мои дела!

— Еще бы! Я бы на вашем месте сдался.

— Ну нет, подожду.

Дон Франсиско глядит на зятя, который играет в паре с ветеринаром.

— Слушай, Эмилио, как там девочка? Девочка — это Ампаро.

— Хорошо. Уже поправилась. Завтра подыму ее с постели.

— Вот как, очень рад. Сегодня вечерком к вам зайдет мать.

— Очень приятно. А вы придете?

— Не знаю, может быть, и я смогу.

Тещу дона Эмилио зовут донья Соледад, донья Соледад Кастро де Роблес.

Сеньор Рамон выставил дубль пять, который у него чуть было не засох. Дон Тесифонте отпускает обычную свою шуточку:

— Кому везет в игре…

— И наоборот, капитан. Вы меня поняли?

Дон Тесифонте корчит недовольную мину, друзья смеются. В действительности дону Тесифонте не везет ни с женщинами, ни с костяшками. Весь день он сидит в четырех стенах, выходит только сыграть в домино.

У дона Пабло выигрышная позиция, он рассеян, почти не смотрит на доску.

— Слышишь, Роке, вчера твоя свояченица здорово ругалась.

Дон Роке досадливо машет рукой — его-де ничем уже не удивишь.

— Она всегда ругается, с руганью, наверно, и родилась. Ох и хитрая бестия эта моя свояченица! Если бы не девочки, я бы уж давно показал ей, где раки зимуют! Но что поделаешь, терпение и выдержка! Такие толстухи, да еще до рюмочки охотницы, не заживаются.

Дон Роке полагает, что ему надо лишь сидеть и ждать — со временем кафе «Утеха» с целой кучей всяких вещей в придачу перейдет к его дочкам. Если рассудить, дон Роке поступает неглупо — ради такого наследства, несомненно, стоит потерпеть, подождать хоть бы и пятьдесят лет. Париж стоит мессы.


Донья Матильда и донья Асунсьон каждый вечер встречаются — не поесть, Боже упаси! — в молочной на улице Фуэнкарраль, хозяйка которой, донья Рамона Брагадо, крашеная, но очень еще бойкая старуха, их приятельница. Во времена генерала Примо она была актрисой и сумела с грандиозным скандалом добиться доли в десять тысяч дуро в завещании маркиза де Каса Пенья Сураны — того самого, что был сенатором и дважды занимал пост заместителя министра финансов, — он по меньшей мере лет двадцать был ее любовником. У доньи Рамоны хватило здравого смысла не растратить эти деньги попусту, а приобрести молочную, которая давала приличный доход и имела надежную клиентуру. Но и кроме того донья Рамона не зевала, бралась за любые поручения и умела добывать деньги из воздуха; лучше всего удавались ей дела любовные — под прикрытием своей молочной она с успехом исполняла роль сводни и посредницы, нашептывая заманчивые, ловко состряпанные небылицы какой-нибудь девчонке, мечтавшей купить сумочку, а затем запуская руку в денежную шкатулку какого-нибудь ленивого барчука из тех, что не любят утруждать себя и ждут, пока им все поднесут на блюдечке. Особы вроде доньи Рамоны — пластырь на любую болячку.

В этот вечер общество в молочной от души веселилось.

— Принесите нам булочек, донья Рамона, я плачу.

— Вот как! В лотерею выиграли?

— Ах, донья Рамона, всякие бывают лотереи! Я получила письмо от Пакиты из Бильбао. Поглядите, что она пишет.

— А ну-ка, прочтите!

— Прочтите сами, у меня зрение совсем никуда становится. Вот, читайте здесь, внизу.

Донья Рамона надела очки и прочла:

— «Жена моего друга заболела злокачественным малокровием». Черт возьми, донья Асунсьон, значит, дело может пойти на лад?

— Читайте, читайте.

— «И он говорит, что нам уже не надо предохраняться, а если я буду в положении, он на мне женится». Послушайте, да вы прямо-таки счастливая женщина!

— Да, благодарение Богу, с этой дочкой мне повезло.

— А ее друг — преподаватель?

— Да, дон Хосе-Мария де Самас, преподает психологию, логику и этику.

— Ну что ж, дорогая, поздравляю вас! Отлично пристроили дочку!

— А что, недурно!

У доньи Матильды тоже была приятная новость — не столь определенно приятная, какой могла стать новость, сообщенная Пакитой, но все же, бесспорно, приятная. Ее сыну, Флорентино де Маре Ноструму, удалось заключить очень выгодный контракт в Барселоне на выступления в «Паралело», в блестящем спектакле-ревю под названием «Национальные мелодии», и, так как спектакль этот проникнут патриотическим духом, можно было надеяться, что власти окажут ему поддержку.

— Я ужасно довольна, что он будет работать в большом городе — деревня наша такая некультурная, актеров иногда даже камнями забрасывают. Как будто они и не люди! Однажды в Хадраке дошло до того, что пришлось вмешаться полиции; не подоспей она вовремя, эти безжалостные дикари убили бы моего бедняжку до смерти — для них нет лучшего развлечения, чем драться да говорить гадости артистам. Ох, ангелочек мой, какого страху он там натерпелся!

Донья Рамона соглашается.

— Да-да, в таком большом городе, как Барселона, ему, конечно же, будет лучше — там больше будут ценить его искусство и уважать его.

— О да! Когда он мне пишет, что отправляется в турне по деревням, у меня просто сердце переворачивается. Бедненький мой Флорентино, он такой чувствительный, а ему приходится выступать перед такой отсталой и, как он выражается, полной предрассудков публикой! Это ужасно!

— Да, конечно. Но теперь-то все пойдет хорошо…

— Дай Боже, чтобы и дальше так было!

Лаурита и Пабло обычно пьют кофе в шикарном баре неподалеку от Гран-Виа — таком шикарном, что как поглядишь на него с улицы, так, пожалуй, не сразу решишься войти. Чтобы пройти к столикам — их всего с полдюжины, не больше, и на каждом скатерть и цветочница, — надо пересечь полупустой холл, где два-три франта потягивают коньяк да несколько пустоголовых мальчишек проигрывают в кости взятые дома деньги.

— Привет, Пабло, ты уже и разговаривать ни с кем не хочешь! Ну понятно, влюбился…

— Привет, Мари Тере. А где Альфонсо?

— Дома сидит, со своими, он в последнее время очень переменился.

Лаурита надула губки; когда они сели на диванчик, она не взяла Пабло за руки, как обычно. Пабло ощутил некоторое облегчение.

— Слушай, кто эта девушка?

— Приятельница моя.

С видом грустным и чуть лукавым Лаурита спросила:

— Такая приятельница, как я теперь?

— Нет, что ты!

— Но ты же сказал «приятельница»!

— Ладно, знакомая.

— Вот-вот, знакомая… Слушай, Пабло…

Глаза Лауриты вдруг наполнились слезами.

— Чего тебе?

— Я ужасно расстроилась.

— Из-за чего?

— Из-за этой женщины.

— Знаешь что, крошка, замолчи и не мели глупостей!

Лаурита вздохнула.

— Ну конечно, и ты же еще меня ругаешь.

— И не думал ругать. Слушай, не действуй мне на нервы.

— Вот видишь?

— Что видишь?

— Да то, что ты меня ругаешь. Пабло переменил тактику.

— Нет, крошка, я не ругаю тебя, просто мне неприятны эти сцены ревности — ну что поделаешь! Всегда одно и то же, всю жизнь.

— Со всеми твоими девушками?

— Ну, не со всеми одинаково — одни больше ревновали, другие меньше…

— А я?

— Ты намного больше, чем все остальные.

— Ну ясно! Просто ты меня не любишь! Ревнуют только тогда, когда любят, очень сильно любят, вот как я тебя.

Пабло взглянул на Лауриту с таким выражением, с каким смотрят на редкостное насекомое. Лаурита вдруг заговорила нежным тоном:

— Послушай, Паблито.

— Не называй меня Паблито. Чего тебе?

— Ах, золотце, какой ты колючий!

— Пусть так, но не повторяй вечно одно и то же, придумай что-нибудь другое, мне это уже столько людей говорило.

Лаурита улыбнулась.

— А я не огорчаюсь, что ты колючий. Ты мне нравишься таким, какой ты есть. Только я ужасно ревную! Слушай, Пабло, если ты когда-нибудь разлюбишь меня, ты мне об этом скажешь?

— Скажу.

— Да кто вам поверит? Все вы обманщики!

Пока они пили кофе, Пабло Алонсо понял, что ему с Лауритой скучно. Очень миловидна, привлекательна, нежна, даже верна, но ужасно однообразна.


В кафе доньи Росы, как и во всех прочих, публика, что приходит по вечерам, совсем не такая, как та, что собирается после полудня. Конечно, все они постоянные посетители, все сидят на одних и тех же диванах, пьют из тех же чашек, принимают ту же соду, платят теми же песетами, выслушивают те же грубости хозяйки, однако, Бог весть почему, у людей, являющихся сюда в три часа дня, ничего нет общего с теми, кто приходит после половины восьмого; вероятно, единственное, что могло бы их объединить, — это гнездящаяся в глубине их сердец уверенность, что именно они-то и составляют старую гвардию кафе. Дневные посетители смотрят на вечерних, а вечерние в свою очередь на дневных как на втируш, которых с грехом пополам можно терпеть, но о которых и думать не стоит. Еще чего не хватало! Две эти группы — взять ли отдельных входящих в них индивидуумов или рассматривать их как некие организмы — несовместимы, и если кто-то из дневных посетителей случайно задержится и вовремя не уйдет, то приходящие под вечер глядят на него недобрым взором, ровно таким же недобрым, каким дневные посетители смотрят на вечерних, явившихся раньше своего часа. В хорошо организованном кафе, в таком кафе, которое было бы неким подобием Платоновой Республики, следовало бы установить пятнадцатиминутный перерыв, чтобы приходящие и уходящие не могли столкнуться даже у вращающейся входной двери.

В кафе доньи Росы после полудня остается один-единственный знакомый нам человек, кроме хозяйки и прислуги. Это сеньорита Эльвира, но она здесь уже стала чем-то вроде мебели.

— Ну как, Эльвирита, спали хорошо?

— Да, донья Роса. А вы?

— Как всегда, милая, как всегда, только и всего. Всю ночь бегала в клозет — видно, съела за ужином что-то, что мне повредило, и желудок вконец расстроился.

— Скажите пожалуйста! А теперь вам лучше?

— Да, как будто получше, только слабость ужасная.

— Ничего удивительного, понос очень ослабляет.

— И не говорите! Я уже твердо решила: если к завтрашнему дню не станет лучше, вызову врача. Я так не могу работать, все из рук валится, а дело такое, вы же знаете, что если сама за всем не присмотришь…

— Ну ясно.

Падилья, продавец сигарет, старается убедить покупателя, что табак в самодельных сигаретах, которые он продает, не из окурков.

— Сами посудите, табак из окурков сразу отличишь — сколько его ни промывай, у него привкус остается особый. Кроме того, от табака из окурков разит уксусом на сто лиг, а этот можете поднести к самому носу и ничего такого не учуете. Я, конечно, не стану вам клясться, что это табак высшего сорта, я своих клиентов не хочу обманывать; это, конечно, табак попроще, но хорошо просеянный, без мусора. А как набиты гильзы — сами видите, работа не машинная, все вручную сделано, можете пощупать, если хотите.

Альфонсито, мальчик на побегушках, выслушивает распоряжение посетителя, чей автомобиль ждет у входа.

— Ну-ка, посмотрим, хорошо ли ты понял, главное — не болтать лишнего. Поднимешься на второй этаж, позвонишь и подождешь. Если дверь тебе откроет вот эта сеньорита — посмотри хорошенько на фото, она высокого роста, блондинка, — ты ей скажешь: «Наполеон Бонапарт», запомни эти слова, и если она ответит: «Был разбит при Ватерлоо», ты отдашь ей письмо. Все понятно?

— Да, сеньор.

— Прекрасно. Запиши-ка эти слова про Наполеона и то, что она тебе должна ответить, — выучишь по дороге. Потом она, когда прочтет письмо, скажет тебе время — шесть часов, семь или какое-нибудь другое; ты его хорошенько запомни и бегом сюда, чтобы передать мне. Понял?

— Да, сеньор.

— Ну ладно. Теперь ступай. Если хорошо все исполнишь, дам тебе дуро.

— Да, сеньор. Только послушайте, а если мне откроет дверь кто-нибудь другой, не эта сеньорита?

— Ах, и в самом деле! Если тебе откроет дверь кто-нибудь другой, это не беда — скажешь, что ошибся, спросишь: «Сеньор Перес здесь живет?» — и когда тебе ответят: «Нет», — уйдешь, и дело с концом. Все ясно?

— Да, сеньор.


Консорсио Лопесу, шефу, позвонила по телефону не кто иная, как Марухита Ранеро, бывшая его возлюбленная, мать двух близнецов.

— Что ты тут делаешь, в Мадриде?

— А мы приехали с мужем, его должны оперировать.

Лопес немного смутился; вообще-то его нелегко вывести из равновесия, но этот звонок, по правде сказать, застал его врасплох.

— А малыши?

— О, они уже совсем взрослые. В этом году в школу пойдут.

— Как бежит время!

— Еще бы.

У Марухиты чуть задрожал голос.

— Слушай.

— Что?

— Ты не хочешь повидаться со мной?

— Но…

— Ну ясно. Ты думаешь, что я совсем уже развалина.

— Брось, дурочка, просто сейчас я…

— Да не сейчас. Вечером, когда ты освободишься. Мои муж в санатории, а я остановилась в пансионе.

— В каком?

— В «Кольяденсе», на улице Магдалины.

У Лопеса в висках застучало, будто стреляли из ружей.

— Слушай, а как я туда пройду?

— Очень просто, через дверь. Я для тебя уже сняла комнату, номер три.

— Слушай, а как я тебя найду?

— Ах, не глупи. Я сама приду к тебе.

Повесив трубку и поворачиваясь к стойке, Лопес задел локтем стеллаж с ликерами — все бутылки полетели на пол: куэнтро, калисай, бенедиктин, кюрасао, кофейный крем и пепперминт. Вот шум-то поднялся!


Петрита, служанка Фило, пришла в бар Селестино Ортиса за сифоном — у Хавьерина вздулся животик. Бедный малыш, его часто мучают колики, и помогает ему только газированная вода.

— Слушай, Петрита, ты знаешь, братец твоей хозяйки что-то очень загордился.

— Не сердитесь на него, сеньор Селестино, он, бедняга, прямо каиновы муки терпит. Он, наверно, вам задолжал?

— Ну ясно. Двадцать две песеты.

Петрита направилась в заднюю комнату.

— Я сама возьму сифон, вы только свет включите.

— Ты же знаешь, где выключатель.

— Нет, включите вы, а то, бывает, током ударит.

Когда Селестино Ортис вошел включить свет, Петрита прямо сказала:

— Послушайте, я стою двадцать две песеты?

Селестино Ортис не понял вопроса.

— Что?

— Стою я двадцать две песеты?

У Селестино Ортиса кровь прилила к голове.

— Ты стоишь целого царства!

— А двадцать две песеты?

Селестино Ортис схватил девушку.

— Получайте за все кофе сеньорито Мартина.

В задней комнатке бара Селестино Ортиса будто ангел пролетел, вздымая ветер крылами.

— А почему ты на это идешь ради сеньорито Мартина?

— Потому что мне так хочется, и потому что я его люблю больше всех на свете; и об этом я говорю каждому, кто это хочет знать, и первому — моему парню.

Щеки у Петриты разрумянились, грудь трепетала, голос чуть охрип, волосы разметались, глаза сверкали — она была хороша какой-то дикой, звериной красотой, как одержимая страстью львица.

— А он тебя любит?

— Я ему не позволяю.


В пять часов общество, собирающееся в кафе на улице Сан-Бернардо, расходится, и примерно к половине шестого, а то и раньше, каждый кулик уже сидит в своем болоте. Дон Пабло и дон Роке — у себя дома, дон Франсиско и его зять — в своих кабинетах, дон Тесифонте — за книгами, а сеньор Рамон приглядывает, как опускают металлические шторы его булочной, его золотых россыпей.

В кафе за столиком, стоящим чуть в стороне, остаются два человека, оба молча курят; одного из них зовут Вентура Агуадо, он изучает нотариальное дело.

— Дай-ка мне сигарету.

— Возьми, пожалуйста.

Мартин Марко закуривает.

— Зовут ее Пурита, прелесть, а не женщина, ласковая, как ребенок, изящная, как принцесса. Ох, и подлая жизнь!

Пура Бартоломе в это время сидит с богатым аферистом в ресторанчике на улице Кучильерос. Мартин вспоминает ее слова при последнем прощании.

— До свидания, Мартин! Ты же знаешь, по вечерам я в пансионе, можешь всегда позвонить мне. Но сегодня не звони, сегодня у меня встреча с одним другом.

— Что ж, ладно.

— До свидания, поцелуй меня.

— Прямо здесь?

— Ох, дурачок, люди подумают, что мы муж и жена.

Мартин Марко затянулся с истинно величественным видом. Потом глубоко вздохнул.

— В общем… Слушай, Вентура, одолжи мне два дуро, я сегодня не обедал.

— Чудак человек, разве можно так жить?

— Сам понимаю!

— И что же, никакой работы не находится?

— Почти никакой, были две статейки по заказу, двести песет, девять процентов вычетов.

— Ловок, нечего сказать! Ладно, бери, пока у меня у самого есть! Нынче мой папаша раскошелился. Бери пять, два — это все равно что ничего.

— Большое спасибо. Ты позволишь заплатить за тебя твоими деньгами?

Мартин Марко подзывает официанта.

— Сколько за два кофе?

— Три песеты.

— Получите, пожалуйста.

Официант засовывает руку в карман и дает сдачу — двадцать две песеты.

Мартин Марко и Вентура Агуадо — друзья, друзья давние, настоящие, когда-то, до войны, вместе учились на юридическом факультете.

— Пошли?

— Как хочешь. Здесь нам больше нечего делать.

— Эх, по правде сказать, мне и в любом другом месте нечего делать. Ты куда идешь?

— Сам не знаю, пойду прогуляюсь, чтобы убить время.

Мартин Марко улыбнулся.

— Подожди-ка, я проглочу щепотку соды. При расстроенном пищеварении нет лучшего средства.


Хулиан Суарес Соброн, он же Заднюшка, пятидесяти трех лет, место рождения Вехадео, провинция Овиедо, и Хосе Хименес Фигерас, он же Сучок, пятидесяти шести лет, место рождения Пуэрто де Санта Мария, провинция Кадис, сидят в подвале Главного управления общественного порядка, дожидаются, пока их поведут в тюрьму.

— Ай, Пепе, хорошо бы сейчас выпить чашечку кофе!

— Да, и тройную порцию коньячку. Попроси, может, тебе дадут.

Сеньор Суарес нервничает больше, чем Пепе Сучок; этот Хименес Фигерас, сразу видно, более привычен к таким передрягам.

— Слушай, а почему нас здесь держат?

— Почем я знаю? Ты, я надеюсь, не обольстил какую-нибудь добродетельную девицу и не бросил ее с деточкой?

— Ах, Пепе, какое у тебя хладнокровие!

— Просто я знаю, малыш, что тут ничем не поможешь.

— Да, конечно, это верно. Больше всего меня огорчает, что я не мог предупредить мамочку.

— Ты опять?

— Нет-нет, не буду.

Обоих друзей задержали накануне вечером в баре на улице Вентуры де ла Веги. Полицейские, идя за ними следом, вошли в бар, огляделись и — хлоп! — пулей кинулись прямо к ним. Вот собаки, опытные, видно!

— Следуйте за нами!

— Ай! Почему вы меня хватаете? Я честный человек, я никого не трогаю, у меня все документы в порядке.

— Очень хорошо. Все это вы объясните, когда вас спросят. Выкиньте этот цветок.

— Ай! Почему? Мне вовсе незачем следовать за вами, я ничего плохого не делаю.

— Пожалуйста, не скандальте. Взгляните сюда. Сеньор Суарес взглянул. Из кармана у полицейского торчали серебристые браслеты наручников.

Пепе Сучок поднялся.

— Пойдем с этими господами, Хулиан, там все выяснится.

— Пойдем, конечно, но только какие манеры!

В управлении на них не пришлось заполнять карточки, они уже там значились. Записали только дату задержания да два-три слова, которых им не удалось прочесть.

— Почему нас арестовали?

— Вы не знаете?

— Нет, ничего не знаю. Откуда мне знать?

— Погодите, узнаете.

— Скажите, я не могу известить, что меня арестовали?

— Завтра, завтра известите.

— У меня, видите ли, мамочка старушка, она, бедная, будет очень беспокоиться.

— Ваша мать?

— Да, ей уже семьдесят шесть лет.

— Ничего не могу сделать. И сказать вам тоже ничего не могу. Завтра все выяснится.

В камере, куда их привели, огромном квадратном помещении с низким потолком, при скудном свете пятнадцатисвечовой лампочки в проволочной сетке сперва ничего нельзя было разглядеть. Немного погодя, когда глаза стали привыкать, сеньор Суарес и Пепе Сучок начали постепенно узнавать знакомые лица — злосчастных педерастов, карманников, алкоголиков, профессиональных шулеров, всяких людишек, которые привычны к каверзам судьбы и всегда ходят с потупленной головой.

— Ай, Пепе, хорошо бы сейчас выпить чашечку кофе!

Пахло в камере очень противно — прогорклый, резкий запах, от которого свербило в носу.


— О, сегодня ты рано. Где был?

_Как всегда, выпил чашечку кофе с друзьями.

Донья Виси целует мужа в плешь.

— Если б ты знал, как я рада, когда ты приходишь пораньше!

— Скажи пожалуйста! Старый что малый.

Донья Виси улыбается, бедная донья Виси всегда улыбается.

— Знаешь, кто придет сегодня вечером?

— Еще бы, какая-нибудь сплетница.

Донья Виси никогда не обижается.

— Нет, моя приятельница Монсеррат.

— Великое счастье!

— Она очень добрая женщина!

— Она сообщила тебе еще о каком-нибудь чуде этого обманщика из Бильбао?

— Замолчи, что за еретические слова! И почему тебе так нравится говорить гадости — ведь ты думаешь иначе.

— Да уж нравится.

Дон Роке с каждым днем все больше проникается убеждением, что его жена глупа.

— Ты посидишь с нами?

— Нет.

— Ох упрямец!

Раздается звонок у двери, и в квартиру входит приятельница доньи Виси, как раз в ту минуту, когда попугай на третьем этаже изрыгает ругательства.

— Слушай, Роке, это просто невыносимо. Если их попугай не научится вести себя прилично, я донесу в полицию.

— Ну что ты болтаешь! Ты представляешь себе, какая потеха будет в комиссариате, когда ты явишься туда с доносом на попугая?

Прислуга ведет донью Монсеррат в гостиную.

— Я сейчас скажу хозяйке, присаживайтесь.

Донья Виси помчалась приветствовать подругу, а дон Роке, немного поглядев из-за занавесок на улицу, сел у жаровни и вытащил колоду карт.

— Если трефовый валет выйдет раньше, чем пятерка, — хороший знак. Если туз — это ни к чему, я уже не мальчишка.

У дона Роке свои приемы гадания на картах. Трефовый валет вышел третьим.

— Бедняжка Лола, она меня ждет! Сочувствую, малышка!

Лола — сестра Хосефы Лопес, бывшей прислуги семейства Роблес, с которой у дона Роке кое-чего было, но теперь она растолстела, постарела, и ее вытеснила младшая сестра. Лола помогает по хозяйству донье Матильде, той самой пенсионерке, у которой сын мечтает стать великим артистом.

Донья Виси и донья Монсеррат стрекочут взахлеб. Донья Виси счастлива — на последней странице двухнедельного журнала «Херувим-миссионер» напечатано ее имя и имена троих ее дочерей.

— Сейчас увидите собственными глазами, что я не выдумываю, это истинная правда! Роке! Роке!

С другого конца квартиры дон Роке откликается:

— Чего тебе?

— Дай девочке журнал, где про китайцев напечатано!

— Что?

Донья Виси объясняет приятельнице:

— Ах, Боже мой, эти мужчины как будто глухие.

Она кричит мужу еще громче:

— Я говорю, дай девочке… Ты слышишь?

— Слышу!

— Так вот, дай девочке журнал, где напечатано про китайцев!

— Какой журнал?

— Где про китайцев, ну, про тех китайцев, которых крестили!

— Что? Не понимаю. Про каких китайцев?

Донья Виси улыбается донье Монсеррат.

— Муж мой такой добряк, но его ничто не интересует. Сейчас я сама схожу за журналом, одну минуточку. Вы уж извините.

Войдя в комнату, где дон Роке сидит у ночного столика и раскладывает пасьянс, она спрашивает:

— Ну, что это такое? Ты разве не слышал, что я сказала?

Дон Роке не поднимает глаз от карт.

— Довольно глупо с твоей стороны думать, что я встану с места из-за каких-то китайцев!

Донья Виси порылась в корзинке с шитьем, нашла нужный номер «Херувима-миссионера» и, тихонько ворча, вернулась в гостиную, где так холодно, что едва можно усидеть.

Швейная корзинка осталась открытой, и оттуда между мотками штопки и коробкой с пуговицами — коробкой из-под леденцов от кашля, купленных в год эпидемии гриппа, — робко выглядывал уголок другого номера журнала доньи Виси.

Дон Роке откинулся на спинку стула и взял журнал.

— Вот он где.

«Он» — это священник из Бильбао, совершающий чудеса. Дон Роке принялся читать журнал.

«Росарио Кесада (Хаэн), за исцеление ее сестры от затяжного колита, 5 песет.

Рамон Эрмида (Луго), за разные успехи, ниспосланные ему в коммерческих делах, 10 песет.

Мария Луиса дель Валье (Мадрид), за исцеление от небольшой опухоли на глазу, происшедшее без помощи окулиста, 5 песет.

Гуадалупе Гутьеррес (Сьюдад-Реаль), за исцеление ребенка в возрасте одного года семи месяцев от ранения вследствие падения с балкона второго этажа, 25 песет.

Мартина Лопес Ортега (Мадрид), за успешное приручение домашнего животного, 5 песет.

Благочестивая вдова (Бильбао), за отыскание пакета с деньгами, утерянного служащим ее магазина, 25 песет».

Дон Роке озадачен…

— Ну, уж этому я не поверю, это не серьезно.

Донья Виси чувствует себя в какой-то мере обязанной извиниться перед приятельницей.

— Вам не холодно, Монсеррат? В этом доме временами прямо-таки мерзнешь!

— О нет, что вы, Виситасьон, здесь очень приятно. Очень милая у вас квартира, вполне комфортабельная, как говорят англичане.

— Ах, Монсеррат, вы всегда душка!

Донья Виси улыбнулась и начала искать свое имя в списке. Донья Монсеррат, высокая, мужеподобная, костлявая, неуклюжая усатая дама, слегка косноязычная и близорукая, надела пенсне.

Действительно, как уверяла донья Виси, на последней странице «Херувима-миссионера» значилось ее имя и имена трех ее дочек.

«Донья Виситасьон Леклерк де Моисес, на крещение двух китайских младенцев именами Игнасио и Франсиско-Хавьер — 10 песет. Сеньорита Хулита Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Вентура — 5 песет. Сеньорита Виситасьон Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Мануэль — 5 песет. Сеньорита Эсперанса Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Агустин — 5 песет».

— Ну, что вы скажете?

Донья Монсеррат любезно кивает.

— Очень похвально, ну просто очень-очень похвально. А сколько еще предстоит сделать! Страшно становится, как вспомнишь, сколько еще миллионов язычников надо обратить. Эти языческие страны, наверно, кишат людьми, как муравейник муравьями.

— Воображаю! А какие миленькие эти малютки китайчата! Если бы мы жадничали и не хотели кое-чем пожертвовать, все они отправились бы прямехонько в лимб [19]. И несмотря на наши скромные старания, там, в лимбе, вероятно, полным-полно китайцев, не правда ли?

— О да, да.

— Дрожь берет при одной мысли! И над всеми китайцами тяготеет проклятие! Толкутся все они там взаперти, не знают, бедненькие, что делать…

— Это ужасно!

— А младенчики-то, которые еще и ходить не умеют, они тоже, как червяки какие-нибудь, будут вечно копошиться на одном месте?

— Поистине так.

— Возблагодарим же Господа за то, что мы родились испанками. Родись мы в Китае, наши деточки, скорее всего, угодили бы на веки вечные в лимб. Стоит ради этого растить детей! Сколько мук примешь, пока их родишь, да потом еще натерпишься!

Донья Виси с нежностью вздыхает.

— Бедные девочки, они и не подозревают, что им угрожало! Слава Богу, что они родились в Испании, а если бы им привелось родиться в Китае… Ведь такое тоже могло случиться, не правда ли?


Все соседи покойной доньи Маргот собрались в квартире дона Ибрагима. Нет только Леонсио Маэстре, которого по распоряжению судьи арестовали; еще нет жильца из цокольного, секция Г, дона Антонио Хареньо, проводника, работающего в спальных вагонах и находящегося в поездке; нет и жильца с третьего, секция Б, дона Игнасио Гальдакано — он, бедняга, сумасшедший, — да сына покойницы, дона Хулиана Суареса, который неизвестно куда запропастился. Все остальные в полном составе, все очень взволнованы происшедшим и с готовностью явились по приглашению дона Ибрагима, чтобы обменяться мнениями.

В не слишком просторной квартире дона Ибрагима все приглашенные едва умещались — большинству пришлось стоять у стен и в промежутках между мебелью, как это бывает на заупокойных бдениях.

— Дамы и господа, — начал дон Ибрагим, — я разрешил себе созвать вас сюда, так как в нашем доме произошло событие, выходящее за рамки нормального.

— Хвала Господу! — прервала его донья Тереса Корралес, пенсионерка с пятого этажа, секция Б.

— Да услышит Он нас! — торжественно ответил дон Ибрагим.

— Аминь! — вполголоса заключили несколько человек.

— Когда вчера вечером, — продолжал дон Ибрагим де Остоласа, — наш сосед, дон Леонсио Маэстре, которому все мы желаем, чтобы его невиновность вскоре воссияла ярким, ослепительным светом, подобно лучам солнца…

— Мы не должны осложнять деятельность правосудия! — воскликнул дон Антонио Перес Паленсуэла, служащий в правлении профсоюза, жилец со второго, секция Б. — Мы должны воздерживаться от каких бы то ни было преждевременных суждений! Я в этом доме ответственный съемщик, и моей обязанностью является не допускать даже малейшего давления на судебные власти!

— Помолчите, не перебивайте, — сказал дон Камило Перес, мозольный оператор, жилец с первого, секция Д. — Дайте говорить дону Ибрагиму.

— Пожалуйста, продолжайте, дон Ибрагим, я не намерен мешать вашему выступлению, я только требую уважения к нашим почтенным судебным органам и содействия их работе на благо порядка…

— Тс-с… Тс-с… Дайте ему говорить!

Дон Антонио Паленсуэла умолк.

— Как я уже сказал, когда вчера вечером дон Леонсио Маэстре сообщил мне печальную весть о преступлении, жертвой коего стала донья Маргот Соброн де Суарес — царство ей небесное! — я поспешил попросить нашего доброго и близкого друга, доктора Мануэля Хоркеру, здесь присутствующего, дать точное и подробное заключение о состоянии нашей покойной соседки. Доктор Хоркера откликнулся на мою просьбу с готовностью, которая служит веским свидетельством его высокого понятия о профессиональном долге, и мы вместе вошли в жилище пострадавшей.

Тут дон Ибрагим прибегнул к изысканнейшему приему своего ораторского искусства:

— Разрешу себе смелость предложить всем вынести благодарность нашему достославному доктору Хоркере, который вместе со столь же славным доктором доном Рафаэлем Масасаной, что в данную минуту из скромности укрылся за портьерой, является гордостью всех нас, жильцов этого дома.

— Отлично сказано, — заметили в один голос дон Эксуперио Эстремера, священник с пятого, секция В, и дон Лоренсо Согейро, владелец бара «Эль Фонсаградино» в цокольном.

Одобрительные взгляды присутствующих обратились от первого врача ко второму; это напоминало бой быков, когда один матадор, отличившийся и вызываемый публикой на арену, выводит с собой другого, которому не так повезло и не удалось отличиться.

— Итак, дамы и господа, — воскликнул дон Ибрагим, — когда я убедился, что все средства медицинской науки бессильны перед чудовищным преступлением, у меня остались лишь две заботы, в которых я, как истинно верующий, положился на Господа: чтобы никто из нас — тут я прошу милейшего сеньора Переса Паленсуэлу не усмотреть в моих словах и малейшего намека на попытку давления на кого бы то ни было, — чтобы никто из нас, говорю я, не оказался замешан в этом гнусном и позорном злодействе и чтобы донье Маргот были оказаны последние почести, каких все мы в назначенный нам час желали бы для себя и для наших родных и близких.

Дон Фидель Утрера. фельдшер из цокольного, секция А, юноша весьма развязный, едва не выкрикнул «Браво!»; это словечко уже вертелось у него на языке, но, к счастью, он вовремя спохватился.

— А посему я предлагаю, любезные мои соседи, украсившие и почтившие своим присутствием скромные эти стены…

Донья Хуана Энтрена, вдова Сисемона, пенсионерка со второго, секция Б, не сводила с дона Ибрагима глаз. Какое красноречие! Какая изысканность! Какая точность выражений! Говорит как читает! Встретившись взглядами с сеньором Остоласой, донья Хуана посмотрела на Франсиско Лопеса, владельца дамской парикмахерской «Кристи энд Куико» в цокольном, секция В, которому она неоднократно поверяла свои горести и плакалась в жилетку.

Глаза обоих как бы обменялись восхищенными репликами.

— Ну, каково?

— Великолепно!

Дон Ибрагим невозмутимо продолжал:

— …чтобы мы, каждый в отдельности, не забывали помянуть донью Маргот в своих молитвах и все сообща приняли участие в расходах по заупокойной мессе.

— Согласен, — молвил дон Хосе Лесисенья, жилец с третьего, секция Г.

— Вполне согласен, — поддержал его дон Хосе Мария Ольвера, капитан интендантской службы со второго, секция А.

— Надеюсь, все присутствующие того же мнения?

Дон Артуро Рикоте, служащий Испано-Американского банка, жилец с пятого, секция Г, произнес своим надтреснутым голоском:

— О да, все.

— Все, все, — подхватили дон Хулио Малюэнда, отставной моряк торгового флота с третьего, секция В, чья квартира, увешанная картами, гравюрами и уставленная моделями судов, походила на лавку старьевщика, и дон Рафаэль Саэс, молодой десятник на строительстве с четвертого, секция Г.

— Сеньор Остоласа, бесспорно, прав: мы все должны принять участие в оказании последних почестей нашей покойной соседке, — подтвердил дон Карлос Луке, коммерсант со второго, секция Г.

— Я как все, я со всем согласен.

Педро Таусте, хозяин мастерской по ремонту обуви «Клиника для туфель», не желал плыть против течения.

— Мысль дельная и вполне похвальная. Поддержим ее, — произнес дон Фернандо Касуэла, судебный прокурор с первого, секция Б, который накануне вечером, когда все жильцы по распоряжению дона Ибрагима искали у себя преступника, обнаружил в корзине для грязного белья любовника своей жены, скрючившегося в три погибели.

— То же скажу и я, — заключил дон Луис Ноалехо, мадридский представитель фирмы «Пряжа. Вдова и дети Касимиро Понса», жилец с первого, секция В.

— — Весьма благодарен, дамы и господа, я вижу, мы все единодушны. Итак, после того как мы побеседовали и убедились, что наши точки зрения совпадают, я принимаю ваше любезное согласие и поручаю осуществление моей идеи благочестивому священнослужителю дону Эксуперио Эстремере, нашему соседу, дабы он как человек, сведущий в делах церковных, взял на себя организацию подобающих церемоний.

Дон Эксуперио с потрясающе торжественным видом ответил:

— Я в вашем распоряжении.

Обсуждение пришло к концу, и общество понемногу стало расходиться. У одних были неотложные дела; другие — меньшинство — полагали, что у кого-кого, а у дона Ибрагима наверняка дел по горло; а третьи — всегда найдутся и такие — ушли просто потому, что устали так долго стоять. Дон Гумерсиндо Лопес, конторский служащий, жилец из цокольного, секция В, единственный, кто не подал голоса, задумчиво вопрошал себя, спускаясь по лестнице:

— И для этого я отпрашивался со службы?


Донья Матильда, возвратившись домой из молочной доньи Рамоны, беседует с прислугой.

— Завтра к обеду купите, Лола, печенки. Дон Тесифонте говорит, она очень полезная.

Для доньи Матильды дон Тесифонте — оракул. К тому же он ее жилец.

— Только самую свежую, чтобы можно было приготовить ее под соусом из почек, с капелькой вина и лучком.

Лола на все отвечает: «Да, конечно», — а потом приносит с рынка первое, что ей попалось на глаза и что ей вздумалось купить.


Сеоане выходит из дому. Каждый вечер с половины седьмого он играет на скрипке в кафе доньи Росы. Его жена, сидя в кухне, штопает носки и латает сорочки. Живут они в сыром темном подвале на улице Руиса, за который платят пятнадцать дуро; хорошо еще, что кафе в двух шагах и Сеоане не приходится тратить ни одного реала на трамвай.

— До свидания, Сонсолес!

Жена даже не поднимает глаз от шитья.

— До свидания, Альфонсо. Поцелуй меня.

У Сонсолес слабое зрение, веки всегда красны — кажется, будто она только что плакала. Ей, бедняжке, Мадрид пошел не на пользу. Первое время после замужества она была красивая, упитанная, холеная, любо смотреть, а теперь, хоть еще не стара, превратилась в развалину. Все получилось не так, как она рассчитывала, — она-то думала, что в Мадриде все как сыр в масле катаются, вот и вышла за мадридца, а теперь, когда уже никуда не денешься, она наконец поняла, что ошиблась. В родном ее городке Наварредондилья, провинция Авила, она жила в достатке, всегда ела досыта, а в Мадриде приходится так туго, что обычно ложишься спать без ужина.


Макарио и его девушка сидят, крепко держась за руки, на скамье в каморке сеньоры Фруктуосы — это тетка Матильдиты, консьержка на улице Фердинанда VI.

— Всегда, всегда…

Матильдита и Макарио шепчутся.

— До свидания, пташечка моя, надо идти на работу.

— До свидания, любимый, до завтра. Я буду все время думать о тебе.

Макарио после долгого пожатия выпускает руку девушки и встает, по спине у него пробегает озноб.

— До свидания, сеньора Фруктуоса, большое спасибо.

— До свидания, сынок, не за что.

Макарио — очень воспитанный человек, каждый день он любезно благодарит сеньору Фруктуосу. У Матильдиты волосы — как кукурузная метелка, она близорука, некрасива, небольшого росточка, но довольно изящная. Когда подвернется случай, дает уроки музыки — обучает девиц играть танго наизусть, что всегда производит очень хорошее впечатление.

Дома она помогает матери и сестренке Хуаните, которые делают вышивки на продажу.

Матильдите тридцать девять лет.


Как уже знают читатели «Херувима-миссионера», у доньи Виси и дона Роке три дочери: все три юные, хорошенькие, все три немного дерзкие и легкомысленные.

Старшую зовут Хулита, ей двадцать два года, она красит волосы в рыжий цвет. Со своей пышной волнистой шевелюрой она похожа на Джен Гарлоу.

Среднюю зовут, как мать, Виси, ей двадцать лет, она шатенка с глубокими мечтательными глазами.

Младшую зовут Эсперанса. У нее есть официальный жених, который бывает у них в доме и беседует с отцом о политике. Эсперанса уже готовит себе приданое, недавно ей исполнилось девятнадцать.

Старшая, Хулита, в последнее время ходит сама не своя — влюбилась в одного кандидата в нотариусы, он совсем вскружил ей голову. Зовут парня Вентура Агуадо Санс, уже семь лет — не считая военной поры — он безуспешно пытается получить место нотариуса.

— Послушай, сынок, ты бы покамест хоть в отдел регистрации подавал, — советует ему отец, сборщик миндаля в Риудекольсе, в окрестностях Таррагоны.

— Нет, папа, это несолидно.

— Но ты же сам видишь, сынок, в нотариальную контору тебе и чудом не устроиться.

— Не устроиться? Стоит только захотеть! Главное — получить место в Мадриде или в Барселоне, иначе нет смысла стараться. Лучше уж совсем отказаться от этой идеи. Нотариус пользуется авторитетом, и это очень важно, папа.

— Да, конечно, но… А Валенсия? А Севилья? А Сарагоса? Тоже неплохие города, я думаю.

— Нет, папа, у тебя в корне неправильная точка зрения. У меня ведь и конкурсное сочинение готово. Но, если хочешь, я могу отступиться…

— Нет-нет, сынок, не ломай себе жизнь. Продолжай, раз начал! Ты в этих делах лучше разбираешься.

— Спасибо, папа, ты человек разумный. Мне очень повезло, что я твой сын.

— Возможно. Любой другой отец уже давно послал бы тебя ко всем чертям. Да ладно, я и то частенько говорю себе, а вдруг ты в самом деле станешь когда-нибудь нотариусом!

— Не в один час была взята Самора, папаша.

— Верно, сынок, но, видишь ли, за семь с лишним лет можно уже было построить рядом другую Самору. Разве не так?

Вентура усмехается.

— Я буду нотариусом в Мадриде, не сомневайся, папа. Хочешь «Лаки»?

— Чего?

— Сигарету.

— Ишь ты! Нет уж, я предпочитаю свой табачок.

Дон Вентура Агуадо Деспухольс убежден, что его сын, который курит, как барышня, сигареты, никогда не станет нотариусом. Все нотариусы, сколько он их видел, — это люди серьезные, степенные, осмотрительные, основательные, и курят они развесной табак.

— Ты Кастана уже выучил на память?

— Нет, папа, не на память, это производит плохое впечатление.

— А кодекс?

— Выучил. Можешь спросить что хочешь, с любого места.

— Да нет, я только так, из любопытства.

Вентура Агуадо Санс вертит отцом, как ему вздумается, морочит ему голову «конкурсным сочинением» и «в корне неверной точкой зрения».

Вторая из дочерей доньи Виси, юная Виситасьон, недавно поссорилась со своим парнем — они встречались целый год. Прежнего ее поклонника зовут Мануэль Кордель Эстебан, он студент-медик. Теперь она уже с неделю ходит гулять с другим, тоже студентом-медиком. Король умер, да здравствует король!

У Виси в любовных делах тонкая интуиция. В первый день она с невозмутимым видом разрешила своему новому спутнику пожать ей руку, уже когда они прощались у дверей ее дома, — в тот вечер они выпили чаю с пирожными в ресторане «Гарибай». На второй день она позволила взять себя под руку, когда переходили улицу, — в этот раз они немного потанцевали и выпили по коктейлю в «Касабланке». На третий она покорно дала держать свою руку весь вечер — они ходили в кафе «Мария-Кристина» и, молча глядя друг на друга, слушали музыку.

— Начало любви между мужчиной и женщиной — самый волнующий момент, — осмелился он сказать после долгих размышлений.

На четвертый девушка не сопротивлялась, когда он взял ее под руку, — она как бы не заметила этого.

— В кино? Нет, в кино — завтра.

На пятый, в кино, он, будто невзначай, поцеловал ей руку. На шестой, в парке Ретиро, она с потрясающим хладнокровием уклонилась от объятий под выдуманным предлогом, предлогом женщины, уже наводящей свой подъемный мост.

— Нет-нет, пожалуйста, не надо, я прошу тебя, я не захватила губной помады, нас могут увидеть…

Она тяжело дышала, ноздри ее трепетали. Ей стоило больших усилий сдержать себя, но она подумала, что так будет лучше, изысканней.

На седьмой, в ложе кинотеатра «Бильбао», он обнял ее за талию и прошептал на ухо:

— Нас здесь никто не видит, Виси… дорогая моя Виси… жизнь моя.

Она, уронив голову на его плечо, проговорила тоненьким, еле слышным голоском, который прерывался от волнения:

— Ах, Альфредо, как я счастлива!

У Альфредо-Ангуло Эчеварриа застучало в висках, закружилась, как в горячке, голова и сердце учащенно забилось.

«Это надпочечники. Да, это надпочечники выделяют избыток адреналина».

Третья из дочерей, Эсперанса, быстрая, как ласточка, робкая, как голубка. Есть, конечно, и у нее свои штучки, но она знает, что ей к лицу роль будущей супруги, — она говорит мало, нежнейшим голоском, всем повторяет одно и то же:

— Как ты хочешь, я сделаю все, как ты хочешь. Жених Агустин Родригес Сильва старше ее на пятнадцать лет, он владелец аптеки на улице Майор.

Отец девушки в восторге, будущий зять кажется ему человеком достойным. Мать тоже счастлива.

— Представьте себе, мыло «Ящерица», то самое, довоенное, которого нигде не достанешь, и вообще все, что бы я ни попросила, он моментально для меня раздобудет.

Приятельницы глядят на нее с завистью. Вот счастливая женщина! Мыло «Ящерица»!


Донья Селия гладит простыни, вдруг раздается телефонный звонок.

— Кто говорит?

— Донья Селия, это вы? Говорит дон Франсиско.

— Привет, дон Франсиско! Что скажете хорошенького?

— Да ничего особенного. Вы будете дома?

— Да-да, вы же знаете, я домоседка.

— Прекрасно, зайду к вам часиков в девять.

— Когда хотите, вы же знаете, я вам всегда рада. Позвонить еще кому…

— Нет, никому не звоните.

— Ладно, ладно.

Донья Селия повесила трубку, прищелкнула пальцами и пошла на кухню выпить рюмочку анисовой. Бывают же такие удачные дни. Плохо, конечно, что выпадают и несчастливые, когда все идет вкривь и вкось, ломаного гроша не выручишь.


Когда донья Матильда и донья Асунсьон ушли из молочной, донья Рамона накинула пальто и отправилась нa улицу Мадера, там работает упаковщицей в типографии одна девушка, которую она учит уму-разуму.

— Викторита здесь?

— Да, вон она.

Викторита, стоя у длинного стола, упаковывает стопки книг.

— Здравствуй, Викторита! Не хочешь ли, милочка, зайти после работы ко мне в молочную? Придут мои племянницы сыграть в картишки, поболтаем немного, повеселимся.

Викторита краснеет.

— Хорошо, сеньора, зайду, если хотите.

Викторита готова разрыдаться, она прекрасно понимает, на что идет. Викторите лет восемнадцать, но она полная, статная, ей можно дать все двадцать или двадцать два. У девушки есть жених, его освободили от военной службы, потому что он болен туберкулезом; бедняга не может работать, весь день лежит в постели, совсем ослаб, одна у него радость, когда Викторита после работы заходит к нему.

— Как ты себя чувствуешь?

— Получше.

Когда мать выходит из спальни, Викторита приближается к кровати и целует больного. — Не целуй меня, еще заразишься.

— Я не боюсь, Пако. Тебе что, неприятно меня целовать?

— Еще спрашиваешь!

— А остальное неважно, я ради тебя готова на все…

Однажды у Викториты было особенно бледное, усталое лицо, и Пако спросил:

— Что с тобой?

— Ничего, просто я думала.

— О чем думала?

— Да о том, что были бы у тебя лекарства да еды вдоволь, ты бы мог поправиться.

— Возможно, но ты же сама знаешь…

— Я могу достать денег.

— Ты?

Голос у Викториты стал хриплый, будто у пьяной.

— Да, я. Молодая женщина, даже самая уродливая, кое-чего стоит.

— Что ты говоришь?

Викторита была очень спокойна.

— То, что слышишь. Ради того, чтобы ты выздоровел, я готова пойти в любовницы к первому встречному — были бы у него деньги.

Пако слегка зарумянился, ресницы у него задрожали; Викторите стало немного не по себе, когда Пако сказал:

— Как хочешь.

Но в глубине души Викторита почувствовала, что любит его еще сильней.


Донья Роса в кафе метала громы и молнии. Лопесу за разбитые бутылки с ликером была устроена головомойка, которая наверняка войдет в историю, — такие сцены не каждый день увидишь.

— Успокойтесь, сеньора, я заплачу за бутылки.

— Попробовал бы не заплатить! Неужели мне из своего кармана выкладывать! И разве в этом суть? А какой переполох поднялся! А посетители как напугались! А какое это производит впечатление, когда все летит кувырком? А? Разве за это заплатишь? Кто мне за это заплатит? Скотина! Первейшая ты скотина, как есть красный, нахал ты этакий да еще сутенер! Сама я виновата, давно надо было донести на всех вас! А еще я им нехороша! Где глаза твои были? О какой шлюхе размечтался? Жеребячья ваша порода! И ты такой, и все прочие! Ничего вокруг себя не видите!

Консорсио Лопес, бледный как полотно, пытается ее успокоить:

— Это несчастный случай, сеньора, я же не нарочно.

— Я думаю! Еще не хватало, чтобы ты это сделал умышленно! Это уж было бы полное безобразие! Чтобы в моем кафе, перед самым моим носом, такой дерьмовый работник, как ты, колотил мое добро просто так, потому что ему, видите ли, так вздумалось! Да, последние времена наступают! Это уж я точно знаю! Только вы этого не увидите! Вот придет конец моему терпению, и я всех вас спроважу в тюрьму, одного за другим! Тебя первого, паскуда ты несчастная! Еще скажешь, я с вами плохо обращаюсь? Да будь у меня такой зловредный характер, как у вас…

Когда скандал был в полном разгаре и все в кафе, приумолкнув, настороженно слушали крики хозяйки, в зал вошла высокая полная женщина не первой молодости, но хорошо сохранившаяся, довольно смазливая и одетая несколько кричаще. Села она за столик прямо напротив стойки. При виде ее у Лопеса и вовсе кровинки в лице не осталось. Марухита за эти десять лет превратилась в пышную, цветущую, холеную, пышущую здоровьем, уверенную в себе женщину. Каждый, кто встретил бы ее на улице, сразу бы определил — деревенская богачка, счастливая в замужестве, сытно ест, тряпок вдоволь, привыкла всеми командовать и делать, что ее левой ноге вздумается.

Марухита позвала официанта:

— Мне, пожалуйста, кофе.

— С молоком?

— Нет, черного. Кто эта женщина, что так кричит?

— Наша хозяйка, хозяйка кафе.

— Попросите ее подойти ко мне, скажите, я прошу оказать такую любезность.

У бедняги официанта задрожал в руках поднос. — Что, прямо сейчас чтобы подошла?

— Да. Скажите, пусть придет. Я ее прошу.

Официант с лицом осужденного, идущего на казнь, приблизился к стойке.

— Лопес, налейте чашку черного. Простите, сеньора, мне надо вам что-то сказать.

Донья Роса обернулась.

— Чего тебе?

— Не мне, нет, это вон та сеньора просит вас.

— Какая?

— Вон та, с кольцом, вон она смотрит сюда.

— Она меня зовет?

— Да, велела позвать хозяйку, не знаю, что ей нужно, похоже, какая-то важная дама, на вид богачка. Сказала мне — скажи, мол, вашей хозяйке, чтобы она оказала любезность подойти ко мне.

Донья Роса, нахмурив брови, подошла к столику Марухиты. Лопес провел рукой по глазам.

— Добрый вечер. Вы меня спрашивали?

— Вы хозяйка кафе?

— К вашим услугам.

— Тогда, значит, вас. Позвольте представиться: сеньора Гутьеррес, донья Мария Ранеро де Гутьеррес, вот моя визитная карточка, здесь адрес. Мой супруг и я, мы живем в Томельосо, провинция Сьюдад-Реаль, там у нас усадьба, немного земли, с которой мы получаем доход.

— Так-так.

— Но теперь нам надоело жить в деревне, теперь мы хотим все там ликвидировать и переехать в Мадрид. После войны, знаете, дела там идут очень неважно, кругом зависть, все кругом шипят, сами понимаете.

— Да-да.

— Что и говорить! Кроме того, детки подросли, и, как водится, надо их учить, потом пристраивать, дело житейское: если мы с ними не переедем сюда, значит, навсегда их потеряем.

— Конечно. Конечно. А много у вас детей?

Сеньора де Гутьеррес любила приврать.

— Да, у нас их уже пятеро. Двум старшеньким скоро исполнится по десять лет, уже настоящие мужчины. Это близнецы от моего первого брака, я очень рано овдовела. Вот поглядите.

Лица этих двух мальчуганов, снятых в день первого причастия, кого-то донье Росе напоминали, а кого, она не могла сообразить.

— Ну и, понятное дело, раз мы переезжаем в Мадрид, хотелось бы поразведать, что мы тут можем найти.

— Так-так.

Донья Роса постепенно успокаивалась, никто бы не поверил, что это она орала всего несколько минут тому назад. Как все крикливые люди, донья Роса становилась мягкой как воск, если к ней подойти умеючи.

— Мой муж надумал, что, возможно, не худо бы приобрести кафе — если тут потрудишься, доход оно, наверное, приносит.

— Как вы сказали?

— Да вот, говорю, мы подумываем приобрести кафе, если, конечно, столкуемся с владельцем.

— Я не продаю.

— Ах, сеньора, пока еще никто вам ничего не предлагает. К тому же о таких вещах нельзя говорить вообще. Тут все зависит от многих обстоятельств. Я просто высказала, что думаю. Муж мой сейчас болен, ему должны оперировать свищ в заднем проходе, и мы намерены пока побыть в Мадриде. Когда он поправится, он придет поговорить с вами, — деньги-то у нас с ним общие, но все деловые вопросы решает он. А вы тем временем подумайте. Ни вы, ни я никаких обязательств не брали, никаких бумаг не подписывали.

Слух о том, что эта дама хочет купить кафе, пробежал по всем столикам, как огонек по запальному шнуру.

— Какая дама?

— Вон та.

— Похоже, богачка.

— А вы думали! Раз уж собирается купить кафе, так, наверно, живет не на пенсию.

Когда новость донеслась до стойки, Лопес, который уже был почти без чувств, уронил еще одну бутылку. Донья Роса обернулась со стулом вместе. Голос ее загремел, как пушечный выстрел:

— Скотина, ах ты скотина!

Марухита воспользовалась случаем, чтобы улыбнуться Лопесу. Сделала она это так тонко, что никто не заметил — возможно, даже сам Лопес.

— Вот видите, когда приобретете кафе, придется вам и супругу вашему глаз не спускать с этих скотов!

— Много разбивают?

— Да все, что ни попадает под руку. Уверена, они это делают нарочно. Гнусная зависть их, подлых, гложет…


Мартин разговаривает с Нати Роблес, своей бывшей однокурсницей по юридическому факультету.

Встретились они на улице Ред де Сан-Луис. Мартин разглядывал витрины ювелирной лавки, а Нати как раз была там, внутри, зашла починить замок браслета. Нати не узнать, как будто совсем другая женщина. Прежняя худенькая, неряшливо одетая девчонка с мальчишескими ухватками, которая в университетские годы ходила на низких каблуках и не красилась, стала теперь стройной элегантной девицей, модно и изящно одетой, кокетливо и даже умело подкрашенной. Она первая его узнала.

— Марко!

Мартин испуганно взглянул на нее. Мартин всегда испытывает легкий страх, когда видит лица, чем-то ему знакомые, но не может вспомнить, кто это. Так и кажется, что сейчас на тебя накинутся с упреками и начнут говорить всякие неприятные вещи; питайся он лучше, этого чувства, наверно, не было бы.

— Моя фамилия Роблес. Не помнишь? Нати Роблес.

Мартин обомлел от изумления.

— Это ты?

— Да, дорогой, я.

Невыразимая радость нахлынула на Мартина.

— Ах ты негодница! Какая ты стала, Нати! Настоящая герцогиня!

Нати рассмеялась.

— Пока еще нет, дружок, но не думай, что я этого не хочу. Я по-прежнему не замужем, свободна! Ты торопишься?

Мартин на секунду замялся.

— По правде сказать, нет. Ты же знаешь, я из тех людей, которым нет смысла куда-то торопиться.

Нати взяла его под руку.

Мартин немного оробел и попробовал высвободиться.

— Нас могут увидеть.

Нати расхохоталась, так громко расхохоталась, что люди стали оборачиваться. Голос у Нати чудесный — высокий, мелодичный, звенящий беспечным весельем, голос, напоминающий серебряный колокольчик.

— Прости, милый, я не знала, что ты не свободен. Нати подтолкнула Мартина плечом, но руку не

отпустила — напротив, сжала еще крепче.

— Живешь все так же?

— Нет, Нати, думаю, что хуже. Девушка пошла с ним по улице.

— Да не будь ты таким мямлей! Мне кажется, просто надо, чтобы кто-нибудь тебя расшевелил. По-прежнему сочиняешь стихи?

Мартину стало чуть стыдно, что он по-прежнему сочиняет стихи.

— Да, с этим, наверно, уже ничего не поделаешь.

— Куда уж там!

Нати опять расхохоталась.

— В тебе сочетаются нахал, бродяга, тихоня и труженик.

— Я тебя не понимаю.

— Я сама себя не понимаю. Слушай, давай пойдем куда-нибудь, отметим нашу встречу.

— Как хочешь.

Нати и Мартин пошли в кафе «Гран-Виа», где кругом зеркала. Нати на высоких каблуках кажется даже немного выше Мартина.

— Сядем здесь?

— Очень хорошо, где хочешь. Нати посмотрела ему в глаза.

— Подумать только, какая галантность! Как будто я твоя последняя жертва. От Нати чудесно пахло…


На улице Санта-Энграсиа по левой стороне, невдалеке от площади Чамбери находится дом доньи Селии Весино, вдовы Кортеса.

Ее муж, дон Обдулио Кортес Лопес, коммерсант, скончался после войны вследствие, как гласило траурное извещение в «АБЦ», испытаний, перенесенных во время правления красных.

Всю свою жизнь дон Обдулио был примерным гражданином — честным, совестливым, безупречного поведения, образцом, что называется, порядочности. Он очень увлекался почтовыми голубями, и, когда умер, в специальном журнале ему был посвящен прочувствованный некролог; напечатали его фотоснимок еще в молодые годы и внизу заметку: «Дон Обдулио Кортес Лопес, славный ветеран испанских коломбофилов, автор слов гимна „Лети без помех, о голубь мира“, экс-председатель Королевского общества коломбофилом Альмерии, основатель и руководитель журнала „Голуби и голубятни“ (ежемесячник с международной информацией), по поводу кончины которого мы выражаем самое горячее восхищение его деятельностью и нашу глубокую скорбь». Фотоснимок был окаймлен жирной траурной рамкой. Заметку сочинил дон Леонардо Каскахо, мастер голубиного спорта.

Бедная вдова кое-как перебивается, сдавая добрым знакомым отдельные комнаты, обставленные дешево, в претенциозном кубистском стиле — стены их окрашены в оранжевый и голубой цвета, а недостаток комфорта восполняется по мере сил радушием, соблюдением тайны и бесспорным желанием угодить и услужить.

В первой комнате, как бы парадной и приберегаемой для более почетных клиентов, дон Обдулио с торчащими усами и масляным взглядом смотрит из позолоченной рамы, охраняя, подобно злобному и лукавому божку любви, приют тайных свиданий, доставляющий его вдове кусок хлеба.

В доме доньи Селии притворная нежность словно сочится из стенных пор: нежность эта временами с горьковатым привкусом, а то и чуть-чуть ядовитая. Донья Селия воспитывает двух малышей, детей племянницы, которую четыре или пять месяцев назад свели в могилу невзгоды и огорчения, да авитаминоз вдобавок. Когда является очередная парочка, детишки радостно кричат в коридоре: «Ура, ура, еще один сеньор пришел!» Ангелочки знают, что, если приходит сеньор под руку с сеньоритой, значит, завтра обед будет посытней.

Когда Вентура со своей девушкой впервые пришел к ней в дом, донья Селия сказала:

— Единственная моя просьба к вам — вести себя прилично, прежде всего прилично, в доме дети. Ради Бога, чтобы не было шума.

— Не беспокойтесь, сеньора, пусть это вас не тревожит, вы имеете дело с порядочным человеком.

Вентура и Хулита обычно входили в свою комнату в половине четвертого и покидали ее, когда уже пробьет восемь. Не слышно было даже, чтобы они разговаривали, — одно удовольствие.

В первый день Хулита держалась куда смелей обычного — она все подмечала и высказывала свое мнение по поводу любой мелочи.

— Смотри, какая ужасная лампа, она похожа на клизму.

Вентура этого сходства не находил.

— Ну брось, с чего бы ей походить на клизму? Давай не будь глупышкой, садись со мной рядом.

— Сейчас.

Дон Обдулио со своего портрета глядел на юную парочку почти сурово.

— Слушай, а это кто такой?

— Откуда я знаю? Похож на покойника, наверно, и есть покойник.

Хулита все прохаживалась по комнате. Видно, нервы разыгрались, потому и бегает взад-вперед. Впрочем, никаких других признаков волнения нельзя было заметить.

— И кто теперь ставит в комнате искусственные цветы! Да еще воткнули их в опилки — наверно, думают, что это очень красиво, да?

— Возможно.

Хулита все вертелась по комнате, ну прямо как юла.

— Смотри, смотри, этот ягненочек кривой! Ах, бедняжка!

Действительно, у ягненка, вышитого на одной из диванных подушек, был только один глаз.

Вентура помрачнел — этой беготне вроде бы конца не будет.

— Ты сядешь наконец?

— Ах милый, как ты груб!

А про себя Хулита думала: «Какое это наслаждение — подходить к любви на цыпочках!»

Натура у Хулиты артистическая, куда более артистическая, чем у ее возлюбленного.


Марухита Ранеро, выйдя из кафе, зашла в булочную — позвонить по телефону отцу своих близнецов.

— Я тебе понравилась?

— О да. Слушай, Маруха, да ты сумасшедшая!

— Я? Чего это я сумасшедшая? Пришла, чтобы ты на меня посмотрел, а то бы вечером мой вид тебя разочаровал.

— Ну-ну…

— Слушай, я тебе в самом деле еще нравлюсь?

— Больше, чем раньше, клянусь, да и раньше ты мне нравилась, душечка ты моя!

— Слушай, а если можно будет, ты бы на мне женился?

— Что ты…

— Знаешь, ведь у меня с ним детей не было.

— А его-то куда?

— Да у него рак, это уж точно, врач сказал, ему не выкарабкаться.

— Так-так. Слушай!

— Что?

— Ты и вправду думаешь купить кафе?

— Если ты захочешь, купим. Когда он умрет и мы сможем пожениться. Хочешь, это будет тебе свадебный подарок?

— Да что ты такое говоришь!

— Я многому научилась, милый мой. Кроме того, я теперь богатая, могу делать что захочу. Он все оставляет мне, завещание показывал. Через несколько месяцев я и за пять миллионов не дам себя повесить.

— Что?

— Я говорю, через несколько месяцев — ты меня слышишь? — я и за пять миллионов не дам себя повесить.

— Да-да…

— Ты носишь в бумажнике фото малышей?

— Ношу.

— А мои фото?

— Нет, твоих не ношу. Когда ты вышла замуж, я их сжег, решил, так будет лучше.

— Ох, какой ты! Сегодня ночью я тебе дам другие. Когда ты придешь, ну примерно?

— Когда закроемся, в полвторого или без четверти два.

— Не задерживайся, слышишь, иди прямо ко мне.

— Да-да.

— Адрес запомнил?

— Как же, «Кольяденсе», улица Магдалины.

— Вот-вот. Комната номер три.

— Да-да. Слушай, я вешаю трубку, сюда идет эта свинья.

— До свидания. Слышишь, я тебя целую?

— Да.

— Сто раз целую, нет, сто тысяч миллионов раз…

Хозяйка булочной даже перепугалась. Когда Марухита Ранеро прощалась с ней и благодарила, бедная женщина не могла слова вымолвить.


Донья Монсеррат решила, что пора уходить.

— До свидания, милочка Виситасьон, я бы просидела у вас целый день, так приятно поболтать с вами.

— Большое спасибо.

— Я не льщу, это чистейшая правда. Но видите ли, я уже вам говорила, я не хочу пропускать возношение даров.

— Ну, раз такая причина!

— Вчера я пропустила.

— А я-то совсем еретичкой сделалась. Хоть бы Господь меня не покарал!

Уже у дверей донья Виситасьон думает, что можно бы сказать донье Монсеррат: «А что, если бы мы перешли на „ты“? По-моему, давно пора, как тебе кажется?» Донья Монсеррат такая милая, она, наверно, с восторгом ответила бы «да».

И еще хотела бы донья Виситасьон предложить: «Раз уж мы переходим на „ты“, давай я тебя буду звать Монсе, а ты меня Виси. Согласна?»

Донья Монсеррат и с этим бы согласилась. Она очень любезная женщина, к тому же дружат они уже не первый год — старые друзья! Но странное дело, отворив дверь, донья Виси только решается сказать:

— До свидания, дорогая Монсеррат, не будьте же таким редким гостем.

— Нет-нет, теперь я постараюсь приходить к вам почаще.

— Надеюсь!

— О да. Кстати, Виситасьон, вы не забудете, что обещали мне два куска мыла «Ящерица» по дешевой цене?

— Нет-нет, не беспокойтесь.

Донья Монсеррат как входила в квартиру доньи Виси под ругань попугая с третьего этажа, так и уходит под ту же музыку.

— Ужас какой! Что это?

— Ох, не говорите, дорогая, это не попугай, а сущий дьявол.

— Какой срам! Это надо было бы запретить!

— Вы правы. Я уж не знаю, что делать.

Попугай Рабле — жуткая тварь, это бесстыжий, беспринципный попугай, просто выродок, а не попугай, никакого с ним нет сладу. Временами он, бывает, ведет себя поприличней, выкрикивает «шоколад», «Португалия» и другие слова, подобающие воспитанному попке, но, так как понятия у него нет, он вдруг ни с того ни с сего — и обычно, когда у хозяйки сидят с визитом гости, — разражается самыми грубыми и мерзкими ругательствами, выкрикивая их своим надтреснутым голосом старой девы. Анхелито, примерный и набожный соседский мальчик, пытался одно время наставить Рабле на путь истинный, но ничего не добился, все его усилия оказались тщетны и труд напрасен. Разочаровавшись, он мало-помалу прекратил уроки, и Рабле, лишившись наставника, недели две вытворял такое, что стыдно было слушать. Насколько серьезно обстояло дело, видно из того, что жилец с первого этажа, дон Пио Навас Перес, железнодорожный контролер, обратил на поведение попугая внимание хозяйки.

— Послушайте, сеньора, ваш попугай просто невыносим. Я не хотел вам говорить об этом, но, признайте, нет ведь такого права. Сами посудите, у меня дочурка подрастает, и ей никак не годится слышать такие словечки. Надо что-то сделать, говорю вам!

— Да, дон Пио, это святая правда. Простите, я постараюсь вразумить его. Этот Рабле просто неисправим!


Альфредо Эчеварриа рассказывает своей тетке, донье Лолите Эчеварриа де Касуэла:

— Виси — очаровательная девушка, вот увидишь сама. Вполне современная, элегантная, умная, красивая — всем хороша. Мне кажется, я ее очень люблю.

У тети Лолиты рассеянный вид. Альфредо приходит на ум, что она попросту его не слушает.

— У меня такое впечатление, тетя, что мои сердечные дела тебя ничуть не интересуют.

— Да нет, что ты, глупенький! Как они могут не интересовать меня?

И тут сеньора де Касуэла вдруг начинает ломать руки и закатывать глаза, в конце концов она заливается слезами — рыдает драматично, картинно. Альфредо перепуган.

— Что с тобой?

— Ах, ничего, ничего, оставь меня!

Альфредо пытается ее утешить.

— Да послушай же, тетя, что с тобой случилось? Я тебя чем-то нечаянно обидел?

— Нет, нет, оставь меня, дай мне выплакаться!

Альфредо пробует пошутить — может быть, шутка ее успокоит.

— Ну же, тетя, не закатывай истерику, тебе ведь уже не восемнадцать лет. Посмотреть на тебя, так можно подумать, что у тебя какие-то любовные огорчения…

Лучше бы он этого не говорил! Сеньора де Касуэла побледнела, закатила глаза и — хлоп! — плюхнулась ничком на пол. Дяди Фернандо не было дома — он и другие жильцы собрались у кого-то, потому что вчера в доме было совершено преступление и им надо обменяться мнениями и кое о чем договориться. Альфредо усадил тетю Лолиту в кресло, побрызгал ей в лицо водой: когда она пришла в себя, он велел служанкам приготовить чашку липового чаю.

Наконец донья Лолита обрела дар речи, она взглянула на Альфредо и медленно, грудным голосом произнесла:

— Ты не знаешь, кто бы мог у меня купить корзинку для грязного белья?

Альфредо слегка удивился этому вопросу.

— Нет, не знаю. Какой-нибудь старьевщик.

— Если ты согласишься вынести ее из дому, дарю ее тебе, я ее не желаю видеть. Что выручишь за нее — все твое.

— Хорошо.

Альфредо заподозрил что-то неладное. Когда дядя вернулся, он отозвал его в сторону и сказал:

— Послушай. дядя Фернандо, мне кажется, ты должен свести тетю к врачу — по-моему нее сильное нервное истощение. Какие-то навязчивые идеи появились, сказала мне, чтобы я унес из дому корзину для грязного белья, сна, мол, и видеть ее не желает.

Дон Фернандо Касуэла ни чуточки не встревожился, слушает как ни в чем не бывало. Видя, что он так спокоен, Альфредо подумал: «Черт их там разберет!» — и решил лучше не вмешиваться.

«Ладно, — сказал он себе, — хочется ей с ума сходить, пусть сходит. Я ему все высказал, а если на мои слова не обращают внимания, тем хуже для них. Потом будут плакаться и волосы на себе рвать».


На столе лежит письмо. Листок бумаги украшен штампом «АГРОСИЛЬ» [20], Парфюмерный и аптечный магазин. Улица Майор, 20. Мадрид». Письмо написано красивым каллиграфическим почерком со всякими хвостиками, закорючками и росчерками. Текст письма следующий:


«Дорогая мама!

Пишу Вам эти несколько строк, чтобы поделиться новостью, которая, я уверен, доставит Вам удовольствие. Но прежде чем ее сообщить, хочу пожелать Вам крепкого здоровья — не худшего, чем мое в настоящее время, за что благодарю Господа, — и многих лет счастливой жизни на радость милой моей сестрице Паките, ее супругу и деткам.

Итак, дорогая мама, хочу Вас порадовать: я, хоть живу в разлуке с Вами, уже не одинок в мире, я встретил женщину, которая поможет мне основать семью и создать домашний очаг, будет моей спутницей в трудах житейских и, даст Бог, принесет мне счастье своей добродетелью и истинно христианскими чувствами. Надеюсь, что летом Вы наберетесь сил навестить Вашего сына, который так по Вас тоскует и знает, что Вы испытываете то оке. А о дорожных расходах Вы, мамочка, не беспокойтесь, — только ради удовольствия увидеть Вас я готов заплатить эту сумму и еще много сверх того. Вот увидите, моя невеста Вам понравится. Она добрая, как ангел, трудолюбивая, хорошенькая и добропорядочная девушка. Само ее имя — Эсперанса — подходит к ней как нельзя лучше, да, оно вселяет в меня надежду, что брак наш будет удачным. Усердно молитесь Богу, чтобы он даровал нам счастье, оно также будет светочем, который озарит Вашу старость.

На сем кончаю. Нежно целую Вас, дорогая мама! Ваш любящий и всегда о Вас помнящий сын

Тинин» [21]


Закончив письмо, автор его встал из-за стола, закурил сигарету и перечел написанное вслух.

— Кажется, получилось недурно. Да, вот эти слова в конце насчет светоча звучат очень даже недурно.

Затем он подошел к ночному столику и с нежностью и благоговением, будто рыцарь Круглого Стола, поцеловал фотокарточку в кожаной рамке, где дарственная надпись гласила: «Моему бесценному Агустину с тысячью поцелуев Эсперанса».

— Если мама приедет, я ее, пожалуй, спрячу.


Однажды под вечер, часов в шесть, Вентура приоткрыл дверь и позвал хозяйку:

— Сеньора Селия!

Донья Селия как раз варила в кастрюльке послеобеденный кофе.

— Сейчас иду! Вам что-нибудь надо?

— Да, будьте так любезны.

Донья Селия убавила газ, чтобы кофе не вскипел, и поспешила на зов, снимая с себя на ходу передник и утирая руки халатом.

— Вы меня звали, сеньор Агуадо?

— Да. У вас не найдется пластыря?

Донья Селия достала пластырь из серванта в столовой, вручила его Вентуре и принялась размышлять. Донье Селии было бы очень жаль, да и кошельку накладно, если бы любовь этих двух голубков пошла на убыль и, чего доброго, дело кончилось разрывом.

«Ну, может быть, это совсем другое, — говорила себе донья Селия, которая всегда старалась видеть вещи с хорошей стороны, — может, просто у его девушки прыщик вскочил…»

Донья Селия — в том, что не касается дела, — быстро привязывается к людям, когда их узнает поближе; донья Селия очень чувствительна, да, она очень чувствительная содержательница дома свиданий.


Мартин и его бывшая сокурсница никак не могут наговориться.

— И ты никогда не думала о замужестве?

— Нет, милый, до сих пор не думала. Я выйду замуж, когда будет приличная партия. Сам понимаешь, выходить замуж, чтобы не вылезать из нужды, дело нестоящее. Еще успею, времени у меня достаточно, я думаю.

— Счастливая! А мне вот кажется, что уже ни для чего времени не осталось; мне кажется, у нас оттого много свободного времени, что его слишком мало, и мы поэтому не знаем, как его употребить.

Нати кокетливо сморщила носик.

— Ах, Марко, дорогой! Только не вздумай угощать меня глубокомысленными фразами!

Мартин рассмеялся.

— Не сердись, Нати.

Девушка взглянула на него с лукавой гримаской, открыла сумочку и достала эмалевую сигаретницу.

— Сигарету хочешь?

— Спасибо, я как раз без курева. Какая красивая сигаретница!

— Да, миленькая вещица, это подарок. Мартин роется в карманах.

— У меня были спички…

— Вот, закуривай, мне и зажигалку подарили.

— Ах, черт!

Нати курит очень элегантно, движения ее рук непринужденны, изящны. Мартин залюбовался ею.

— Слушай, Нати, мне кажется, мы с тобой — очень странная пара: ты одета с иголочки, прямо картинка из модного журнала, а у меня вид бродяги, весь оборван, локти наружу торчат…

Девушка пожимает плечами.

— Ба, не смущайся! Веселей гляди, глупыш! Так люди не будут знать, что о нас подумать.

Мартин постепенно грустнеет, хотя старается не подавать виду, а Нати смотрит на него с безграничной нежностью, с такой нежностью, что ей самой было бы очень неприятно, если бы это заметили.

— Что с тобой?

— Ничего. Помнишь то время, когда все мы, твои товарищи, называли тебя Натача?

— Конечно.

— А помнишь, как Гаскон выставил тебя с лекции по государственному праву?

Нати тоже слегка погрустнела.

— Помню.

— А помнишь тот вечер, когда я тебя поцеловал в Западном парке?

— Так и знала, что ты об этом спросишь. Да, и это помню. Я много раз вспоминала этот вечер, ты был первым мужчиной, которого я поцеловала в губы… Как давно это было! Слушай, Марко.

— Что?

— Клянусь тебе, я не развратная.

Мартину хочется заплакать.

— Брось, к чему ты это говоришь?

— Я-то знаю, к чему. Я всегда чувствовала, что ты для меня близкий человек, хотя бы настолько, чтобы я могла с тобой говорить откровенно.

Мартин с сигаретой в зубах сидит, обхватив руками колени, и смотрит на муху, которая ползет по краю бокала. Нати продолжает:

— Я много думала о том вечере. В то время мне казалось, что я никогда не почувствую тоски по мужчине — верному другу, что можно заполнить жизнь политикой и философией права. Вот глупость! Но и в тот вечер я ничего не поняла — поцеловала тебя, но ничего не поняла. Напротив, мне чудилось, что так оно всегда и бывает, как было у нас с тобой, а потом я убедилась, что это не так, совсем не так… — Голос Нати слегка задрожал: -…что все в жизни намного хуже…

Мартин с усилием проговорил:

— Извини, Нати. Уже поздно, мне пора идти, но знаешь, у меня нет ни одного дуро, чтобы расплатиться. Ты не одолжишь мне дуро, чтобы я заплатил за нас обоих?

Нати порылась в сумочке и, протянув руку под столом, нашла руку Мартина.

— Возьми, здесь десять, на сдачу купишь мне подарок.