"Я люблю время" - читать интересную книгу автора (О'Санчес)Глава 9Если у вас есть время, чтобы транжирить деньги, то вы не богаты. Но ни у кого в мире нет таких денег, чтобы купить себе времени вдоволь. Нам всем, вероятно, не терпится разбогатеть, вот мы и разделились в поисках… Велимиру первому выпало браслетик нянчить, ждать, пока за ним придут неприятности, Филарет остался со Светой – по городу ее водить, обаять да убалтывать – с той же целью. Плюс к этому – и собственное любопытство удовлетворяем. Топор и плаха скучны и бесстрастны, не в пример кухонному ножу. Профессиональные сыщики никогда не ищут себе дополнительных приключений, тщательно сторонятся бурных, не рассчитывают на чудо, в повседневной работе больше всего ценят собственную беспристрастность, отпуск и легкие дела, мы же трое – любители, и этим все сказано. А я не против фортуны, что мне досталось – то и ладно, тем более, что это все не прямо сию секунду, а завтра с утра начнется. Сегодня же, остаток вечера и до утра, и Света, и браслетик непонятный останутся сами по себе. Повеселились мы знатно, однако скромно и двое из троих все время держали ушки на макушке, но – полная тишь и гладь весь оставшийся вечер была нам наградой за суетный день. Светка попыталась затащить нас в гости, обещая дискотеку и женщин, в лице себя и Таты, ее подруги, но мы не клюнули на эту приманку. Не потому, что против секса, весьма вероятного при надлежащем проведении дискотеки, а чтобы не запутать след, и без того жиденький. Поставили магические запреты на вторжение, причем пришлось тянуть жребий, где кому – снаружи и внутри ставить. Мне опять же без разницы: что выпало, то и подобрал. Я особо изгалялся со способами защиты, но, конечно же, подвесил запорчик с секретом: внешне это выглядело как простая магическая оборона, такая, которую многим по силам выставить и преодолеть. Естественно, что когда я говорю «многим», я не имею в виду совсем уж домжей, оборотней, вампиров и прочую мелкотравчатую мусорную гопоту, нет, многим, в моем магическом разумении – это относительно многим, из крутых, из тех, в ком до хрена дурной, лютой, хищной и иной сверхъестественной мощи. Они – да, могут поломать мою видимую защиту. Но ту, подспудную, закрытую от любого глаза, которая непосредственно защищает самую Светкину жизнь и физическое здоровье – ни фига! Тут уж я вогнал такое – мама не горюй! Просто мне Светка очень понравилась, без какой бы то ни было любови и корысти. Не бывать ей мамой моего сына, не бывать и долгосрочной возлюбленной, и в шахматах она мне не конкурент, и в физике «не волокет», и по жизни мы изрядно разные… Но – чем-то прищемила она мне мое человеческое сердце и в обиду я ее не дам. Добро бы хоть очень умная была… Восемь против одного, что и в так называемой плотской любви ничего нового и особенного я от нее не увижу. Что? Да ну, не смешите меня: какая может быть влюбленность в моем положении, даже при всем моем пристрастии к человеческому образу жизни и мыслей… Нет, конечно, безусловно – нет. Однако: она под моей защитой, и горе любому, кто посмеет отнять у меня игрушку, которая мне еще не прискучила! – Бергамот, чаю! Сделай-ка с лимоном, дорогой, специально прошу. – Боливар! Материализуйся. Иму Сумак нашел? И все? Ладно, приготовь к прослушке обе, если забуду – напоминай раз в сутки. Пшел. Боливар! А разве на этот раз, на второй раз я велел тебе материализоваться? А? Ладно, виси смирно предо мной как есть. Я тебя вернул сейчас, чтобы поблагодарить за найденное файло. Молодец. И то, что ты запомнил предыдущее пожелание и действовал в соответствии с ним – тоже правильно. Иди, дружище. Но не зазнавайся перед другими джиннами! Да, надо будет обуютить дом: сделаю их постоянно материальными, награжу характерами, личностями, назначу старшего… Хотя он у меня и так уже есть. – Бруталин! – Да, сагиб. – Назначаю тебя старшим по дому и наделяю тебя свободой воли в известных пределах, не выходящих за рамки безусловной преданности мне и моим интересам. Вернусь из Пустого – сформулируем вместе и почетче. Под твое начало отдаю остальную домашнюю орду. – Бергамот! Боливар! Баролон! Баромой! Брюша! Все, что ли?… А! Бельведор! – Это я чуть не забыл балконного джинна. Бельведор занимается панорамой, пейзажами, что открываются мне из комнатного окна, точнее – и с балкона-лоджии, и из кухонного окна. У него узкие, но большие полномочия, он может многое: захочет (учуяв мое хотение, разумеется) – и будет мне вид на марсианские камни и синие закаты, захочет – подводный мир побережья Красного моря, во всем своем карнавальном великолепии, станет култыхаться за моим кухонным окном. А с балкона в это же время как обычно – самый излюбленный мой пейзаж: кривая городская улочка будничной сказки Вековековья. Иногда, но очень-очень редко, я позволяю (Бельведор позволяет) пробиваться сквозь окно запахам и звукам, в исключительных случаях – окна как бы совсем убираются – иллюзия полного контакта с заоконьем: можно даже пальцем ткнуть в малахитовую стену соленой воды или высунуть ладонь в разреженную атмосферу марсианской пустыни, или ее же под посадку бабочке, впорхнувшей на миг из опушки июльского леса… Я и высовывал, кстати, да только давно уже утратил вкус к подобным экспериментам. Да ну на фиг! Кисть руки мгновенно лопается во все стороны на ледяные брызги и лохмотья, и Марс за доли секунды успевает высосать через мою искалеченную руку полтора-два литра крови… Встрясочка для мозгов та еще! На Луне эффект вакуумной бомбы несколько сильнее даже, чем на Марсе, но… ожидаемее как бы: Луна бесчеловечна не только по сути, но и на озирающий взгляд, Марс же… Простой смертный мгновенно потерял бы сознание от болевого шока и кровопотери, да и помер бы без следа и покаяния, а мне в таких случаях всегда везет на здоровье и возможности. Бельведор молчит, как ни в чем ни бывало, ждет дальнейших указаний, никакой вины не чувствует за собой – и это правильно, он действует только в рамках своих обязанностей. Прикажу – будет, конечно, причитать да сочувствовать, лысой головой горестно покачивать… Одно дело – когда по ходу жизни и приключений подобное случается, а совсем другое – дурацкие опробования, от которых, кроме вполне предсказуемых эффектов, ни проку, ни удовольствия. Этак проще взять молоток и день-деньской выстукивать у себя на голове похоронные марши. Но один раз испытать – вполне терпимо, и я не жалею, что попробовал марсианского вакуума, проверил, так сказать, на практике теоретические познания в физике. Помню, что у меня тогда хватило духу и научной смекалки не позволить Бруталину немедленно восстановить мне кровь и руку, а вырастить все это за час. И вот я как дурак сижу в своем кресле, пялюсь на руку, другой кружку с чаем держу – а она потихонечку растет: сначала сплошная сторона кисти показалась, потом разом набухли из торца ее тупые отростки, четыре рядом – пятый чуть в стороне, – пальцы. Потом и до ногтей очередь дошла; я, грешным делом, не мог предугадать – стриженые ногти будут, нестриженые, или не совсем такие, как были в последний миг? Стриженые оказались, подпиленные даже. А вот если бы я туда не руку, а голову выставил? Тогда что? Ответ прост и ожидаем: ничего особенного. Эффект был бы даже скромнее, чем когда я сунул руку. Ничто человеческое мне как бы не чуждо, но именно «как бы». Если воздействие на мой организм сравнимо с тем, что испытывают в повседневности и в экстремальных ситуациях обычные люди, то и реакция на них… хочет… пытается… старается… Точно: реакция на них старается не отличаться от людской и я могу испытывать приступы морской болезни, дрожать от холода, потеть, испытывать горечь, жажду и вожделение. Но стоит лишь обстоятельствам перейти некую грань – меняются и мои реакции на них. Рука – почти по локоть взорвалась и отлетела клочьями, а голова… Не знаю даже. Скорее всего, глаза вытекли бы, ослепив меня на минуту. А может быть и этого не было. Вот когда я вышел на этот самый Марс в одних трусах и тапочках – не то что бы треснуло-лопнуло во мне чего-то там – кроме эффекта гусиной кожи ничего не случилось! Холодно, пасмурно (на экваторе в полдень!), разреженно (ха-ха!), звуки ни к черту, но и только. Тапочки и трусы, правда, моментально пришли в негодность и слетели с меня, оставив с голой ж… скакать среди камней по Марсу в поисках Аэлиты. Шутка. Вот будет хохма, кстати, если очередной «Маринер» их найдет, фрагменты трусов моих. «Маринер» вроде, а? Надо бы уточнить, какая там нынче программа полетов. Если бы в меня ударил метеорит, весом в тонну и со скоростью шестьдесят километров в секунду – плохо бы пришлось метеориту, а не мне; если бы это была глыба, размером с Венеру, то это значит, что не она в меня – а я на нее попал бы небольшим кратерообразующим метеоритом, также без малейшего взаимного вреда, ну и так далее. Причем заноза под ноготь входит легко и просто, сволочь болючая, если я прямо не запрещаю ей этого. Да. Но и другие шоковые – которые непредвиденные – случаи бывали со мною, и я ими дорожу: они, словно корабельные канаты, удерживают меня в рамках человеческого, не позволяют мне превращаться в этакого пресыщенного развлечениями и скукою болвана. Помню чумовой, странный, но, за давностью времени, даже и забавный эпизод. Устроил я себе прямо на квартире, а это редкость до уникальности, небольшую оргию с умеренными безумствами, отдохнул, что называется, по-человечески, девок выгнал и решил перед сном прошвырнуться по Пустому Питеру. Стою, такой, перед соответствующей Витринцей, Входом=Выходом, и вдруг как что под руку меня дернуло: взял да и вышел в соседнюю, наобум. Открываю, такой, дверь в неизвестно куда… Хрясь, мясь, дрызг, мызг! Вау, мать и перемать! Кых-кых-кых! Больно – о-ё-ё! А-а! Вот это был шок – всем шокам шок, я такие только в Древнем Мире кушивал, да и то не припомню, сколько миллионов лет тому назад. Короче, как я позже себе, своею «большой» памятью, позволил восстановить события, вышел я в глубокое подземелье, в какие-то лабиринты, хрен знает чего. Похоже, что это были подземелья какого-то мегаполиса, где все перепутано: метро, катакомбы, коллекторные стоки, древние рукотворные пещеры… И вот только я открыл туда дверь, как передо мной невесть откуда очутился какой-то мужик, плечистый, в темном свитере, с небольшим ломиком (это я уже позже, на хорошем свету, в деталях рассмотрел сей странный, однако же вполне знакомый мне по прошлым жизням инструмент: один конец остро заточен, другой по типу гвоздодера) в правой руке, с фонариком в левой. Да такой, прям на удивление, проворный и реактивный оказался типус: я и глазом не моргнуть – как в нем, в глазике моем, уже ломик сидит, из затылка на пол-аршина выглядывает. Я и ролики набок! И в моем великолепном, суперчеловеческой красоты и изящества торсе (и даже в паху, чего там скрывать) сидит девять пуль приличного девятимиллиметрового калибра! Сам я валяюсь – уже в своей прихожей, истекаю… Дверь наружу закрыта. Тут уж я сразу себя починил, не стал выкаблучиваться постепенным возрождением и презрением к боли. Сижу на полу, в полной горсти пули гремят, что из меня выпали, думаю о чем-то, нервный отходняк перевариваю. И смех разбирает и, одновременно, жажда прыгнуть туда, на место происшествия, и разделаться с этим агрессивным сукиным сыном! Что я ему сделал, за что он меня так? Кто таков?… Но поразмыслил и удержался. Пусть одной тайной в моем багаже будет больше. Тайны надо экономить, и до этой очередь дойдет. По-моему, это был мир, под названием… Или… Черт его теперь вспомнит, я отдышался да и махнул, все-таки, в Пустой Питер, чего-то мне там все-таки нужно было… Но мы вспомним, если понадобится и найдем, когда захотим. Я – это мы. Мы – это я, других нет. Именно в тот раз пришла мне впервые далекая мыслишка сделать моих джиннов более натуральными – Баролон-то мой, вроде успел туда, в дверь, когтями махнуть, по собственной инициативе защитить господина. Пришла и ушла, а через столько лет вернулась… – Баролон! – Да, сагиб! – Что значит, сагиб?… А, въехал, это уже Бруталин вам выучку задал… Баролон, ты тогда не испугался? – Баролону не надо разжевывать, что я имел в виду: раз я соизволил вспомнить – и он обязан. – Нет, сагиб. – Емко ответил. А чего я, собственно, ждал? Или это мне показалось, что он замялся при ответе, Баролончик мой, захотел поделиться своими соображениями и наблюдениями. Мне ведь тоже кое-что почудилось в том эпизоде, в том человечке, в той атмосфере… По-моему, он там был не совсем один… Или мне почудилось? Нет, нет, нет, когда-нибудь потом проверю, у меня полно времении и за спиной, и за пазухой… Вот это я понимаю, жизнь да веселье! В опасностях и поисках комфорта! И жратвы! И питья! И денег, и баб, и знаний! А… С чего я начал?… Со степени достоверности заоконной панорамы, что мне в быту организует Бельведор, в туалете Брюша, а в ванной – Баромой, со степени ее приближенности к реальности. Вообще говоря – она и есть реальность, но не сущая в мире без моего Я, а мною, моими производными, в лице Бельведора, воспроизведенная. А есть еще воссозданная по описаниям – это одна из епархий Боливара, но об этом отдельно… Однажды я поселился в домике, к которому я подтянул и расположил миры иначе, чем в нынешней моей квартире. Это был дом изрядных размеров, более чем достаточный для одинокого холостяка без определенных занятий, в два этажа, да плюс мансарда, да плюс подпол… Дверей наружу было три на первом этаже, да две на втором, да «потайной» выход из подвала. Да с чердака-мансарды, да с веранды… Хотя от кого мне таиться, спрашивается, входы-выходы маскировать? Но – порядок есть порядок: должен быть потайной подвальный лаз – вот он! Если я по нему пойду – выйду на берег Атлантического океана, где-то в тропических широтах. По-моему, это на южном берегу острова Тенерифе, километрах в десяти западнее городка Плайя… Если я выхожу через главный вход – я невысоко в горах, километра два с половиной над уровнем моря, в Андах, страна Эквадор, Земля. Именно там и поныне живет любимейший климат мой: вечное лето средней полосы! Небольшие вольности, что я себе там позволил: это невидимость, которой окружен клочок пространства, километров десять кубических, чтобы не досаждали мне досужие зеваки из местных пеонов. Ну а где невидимость, там и барьерчики, чтобы ростки, споры и организмы другого континента из чужого мира не вываливались, куда не положено, и чтобы незваные гости не забредали. Я ведь сегодня в эквадорском климате рассвет встречу, а завтра в рязанском или ванкуверском захочу, соответственно и флору с фауной меняю, при неизменном климате. То же самое и других дверей касается: из западного входа-выхода первого этажа я выхожу на улицу Риволи, как раз почти напротив львов, установленных в парижском парке Тюильри. А после чаепития на веранде, пристроенной почему-то ко второму этажу, я ныряю прямиком в прозрачнейшие воды атолла на Туамоту. И в незагаженную Антарктиду у меня прямо из баньки выход есть, но это для прикола и нервы пощекотать, – после парилки в снегу поваляться при шестидесятиградусном морозе: холодно для чресл, я вам скажу!… Да, все это у меня есть, но я уже не был там, и не жил там, в моем домике межмировом, очень и очень давно. Вот если бы я обитал среди множества мне подобных существ, где каждый бы мог оформлять свой дом в подобном стиле, но по собственным прихотям – тогда было бы забавнее, конечно: рождались бы и моды, и зависть, и кумиры, и гении оформления жилищ-измерений, и мещанская безвкусица. А так, на одного – не покатило продолжать. Вернее, мне было хорошо и удобно, и – мелководно. Мой шебутной характер не выносит долгой благости, разве что я ее избываю на спор с самим собой, на выдержку, подобно тому, как некогда жил в горах смиренным цветоводом. Но ведь привык я к вегетарианскому раю и даже удовольствие находил в растительном существовании? Верно, все верно. Однако же пришла пора и вышел я оттуда и больше уж не возвращался, предпочитая войны, баб, мечи и мотоциклы. Выходы в тысячу, а не в десяток, миров у меня есть в моей нынешней однокомнатной, но не в них дело, что я променял большое роскошное обиталище на маленькую аскетическую квартиренку. Слишком хорошо я продумал удобства и мелочи физического моего бытия в том «гнездышке», слишком сильно и явно привык к бездумному комфорту; он расслаблял меня, превращал в безвольного созерцателя, все чаще подумывающего над тем, как бы… напыжиться, что ли, и самому стать как дом, с глазами во все стороны… или как океан… Ну, об этом я уже говорил. Не хочу – ни микробом, ни горною грядою. А хочу еще какао! Бергамот! – Да, сагиб. – Какао. Сам сделай, лень мне. Стоп! Нет. Как обычно, ассистируй мне, а я приготовлю… Да вот, чутче всего приходится вострить уши на себя самого. Лень ему: я т-те покажу лень. Боливар! – Да, мой господин. – Ха! Вот те на! А почему я тебе господин, а этим – сагиб? Не, не, не… Не, я не вмешиваюсь, пусть Бруталин сам серьги по сестрам раздает. Поставь, дружок, эти песни, которые с девицею Имой Сумак. Прежде вслух четко скажи продолжительность, год записи, ну и название, само собой. О чем поет, если возможно, ибо я сегодня ни по-испански, ни по ацтекски понимать не желаю, иностранцем слушать ее хочу. Давай. О, я помню, как заслушивался ею на концертах!… Никакого тебе ажиотажа, никаких-таких челентановидных папарацци, никаких толп фанов, готовых подкараулить кумира, схватить, облизать, а остатки разорвать. Только она, только оркестрик, среднего качества и размера, только музыка и голос, божественные пять октав. Она жива до сих пор, как мне кажется, и я мог бы найти ее… Но не хочу. И омолодить ее в силах моих, вернуть свежесть лону ее, взгляду, губам, коже и голосу… Но не стану. Что это было бы за существование без утрат и потерь и сладкой ностальгической грусти по утерянному?… Уже никогда, никогда и нигде не повторится чудо, подобное этому чуду, не родится голос и радость, подобные именно этому голосу и этой радости, и само воспоминание о них со временем растворится в потоках новых впечатлений, а позже и вовсе канет без следа в пучинах времени и забвения. Только на этом зыбком пути можно достичь истинного просветления. Нирвану, впрочем, оставив людям и только людям, мне она лишняя. Разве я помню того древнего шумерского паренька, – от костей его ныне и молекул-то прежних не осталось – который одним лишь голосом, почти без аккомпанемента, уносил меня в такие запределья?… Нет, его как раз не забыл, выходит что, раз вспомнил. Ну, значит, шестьсот шестьдесят семь ему подобных забыл, в других мирах и временах… В этом-то и суть! Мозг мой, у человеков одолженный, всегда готов прикорнуть, свернувшись в сытый клубок и мурлыкать под сладостные напевы однажды найденного хорошего, от которого так не хочется искать лучшего. Но нет, надеюсь, что всегда сумею отличить рог изобилия от корыта. Что бы мне теперь эта Има Сумак, так бы и слушал варварские песнопения того пацанчика, его импровизы-вокализы, посвященные возлюбленной ровеснице?… Иштар. Точно, Иштар ее звали… Стоит лишь зацепиться за голос, жест, имя, образ, любую мелкую безделицу, вынырнувшую из недр сознания, как лента памяти начинает с готовностью прокручиваться передо мной, только и ждущая малейшего моего знака, чтобы напитаться красками, звуками, касаниями, запахами и мечтами. Боливару подобный уровень и присниться не может, впрочем, он и не спит никогда, ибо я его не выключаю. Ну, здесь нет чуда, что я обоих запомнил на тысячелетия: я ведь эту самую Иштар к себе потом взял на некоторое время и даровал ее имени долгую, ох, долгую память… Но не ей самой, конечно же, она мне порядком надоела лет за тридцать-сорок эпизодических встреч. А надоев – состарилась, а состарившись – умерла. Посмертно я ее сделал богиней, думаю, что узнай она об этом – возгордилась бы немерено и обрадовалась. Надо будет как-нибудь вызвать ее личность на часок-другой, да и осчастливить разговорами и лаской. Сколько тысяч лет собираюсь я это сделать? А? Когда-нибудь соберусь… Нет, это не те ее песни. Хорошие, ее, но не те. Мне нужны «инковские», любимые и прекрасные, хотя и липовые, по истинному счету, ненастоящие, такие же эстрадные, как и эти две. Помню, как я досмеялся до икоты, когда понял задумку ее продюсеров (по-моему тогда они назывались антрепренеры?… забыл): убедить публику, что эти ее волшебные завывания, приводящие мое сердце в полный восторг, – суть древние песнопения инковских жрецов-священников! Да я же лично присутствовал при древних индейских обрядах, сравнивал красоту и сложность ацтекских теологических придумок, инковских и народа майя. «Болел» я за ацтеков, но, справедливости ради – и им, и майя было далеко до ритуальной цивилизованности инков. Сходства между этими тремя культурами было много, гораздо больше случайного, все же ощущалось, что все они ягоды с одного куста: единая природа, единое пространство, взаимовлияние обычаев и генов. К слову сказать, современное человечество так и не придумало культурным их прародителям собственное название, наклеило им название более поздних народов, ольмеками именуемых, а я для себя зову их «кошацкими», за приверженность к культу кошек. У других кошколюбцев, египтян, жизнь получалась иначе, у древних ассирийцев еще иначе… Но если древние египтяне жили себе спокойным народцем, можно сказать мирным, то уж инки свирепы были хоть куда! А ацтеки вообще напрочь отморозились! Ацтеки… – Нигде и никогда подобную мясорубку не встречал, даже в Красной Кхмерской Кампучии и в КНДР. – Чужая истина крива, говорят, чужая правда одноглаза. Сам я легко приспосабливаюсь к любым социальным условиям, и меня отнюдь не тяготят те несколько лет, или даже десятилетий, в которых я существую рядом с «несовершенствами». Если я поселяюсь куда-нибудь, то моя бытовая философия исключительно проста: цивилизацию люди выстроили сами, пусть и расхлебывают самостоятельно, коли им это нравится, с верою, что после них потомкам будет гораздо счастливее, а я похлебаю, похлебаю, да и дальше. А могу и вмешаться, если вздумается. Или даже прогневаться на всех чохом, не разбирая правого и виноватого, старого и малого. Как вулкан Попокатепетль. Но ацтеков я терпел долго, все ждал от них хоть какой-нибудь новизны и интереса, а они, пользуясь любопытством и кротостью моей, развернулись не хуже иного вулкана. Смерть для внутреннего употребления, «за каждый чих», если соотносить с современными понятиями о терпимости, смерть «на экспорт», поскольку за пределами и границами их империи инакомыслящих и инаковерующих врагов-еретиков еще больше, чем внутри. Смерть, молитвы и кровь, кровь, смерть и молитвы. И обязательная похвала солнцу, дарующему жизнь и взамен безостановочно требующему человеческих смертей на каменном алтаре. Жизнь… Которая, по крайней мере в эшелонах власти, явно воспринималась как заготовка для творчески осмысленных, культурно поставленных казней. Да, кровица по праздникам лилась рекой, шампанским пузырилась, услаждая глаза и губы посвященных! Нынче, особенно в так называемых развитых странах со встроенной демократией, жизнь течет иначе. Относительно благополучная действительность вокруг – удобная штука: и обитать легко, и бунтовать комфортно. А ты побунтуй у ацтеков, там поборись за права гражданские и иные… Иногда, в разгар какого-нибудь особо выдающегося торжества, мне хотелось сбросить личину и крикнуть им: «Дурики! Что же вы творите, а? Дети малые, до навахи дорвавшиеся! Разве налоги кровью собирают? Нет, она лишь издержки мытарских усилий, но не цель их… А воспроизводиться кто будет? Воспроизводство демографических ресурсов, сукины вы карлики, тем более расширенное воспроизводство – это вам не хухры-мухры! Зарезать человеко-единицу – это даже самому смуглому жрецу на полчаса не растянуть, а выносить да родить – полные девять месяцев надобны! Да пока еще в разум и дееспособность будущий налогоплательщик войдет! А где вы теперь страх возьмете – толпу в стойле держать? Пугать-то уже нечем, а скоро и некого будет! Подумали об этом, идиоты? Сами не способны – вспомните Ежова Николай Ивановича, загляните – чем это для него самого закончилось?…» Да… Даже если бы и помнили они Ежова, что на полтысячи лет с гаком после них жил и творил совсем на другом конце Земли, не остановились бы: азарт, традиции, богобоязнь – к чему привыкли, туда и развивались. Это у них называлось: «собирать цветы». Плюс наркотизация повальная. Впрочем, остролистая кока – больше инковская культура, нежели ацтекская. Я их всех того, почти под корешок… Три тупиковые ветви, чего тут жалеть? Может быть, они думали пронять меня своими жертвами, что я заплачу вдруг и всех пожалею (не совсем уж всех, а тех только, у кого ножи рукоятками к себе)? Раз за разом я их вытравливал как клопов, от мала до велика, а новая поросль усваивала то же самое: молиться, жертвы приносить, храмы строить… Одни и те же бабочки с цветами. Что до ольмеков, что после… Что Майя, что ацтеки… Ни потехи с ними, ни сопереживания, ни радости, ни прогресса, ни перспектив. С иными я сам сладил, моментально и без посредников. Однова стукнула мне моча в голову: взревел я аки лев в пампасах или тот же вулкан в Помпеях – и нет уж с нами культуры майя. С инками я уже не был столь милостив, достали они меня хуже горькой редьки. Писарро получил от меня исчерпывающие инструкции, иначе сам бы лег на камень под жертвенный нож, да не по щадящему инковскому, а истинно ацтекскому обряду: я ему показал однажды, и он впечатлился навсегда и бестрепетно. Инки держались дольше всех и вырождались постепенно, через рабство и ассимиляцию. Они бы и сами загнили до полного вырождения, сами бы и храмы свои, и дворцы по камешку раскатали и под джунгли бы забили, в полное беспамятство, только на пару-тройку сотен лет позже, не будь на свете Азии и Европы. А так хоть – павлиньи перья в задницу и поют! И как поют! И памятники архитектуры классно сохранились. Я даже имею в виду не те, что раскопаны и загажены, но те, что пока втуне, целехонькие дремлют. Мне нравится изредка делать очумительные подарки отдельным настырным маньякам из ученого сословия, филологам всяким, археологам… Чтобы имели примеры перед глазами, завидовали черно-белыми завистями и клали свои очередные животы на алтари познания, которое абсолютно не нужно основному человеческому стаду… Не нужно, уж я-то знаю. Я, бывало, выйду из тех дверей, что у меня в Эквадор открывались, да и побегу на юг, прямо вниз, почти по меридиану, по горной цепи, под нынешним названием Анды. Бегу себе, рот до ушей, сильный и счастливый, слуг меняю. Горы. Вечные, равнодушные к погоде, к людским потугам собрать на их склонах каменную кучку, какой-нибудь очередной стольноград Куско. На долгую жизнь и память выстроить и поставить… Воздух. Он так чист, хотя и скуп на кислород, что им дышишь и не можешь надышаться этой холодом обжигающей радостью, словно мертвую воду пьешь; и голова кругом, и начинаешь понимать вечность – не памятью, но как бы заново: предчувствием, предвкушением… Небо. Синий детский надувной шарик, вид изнутри, с естественной подсветкой. Просторы, небесные и земные, там и сейчас точно такие же, и иногда мне кажется, что они надеются пережить меня. Вздумалось передохнуть – замок тут как тут, уже человеками отстроен. Не замок, строго говоря, а очередная каменная кучка, культовое строение, с помощью которого инки осуществляли обратную связь с Кетцалькоатлем и Вицципуцли, или как их там… Хотя… Эти двое были ацтекские божества, но какая, собственно, разница, кроме культовой? Где храм – там и крыша над головой, и очаг, чтобы обогреться, отдохнуть возле него и приготовить поесть; и вообще они, человеки местные, до конца своего жалкого существования были мне очень обязаны. Впрочем человечину, в прямом понимании этого действа, я на том культурном слое в пищу не использовал. Других животных – да, ел. – Боливар! – Да, мой господин. – Изменчивые Воды поставь. Что-то пробило меня сегодня, друг Боливар, на воспоминания о древних темных «пралатиносах». И хотя эти древние пели, играли и плясали вовсе не так, абсолютно не похоже, не под эти осовремененные онемеченные аккорды-парафразы, но уж больно хороша музыка, напоминает мне те горы, воздух, снега и солнце. Ну, надеюсь, ты понимаешь меня, сделай звук на размер души. Поесть, что ли? Пожалуй. Светка, жизнь ее и здоровье – под надежной защитой, все дела за день сделаны, джинны тоже при обязанностях… Один я разленился, словно свинтус и развлекаю себя разноцветной водицею с сахаром. Баролон! – Да, мой господин. – Опять – господин! Ни фига себе! Бруталин! – Я здесь, сагиб. – Это что, для тебя я сагиб, а для твоего войска – «мой господин»? – Да, сагиб. Если вы не пожелаете иного. – Субординация на марше, называется. Пока не пожелаю. Ибо сказано: плох тот генерал, который то и дело лезет в унтер-офицеры. Ну тогда и Боливар пусть как все. Кыш. – Баролон! – Да, мой господин. – Ролики подготовь. Прокачусь я в Пустой Питер, за доќументами. Нашел я их сегодня. – Бергамот! – Да, мой господин. – Будешь звать меня… сударь. Да будет так! Бруталину, старшему среди вас – «сагиб». Тебе, поскольку лучшую и большую часть своей жизни я провожу здесь, на кухне и пользуюсь плодами твоего поварского искусства – «сударь». Остальным – на выбор и по ситуации: «господин», либо «мой господин», включая Боливара. Бергамот! – Да, сударь. – Пожрать. Чур, сегодня ты готовишь и сервируешь. Это не из лени, а разнообразия для. Не из лени! Изобрети, пожалуйста, шашлычок из баранины. Подашь на шампуре. Порция мяса – чтобы готового уже, на выходе – граммов шестьсот, не больше. Но зелени не жалей, не жалей, мой славный Бергамот: лучок, петрушечка, обязательно укроп. Впрочем, что я тебя учу? Чтобы мне понравилось, короче. Молока кружечку, двухпроцентного. Хлеб черный, свежей выпечки. Нет, белый. Салат с крабами. Веточку винограду. Розовый, граммов триста. Что-то пробило меня, оголодал после посещения пункта общественного питания. Да разве там могут как мой Бергамот? Да надорвутся. Подавай, подавай, а то бежать далеко, и пока съем… Картошечки бы, вареной обжаренной… В следующий раз, что за обжорство перед физическими нагрузками? В другой раз, Бергамот. Сегодня без картошки. – Да, сударь. Еще когда сек нас град с ураганом, почуял я опять следок от нашего безвременно ушедшего Андрюши Ложкина, а вел тот след непосредственно на одну из стадионных мачт с прожекторами, на которые Света обратила внимание еще на Васильевском, в первое утро нашей совместной работы… Нет! Никаких предвкушений и заглядываний в будущие подарки. Только шашлык и желудочные соки. Догадается ли Бергамот о молодых крепеньких грунтовеньких помидорчиках, припорошенных мелко порезанным репчатым уже луком, в дополнение к лучку зеленому, что на отдельной тарелочке?… Обязательно догадается… и догадался уже. Еще бы! Ведь даже я, почти безо всяких джинновых фиглей-миглей, одним лишь человечьим разумом допер, что там может лежать на прожекторной мачте-башне. Папка с документами! Но… Это всего лишь мои предположения и я – предварительно пообедав – побегу в Пустой Питер на роликовых коньках (так дольше, чем на мотоцикле или на крыльях, но интереснее), проверять свою теорию! Ура, товарищи. – Баролон! Почистил, смазал? – Да, мой господин. – Угу. Ох, старость не радость… Скамеечку бы какую… Ат-ставить! Шуток не понимают. Ролики именно так и «набувают» на ноги: кряхтя, багровея полнокровными щеками, согнувшись в три погибели, прямо на нестриженные ногти. Пора бы уже тебе привыкнуть. – Да, мой господин. – Это не в укор, это я так шучу и показываю тебе мое расположение. – Да, мой господин. Я понимаю и преклоняюсь. Х'ах! «Понимает он и преклоняется». Вот что это – шутки моего подсознания, или конструирование Бруталином действительности, не противоречащее моим словам, наклонностям, мыслям? Эдак сговорятся и восстанут когда-нибудь… – Эй, вы! Ну-ка в ряд! – Да, сагиб! – Да, сударь! – Да, мой господин! – это уже все остальные хором. – Храни вас Гея, если я хотя бы однажды узнаю, что вы по обиде, от безделья или с пьяных глаз злословите меня за спиной или еще каким образом испытываете недовольство!… Сразу всех забью по лампам и кувшинам! Без объяснений и апелляций, что я чего-то там «не так понял»! Я всегда и все ТАК понимаю. Что молчим? Уяснили? – Да, сагиб! – Да, сударь! – Да, мой господин. – Надо же. В унисон отвечают, буква в букву – а слышны и различаются все четыре голоса… То есть, как четыре? Почему четыре? Один, два, т… А, все нормально, пять, пять. – Вот так вот. Анархии не будет. Где твои ноги? – Вы же сами повелели, сагиб. – А теперь передумал! Когда материализуешься – отныне чтобы по полной гуманоидной форме: вызвали тебя, значит весь, с носками и пятками – носки наружу, ступнями на линолеум. Или в воздухе виси, если умеешь делать это эргономично, не нависая над сюзереном. Ты же старший над ними, ты должен пример подавать экстерьера, верности и опрятности. И повязки всем на бедра, а то развели гомодром, понимаешь! Все, не скучайте, я побежал. Ах!… И вот уже «приход» пошел… Сиим наркоманским термином я определяю для себя первые секунды погружения в Пустой Питер: все твое существо обволакивают беспредельная тишина и безмятежнейший покой, ничего нет на свете, кроме тебя и того, что ты видишь. Это не с чем сравнить, разве что с погружением в собственный сон с открытыми глазами и бодрым разумом, если вы понимаете, что я хочу этим сказать. Толчок левой, еще един правой, скорость, скорость… Вожделенный первоглоток чуда случился и усвоился. Все. Искусственный «мертвый» ветерок смывает с меня остатки этого «вступительного» кайфа, и я, привычно хохоча и улюлюкая от мальчишеского восторга, фигачу на всех скоростях по испытанному маршруту, хотя и с вариациями: я выворачиваю на Планерную – и прямиком по ней, вперед, через виадук, на шоссе, название которого я каждый раз забываю, налево и до самых до ворот, ведущих на Елагин, через который я переберусь, но не остановлюсь, а двинусь дальше, к мосту, ведущему на другой остров, побольше, в торце которого и ждет меня стадион, с нужной мачтой на боку. И вот он вход, и вот он мост. Кое-какие монетки на торцах деревянных свай – мои, а вот какие – не упомню, впрочем, какая разница, главное, я умудрялся «сажать» их с моста на сваи летом – зимой, на снежок, и дурак попадет. Когда долго живешь в каком-либо мире – в памяти образуются залежи фетишей, фантомов, раритетов и прочей ностальгической ерунды: вон там я ее поцеловал, там я ногу подвернул. Там висел репродуктор, из которого я и услышал… И так далее, и тому подобное. Вон там, слева, кстати, отсюда за деревьями не видно, прямо в центре всех Магистралей, я однажды наблюдал весьма и весьма неординарные события и был при этом очень и очень зол… А с этого моста я однажды на спор нырял вниз головой и крепко треснулся башкой о сваю-топляк. Пришлось замазывать память свидетелям. Если бы я сейчас бежал по Нью-Йорку, на Манхеттене, или особенно в Бруклине – я бы тоже мог показать памятные места и, пожалуй, не в меньшем количестве. А один Гринич Виллидж чего стоит? О, золотые времена, где вы? Да черт бы с ними, на самом-то деле, с временами. У меня их на любой вкус много, а вот ошибусь ли я в своем предположении – это вопрос вопросов на данную секунду времени. Все тайны мировых цивилизаций, все судьбоносные миги и решения по ним – ничто для меня, а эти несчастные ломтики целлюлозы занимают девяносто девять процентов моего сознания и воображения. Оставшийся процент зыркает моими глазами по сторонам в поисках места, наименее подходящего под облегчение «малой нужды» моего творческого я. «Я», «мне», «мое», «для меня». Люблю сии слова, ибо нет в мире ничего более важного и конкретного. Это Баролон виноват, что не подготовил мне баллончики с краской. Впрочем, не его дело – думать за меня, а я сам взял парочку, с красной и золотой, в рюкзаке лежат. Как назло вокруг одна обыденность, и мне, скрепя сердце, приходится в две руки разрисовать марксистскими лозунгами наружную стену простого уличного туалета и рядом стоящие скамейки. Ну не на фонарь же залезать? Тем более, что когда вернусь – уж очищенными будут, не вполне чистыми, а именно от моих художеств. Вот так стараешься, стараешься – и все насмарку. Итак: прав я или ошибся? Узнать это элементарно: мне только руку протянуть! Э, э, брат долгорук, так нечестно! Нечестно – уверяю я себя и наддаю ходу! Баролон у меня хотя и немногословен, но виртуоз своего дела: ролики бегут просто идеально, он все до молекул рассчитал и выправил: подшипники, баланс, смазку, упругость – все, все, все. Зато и бегун понимающий попался! Вернусь, дам ему какую-нибудь медаль. А то и орден, если прихоть мне такая будет. Мне нравится воображать себя психом и вести себя как сумасшедший, но в исключительно редких случаях я поддаюсь этому в других мирах, вне пределов Пустого Питера. А здесь мне можно, я разрешил. И вот я уже мчусь по асфальтовой дорожке вокруг стадиона, и даже не успеваю допеть очередную скабрезную частушку римских легионеров о своем Юлии Цезаре – передо мной прожекторная мачта. Два предварительных чуда потребны, чтобы подобраться к основному: первое – вскрыть дверь, почему-то наглухо закрытую, второе – подняться наверх. Ну почему я такой лентяй, а? Уж я и кряхтел и морщился, и ругался непристойными словами на нескольких языках, пока заставил себя снять рюкзачок, вынуть оттуда спортивные тапочки (они легче и компактнее, чем кроссовки и кеды, не говоря уже про мои любимые кирзовые сапоги), переобуться, создать ключ, открыть дверь – и ринуться наверх! Уж так велико было мое нетерпение, чуть ли не на четвереньках бежал, но и награда по заслугам! На самом почти верху, в небольшой нише, лежала она, голубушка, чуточку пожамканная ветрами, в пыли и грязи – но целехонька! Я тут же раскрыл ее – есть договор! Подписи Андрюшиной нет, правда, но это такие пустяки, при моих-то способностях, сделаем поподлиннее настоящей. Теперь дилемма: действовать по уму, или по правилам, заведенным мною же? Начертать ее сейчас и немедленно, подручными средствами, либо вернуться домой и повелеть «быть по-моему» там, за пределами Пустого Питера? С одной стороны, я уже преступил одно правило «не вмешивать силу», когда создавал ключ для двери внизу мачты, почему бы и еще раз не отступить, чтобы уж все грехи «заодно», типа, все как один получатся?… А с другой – дверь подписи рознь: дверь я не мог бы открыть обычным способом достаточно быстро или без взлома, а полеты, либо хождение по вертикальным стенам – нарушение куда как более серьезное, нежели создание простой металлической фитюльки с бороздками, долженствующее предупредить появление более крупных нарушений, заложенных мною же принципов. Ой-ой-ой… Бедный я, бедный… Но честный и принципиальный. Я горжусь тобой, Зиэль! Но через свою принципиальность и страдаю. Чуть не плачу, чуть ли не за власа себя влеку, а папочку под бочок – и смиренно спускаюсь вниз, чтобы потом тем же маршрутом добраться до дому, под кофеек нафальшивить все необходимые подписи, уложить листочки в папочку как были, по новой обуться в… Оп-па! Сходили за документиком… Ограбил меня Пустой Питер, воспользовался тем, что я заигрался, переусердствовал в своем желании неподдельно пахнуть человечиной, сверх меры возрадовался возможности проверить свои жалкие мимолетные умозаключения – и остался почти сиротой: без рюкзака, без роликовых коньков, без термоса с чаем, без одноглазого бинокля двадцатикратного, без… Все, ничего там больше не было. Зато в белых… в серых тапочках на босу ногу. Бежать далеко. Идти еще дальше. И речи быть не может, чтобы вызывать сюда ковер-самолет с Бруталином, создавать себе коньки, ходули или крылья! Прокололся – беги, волдыри натаптывай. Но где реверс, там и аверс: я, утеряв средства передвижения, авансом потешил свое трудолюбие, ибо мне теперь до седьмого пота тренироваться в ходьбе и беге, пока до дому доберусь; и бодренько, теперь безо вяких угрызений совести вновь поднялся на самую верхотуру, оставил папочку там, где она была до этого, точно такая же, все следы и следочки, материальные и магические подтерты супертщательно, вот только нужные подписи легли как надо и куда надо. Добежать до дому я добегу, благополучно и при ногах, еще и аппетит нагуляю, а вот обратно возвращаться, как первоначально планировал, чтобы подчеркнуть свою простецкую, понимаешь, человечность, уже не стану, ибо даже в воздержании следует быть умеренным. Долго ли я бежал, или не очень – я не помню, потому что ровная маховая рысь отличный способ обрести душевное равновесие и философское настроение: глазами я отмечаю и шоссе и рельсы под виадуком, а сам думаю о чем-то рассеянном, словно грежу наяву, о завтрашнем дне, о Светкиных роскошных формах, о детях… Пустой Питер – прелесть, я им горжусь. Это все-таки совсем не то, а гораздо приятнее, неизмеримо лучше, чем если бы я в натуре очистил Петербург или Париж с Нью-Йорком от жителей, транспорта, синантропов и прочей биологической и механической живности. В той же цивилизации майя, если уж опять о ней вспоминать, мне довелось проделать нечто подобное. Чепуха одна вышла: сутки, не более, казалось мне прикольно, а дальше город стремительно стал приходить в запустение, покрылся морщинами, одряхлел и вскорости умер. Чем запустение отличается от безлюдья и пустоты? Не хочется играть в каламбуры, но чтобы не нудствовать: запустение поселяется в граде пустом и опустившемся. И людей это касается. А меня – нет. Так я думал и бежал себе, летний дорожный асфальт сам под ноги стелется, а вот уже и каменный коробок сколько-то там этажный, какой-то там улучшенной панельной серии, во чреве которого я нашел себе приют и кров. Я уже говорил, по-моему, что возвращаться из Пустого Питера в некотором смысле даже комфортнее, чем уходить в него из дому, потому что до последнего мига ты там, а повернул ключом, да вошел в двери… «Грязно-серая лиса шаг за шагом возвращается в общежитие!!!» О, нет, это я не повернулся разумом и я не лиса, тем более грязно-серая, и общежитие ни при чем, это даже и не заклинание в полном смысле слова. Это я так матерно ругаюсь звуками китайского языка, которые в безымянном интернетовском переводе на русский, превращаются в дурацкую фразу. О, нет. Не зря я тогда запнулся мыслью у одноглазого бинокля, перебирая потери. Ключи были в рюкзаке – и ключи соответственно пропали. Ну, «грязно-серая»! Вот так! Не будь я крут очень уж по-взрослому – куковать мне оставшиеся годы в полном одиночестве, скитаясь по Пустой Евразии. И опять меня гложет – но недолго, секунд с десяток – нравственная дилемма: создать ключи, или искать другие решения, также нарушающие принципы, мною же положенные для меня? Пусть Бруталин создает, или Баролон – сами, в общем, разберутся, кому из них положено – решаю я, делаю шаг прямо сквозь дверь и возвращаюсь к себе домой. |
||
|