"Дело Локвудов" - читать интересную книгу автора (О`Хара Джон)

Джон О`Хара ДЕЛО ЛОКВУДОВ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

По воскресеньям горожане, отправляясь на своих машинах за город, заезжали взглянуть на стену Джорджа Локвуда. Случалось, что издали они видели и самого Локвуда, который занимался тем же, чем и они. Он бывал там ежедневно и не пропустил ни одного дня с тех пор, как первая лопата вонзилась в землю.

Он никогда не заговаривал с рабочими, никогда не жаловался на их медлительность, никого не хвалил и ни к кому не обращался лично, хотя и знал почти всех. Бывали дни, когда он, приехав на стройку и окинув взглядом стену, тотчас отворачивался и возвращался к своей машине. Рабочие знали: сделано мало, хозяин недоволен. А бывало и так: приедет утром и останется; лишь в полдень шофер отвезет его домой пообедать, а потом привезет обратно и оставит на стройке до вечера. Когда это случалось, всем рабочим в конце дня выдавали по доллару. Никаких объяснений не требовалось — и так было ясно, что хозяин доволен. Иногда эти долларовые премии выплачивались шесть дней кряду, а иногда их не бывало по целым неделям.

Стену строили из кирпича. Два фута толщиной, восемь футов в высоту. Поверх кирпичей предполагалось положить еще двухдюймовый слой бетона и в нем на расстоянии двенадцати дюймов друг от друга укрепить железные пики. Стена представляла собой сооружение весьма внушительное: она окружала тридцать акров земли.

Земля тут обрабатывалась постоянно с начала восемнадцатого столетия. Это был слегка отлогий возвышенный участок, прежде занятый под ферму Оскара Дитриха, а теперь ставший собственностью Джорджа Локвуда. Когда-то Дитрихи расчистили акров двадцать земли, сохранив лес выше фермы, то есть с южной стороны, а также на востоке и западе. Земля там не считалась пригодной для посевов, поэтому ее использовали в последние десятилетия для выпаса голландских коров.

Джордж Локвуд строил стену на участке, окруженном лесом на юге, востоке и западе, так что лес подступал к стене с обеих сторон. Джордж Локвуд распорядился обсадить деревьями также и переднюю, то есть северную, сторону участка, имея в виду окружить его сплошной стеной из леса и кирпича.

Тридцать акров земли — это было не все, чем владел Джордж Локвуд; он купил у Дитриха все двести акров да еще лес, расположенный к югу от фермы. Те, кто интересовался намерениями Джорджа Локвуда относительно фермы Дитриха, узнали о них прежде, чем стена была достроена: он продал голландских коров и сельскохозяйственный инвентарь и снес жилой дом, коровники и службы. Через месяц фермы Дитриха как не бывало. Усадьба, просуществовавшая более ста лет, исчезла за несколько недель. Некоторые считали, что грешно и стыдно так поступать с фермой, некоторые даже называли это преступлением, другие же говорили, что Оскар Дитрих, наверно, взял хорошую цену. Этот человек всегда знает, что делает. Он переехал в долину Лебанон и приобрел там новую ферму.

Вскоре после этого Джордж Локвуд нанял еще рабочих — эти занимались уже не возведением стены, а сносом старой изгороди Дитриха, камней, столбов с рельсовыми пасынками и проволокой. Время шло, и воскресные посетители видели своими глазами, как методически стираются последние следы старого хозяйства. И вот в одно из воскресений — это было в середине мая — они обнаружили, что стена полностью закончена, а проезд внутрь перекрыт высокими временными тесовыми воротами. В одну из створ была врезана дверь с американским замком и с надписью: «Вход воспрещен».

Все лето любопытные крутились вокруг владений Локвуда, но, поскольку ворота оставались закрытыми, никто не видел, что происходило за стеной, но все знали: Джордж Локвуд строит дом.

Никого из жителей Шведской Гавани, расположенной в двух милях к востоку от имения, не удивило решение Джорджа воздвигнуть высокую кирпичную стену с острыми пиками наверху. Что необычно для других, говорили они, то обычно для Джорджа. Они правильно угадали, для чего он начал с сооружения стены: он не хотел, чтобы люди видели, какой дом он себе строит. Договор на строительство стены Локвуд заключил с подрядчиком из Шведской Гавани, а для строительства дома пригласил главного подрядчика из Хейгерстауна, штат Мэриленд, у которого были свои плотники и каменщики. Строить водопровод взялась фирма, из города Рединга, электропроводку делала одна филадельфийская фирма, плотничьи работы внутри дома были заказаны итальянцам из Нью-Йорка, штукатурные работы, покраску и наклейку обоев производили мастера из Форт-Пенна, крышу взялась крыть артель из Гиббсвилла, планировкой сада занимался архитектор из Уэстбери (Лонг-Айленд), а подъездные дороги строила компания из Порт-Джонсона. Рабочих, которые жили в радиусе пятнадцати миль от стройки, ежедневно доставляли на грузовиках. Подрядчики, мастера и рабочие, приехавшие издалека, жили в гостиницах и пансионатах Гиббсвилла и Шведской Гавани. Договариваясь с субподрядчиками, главный подрядчик предупреждал: «Имейте в виду, что мистер Локвуд сам не вмешивается в чужие дела и не желает, чтоб в его дела совались другие. Пока дом не будет готов, он хочет, чтобы местные жители по возможности держались подальше. Потому он и платит такие деньги, что хочет уединения и чтоб работа была первый сорт. Надо отдать ему справедливость, он не торгуется за каждый доллар, когда я хочу оплатить сверхурочную работу…» Субподрядчики и рабочие, прибывшие уже после завершения строительства стены, быстро прикинули, во что она обошлась, и кое-кто из них пожалел, что не запросил более высокой платы за свою работу. Раз человек способен потратить двадцать, тридцать тысяч на одну стену, то вряд ли он будет торговаться за несколько лишних сот долларов. Но не все субподрядчики рассуждали так. Кое-кто из них уже имел дело с богатыми людьми и знал, что богатый человек может пойти на большие расходы ради чего-то необыкновенного, но он знает, что ему нужно, и своего не упустит.

Вскоре эти люди убедились в том, что их догадки относительно Джорджа Локвуда были верны. Как и прежде, он бывал на стройке ежедневно, при любой погоде — в легкой летней шляпе, льняном полотняном костюме и с тростью, которая казалась необычной для человека его возраста. Ему было немногим более пятидесяти лет. Он прохаживался по территории стройки, лазал по лестницам и шатким настилам, отвечая на приветствия встречных кивком головы и не произнося ни слова, кроме «извините», если оказывался у кого-нибудь на пути. Он не покидал стройки даже в самую жаркую погоду — лишь время от времени подходил к бачку с водой, зачерпывал из ведра пригоршню воды, обмахивался шляпой и вытирал тонким шелковым платком шею под воротничком. Он никогда не задерживался подолгу на одном месте, но на каждом из участков стройки бывал по нескольку раз в день. Ничто не ускользало от его внимания. Рабочие довольно быстро поняли, что если Джордж Локвуд зачастил на один и тот же участок, значит, он что-то заметил. И верно: на следующий день мастер участка обязательно заставлял что-нибудь переделать. Распоряжения мастерам поступали от субподрядчиков, а эти, в свою очередь, получали их от главного подрядчика. Главный подрядчик был единственным человеком, с которым Джордж Локвуд разговаривал о делах стройки.

У Роберта Брэкенриджа, главного подрядчика, был на территории стройки сарай, где помещались грубо сколоченный стол, несколько складных стульев, множество футляров с чертежами, огнетушители, аптечка, телефонный аппарат, походная кровать, охотничье ружье шестнадцатого калибра, несколько керосиновых ламп, дубовый шкафчик для бумаг, расписание поездов Пенсильванской железной дороги, календарь страховой компании, аппарат для охлаждения воды, доска, на которой висело множество ключей с номерками, и керосинка с двумя фитилями. Сарай этот был единственным местом, куда Джордж Локвуд заходил посидеть. Рабочие, которым случалось проходить мимо, слышали через занавешенные окна обрывки разговора, но ничего особенного не узнали, кроме того, что Локвуд называл подрядчика Робертом и что он отлично разбирался в чертежах и в технической терминологии. Когда кого-нибудь из субподрядчиков вызывали для беседы, говорил уже только Роберт Брэкенридж, а Джордж Локвуд молча покуривал трубку или сигарету и одобрительно кивал головой.

Во время сильных дождей мастера и рабочие укрывались под парусиновым тентом; там же они завтракали, сидя на грудах строительных материалов, также нуждавшихся в укрытии. Рабочие съехались из самых разных мест, что заставляло электриков держаться с электриками, а плотников с плотниками. Но всех их одинаково интриговала загадочная фигура того, кто оплачивал счета. Люди эти были мастерами своего дела, хорошо зарабатывали и вели себя независимо, с тем чувством спокойной гордости, какое испытывает американский мастеровой, умеющий делать то, за что Джордж Локвуд платит деньги, но чего не умеет делать сам. Они ценили его за уважительное отношение к их труду и считали, что лучше работать у него, чем у тех, кто любит донимать рабочих дружескими разговорами и мелкими придирками. Им не потребовалось много времени на то, чтобы безошибочно определить, что Джордж Локвуд отлично разбирается в строительном деле; это было главное, и не так уж важно, что они его не любили. Через несколько месяцев дом будет закончен, они уедут работать в другие места, но память о Джордже Локвуде останется. Они не забудут, что он хорошо им платил и не ущемлял их самолюбия; не забудут случай, когда он убил двух медянок своей тростью — той самой тростью, которую, как они полагали, он носил из чистого пижонства; не забудут, как он однажды помог им, когда одного из каменщиков хватил солнечный удар и он свалился с лесов. Локвуд велел отнести его под навес, объяснил его товарищам, как массировать запястья и лодыжки пострадавшего, и, сходив к малярам за скипидаром, стал растирать ему затылок. Когда каменщик пришел в себя, Локвуд не дал ему встать, пока не приехал из Шведской Гавани врач и не проверил, нет ли у него сотрясения мозга и не повреждены ли кости. В те минуты никого из рабочих не удивило, что распоряжается именно Локвуд.

— Скипидар. В жизни такого не слыхал, — заметил один из них. — И откуда он все это знает?

— Он много чего знает, — отозвался другой. — Ему и Боб Брэкенридж не нужен. Скорее наоборот: он нужен Брэкенриджу.

Спустя два дня, когда каменщик вновь вышел на работу, Джордж Локвуд смотрел на него так, словно видел впервые в жизни, и быстро отвернулся, заметив, что тот хочет его поблагодарить.

В середине октября дом был закончен. Остались незавершенными только внутренние плотничьи работы, которыми занимались итальянцы из Нью-Йорка. Электрическое освещение и водопровод были в порядке, отопление уже успешно выдержало испытание. Дом был готов, и Роберт Брэкенридж возвратился в Хейгерстаун с чеком в кармане.

Итальянцев было трое. Они плохо говорили по-английски и не общались с другими рабочими, разговаривавшими на английском или на немецком языке и привыкшими свысока относиться к местным итальянцам. В Шведской Гавани итальянцев было немного, и использовались они главным образом на черных работах. Итальянские плотники, работавшие у Локвуда, носили под кожаными фартуками жилеты, брюки, шелковые рубашки, крахмальные воротнички и галстуки. Как только остальные рабочие разъехались, они перешли в комнату, предназначавшуюся для кабинета Джорджа Локвуда. И хотя они работали в доме одни, дверь комнаты всегда была на запоре — никого, кроме самого хозяина, итальянцы в нее не пускали.

Когда Брэкенридж и его рабочие уезжали, в этой комнате уже был сооружен большой камин, рядом с которым находилась большая дверь стенного шкафа. Брэкенридж предлагал для шкафа другое место, но Локвуд не согласился и настоял на своем. Теперь итальянцы сняли дверь, выпилили в шкафу пол и потолок и соорудили винтовую лестницу, которая начиналась в шкафу спальни Джорджа Локвуда — прямо над его кабинетом — и вела вниз, в подвал. Это позволяло Локвуду спускаться из спальни в подвал, минуя парадную и черную лестницу, и, если ему потребовалось бы, таким же манером переходить незаметно из спальни в кабинет. Стенной шкаф в спальне (Брэкенридж удивлялся его огромным размерам) теперь стал меньше, так как итальянцы перегородили его панелью. Эта панель, вставленная в пазы, могла быть поднята вверх, и тогда открывался доступ к потайной лестнице. Дверь шкафа в кабинете была заменена такой же панелью, выкрашенной в один цвет со стеной. Это была по-прежнему дверь, только держалась она теперь на невидимых петлях и открывалась нажатием на пружину, скрытую под резной фигуркой. Дверь не могла открыться от случайного прикосновения или удара по фигурке: чтобы высвободить пружину, требовалось сначала повернуть эту фигурку, как дверную ручку, и потом с силой толкнуть вперед. Достаточно было нескольких капель машинного масла в год, чтобы механизм действовал исправно столько времени, сколько простоит дом; дом же, по расчетам Джорджа Локвуда, должен был простоять двести лет.

В подвале потайная лестница упиралась в скользящую панель, подобную той, что была в спальне. Как и в спальне, панель в подвале одновременно служила задней стенкой шкафа, который, согласно проекту, предназначался для хранения старой корреспонденции, оплаченных счетов, аннулированных чеков и прочих бумаг.

Наслушавшись вдоволь похвал своему искусству, положив в карман чеки, итальянцы дали обет молчания, перекрестились, весело попрощались с Джорджем Локвудом за руку и уехали обратно в Нью-Йорк. Теперь дом был уже почти готов для показа Джеральдине Локвуд.

Джордж Локвуд в последний раз — это было во второй половине дня в октябре 1926 года — окинул взглядом дом, гараж на четыре автомобиля, газон. В половине пятого он не спеша сел в свой маленький двухместный «паккард» и подъехал к железным воротам, заменявшим теперь тесовые. Диген, временный сторож из сыскного бюро, открыл ворота.

— Доброй ночи, мистер Локвуд. До утра.

— Утром, Диген, я вас не увижу, — возразил Джордж Локвуд. — Завтра я поздно встану.

— Считаю это хорошим знаком. Что, все уже в порядке?

— Теперь слово за миссис Локвуд.

— Ну, что тут скажешь? Глаз радуется. В жизни никогда не видывал такого красивого здания. Вот дом так дом. Прямо дворец. Вы вправе гордиться, мистер Локвуд, истинное слово.

— Спасибо, Диген. Доброй ночи.

— Такое только в мечтах увидишь, — сказал Диген. — Еще раз доброй ночи, сэр.

Были уже сумерки, когда Джордж Локвуд подъехал к старому дому в Шведской Гавани, где он родился. Это было простое квадратное здание из красного кирпича, как-то неожиданно выраставшее посреди квадратного газона. Локвуд поставил машину в конюшне, где уже не держали лошадей, и, обогнув дом, вошел через парадную дверь.

На шум его шагов из кухни появилась Мэй Фриз.

— Какие новости, Мэй?

— Никаких, сэр. Никто не звонил, писем тоже не было.

— Значит, ничего не было.

— Только газеты. Куда вам подать чай?

— В кабинет. Не найдется ли у нас торта?

— Осталось немного бисквита, который вы ели вчера с мороженым.

— Вот и хорошо. Принесите мне бисквит вместо гренков.

— Бисквит вместо гренков с маслом?

— Да, Май. Бисквит вместо гренков с маслом. Сегодня я не хочу гренков с маслом. Буду есть вчерашний бисквит.

— Значит, бисквит, — сказала Мэй, уходя.

Джордж Локвуд поднялся к себе, вымыл лицо и руки, снял пиджак, надел вельветовую куртку и старые лакированные шлепанцы. Мэй принесла на подносе чай и поставила перед ним на письменном столе.

— А почта-то все же была. Вот четыре письма, — сказала она. — Маргарет вынула их из ящика, пока я прибиралась на третьем этаже. Могла бы, по крайней мере, сказать.

— Да уж, по крайней мере, могла бы сказать, — согласился Локвуд.

— Бисквит-то почерствел немножко. Когда долго стоит, всегда черствеет.

— А я такой люблю. Не люблю, когда он как резина.

— Постоит еще день — совсем испортится.

— А он не будет больше стоять. Я его сейчас съем.

— Как вы можете столько есть и не толстеть?

— Двигаюсь много. Все время занят.

— Это правда. Как новый дом?

— Готов. Поэтому я и ем бисквит.

— Готов? Совсем?

— Совсем. Теперь им займется миссис Локвуд.

— Когда вы повезете нас смотреть? Я хочу сказать: нас с Маргарет.

— В свое время.

— Знаете, что я слышала? Впрочем, не я, а Маргарет. Это она мне рассказала.

— Что же она слышала и любезно рассказала вам?

— Уж не знаю, правда ли, нет ли.

— Не будете же вы пересказывать мне неправду.

— Говорят, будто одна сторона дома присела.

— Присела? То есть осела?

— Вы еще не переехали, а уже пошли слухи. Дайте вспомнить, что еще говорили. Ах, да! Будто вы решили отдать свой старый дом под больницу.

— Вы умеете хранить тайну?

— Конечно.

— Так вот: я не знаю, как поступлю с этим домом. Не решил еще. Врачи хотят открыть здесь больницу, Это, видимо, вам и сказали.

— Нет, я слышала, что вы уже отдали его.

— Нет, не отдал.

— А новый дом садится?

— Не знаю.

— Значит, да. Верно?

— Я не стану ничего опровергать и не стану ничего подтверждать насчет нового дома, Мэй. Я ведь предупреждал вас об этом.

— Они только и делают, что болтают о вашем доме; С тех пор как вы начали строить стену. Весь город болтает. Далась им эта стена.

— А разве до этого они не болтали?

— Наверно, болтали. Они всегда найдут, о чем поболтать.

— Вот именно.

— Верно. Всегда что-нибудь придумают. Не одно, так другое.

— Безусловно. Что вы еще хотели сообщить, Мэй?

— Что-то еще было.

— Ну?

— Я говорила вам, что к нам пришли по почте какие-то коробки?

— Нет.

— Из Нью-Йорка. И все — на ее имя.

— Наверно, что-нибудь для нового дома.

— Да! Вот что я хотела спросить.

— Спрашивайте.

— Хотя нет, не то. Это я уже спрашивала. Вот что: мы тут разговаривали с Маргарет насчет Эндрю и его жены. В новом доме они над гаражом будут жить?

— А что?

— Маргарет говорит, что не хотела бы жить там одна. Ночью без мужчины страшно. Мне-то что, я привыкла, потому что родилась и выросла на ферме, а Маргарет горожанка.

— Очень уж вы простодушны, Мэй.

— Почему вы так говорите? Может, простодушна, а может — нет. Все зависит от того, что вы под этим подразумеваете.

— Вами играют, как пешкой. Не вы, а Эндрю и его жена хотят знать насчет гаража. Эндрю уже больше года допытывается. Поэтому он и попросил Маргарет через вас узнать. Поняли, Мэй?

— Ах, вон что. Кажется, поняла. Ну, тогда не говорите. Пойду к Маргарет и скажу, что не сумела ничего узнать.

— Я и не собираюсь ничего говорить. Ни вам, ни Маргарет, ни Эндрю. Скажу в свое время. Вы с Маргарет живете у меня достаточно долго, так что пора бы уж знать. Но вы, видно, никогда этого не усвоите.

— Я-то усвоила. Я говорила Маргарет, что мы ничего не узнаем.

— Но она считала, что есть смысл попробовать.

— Да, она считала, что есть смысл попробовать. Почти буквально ее слова.

— Маргарет вечно хитрит. Но она забывает, что Эндрю хитрее ее. Ну ладно, Мэй. Можете убирать со стола. Пойду приму ванну. Ужин — в семь тридцать. Что у нас на ужин?

— Телячьи отбивные.

— Хорошо. Да, не забыть бы: утром я буду спать. До десяти часов кофе мне не приносите.

— До десяти?

— До де-ся-ти. Лучше вам записать это на своей грифельной доске, когда вернетесь на кухню. Напишите: «Ему кофе в десять».

Она улыбнулась.

— Откуда вы знаете, где я напишу?

— Потому что взял себе за правило многое знать, Мэйбл Кристина Фриз, родившаяся двенадцатого апреля тысяча восемьсот восемьдесят шестого года.

— Не говорите Маргарет мой год рождения.

— Не скажу.

— Благодарю вас, сэр.

Она никогда не забывала говорить «сэр» в начале и в конце всех их разговоров; но поскольку она подозревала, что общение с нею ему приятно, то считала, что в ходе самой беседы соблюдать эту формальность ни к чему. Крепкая, трудолюбивая женщина, она начинала сознавать, что годы уходят и надо что-то предпринимать. Но за нехитрой каждодневной работой, которая не была ей неприятна, хотя и отнимала много времени, она забывала об этом и все никак не могла сделать решающего шага. Впрочем, она и не представляла себе достаточно ясно, что, собственно, должна предпринять.

Джордж Локвуд просмотрел вечернюю гиббсвиллскую газету, сложил ее и оставил на привычном месте, где ее подберет Мэй. Потом встал, потянулся и направился было наверх, как вдруг услышал телефонный звонок. Он взял трубку.

— Алло! Ладно, Мэй, я подошел. Алло!

Мэй, бывшая в это время на кухне, повесила трубку.

— Мистер Локвуд? Это Диген. Мэтью Диген. Помните — из охраны?

— Да, Диген.

— Вы меня хорошо слышите? Я из конторы звоню.

— Да, я слышу вас. Что там стряслось?

— Я решил, что лучше вам позвонить. Тут у нас несчастный случай. Очень неприятный.

— Что за случай? Пожар?

— Нет, сэр. Тут один парнишка — не знаем толком, как его зовут… мертвый. Убился.

— Убился? На моей территории? Как он туда попал?

— Он и еще один подросток залезли на дерево с наружной стороны стены, со стороны Рихтервилла.

— С западной стороны. Ну и что?

— Этот парнишка, который мертвый, он залез на дерево и уцепился за ветку, что нависала над стеной.

— Над стеной нет ни одной ветки достаточно крепкой, чтобы удержать человека.

— Вот поэтому он и убился. Ветка сломалась, и он упал на стену. Две пики вонзились в него, мистер Локвуд.

— А, черт! Значит, пики пронзили его насквозь?

— Я не расслышал, что вы сказали, мистер Локвуд.

— Его прокололо?

— Он закричал, и я побежал в том направлении, ну и увидел его.

— Господи! Он был жив еще?

— Ужасная история, мистер Локвуд. Он был еще жив. Я не мог достать его и снять со стены. Побежал за лестницей, но, пока разыскал ее в подвале и вернулся, он уже не шевелился и лежал, перегнувшись через стену. Несчастный мальчик. Лет двенадцати-четырнадцати.

— А куда девался второй мальчуган? Конечно, убежал.

— Убежал, не успел я его задержать. Я кричал ему, но он не остановился, и я не стал его догонять.

— Ну, разумеется. Потом что — позвонили врачу?

— И в полицию штата. Одна из пик прошла рядом с сердцем, а другая переломила позвоночник. Слава богу, ему не пришлось долго мучиться. Бедняга. Наверно, это они за каштанами полезли.

— Сомневаюсь. Там у меня нет каштанов. Где сейчас тело мальчика?

— Полицейские распорядились увезти его в городской морг.

— В каком городе? В Шведской Гавани?

— Да, сэр. Чтоб его опознать, много времени не потребуется.

— Конечно. Второй мальчик обязательно расскажет о том, что случилось. Должно быть, дети фермеров.

— Да, сэр. Парнишка, который убился — на нем были рабочие штаны и войлочные сапоги. Позвонить вам, если я узнаю что-нибудь новое? Наверно, к вам приедут из полиции штата.

— Не надо, Диген. Меня не будет дома. Мне нужно срочно в Филадельфию. Сообщите в вашу фирму, что я позвоню туда утром, и, если возникнет дело, пусть полиция штата свяжется с мистером Артуром Мак-Генри из фирмы «Мак-Генри и Чэпин». Вы знаете, где она находится.

— Да, сэр. Если вы хотите дать мне свой адрес в Филадельфии…

— Я не знаю точно, где буду. Утром позвоню в вашу фирму. Жаль, что так случилось, Диген. Ужасное испытание для вас.

— Да, сэр. Из фирмы пришлют другого человека, он подменит меня сегодня. Не могу оставаться здесь на ночь, все думаю об этом несчастном мальчике.

— Поезжайте домой и старайтесь думать о чем-нибудь другом.

— Вот я и хочу попробовать. До свидания, мистер Локвуд.

— До свидания. — Локвуд торопливо поднялся к себе, переобулся, надел пиджак и уложил в небольшой саквояж вещи. Спустившись вниз, прошел на кухню и объявил: — Ужин отменяется. Меня вызвали по срочному делу в Филадельфию.

— Поезда-то уже не ходят, — сказала Маргарет.

— Поеду в машине.

Он закрыл за собой дверь, завел маленький «паккард» и выехал. Доехав до Рединга, свернул на вокзал поездов дальнего следования и, сославшись на двух членов правления местной железной дороги, отдал начальнику станции ключи от машины. Потом сел в подошедший поезд и уехал в Нью-Йорк.

Пройдет неделя, все уляжется, и он останется в стороне.



— А я только что собиралась звонить телефонистке и просить, чтобы меня не беспокоили, — сказала Джеральдина Локвуд.

— Кому вздумается тебя беспокоить? — спросил Джордж Локвуд.

Она удивленно взглянула на него.

— А ведь верно, кому? Я всегда прошу, чтоб меня не беспокоили. Но если подумать — кто станет звонить мне в три часа ночи или пять утра? Сама не понимаю, зачем я это делаю.

— Можно было бы понять, если бы ты просила не будить тебя, скажем, до десяти утра. Но просить, чтобы вообще не беспокоили, — это странно.

— А я вот каждый вечер, с тех пор как остановилась здесь, звоню телефонистке и прошу ее об этом. Они очень предупредительны, здешние телефонистки.

— Да, здесь весь персонал очень любезен. Я же говорил, что тебе здесь понравится. Я останавливаюсь в «Карстейрсе» уже двадцать пять лет подряд, с тех пор как гостиница открылась. Мне нравится, что она большая — и поэтому в ней не слишком дерут — и в то же время не такая уж огромная, поэтому и служащие тебя знают, и ты знаешь их.

— Наша семья всегда останавливалась либо в «Уолдорфе», либо в «Никербокере».

— Но вы-то с Говардом всегда останавливались в «Мэррей-хилле».

— Не всегда. Иногда и в «Уолдорфе». Мне даже как-то странно бывать в Нью-Йорке и останавливаться не в «Уолдорфе», а где-то еще. К «Мэррей-хиллу» я так и не привязалась. Этот отель больше нравился Говарду и его родным.

— Неплохой отель, только в последнее время стал приходить в упадок. Говорят, что дела его плохи. Как, впрочем, и дела Говарда Бакмастера.

— Не будем говорить о Говарде. Меня сейчас больше интересует, что тебя вдруг привело в Нью-Йорк. Если, конечно, ты готов объяснить.

— Я уже объяснил. Привело меня сюда желание сообщить тебе, что дом готов, — и сообщить не по телефону.

— Очень мило, только я не верю. Иногда ты совершаешь неожиданные поступки, но ты не сентиментален.

— Разве?

— Так мне кажется, Джордж. Ты можешь быть романтичным, но не сентиментальным.

— В чем, по-твоему, разница?

— Этого я не могу объяснить сразу.

— Ну, приведи примеры того и другого.

— Сейчас. Романтик может быть романтичным и при этом никогда не терять хладнокровия. Он все время думает. Сентиментальный человек же полностью во власти чувств. Человек может быть сознательно романтичным, но я не думаю, что он может быть сознательно сентиментальным. Ты совершил много романтичных поступков. Наверное, мы оба.

— По-твоему, ты сентиментальна?

— Вероятно, нет. Но все же более сентиментальна, чем ты. Говард был сентиментален и ни капельки не романтичен. Я думаю, романтики умнее.

— По-моему, умные люди не могут быть сентиментальны, — сказал он.

— Ты выразил эту мысль лучше. Ты так умен, что никак не можешь быть сентиментальным, но романтичным — да.

— Ну, так вот: я приехал в Нью-Йорк, побуждаемый романтическим, а не сентиментальным чувством.

— Хорошо. Согласна.

— Скучала по мне?

— В последние дни — очень. А всю прошлую и всю позапрошлую неделю так уставала, что еле добиралась до постели. Я же говорила тебе.

— Да.

— Это правда. Я обожаю ходить по магазинам. Покупать одежду и прочее. Но обставлять дом… Купила все для спален, туалетных комнат и холлов второго этажа. И для столовой, маленькой гостиной и холла первого этажа. А вот с большим нижним залом ты должен помочь.

— Нет, я хочу, чтобы ты меблировала весь дом, кроме моего кабинета, — сказал он.

— Мне как-то неловко… Зал предназначен для приема гостей, и там твое участие должно больше чувствоваться.

— Ты же будешь там хозяйкой.

— А ты хозяином. К примеру, я видела большую китайскую вазу. Пять футов вышиной, на тиковой подставке. Невероятно красивая и ужасно дорогая.

— Насколько ужасно?

— Пять тысяч.

— Не слишком дорого, если сравнить с некоторыми другими китайскими вещами.

— Но не для сельской местности. И каждый день у тебя перед глазами. Она синего, темно-синего цвета, но не мрачная. Яркая. Узор же — светло-золотистый с черным. Прелестная вещь.

— Бери. Я вижу, тебе очень нравится. Что-то в этом роде как раз и надо поставить в юго-восточном углу зала.

— Мне бы не хотелось ставить ее там. Лучше бы с правой стороны. Сразу же, как войдешь из холла.

— Но тогда ты захочешь поставить что-нибудь и слева.

— Ах, милый, в этом-то все дело.

— Какое же дело?

— Я должна кое в чем признаться.

— Признайся.

— Эта ваза — парная.

— Десять тысяч?

— Восемь тысяч за обе. Я уговорила их сбавить цену.

— Значит, еще одно признание?

— Да. Я их уже купила. Ну вот. Думала, думала, как тебе сказать, а ты сразу и узнал. Ты просто вынуждаешь меня все тебе говорить, Джордж. Так уж получается. Как посмотришь на меня своими ясными голубыми глазами, так я невольно начинаю говорить то, чего и не собиралась. Но ты позволишь мне оставить их, правда? Я уже Придумала, на чем сэкономить четыре тысячи. На коврах в комнатах для гостей.

— Пусть эти вазы будут тебе подарком.

— Чудесно! К рождеству.

— Нет, это было бы несправедливо. Подарок к рождеству — особо. Будем считать вазы наградой за многие Часы ходьбы по магазинам.

— Честное слово, я с радостью приняла бы их и как рождественский подарок.

— Между прочим, подарок к рождеству я для тебя уже заказал.

— Заказал? Это такая вещь, что ее надо было заказывать за два месяца?

— Да. Только не пробуй отгадывать. — Он встал. — Пойду приму ванну.

— Ты хочешь, чтобы я была с тобой, когда ты вернешься?

— Да, — ответил он и больше не взглянул на нее.

Как только он закрыл за собой дверь ванной, она погасила стоявшую у кровати лампу.

Вернувшись в комнату, он, не зажигая света, снял трубку и сказал:

— Говорит мистер Локвуд из номера тысяча сто двадцать. Прошу не соединять со мной никого до десяти утра. До десяти. Спокойной ночи.



Проснувшись, он посмотрел на спавшую на другой кровати жену; было начало девятого. Он встал, побрился и принял душ. Как только он появился в комнате опять, она открыла глаза.

— Доброе утро, милый.

— Доброе утро. Ты сейчас будешь завтракать? Я хочу завтракать сейчас.

— Который час?

— Без трех минут девять.

— Я крепко спала.

— Да. Так как насчет завтрака? Заказать тебе или еще спать будешь?

— Ну что ты. Закажи. А я пока умоюсь.

— Хорошо. — Он дождался, пока она закроет за собой дверь ванной, и снял трубку. — Доброе утро. Говорит мистер Локвуд из номера тысяча сто двадцать. Я хочу заказать завтрак, но по-прежнему прошу никого со мной не соединять. И не до десяти, как я говорил, а до одиннадцати. Никаких звонков. А теперь, будьте добры, дайте мне буфет.

Он заказал завтрак: апельсиновый сок, гренки и кофе для жены; апельсиновый сок, овсяную кашу, яичницу с беконом, гренки, джем и кофе для себя. Когда еду принесли, Джеральдина все еще была в ванной. Официант ушел, и Джордж Локвуд постучал ей в дверь.

— Завтрак прибыл.

Она тотчас вышла.

— Я не имею ничего против, когда официант обслуживает меня одну, но ужасно не люблю, когда он приходит и видит здесь тебя.

— Почему?

— Я невольно начинаю угадывать его мысли. Как бы почтительно они себя ни вели, в большинстве своем это — иностранцы, а ты знаешь, о чем они думают. Каждый мысленно спрашивает себя: спали мы с тобой в одной постели или нет.

— Я уверен, каждый иностранец полагает, что кое-что было. Если не прошлой ночью, так позапрошлой. Или будет в следующую ночь. Или, глядя на нас, думает, что я, пожалуй, староват, а у тебя есть любовник.

— Есть. Ты.

— Благодарю тебя, Джеральдина. Налить кофе?

— Да, милый, пожалуйста. — Она встала рядом с ним, выпила апельсиновый сок, взяла из его рук чашку кофе и села напротив него. — Давно уже мы не завтракали вместе.

— Ты сама предпочитала, чтоб было так.

— Что делать? Ни одна сорокавосьмилетняя женщина не выглядит сказочной принцессой, когда встает утром с постели. И все же мы теряем оттого, что не завтракаем вместе.

— Возможно, в новом доме будет иначе. Встав с постели, я приму ванну и избавлюсь от бороды, ты себя приведешь в порядок, и мы встретимся, так сказать, за стаканчиком апельсинового сока.

— Мне нравится твой галстук, — сказала она.

— Да, вот что: я здесь пробуду с неделю.

— С неделю? Но ты почти ничего не взял с собой. Или багаж идет следом?

— Окажи мне услугу, а? Съезди в магазин братьев Брукс и спроси мистера Хантингтона. Я напишу на бумажке. Скажи Хантингтону, что мне нужно полдюжины сорочек. Когда ты назовешь себя, он будет знать каких. И потом привезешь их сюда. Сделаешь?

— Конечно. Мистер Хантингтон знает, какой материал, размер и прочее? Ты хочешь, чтоб я отправилась сейчас же?

— Сперва выпей кофе. Не мешало бы также надеть что-нибудь на себя.

— Ты и другого костюма с собой не привез?

— Некуда было класть, да и времени не было. Потом, может, сам съезжу к Бруксам и куплю что-нибудь. Если поедем ужинать, так в клубе у меня всегда хранится вечерний костюм и все остальное.

— У Говарда тоже так было. — Она улыбнулась. — Помню, однажды он решил не брать с собой вечернего костюма, потому что у него в клубе уже был костюм. Но когда он попробовал его надеть, то оказалось, что не сходятся брюки — настолько он пополнел.

— Но я же не пополнел.

— Ты торопишь меня, да?

— Немножко, — подтвердил он.

— А что плохого в сорочке, которая на тебе сейчас?

— Ничего. Но ведь новые сорочки мне придется сначала в стирку отдать, понимаешь? Слушай, Джеральдина, уже десятый час, а мне еще надо позвонить мистеру Деборио и договориться, чтобы сорочки были готовы сегодня же. Мистер Деборио — это управляющий.

— Знаю. Смешной такой человечек. Но совершенно очаровательный.

Джордж Локвуд взглянул на жену.

— Ну, хорошо, милый, хорошо.

Когда она ушла, он выждал десять минут, потом позвонил гиббсвиллскому адвокату Артуру Мак-Генри.

— Обычный случай нарушения владения, Джордж. Диген говорит, что вокруг имения расклеены предупреждающие надписи и что он, Диген, был у вас за сторожа. Никакой вины с вашей стороны не усматривают. Вы не ответчик. Если хотите дать семье мальчика немного денег, я могу оформить нечто вроде отступной и заготовить расписку. На этом, я думаю, все и кончится.

— Сколько надо, Артур?

— Ну, долларов двести — триста. Семья у них большая. Я объясню им, что вы хотите дать денег на похороны. Как вы знаете, у этих людей всегда туговато с деньгами, и сто долларов уйдет у них на оплату счета похоронного бюро.

— Дайте им пятьсот.

Артур Мак-Генри засмеялся.

— Если вы дадите пятьсот, то родители и слез не так уж много прольют. Шутка ли, привалит такое счастье.

— Я не хочу, чтобы обо мне плохо думали. Кстати, от Джеральдины я это происшествие скрываю. В утренней газете есть что-нибудь?

— Да. Маленькая заметка на первой странице. Ничего сенсационного.

— Можно сделать так, чтобы помощник следователя закончил дело до нашего возвращения?

— По-моему, это несложно. Я поговорю с ним. Думаю, дня за два, за три мы управимся. Сегодня делают вскрытие. Причина смерти очевидна, и ни о каком преступлении не может быть и речи, если не считать нарушения владения. Помощник следователя — молодой врач по имени Миллер. Возможно, вы его знаете. Он приехал в Шведскую Гавань около трех лет назад.

— Я его знаю. Это один и тех, что приходили ко мне и просили отдать старый дом под больницу.

Артур Мак-Генри опять засмеялся.

— Тем более! Представьте себя на месте Миллера. Что бы вы сделали?

— Да, вы правы.

— Считайте, что дело уже прекращено. В эту самую минуту. Или, во всяком случае, после того, как я поговорю с доктором Миллером.

— Благодарю вас, Артур. Привет от меня Джо Чэпину.

— Ладно, Джордж. Кланяйтесь Джеральдине. Впрочем, пока не надо.

— Ваш поклон я приберегу на другое время, Артур. Еще раз благодарю.

Джордж Локвуд бегло, но внимательно просмотрел утренние газеты, проверяя на всякий случай, не привлекло ли это происшествие своей необычностью внимания нью-йоркских редакторов. Однако ни «Геральд трибюн», ни «Таймс» не сочли нужным напечатать ни строчки.

Не прошло и часа, как вернулась Джеральдина, сопровождаемая посыльным.

— Благодарю, Боб, — сказал Джордж Локвуд посыльному.

— К вашим услугам, сэр, — ответил тот и, положив сверток на чемоданную подставку, вышел.

— Мистер Хантингтон просил передать, что я могла и не ездить. Ты мог просто ему позвонить, — сказала Джеральдина.

— Как быстро ты управилась. Молодец, милая. Ты не знаешь этого Хантингтона. Когда я звоню ему или захожу лично, он принимается расспрашивать меня о своих клиентах, что живут в округе Лантененго, о моем брате, о племянниках и вообще обо всех, кого только может вспомнить.

— Вот почему ты заставил меня к нему ехать. А я-то удивлялась. Впрочем, у тебя на все есть свои причины, я уже изучила тебя.

Он позвонил слуге.

— А у тебя их нет? По-моему, они есть у каждого.

— Но не столько, сколько у тебя. Причем ты не всегда их раскрываешь, эти причины. Поэтому так часто и озадачиваешь людей.

— Но тебя-то я не озадачиваю? Во всяком случае, если ты просишь объяснить, я всегда объясняю.

— Это правда, милый, но иногда я забываю попросить.

— Но, значит, я и не виноват. Если то, что я делаю, озадачивает тебя, попроси объяснить, вот и все. Что касается остальных, то мне на них наплевать. Я не обязан никому ничего объяснять. Ни мысли, ни слова, ни поступки. И им это нравится. Нравится болтать о стене. Гадать, зачем она мне понадобилась и во что обойдется. Зачем я ликвидировал ферму Дитрихов. Вот люди! Это для них как бесплатные концерты духовой музыки.

— А все-таки зачем ты ликвидировал ферму Дитрихов?

— Я уже объяснял тебе.

— Ты очень смешно объяснил. То есть шутя. Ты сказал, что ветер там чаще дует с запада и нам надоест нюхать коровий навоз.

— Однако тогда это объяснение, кажется, устраивало тебя. К тому же, я говорил правду.

— Но есть, наверно, и другая причина.

— Да. Даже две. Во-первых, через несколько лет в низине наплодится множество перепелов, и мы будем располагать отличным местом для охоты. Пройдет одно лето, потом другое, вся территория зарастет лесом, и будет полно дичи. Вторая же причина вот в чем: Дитрихи обрабатывали эту землю так долго, что привыкли считать ее своей, независимо от того, кто ее законный владелец. Поэтому мне ничего не оставалось, как избавиться от них раз и навсегда. Как говорится, сосед хорош, когда забор хороший. Но я сделал нечто большее, чем хороший забор. Я переселил своих соседей в округ Лебанон. Теперь, когда Дитрихи в сорока милях от нас, я полюбил их. Хорошего арендатора из Оскара все равно не вышло бы, если б он оставался на земле, которая раньше принадлежала ему.

— Как тщательно ты все продумал! Я бы никогда так не сумела, — сказала она.

— Тебе и не нужно было. Я начал об этом думать, когда мы еще только поженились. Я видел, что тебе не нравится старый дом в Шведской Гавани.

— Неправда. Во всяком случае, нельзя сказать, чтобы он мне не нравился.

— Ни одна женщина не захочет жить в доме, где прожила двадцать лет первая жена ее мужа.

— Но он был не столько ее домом, сколько твоим. Там родился ты и родился твой брат. Если он и принадлежал какой-нибудь женщине, то твоей матери.

— Бабушке. Мать никогда этот дом не любила. Прошло бы еще несколько лет, и ты невзлюбила бы его тоже, Даже больше, чем мать.

— Почему же мать не любила его?

— Могу лишь догадываться. Нам она никогда не говорила, что не любит дом.

— А ты и твой брат его любили?

— Дети есть дети и остаются детьми, пока не вступают в брак. Мать внушала нам, что мой отец всегда прав, что бы он ни делал и ни говорил. Поступки родителей не подлежали ни обсуждению, ни критике. Критика исключалась вообще, даже в мыслях. Если мать замечала, что нам что-нибудь не нравится из того, что нравится им, и мы строим кислую физиономию, то хлестала нас по щекам. — Он потер свой гладко выбритый подбородок. — Да, ее пухлые ручки умели бить.

— По правде говоря, я рада, что нам уже поздно иметь детей. Мне, во всяком случае.

— Мне тоже. На рождество и когда бы мы ни захотели, вокруг нас дети, и так будет многие годы, но только если мы захотим.

— Конечно. Хотя я не совсем то имела в виду, а впрочем…

— Я знаю, что ты имела в виду, Джеральдина. Ты не хотела бы обременять себя воспитанием младенца.

— Именно. И ответственностью.

— Я это знал. — В дверь постучали и сразу же открыли. — А, Питер!

— Доброе утро, сэр. Мэм. Я узнал, что вы у нас остановились, сэр, мистер Локвуд. Чем могу вам служить, сэр?

— Доброе утро, Питер. Видишь вот эту синюю коробку с желтой каймой? В ней полдюжины совершенно новых сорочек, — сказал Джордж Локвуд.

— Они должны побывать в прачечной, перед тем как мистер Локвуд наденет их. Хорошо, сэр.

— Я знаю, что сегодня уже поздно.

— Ничего, сэр, можно специально попросить. Постирать, погладить, но не крахмалить и принести в номер не позднее восьми вечера, сэр? Надеюсь, мистер Локвуд не сдает еще и сорочки к вечернему костюму, сэр? В противном случае я не был бы так оптимистичен, сэр. Извините.

— Вечерних сорочек там нет, Питер.

— Тогда я забираю коробку с собой и, как говорится, окажу некоторое давление, сэр. Очень хорошо, сэр, спасибо, сэр. Мэм.

— Спасибо тебе, Питер.

— Спасибо вам, сэр. — Слуга вышел.

— Спасибо, зар, — передразнила Джеральдина. — «Зар». У него эти слово похоже на «царь».

— Я думаю, это они в английской армии привыкают так говорить. Ну, так куда, моя дорогая, мы поедем сегодня вечером? Хочешь в театр?

— А обедать ты меня никуда не повезешь?

— Я полагал, что у тебя есть какие-то свои планы, поэтому собрался провести весь день в деловой части города.

— Я обедаю у Генри. С Мэри Чадберн. Если хочешь, присоединяйся.

— Да благословит тебя бог за то, что ты так добра к Мэри Чадберн. Но я не хочу мешать тебе делать это доброе дело. Обедай с Мэри, и господь воздаст тебе по заслугам.

— Мэри мне нравятся.

— Она всем правится. Кто может что-либо иметь против нее? Итак, большую часть дня я пробуду в конторе «Локвуд и Кь». — Он поцеловал ее в щеку. — Я рад, что ты купила вазы. Наверное, это то, что нам надо.

Он взял на руку пальто, помахал ей шляпой и ушел.

Личный кабинет Джорджа Локвуда был меньше остальных комнат в конторе «Локвуд и Кь», но его никто не занимал даже временно. Его держали наготове на случай таких вот неожиданных приездов Джорджа. Он прошел прямо к себе, на ходу переговариваясь со служащими. По установившемуся порядку мисс Стрейдмайер постучалась и спросила, будет ли он диктовать что-нибудь.

— Не сейчас, мисс Стрейдмайер. Может быть, позже. Мой брат у себя?

— Да, сэр.

— Просмотрю сначала почту и поговорю с братом и потом, может быть, продиктую вам несколько писем. Вероятнее всего, после обеда. Вы очень хорошо выглядите для девушки, у которой только что удалили аппендикс.

— Еще в августе удалили. Я почти уже забыла.

— Надо было ложиться на операцию весной, а не вовремя отпуска.

— Я вообще не хотела ложиться и откладывала до последней минуты. И даже в последнюю минуту считала, что у меня не аппендицит, а просто спазм.

— Я же говорил вам прошлой весной.

— Вы были безусловно правы.

— Ну, а как вообще жизнь?

— Вообще?

— Ну, помимо работы.

— У меня есть друг.

— Это хорошо. Кто? Замуж за него выходите?

— Не знаю. Еще не решила. Если выйду, то уже не смогу здесь работать.

— Почему?

— Ясно почему.

— Не очень ясно, Мэриан. Вы не обязаны говорить ему все.

— Это верно. Но ему достаточно узнать хоть что-нибудь. Все мужчины одинаковы. Он не поверит, если я скажу, что все давно уже в прошлом.

— Видимо, да. А раз так, то зачем ему вообще говорить? Не надо. Можете верить, что я-то уж, во всяком случае, никому ничего не говорил. Ни единому человеку. Насколько мне известно, ни у кого в этой конторе нет ни малейших подозрений. А если они здесь не могли ничего узнать, то где еще? Мне кажется, вы боитесь меня, боитесь, как бы я не выболтал чего-нибудь.

— Нет. Я больше боюсь себя.

— Тогда я советую вам серьезно обдумать все наедине с собой. Признайтесь себе, что вы преувеличиваете значение того, что произошло два года назад. Тогда это не было важно, вы сами так говорили. Почему же теперь вдруг стало важно? В самом деле, Мэриан. Это могло бы стать важным, только если бы вы влюбились в меня. Но вы же не влюбились. Когда я пригласил вас в четвертый раз на свидание, вы весьма решительно отказались. Разве я после этого приставал к вам?

— Нет. Вы вели себя очень хорошо.

— Ну так вот. Раз хорошо, значит, хорошо. Беда, по-моему, сейчас в том, что вы влюблены в этого человека и до него никого не любили.

— Вы правы.

— Странная жажда самоуничижения появляется в человеке, когда он влюбляется. Не знаю, в чем тут причина, но и мужчины и женщины в таких случаях склонны к чрезмерной откровенности. Может быть, таким способом они испытывают прочность любви партнера? Но это жестоко по отношению к другому человеку и губительно для самого себя. Вы еще не съехали с той квартиры?

— Нет.

— Хотели бы, чтобы я навестил вас сегодня в четыре часа?

— Нет, не хотела бы.

— Ну, тогда вы избавились от меня. Видите, как все просто, Мэриан.

— А если бы я сказала «да»?

— Вы хотите попробовать сказать «да»? Меня влечет к вам так же, как и прежде.

— Но ни одному из нас это ничего не дает, правда?

— Удовольствие. Ничего другого и не было.

— Да, вы правы. В сущности, это все, что было.

— Ведь и после меня у вас были мужчины, которые не давали вам ничего, кроме удовольствия. Были? До того, как вы сошлись с этим человеком?

— Да, было еще двое. Про них он знает.

— Значит, вы потому не сказали ему про нашу связь, что не хотите бросить работу, боитесь, как бы он не подумал, что вы все еще моя любовница.

— Любовницей я ничьей никогда не была. И вашей, конечно, тоже. Правда?

— Пожалуй, да, если учесть перерывы между теми тремя ночами, что мы провели вместе. Как ваш друг, к тому же гораздо старший годами, я советую вам выйти замуж за этого человека и продолжать здесь работать. Мне вы можете довериться как джентльмену. Я искренне говорю. Даю вам слово, что больше никогда не буду просить встречи с вами за пределами конторы.

— Видимо, я придаю этому слишком большое значение.

— Да, раз это вас тревожит. Но, я думаю, вы так близки к счастью, что вам надо действовать решительно. Выходите замуж, продолжайте здесь работать, а об остальном пусть позаботится будущее.

— По-моему, это хороший совет.

— Вы очень привлекательная женщина, Мэриан.

— А вы очень привлекательный мужчина.

— Подойдите ко мне.

— Лучше не надо. Мне кажется, вам лучше вызывать для стенографирования другую девушку. По крайней мере, сегодня.

— Хорошо. Пусть это будет мисс Торп. Она не отвлечет меня от дела.

Она вернулась в приемную, а Дэйзи Торп спросила:

— Что он на этот раз говорил?

— Ничего особенного. Он всегда дразнит или шутит.

— Он говорит гадости?

— Джордж Локвуд? Он выше этого.

Через несколько минут они увидели, как он прошел из своей комнаты в более просторный и элегантный кабинет, который занимал его брат.

— Привет, Джордж, — сказал Пенроуз Локвуд.

— Доброе утро, Пен. Ты свободен в обеденное время?

— Нет, занят, но ты можешь пойти со мной. Я обедаю с Раем Тэрнером и Чарли Боумом.

— Этим еще что нужно?

— Ну, ты брось этот тон. Я не очень ясно себе представляю, с чем они придут, но знаю, какими делами они ворочают, и не прочь подключиться. Но ты можешь не ходить, если не хочешь.

— Ты будешь разговаривать с ними от имени компании или от себя?

— И так и этак.

— Надеюсь, ты не станешь торопиться вовлекать компанию?

— Почему?

— Потому что, вовлекая компанию, ты должен, мне кажется, сначала спросить мое мнение.

— А я всегда спрашиваю. Но из-за тебя и мне и компании уже пришлось отказаться от ряда довольно выгодных предложений. Очень уж ты увлекся, черт побери, этим своим загородным имением. Кстати, как идет строительство?

— Закончилось. Можно уже обставлять.

— Октябрь. Что ж, надо отдать тебе должное. Ты говорил — к первому ноября. Так вот, я и говорю: почему ты считаешь, что судишь вернее, хотя ты сидишь в Шведской Гавани, а я здесь, где делаются дела?

— Я сужу не вернее, Пен, и я никогда этого не утверждал. И ни в чем не мешал тебе.

— Черта с два не мешал.

— Зря ты так говоришь. Действительно не мешал. Все, что я делал — и буду делать впредь, — это заставлял тебя, так сказать, считать до десяти и, считая, учитывать все факторы. Собственно говоря, нынче на рынке такая конъюнктура, что, если сегодня ты упустил возможность, завтра тебе подвернется другая, не менее благоприятная.

— Да, если узнаешь о ней вовремя, — сказал Пенроуз Локвуд. — Но если про нее успевают узнать многие другие, то она становится уже не столь благоприятной.

— В данный момент почти все возможности выгодны, если ты не слишком жаден.

— Ну и считай меня жадным, если угодно. Но деньги-то я тебе зарабатываю?

— Да. И я тебе зарабатываю. Но, Пен, суть ведь не только в том, чтобы делать деньги. В наши дни кто их не делает? — и в большом количестве. Не такая уж это премудрость.

— В чем же тогда премудрость?

— В том, чтоб удержать то, что имеешь.

Пенроуз Локвуд засмеялся.

— Удержать то, что имеешь? А можно узнать, во что тебе обошелся новый дом?

— Нет, нельзя. Я же не спрашиваю тебя, на что ты тратишь свои деньги. И ты отлично понимаешь, о чем я говорю. Удержать то, что имеешь, значит, сохранить это на ближайшие двадцать пять, а то и на пятьдесят лет. К примеру, мы видим спад в автомобильной промышленности. Форд приказывает перевести рабочих на восьмичасовой рабочий день с двумя выходными. Принимая такое решение, он думает только о себе. А если так же поступят все крупные промышленники?

— Но такая мера может и оправдать себя. Она сократит перепроизводство и даст работу большему числу людей.

— Вот это-то он и хочет тебе внушить. Но разве ты не понимаешь, каков будет неизбежный результат? Верно, прямым результатом будет, конечно, сокращение перепроизводства. Но если этому примеру последовали бы все крупные промышленники, то произошло бы всеобщее сокращение производства. Всеобщее сокращение в стране с высоким уровнем производства. Нет, ты не можешь перевести страну на пятидневную рабочую неделю, ибо это означало бы замаскированный социализм. Профсоюзы знают это и этого хотят.

— Я не очень тебя понимаю.

— А вот слушай. Переводя страну на пятидневную рабочую неделю, ты должен нанять больше людей. Но это будут уже люди без квалификации. Плохие специалисты и лодыри, а платить им придется столько же, сколько и квалифицированным. Вот что, по-моему, получится, если разделить работу между большим числом людей. Ты вынужден будешь брать неквалифицированных людей. Я понял это, когда строил дом. Я не против, если хороший плотник получает высокое жалованье, но ведь такие же деньги приходится платить и лодырям. Теперь о тех, кто не имеет квалификации. Мне потребовалось убрать старую изгородь, и я нанял чернорабочих. Ты думаешь, они все одинаково хорошо работали? Нет. Примерно половина из них, правда, честно отрабатывала свои деньги, что же до остальных, то они еле двигались и старались сделать как можно меньше.

— Но какое отношение это имеет к фондовой бирже?

— Эх, Пен! Да чего будут стоить акции, если промышленные предприятия станут переплачивать своим рабочим? Цены на сырье тоже ведь возрастут, и тогда в стране начнется инфляция, как это случилось в Германии и Австрии. Там сейчас за пятнадцать центов, если считать на наши деньги, можно купить отличный маузер.

— Благодарю. Я уже наслышан об их инфляции.

— В таком случае тебе должно быть понятно, что значит удержать то, что имеешь. Иногда я задаюсь вопросом: хочу ли я и дальше играть на бирже?

— Что?!

— Впрочем, хочу. Я тоже жаден. А жаль. Таким, как мы с тобой, следовало бы выйти из игры на какое-то время. Но мы не выйдем. Даже думать об этом глупо. Великое множество акций продается сейчас по ценам, далеко не оправдываемым прибылью. Это — нездоровая практика. Она означает, что с нами — людьми, у которых есть деньги на покупку акций, — дело обстоит столь же скверно, как с рабочими. Рабочие вызывают инфляцию тем, что получают слишком много денег, а мы — тем, что взвинчиваем цены на акции до уровня, намного превышающего их реальную стоимость.

— Таких разговоров я тут слышал предостаточно, Игра на понижение.

— Не думаю, что здесь только игра на понижение. Беда в том, что мы всего в двух шагах от биржи, а там все, что ни скажет человек, воспринимается либо как игра на понижение, либо как игра на повышение. Думать иначе вы, ребята, не можете.

— Я не маклер. Пожалуйста, не путай меня с ними.

— Нетрудно спутать. Ты рассуждаешь, как маклер. Откровенно скажу: не люблю я фондовой биржи. Не люблю опасной игры. Хорошо бы найти два-три предприятия и вложить в них капитал. Приобрести пакет акций по той цене, какой они стоят, и держать их лет двадцать — тридцать. А платить за них деньги, которых они не стоят, я не хочу. Слишком на многое взвинчены цены. Но я, к сожалению, не в силах противостоять соблазну и потому продолжаю покупать.

— Ты не больше меня противишься легкому заработку.

— Боюсь, что так. В душе я скряга. Противно только платить по пятьдесят долларов за пятнадцатидолларовые акции. Кстати, как там сегодня дела?

— На бирже? Вот, смотри. «Эллайд кемикл» — сто двадцать четыре, «Братья Додж» — двадцать два с половиной, «Америкэн рэдиейтор» — сто восемь, на два пункта ниже. «Йеллоу трэк» — двадцать семь с половиной.

— Ясно, — сказал Джордж Локвуд. — Где ты встречаешься со своими приятелями?

— У Рэя в конторе. Обед он велел принести туда. Если ты идешь, мне придется позвонить ему. Ну, как?

— То, что я скажу, им не понравится.

— А ты молчи или не ходи совсем.

— Ладно, помолчу и послушаю. Для разнообразия, — сказал Джордж Локвуд.

Пенроуз Локвуд попросил свою секретаршу позвонить секретарше Рэя Тэрнера и сказать, что на обед к ним придет еще и мистер Джордж Локвуд.

— Как Джеральдина? Она ужинала у нас на прошлой неделе. Ты знаешь, наверно.

— Да.

— Уилме показалось, что она выглядит немного усталой.

— Она действительно устала. Закупала мебель для нового дома. Как Уилма?

— Хорошо. Может, поужинаете у нас как-нибудь? Сколько ты здесь пробудешь?

— С неделю. Пришлось мне удирать из Шведской Гавани.

— Как так?

— Какой-то деревенский парнишка убился, черт побери, на моей территории.

— Когда?

— Вчера. Вчера во второй половине дня. Дом закончили, последние плотники-итальянцы наконец уехали, и я возвратился домой. Попил чаю и только хотел принять ванну, как позвонил сторож. Мальчишка упал с дерева на стену и напоролся на две пики.

— На пики?

— У меня там сверху торчат пики. Ну, он на них а упал.

— Ужасно. Сколько ему было лет?

— Тринадцать — четырнадцать. Из большой семьи. Сын фермера по имени Зенер. Я ни в чем не виноват. Мальчишка залез ко мне на территорию — может, высматривал, чем бы поживиться. А я сбежал из Шведской Гавани, чтобы не отвечать на вопросы и не присутствовать на следствии. Разговаривал с Артуром Мак-Генри — с юридической стороны у меня все в порядке. Но я стараюсь не иметь никаких дел с местными горожанами. Знакомство поддерживаю, но фамильярных отношений с бакалейщиками и с прочей публикой такого рода всегда избегаю. Мне не хотелось разговаривать с репортерами и отвечать на вопросы следователей. На это у меня есть адвокат. Между прочим, Джеральдина ничего не знает, так что ей — ни слова.

— Разумеется.

— Еще воспримет это как дурное предзнаменование. Ты ведь знаешь Джеральдину.

— Она все равно узнает.

— Но не сразу. Если я скажу ей потом, она не будет так потрясена. Если б она узнала вчера вечером, то почти наверняка сказала бы, что не станет жить в этом доме. Проклятие на дом Локвудов.

— Ты так это называешь?

— Нет, конечно. Но в представлении других это выглядит так. Романтизируют злосчастную историю с воришкой. О чем ты задумался? Не нравится, что я назвал его воришкой?

— Да нет, наверно, так оно и было, — ответил Пенроуз Локвуд.

— Тогда что же гложет тебя? В мыслях ты блуждаешь где-то очень далеко отсюда.

— Нет. Я совсем рядом. У меня своя проблема. Ничего похожего на твою, но проблема.

— Могу я помочь?

— Думаю, да. Ты всегда был сообразительней меня по части женщин. Может быть, ты подумаешь за меня. Сам-то я, кажется, думать разучился. По крайней мере, об этом. И из-за этого не могу думать ни о чем другом.

— Попробуем, Пен.

— Только не называй меня братишкой.

— Но мысленно-то можно, я думаю? Я хочу помочь. Не так уж много на свете людей, которым я хотел бы помочь. Итак, у тебя есть подруга.

— За всю совместную жизнь с Уилмой, а женаты мы с ней более двадцати лет, я никогда не изменял ей. Бывали моменты, когда, как мне кажется, я мог завести роман и один раз уже почти завел. Это было во время войны, на Лиг-Айленде, где стояла наша часть. Девушка, вернее женщина, из Филадельфии, жена одного моего знакомого, которого ты не знаешь. Но мы оба поняли, что это — только блажь, потому что в глубине души она любила своего мужа, а я — Уилму. И мы перестали встречаться. Сейчас, когда я об этом думаю, я вижу, что между нами не было ничего такого, за что ее муж или Уилма могли бы быть в претензии. Мы просто любили беседовать. За все время знакомства я поцеловал ее только раз, и после этого мы поняли, куда это может повести. Мы сразу же порвали отношения.

— И ты ни разу с ней не переспал?

— Я же сказал тебе. Поцеловал ее единственный раз — и только. Я не такой, как ты, Джордж.

— Откуда ты знаешь, какой я? Продолжай.

Пенроуз Локвуд встал и подошел к окну. Но взгляд его был устремлен не на дома деловых кварталов Нью-Йорка, а в свое прошлое.

— Три года назад или чуть раньше я встретил молодую женщину. Ей немногим более двадцати лет. Красивая. Достаточно умная. Образованная. Кажется, из хорошей зажиточной семьи. Не из Нью-Йорка. Мне приходилось видеться с ней довольно часто, и постепенно, не отдавая себе в этом отчета, я начал испытывать к ней влечение. Видимо, здесь сыграло роль то, что мы часто виделись. Красивая молодая девушка — таких тысячи работают в Нью-Йорке, — на них обращаешь внимание (потому что они хорошенькие) и тут же забываешь об их существовании. И вот, встречаясь с ней повседневно, время от времени перекидываясь парой слов, я перестал смотреть на нее как на безымянную хорошенькую девушку и скучал, если подолгу не видел.

— Привычка.

— Конечно, — согласился Пенроуз Локвуд. — Как ты, наверное, догадываешься, она работала в одном из здешних финансовых учреждений. Однажды после работы я подвез ее на такси домой. Время у меня было свободное, и я зашел к ней.

— Это случилось три года назад?

— Собственно, уже почти четыре. До того дня в наших отношениях не было ничего личного. Она была для меня мисс такая-то, а я для нее — мистер Локвуд. — Он отошел от окна и сел в просторное вращающееся кожаное кресло, сложил руки на груди и вперил взгляд в свои ботинки. — Это необыкновенная женщина. Несмотря на свои двадцать три года, она уже была замужем, развелась и теперь живет снова под девичьей фамилией. Ее муж был профессиональный картежник в одном из городов Запада, но узнала она об этом лишь когда они отправились в свадебное путешествие в Саратогу. Когда она поняла, что у него за друзья, он признался, что лгал ей. Никаким продавцом облигаций он вообще не был, а был самым что ни на есть профессиональным картежником. Не прошло и года, как она устала от такой жизни. Переключиться на другое занятие он не захотел, сказав, что уже поздно. Тогда она ушла от него, но он не пошел на конфликт. Ему было под сорок, он уже сменил трех-четырех жен, но и скрыл это от нее, а при регистрации брака дал о себе ложные сведения. Поэтому естественно, что он не хотел поднимать шума и довольно охотно дал ей развод. После развода она не захотела возвращаться в свой родной город к родителям и поступила на курсы стенографии и машинописи. Квалифицированной стенографистке с ее внешностью и умом нетрудно найти в Нью-Йорке работу. Кроме того, она три года училась в университете, что ставило ее значительно выше обычных стенографисток, и поэтому ее назначили старшей в группе.

— Никак ты не доберешься до сути, Пен, — прервал его Джордж Локвуд.

— Это потому, что мне еще не приходилось никому об этом рассказывать. Я хочу, чтоб и ты понял, что это — не дешевая, случайная интрижка. Ни с ее стороны, ни с моей.

— И тем не менее она скоро стала интрижкой, насколько я могу судить, — сказал Джордж Локвуд.

— Нам незачем вдаваться в подробности, верно? Я не очень горжусь собой. Мне тогда было сорок шесть лет, и я не имел оснований ломать свою жизнь. У меня прекрасная жена, хорошие друзья, много денег. Но когда я попадал в общество той девушки, приезжал к ней домой, меня словно подменяли. — Он повернул кресло так, что снова оказался лицом к окну. — У нее в квартире стояло пианино. У меня дома оно тоже было, но я никогда к нему не прикасался, а тут начал играть. Она покупала ноты всех музыкальных новинок, и я играл, а она пела. У нее хороший голос, контральто. Я стал проводить у нее все субботние вечера. Не буду притворяться, Джордж, будто мы встречались только ради невинных развлечений. Это не так. Но связь эта вызывала во мне какое-то совершенно новое чувство. Прежде отношения с женщиной никогда не связывались в моем сознании с понятием любви, и теперь я понимаю, чего нам с Уилмой не хватало. Равнодушие Уилмы было в значительной мере следствием моего равнодушия.

— Слово «любовь» я слышу впервые в этом разговоре, — сказал Джордж Локвуд. — Ты был влюблен в эту молодую женщину?

— Я и сейчас влюблен — вот в чем дело, — сказал Пенроуз Локвуд. — Она собирается выйти замуж, и я готов пойти на все, лишь бы этому помешать.

— На все, кроме женитьбы?

— Не кроме, а включая женитьбу.

— Ты делал ей предложение?

— Да. Прошлым летом, когда она сказала, что у нее есть другой человек, который хочет на ней жениться. Потом она уехала в отпуск, и, пока ездила, у нее случился приступ аппендицита. — Пенроуз быстро взглянул на брата.

— Ничего, Пен, — сказал Джордж Локвуд, — я все равно уже догадался.

— Каким образом? Что я сказал?

— Когда ты говорил об ее способностях и о том, что она старшая в группе стенографисток. Да я и раньше начал догадываться. Ты же не со многими стенографистками видишься каждый день. Кроме того, мисс Стрейдмайер действительно самая интересная в нашей конторе.

— Как-то летом, когда мы были с ней вдвоем, она сказала мне о своем женихе.

— Ты переспал с ней тогда?

— Нет. Я хотел, но она не стала.

— Что она ответила, когда ты сделал ей предложение?

— Она сказала, что не пойдет за меня и что уволится с работы и я забуду про нее.

— А ты что сказал?

— Я посоветовал ей взять отпуск за свой счет и не появляться у нас, пока не захочется, лишь бы потом она вернулась.

— Зачем?

— Я знаю, что ей хорошо со мной. Если она хочет попытать счастья в замужестве, я не имею права препятствовать. Но я уверен, что ей захочется вернуть то, что было между нами. Ей будет этого не хватать. Три, даже почти четыре года нас связывали отношения, которые когда-то казались мне невозможными.

— Ты думаешь, она была верна тебе все эти годы?

— Вначале — нет. Но последние три года — да.

— Ты веришь ей на слово, Пен.

Пенроуз Локвуд улыбнулся.

— Она никогда не давала мне обещаний. Просто я уверен. Этим-то и хороша неопытность, Джордж. Ты на моем месте был бы полон сомнений, потому что ты, так сказать, человек бывалый. Но этот опыт тебе обошелся Дорого. Ты вынужден сомневаться в людях, ибо сам даешь им повод сомневаться в тебе.

— Это правда, — согласился Джордж Локвуд. — Я верю женщинам меньше, чем ты.

— О, ты законченный циник. И не только в отношении женщин.

— Циник, но всегда — оптимист. Итак, ты сказал, что перед тобой проблема. Какая?

— Теперь уж и не знаю, есть ли она. Ты выслушал мои излияния — и спасибо. Мне это очень помогло. Все стало яснее. Мэриан выйдет за этого молодого человека замуж, и мне придется потерпеть немного. Но она вернется.

— А потом что? Ты на ней женишься?

— Да. Она имеет право испробовать тот путь, который ей открывается, и я не стану поперек дороги.

— В таком случае, все ясно. Надеюсь, ты не станешь жалеть, что доверился мне, — сказал Джордж Локвуд.

— Напротив. Я чувствую большое облегчение.

— Один только вопрос, Пен: что, если она не разочаруется в своем браке с этим молодым человеком?

— Ты, как всегда, предельно дотошен. А я уже начал недоумевать, почему ты не задаешь мне этого вопроса, — сказал Пенроуз Локвуд. — Я думал об этом. Боялся этого. Но теперь я понимаю, что подобные сомнения не вяжутся с тем, во что я действительно верю. Что я действительно знаю.

— Ну, раз ты так уверен…

— И циник же ты, Джордж. А ведь ты много теряешь из-за своего цинизма.

— Да, я знаю. Ну, ладно, пошли к Рэю Тэрнеру, в его солидную, отделанную красным деревом контору. Или, может, она отделана мореным дубом?

Братья одновременно поднялись с мест. Джордж Локвуд помог Пенроузу надеть пальто, и они отправились в кабинет Джорджа, где Пенроуз помог Джорджу надеть пальто. Потом Джордж взял брата под руку, и они пошли к лифту.



Оказалось, что кабинет Рэя Тэрнера отделан не красным деревом и не мореным дубом, а на современный лад — сучковатой сосной. Он был достаточно просторен, и официант из ресторана свободно вкатил туда буфетный столик с едой.

— Джордж, я уже забыл, когда мы виделись в последний раз. Не часто вы бываете в наших краях, и я рад, что сегодня вы с нами.

— Я же не здешний. Сельский провинциал, — сказал Джордж Локвуд.

— Говорят, помещиком заделались, — сказал Рай Тэрнер.

— Я тоже слышал, — подтвердил Чарли Боум. — Однако этот сельский провинциал зарабатывает больше любого из нас. Чем тогда кончилось у вас с этими карбюраторами, если не секрет?

— Отнюдь, — ответил Джордж Локвуд. — Как говорят англичане, сорвали небольшой куш. Спросите Пена.

— Мы отвоевали патент. Да вы же знаете, — сказал Пенроуз Локвуд.

— Да, знаю, — подтвердил Чарли Боум.

— Ну, а потом продали свои права фирме «Карлтон — Мак-Леод», — сказал Пенроуз Локвуд.

— Ах, так это они приобрели права? — спросил Боум.

— Да. Но мы выторговали некоторое количество обычных и привилегированных акций, — сказал Пенроуз Локвуд.

— И, полагаю, некоторое количество наличных? — спросил Боум.

— Ну, разумеется, и наличных, — подтвердил Джордж Локвуд. — Всегда, всегда наличные.

— Что ж, я и сам, как правило, предпочитаю такие же сделки, — сказал Боум. — Из каждой операции стремлюсь извлечь какие-то наличные деньги. Значит, вы предпочли акции гонорарам?

— Именно так, — ответил Пенроуз Локвуд. — Меньше бухгалтерской работы. С гонорарами-то иногда странные истории получаются, а когда у тебя акции, то чувствуешь себя уверенней.

— Конечно, уверенней, — согласился Боум.

— Кто желает коктейль? — спросил Рэй Тэрнер.

— Я — нет, — сказал Чарли Боум.

— Спасибо, не хочу, — сказал Пенроуз Локвуд.

— А я, пожалуй, выпью мартини, Рэй, — сказал Джордж Локвуд.

— И я с вами за компанию, — сказал Рэй Тэрнер. — Смешать или потрясти?

— Потрясти, и посильнее. Я так больше люблю.

— И я тоже, — сказал Тэрнер. — Официант, вы слышали?

— Да, сэр, — ответил официант, принимаясь за дело.

— Вернетесь к нам примерно через час, — приказал Тэрнер. — Еду мы сами возьмем. Мы заказали омаров по-ньюбергски, господа. Одобряете, Джордж?

— Было бы грешно отказываться от такого блюда, — ответил Джордж Локвуд.

— Расскажите мне о вашем имении, — попросил Тэрнер.

— Что ж, я приобрел около трехсот акров земли. Через год-другой, надеюсь, у нас будет там неплохая охота.

— Лошади? — спросил Чарли Боум.

— Лошадей нет. Жена не ездит, я тоже давно бросил. В тех краях верховой ездой не увлекаются.

— С гончими на лис не охотятся? — спросил Боум.

— В радиусе пятидесяти миль — нет. Просто стоит на холме дом, окруженный с трех сторон лесом.

— А какого вида дом, Джордж? Мы вот все думаем, покупать готовый или строить, — сказал Тэрнер.

— Пожалуй, я назвал бы это колониальным стилем «Локвуд». Красный кирпич, два этажа, мансарда, подвал. Вход посредине. Очень простой дом.

— И сколько же комнат в таком доме? — спросил Боум.

— Восемнадцать. Глядя на фасад, этого не скажешь. С виду он кажется меньше. Кроме того, две квартиры над гаражом. Есть теннисный корт и небольшой плавательный бассейн. В дальнейшем построю еще флигель для гостей, где можно будет переодеться и в случае крайней нужды — переночевать. Вообще же мы не собираемся часто принимать гостей.

— Устроились основательно, — сказал Тэрнер.

— Да. У нас много воды. Водится дичь. Встречаются олени. Есть фруктовые деревья. Если потребуется, мы можем подолгу оттуда не вылезать. Я всегда говорил: если уж строиться, то чтобы чувствовать себя потом в новом доме так, как чувствовали себя первые Локвуды, поселившиеся в этой стране.

— А когда это было, Джордж? — спросил Боум.

— Наш предок приехал сюда в начале восемнадцатого столетия. Кажется, он помогал строить конестогские фургоны[1] и в одном из них совершил путешествие в Центральную Пенсильванию и поселился там. Верно я говорю, брат Пенроуз?

— Да. И где-то по дороге открыл лавку. И был убит индейцами. Или считалось, что его убили индейцы. Но я уже достаточно вам наболтал. Брат просил меня говорить сегодня поменьше.

— Продолжайте, это же интересно, — сказал Боум. — Не знаю, как Рэю, но мне действительно интересно. Моя фамилия ведь раньше писалась Б-о-у-е-м. По-пенсильвански.

— Верно, — сказал Джордж Локвуд.

— Один из моих предков был… кажется, он был губернатором Пенсильвании. Но потом с ним случилась какая-то неприятность, и он уехал на Запад. Может, он и не был губернатором, но пенсильванцем — это точно. Сами-то мы — мой отец, родители матери — родом из Индианы и Иллинойса, но все равно можем считать себя коренными пенсильванцами.

— Выпьем еще, Джордж? — предложил Тэрнер.

— Нет, благодарю, Рэй. Но вы пейте.

— Никогда не могу до конца оценить вкус мартини, пока не выпью по второму разу. Пожалуйста, ешьте, господа. Приступайте, я сделаю два глотка и нагоню вас. — Тэрнер выпил еще два коктейля и принялся за омара. Управился он с ним раньше гостей.

Сладкого никто не захотел, поэтому все встали и, налив себе кофе, уселись вокруг письменного стола Тэрнера.

— Пока вы не начали, Рэй. Если разговор будет конфиденциальным и я помешаю, то я могу уйти, — предупредил Джордж Локвуд.

— Да, разговор сугубо конфиденциальный, Джордж. Но я не хочу, чтобы вы уходили, — ответил Тэрнер. — Нам с Чарли сделали одно предложение. Как вы знаете, мы с ним не компаньоны, но время от времени работаем вместе, и из-за этого нас стали принимать за компаньонов.

— Я не вложил в фирму Рэя ни пятака. Так же как и он — в мою.

— Верно. Ни одна из наших фирм не причастна к этому делу. Понимаете, господа?

— Да, — сказал Пенроуз Локвуд.

— Ясно. Так вот что нам стало известно от одного клиента фирмы Чарли в штате Огайо. Фирма Чарли имеет отделение в Кливленде, и один из его клиентов — не очень значительный, но давнишний — спросил Чарли, вкладывал ли он когда-нибудь капитал в небольшое, только начинающееся дело.

— Наш клиент — пожилой человек. Он отошел от дел и живет в одном из городков штата Огайо. Сельский адвокат. Среди местных жителей он пользуется очень хорошей репутацией, и через него мы приобрели ряд новых клиентов. Так что я выслушал его. Он сказал, что один его знакомый хочет начать дело. И вот что он мне дал. — Чарли Боум взял с письменного стола Тэрнера картонную коробку, открыл ее и, вынув какой-то предмет, завернутый в толстую фольгу, передал Пенроузу Локвуду. Потом взял еще один такой же предмет и передал Джорджу Локвуду.

— Разверните.

Братья сняли обертку.

— Похоже на конфету, — сказал Пенроуз Локвуд.

— Это и есть конфета. Откусите, — предложил Боум.

Братья Локвуды откусили и стали жевать, одобрительно кивая.

— Великолепно, — сказал Джордж Локвуд. — Я рад, что отказался от сладкого.

— Я вообще не ем конфет, но эта мне нравится, — сказал Пенроуз Локвуд.

— Суфле, шоколадная помадка, размельченный кокосовый орех и сверху — толстый слой шоколада, — сказал Джордж Локвуд. — Но к помадке, мне кажется, примешано что-то еще.

— Верно, — согласился Чарли Боум. — Но что? По совести говоря, я не знаю. Можно было бы сдать на анализ, но где гарантия, что химик не начнет производство таких конфет сам? Итак, вы согласны с тем, что они приятны на вкус. А по мне, так они самые вкусные из всех конфет, какие я когда-либо ел. А ем я их много: они отбивают охоту к спиртному. Рецепт придумала одна женщина из того же городка в штате Огайо. Мне бы хотелось пустить эти конфеты в продажу. Рэю — тоже. Увлекла нас эта идея.

— И до такой степени увлекла, что мы уже прикинули возможные расходы на рекламу в масштабе всей страны. Сперва надо придумать хорошее название, потом приступить к делу. Реклама в «Сатердей ивнинг пост» и «Кольерс». Детские журналы. Газеты. Плакаты. Анонсы в вагонах и автобусах. Найти человека типа Нормана Бел Гедеса, который придумал бы упаковку и форму конфеты. Сами конфеты ничего не будут стоить. Все деньги пойдут на рекламу. Создадим спрос на них еще до того, как эти чертовы конфеты увидят свет. Вот зачем нам нужны деньги. Что вы об этом думаете, Пен?

— Как вам сказать. Конфеты мне понравились, но я не стал бы вкладывать деньги нашей компании в рекламу. Они могут оказаться выброшенными на ветер. А что, если конфеты не станут покупать, — много мы вернем с рекламы? Ничего не вернем. Таково мое мнение. Возможно, Джордж думает иначе.

— Касательно денег компании я думаю то же, что и брат. Ему ведь приходится считаться и с интересами акционеров.

— Иными словами, вы отказываетесь, — заключил Тэрнер.

— Вы не совсем меня поняли, — возразил Локвуд. — Сколько вы предполагаете истратить и сколько вам вообще потребуется денег?

— Точные суммы засекречены, Джордж, — ответил Тэрнер. — Всего, возможно, что-нибудь около миллиона. Львиная доля этих средств пойдет на рекламу. Это я могу вам сказать, даже если вы не решитесь дать деньги.

— Можете рассчитывать на мой вклад в пределах ста пятидесяти тысяч долларов, — сказал Джордж Локвуд.

— Что? Вы шутите?! — воскликнул Тэрнер.

— Какие там шутки, когда речь идет о ста пятидесяти тысячах долларов, — возразил Джордж Локвуд.

— Вот это да, — сказал Чарли Боум.

— Пень, тебе тоже следует присоединиться. Вложи свои деньги, — сказал Джордж Локвуд.

— Боюсь, что не смогу, — ответил Пенроуз Локвуд.

— Пятьдесят тысяч?

— Извини, Джордж. Я понимаю, когда люди тратят деньги на рекламу реального товара, но рекламировать то, чего нет…

— Ты же ел конфету, — напомнил Джордж Локвуд.

— Но ведь они хотят сначала разрекламировать, а потом производить. Если бы речь шла о рекламе нового автомобиля, то в случае неудачи остался бы по крайней мере металлический-лом. А тут ничего не будет. Извини, Джордж, не могу.

— Ну, а я с вами, господа, — сказал Джордж Локвуд. — Пен, ты свободен. У нас сейчас будет закрытое совещание.

Пенроуз Локвуд встал.

— Будь я проклят, если встречал когда-нибудь более загадочного человека. И этот человек — мой родной брат. Благодарю вас за обед, Рэй. Чарли, пока. И желаю вам удачи. Всем троим. Может, я еще пожалею, а может — и нет. Во всяком случае, у меня не будет бессонных ночей, когда в «Сатердей ивнинг пост» появятся рекламные объявления. До свидания. — С этими словами Пенроуз ушел.

— Ну что ж, Рэй, Чарли, познакомимся с вашим проектом. Кто еще участвует в этом деле, на каких условиях, договорились ли вы с кем-нибудь из крупных кондитерских фирм? А конфеты хороши. Остается приятный вкус во рту. Конечно, розничная цена по пятаку за штуку?

— Если в больших количествах, то можно заработать и на пятаках, — сказал Тэрнер.

— Обязательно в больших количествах, — сказал Джордж Локвуд. — Одна вот только загвоздка, хоть и незначительная.

— Какая, Джордж? — спросил Тэрнер.

— Вы видите, с каким энтузиазмом я берусь за это дело. Со мной всегда так бывает, и я не остываю. Но я не хочу, чтобы люди знали, за что я берусь и от чего отказываюсь. Это их не касается. Так что ни в каких официальных документах мое имя не должно фигурировать.

— О, это легко сделать, — заверил его Чарли Боум.

— В операции с карбюраторами участвовал капитал фирмы «Локвуд и Кь», другое дело — мой собственный капитал. У меня нет желания афишировать ни свои неудачи, ни свои успехи. Не упоминайте меня в печати. Если это приемлемо, перейдем к делу.

Он просидел с Тэрнером и Боумом до вечера, и они хорошо потрудились: Джордж Локвуд задавал вопросы, Рэй Тэрнер без обиняков на них отвечал, а Чарли Боум сглаживал острые углы. Но в пространных объяснениях Боума неизменно содержалась частица информации, которой не было в более лаконичных ответах Тэрнера. Тэрнер вообще обладал бухгалтерским складом ума и это предприятие представлял себе прежде всего в цифрах. Боум же, как выяснилось в процессе беседы, первое время вообще не питал особых надежд на успех и не уговаривал Тэрнера вкладывать деньги. Он и свое-то участие ограничивал скромной суммой в двадцать пять тысяч долларов, которыми не жалко было рискнуть. Но, беседуя с Тэрнером, Джордж заразил и Боума своим энтузиазмом, и тот скоро стал прочить будущему предприятию такой же неслыханный успех, какого добилась недавно фирма по продаже эскимо.

— И я об эскимо подумал, — сказал Локвуд.

— А я удивлялся, как это вы так быстро согласились, — сказал Рэй Тэрнер.

— Это сравнение сразу пришло мне в голову, — сказал Локвуд. — Правда, конфеты — не такая новинка, как эскимо, но у них свои преимущества.

— А именно? — спросил Тэрнер.

— Мороженое тает, конфеты же не требуют холодильника. Их можно ссыпать в кучу на прилавке табачного магазина, а эскимо — нет. Розничному торговцу не придется затрачивать на дополнительное оборудование ни цента.

Тэрнер с улыбкой взглянул на Боума.

— Вы повторяете то, что три месяца назад говорил мне Рэй, — сказал Боум.

— Что ж, я человек практичный, как и Рэй. Смотрю на вещи с точки зрения того, сколько можно извлечь из них денег. Но отчасти мой энтузиазм объясняется разговором, который был у нас сегодня с Пеном. После этой беседы у меня окончательно созрела мысль поместить капитал в предприятие подобного рода. Правда, это весьма рискованно, но все же есть смысл попробовать. Устал я от фондовой биржи.

— Не могу сказать, чтоб я устал от биржи, — сказал Чарли Боум, — но у меня появилась склонность играть на понижение.

Джордж Локвуд взглянул на него, прежде чем заговорить.

— Это потому, что вы предпочитаете быстрые дивиденды?

— Не обязательно. Иногда я не тороплюсь, если уверен, что это сулит мне прибыль, — сказал Боум.

— Ты уж признайся, — усмехнулся Тэрнер. — Все знают, что играешь ты обычно на понижение. Лично я думаю, что пять лет бума нам гарантированы.

— Начиная с какого времени? — спросил Локвуд.

— Да с теперешнего.

— Разумеется, вы имеете в виду биржевой бум?

— Да, конечно. Но я сужу по всему, что происходит в стране. Развитие. Новые промышленные предприятия. Цифры занятости.

— Но вы согласны со мной в том, что цены на акции непомерно завышены?

— Чарли тоже так говорит, но я — нет. Пусть даже и завышены немного — экономика восполнит пробел. Если старина Калвин[2] просидит в Вашингтоне еще лет шесть, бизнес будет процветать.

— Что ж, Рэй, я вижу, нам с вами придется избегать одной темы: биржевых спекуляций.

— Но вам-то грех жаловаться, Джордж. Вы нажили на биржевых спекуляциях большие деньги.

— Верно, и хотел бы продолжать наживать. Потому и вкладываю капитал в это кондитерское предприятие, хотя ничего в нем не смыслю. Но это все-таки дело. Наверно, разумнее поступили те, кто вложил деньги в недвижимую собственность во Флориде. Этим, по крайней мере, будет где найти последний приют.

— Насколько я вас понял, вы считаете разумным заниматься биржевыми операциями?

— Заниматься ими разумно, если вы готовы откровенно признать, что рискуете. И неразумно, если смотрите на дело иначе. В этом случае вы обманываете себя, а когда человек начинает заниматься самообманом, он становится неразумным. Во всех отношениях. — Джордж Локвуд невольно оглянулся на дверь, через которую вышел его брат.

— Хочу заметить, Джордж, что вы и в данном случае, возможно, обманываете себя, — сказал Тэрнер. — На сто пятьдесят тысяч долларов.

— Это не так. Я похож на того нашего предка, который открыл на конестогской дороге лавку. Тот рисковал и потерпел неудачу. Но лавку-то он все-таки открыл! Бизнесменом стал. Будь он более везучим, разбогател бы не хуже Асторов. Пускаясь в кондитерское предприятие, я, в отличие от нашего предка, не рискую своей жизнью. И банкротство мне не угрожает. Эти деньги я мог бы потратить на яхту, как это сделал бы Астор, но обладание яхтой не настолько меня привлекает. Я пошел на этот шаг потому, что хочу доказать свою правоту брату. Да и вам, Рэй, раз уж на то пошло.

— Джордж, тут мы с вами не согласны. Без спора не обойтись, — сказал Тэрнер.

— Споров-то я умею избегать, Рэй. Никогда не стремлюсь убедить кого-нибудь. А если спорю, то лишь в познавательных целях или ради развлечения.

— Надеюсь, сегодняшняя беседа помогла вам кое-что узнать.

— Благодарю вас, помогла, — сказал Джордж Локвуд. — Жизнь — увлекательное предприятие. Двадцать четыре часа тому назад я поздравлял итальянских плотников с прекрасной работой, которую они для меня выполнили. И ничего из случившегося со мной с того времени я не мог предвидеть. Ровно сутки назад я даже не собирался ехать в Нью-Йорк.

Они условились встретиться на следующий день еще раз, и Джордж Локвуд пошел по Бродвею в контору «Локвуд и Кь». Смеркалось. Служащие в большинстве либо уже разошлись по домам, либо прощались друг с другом, собираясь уходить. Мэриан Стрейдмайер сидела на своем месте. Когда Локвуд проходил мимо, она сказала:

— Ваш брат просил передать вам…

— Что именно?

— Что вы и миссис Локвуд ужинаете у него дома завтра в восемь часов вечера.

— Благодарю вас, мисс Стрейдмайер.

— Вы сегодня были так нежны друг к другу, — сказала она.

— Да? Вам это показалось необычным?

— Да. Особенно когда вы под руку отправились с ним обедать.

— Пожалуй, это в самом деле выглядело необычно — по крайней мере, в конторе. Хотя вообще-то мы с ним очень близки. — Локвуд оглянулся на дверь кабинета брата и задумчиво добавил: — Я сделал бы для него, кажется, все.

— Очень мило, — сказала она и, понизив немного голос, прибавила: — Я передумала насчет сегодняшнего вечера, если вас это интересует.

— Я же говорил: в четыре часа. А теперь у меня уже нет времени.

— Ну, что делать, — сказала она.

— Не надо быть строптивой, Мэриан. Я не люблю строптивых женщин. Что еще вы хотели сказать?

— Ничего. — Она достала из ящика стола сумочку и вышла, не попрощавшись.

Локвуд зашел к себе в кабинет и закрыл дверь.

— Вот вы какая, мисс Стрейдмайер, — громко проговорил он. Потом сел за стол и продиктовал в диктофон резюме беседы с Тэрнером и Боумом. Кончив запись, вынул валик и спрятал в карман пиджака. — Не нравитесь вы мне больше, мисс Стрейдмайер. — Он постучал пальцем по диктофону. — Ни капельки не нравитесь.

Контора была пуста. Уборщицы еще не пришли. Он подсел к столу Мэриан Стрейдмайер и стал перебирать бумаги, стараясь ничего не сдвинуть. Ни в одном из ящиков он не нашел ничего достойного внимания. Потом он посидел в раздумье еще немного, встал и шагнул за стеклянную перегородку, где была бухгалтерия. Взяв с полки книгу с надписью «Жалованье», он положил ее на стол и раскрыл в том месте, где была запись о жалованье и премиальных, полученных Мэриан Стрейдмайер за все время работы в фирме. Потом закрыл книгу и уже собрался положить ее на место, но вдруг передумал и снова открыл. Теперь его интересовали данные о жалованье других служащих, и тут он обнаружил, что Стрейдмайер была единственной сотрудницей, не имевшей вычетов в счет погашения ссуд. Все служащие брали ссуды хотя бы раз в год. Несколько человек, получавших более скромное жалованье, брали чуть ли не каждые две недели. Мисс Стрейдмайер не взяла ни цента. Видимо, она отлично укладывалась в свой бюджет.

Джордж Локвуд, покуривая трубку, обошел все комнаты конторы, потом остановился, достал из жилетного кармана блокнотик в переплете из свиной кожи и с позолоченными уголками, раскрыл на нужной странице и направился к сейфу, стоявшему в комнате кассира. Найдя требуемую комбинацию цифр, он отпер сейф и распахнул дверцу. Потом взял ключ, висевший у него на часовой цепочке, и отпер ящик с надписью «Переписка о служащих». Достав личное дело Мэриан Стрейдмайер, он быстро разыскал перечень счетов из магазинов, которые, как это принято в торговой практике, требовали подтверждения фирмы «Локвуд и Кь». Молодая женщина, зарабатывавшая сорок долларов в неделю, покупала в кредит во многих фешенебельных магазинах. «Люсетта Шэй» — небольшой магазин готового платья для изысканной публики, на цены которого жаловалась даже Джеральдина Локвуд. «Майлстоун и Лей» — небольшой ювелирный магазин для изысканной публики, не нуждающийся в рекламе. «Кимиото и Кь», «Марчбэнкс лимитед». Бюро заказов на театральные билеты, «Парфюмер Эдуард». Все эти заведения расположены на Мэдисон-авеню и прилегающих улицах. О них знает только богатая, шикарная публика, любители дорогих вещей. На бланке «Марчбэнкс лимитед» даже не указано, чем занимается эта английская фирма.

Была половина седьмого, когда Джордж Локвуд закрыл сейф и отправился подземной дорогой в жилую часть города. Джеральдина лежала в ванне.

— Придется тебе выбираться, — сказал он.

— А я как раз и собиралась, — ответила она. — Как ты провел день с Пеном? Расскажи все, как было, и потом можешь спросить, что я делала.

— Слава богу, в новом доме у нас будет достаточно горячей воды.

— А разве в старом недостаточно? Звонила Уилма. Завтра она ждет нас к ужину. Я согласилась.

— Знаю. Пен передавал.

— Где ты был? Я думала, ты в конторе, а тебя не было, и никто не мог сказать, куда ты ушел.

— Пен мог, но он, я думаю, не захотел говорить. Мы обедали с ним у Рэя Тэрнера и Чарли Боума, а потом он ушел, а я остался с ними.

— Заработал много денег?

— Потенциально. Потенциально. А пока что выложил изрядную сумму.

Она вылезла из ванны и вытиралась, а он начал раздеваться.

— Надеюсь, это не намек. Я ведь опять была у мистера Кимиото и сказала, что мы берем у него вазы. Теперь уж окончательно. Он хочет отправить их багажом, один из его сыновей поедет с грузовиком, чтобы присутствовать при разгрузке и распаковке.

— Надеюсь, он так и сделает. Как Мэри?

— Это доказывает, что они высоко их ценят. Мэри Чадберн? Плачет. У Лоренса туберкулез, а она…

— У Лоренса? Какого Лоренса?

— У ее племянника. Старшего сына сестры Дугласа. Мэри так привязалась к нему.

— Мэри привязывается ко всякому, кто дает ей повод поплакать.

— Знаю, но она делает много добра.

— Что ж, может быть, она раздобудет парню новое легкое.

— Я вижу, ты не в духе, Джордж. Пустить тебе воду?

— Да, будь так любезна.

— Вот только накину на себя что-нибудь. Мэри спрашивала меня, все ли в порядке у Пена с Уилмой. Я ответила, что да, насколько мне известно. Тогда она посмотрела на меня этак покровительственно, и я сказала, что не ручаюсь, потому что я ведь из провинции. Но я не сумела выпытать у нее ничего. Что-нибудь там неладно, а я не знаю? Когда я была у них на ужине, то ничего не заметила, а впрочем, я ведь и не выискивала.

— На что же она намекала?

— Ясно, на что. Как я поняла, либо у Уилмы есть любовник, либо у Пена — любовница. Одно из двух.

— Эта Мэри заварила кашу и смылась.

— Обычно она не сплетничает, если для этого нет оснований.

— Я же видел сегодня Пена, ни о каких неурядицах он не говорил. Значит, дело не в нем. Если же Уилма завела себе любовника, то это кто-нибудь вроде Рэнсида Мартина.

— Рэнсома.

— В семьдесят восемь лет он сравнительно безопасен. Так что пойди скажи Мэри, чтоб она либо рассказала тебе подробнее, либо перестала болтать. Не делай мне ванну очень горячую. Налей пополам с холодной.

— Я пополам и сделала. Принесли твои рубашки из прачечной.

— Зачем ты мне это говоришь? Разве я спрашивал тебя про рубашки?

— Надо же мне что-то сказать, чтобы рассеять твое плохое настроение. Ты раздражен, и это мне не нравится.

— Извини, Джеральдина.

— Я прожила слишком много лет, когда все постоянно было не так и во всем виновата была я. И за тебя вышла вовсе не для того, чтобы начиналась прежняя история. Этому не бывать, Джордж. Можешь не заблуждаться на этот счет.

— Ты вправду рассердилась?

— Нет, милый, не рассердилась. Но это не значит, что я не могу рассердиться. Ты должен понять одно: если я стараюсь быть ласковой — а стараюсь я почти всегда, — то не люблю, когда на меня огрызаются. Я чудесно провела вчерашний вечер, мне была приятна каждая минута, и под этим впечатлением я находилась сегодня весь день. Но ты можешь сделать человека и несчастным. Иногда ты становишься совсем чужим.

— Извини, дорогая. Весь день то одно, то другое…

— Вот примешь ванну, потом решишь, ехать ли нам куда-нибудь или поужинаем здесь. Меня вполне устроит и то и другое.

— Хорошо — обсудим.

— Ты самый привлекательный мужчина из всех, кого я когда-либо знала.

— Правда?

— Сам знаешь, что правда.

— После двух лет супружеской жизни?

— Для меня это всегда будет так. Вероятно, я должна благодарить за это те сотни женщин, которых ты встречал перед тем, как выбрать меня.

— Никаких сотен женщин у меня не было, Джеральдина. Несколько женщин было, но сотен — нет.

— Как женщина, я не хуже любой из них, хотя, ей-богу, узнала об этом лишь три года назад. Поэтому, наверно, ты и увлек меня, Джордж. Для такого мужа, как Говард Баксмастер, большого темперамента не требуется, поэтому я понимаю тех, кто спрашивает: что в ней нашел Джордж Локвуд? Что я должна им отвечать?

— Можешь отвечать, что я отнюдь не считаю тебя холодной женщиной.

— Я так и оставалась бы холодной, если б ты не был таким смелым. «Испробуй меня как-нибудь». Кто бы мог подумать, что короткая фраза, подобная этой, может изменить всю мою жизнь?

— Момент был выбран правильно. Я решил, что ты готовилась кого-нибудь испробовать.

— Так оно и было. Ты прочел мои мысли еще до того, как я сама осознала то, чего желала. Я вела себя ужасно, верно? Так глупо. И чувствовала себя неловко.

— Неправда. Ты вела себя естественно, без притворства и не старалась казаться иной, чем ты есть. В этом-то и весь секрет. А дураком-то как раз был Говард.

— О господи. Бедный Говард.

— Ну вот, ванна готова.

— Ты уже больше не сердишься?

— Надо же мне время от времени самоутверждаться.

Они поехали в Челси и в маленьком кабачке заказали итальянский суп и спагетти. Там к ним присоединился бывший товарищ Джорджа Локвуда по Принстону. Ресторанчик принадлежал одной семье и представлял собой длинный узкий зал, на обеих стенах которого были изображены уличные пейзажи итальянского городка. Перед фресками стояла белая деревянная решетка, которая должна была создавать иллюзию, будто смотришь на улицу из глубины сада. Живопись была настолько плоха, что никакой иллюзии не получалось. Но яркие краски и безукоризненная белизна решетки сглаживали впечатление от убогих фресок, подчеркивая добрые намерения хозяина и художника. Кьянти имело металлический привкус, свидетельствовавший о том, что оно хранилось в жестяных бидонах перед тем, как его перелили в оплетенные соломой бутылки, но еда была вкусная и обхождение приятное.

До одиннадцати часов никто не ушел, а после двенадцати осталась лишь одна молодая пара. Всякий раз, когда официант подавал очередное блюдо, хозяин Джо стоял у него за спиной и проверял, как тот выполняет свои обязанности — все до последней мелочи. Потом с легкой улыбкой откланивался клиентам и оставлял их в покое. Клиентура его состояла главным образом из лиц среднего возраста. Все эти люди знали Джо еще в бытность его официантом в «Клубе двадцати». Привычка пить вино во время еды развилась у них до того, как была принята Восемнадцатая поправка.[3] Чистая, состоятельная публика. У Джо были отличные связи в политических кругах, поэтому ни один полицейский в чине ниже лейтенанта в его ресторане не появлялся.

— Джордж, в городе болтают, что к тебе скоро обратятся за деньгами на строительство новой ночлежки, — сказал Нед О'Берн.

— Что?

— И будто собираются назвать ее «Карлтон — Мак-Леод».

— Ах, вот оно что.

— Или «Карбюраторный зал». Что же ты забываешь друзей-однокашников? Дал бы хоть знать о выгодном дельце.

— Когда мы с Пеном сами о нем узнали, ни один друг-однокашник, если он в здравом уме, не стал бы связываться, — ответил Джордж Локвуд. — Все вы так заняты куплей-продажей акций, что ничего другого и не видите. А мы с Пеном выпестовали эту идею. На полученные от нас гонорары адвокаты могли бы… приобрести несколько теннисных кортов.

— Золотых кортов, — сказал О'Берн. — Так говорят. В следующий раз, если подвернется что-нибудь в этом роде, вспомни и про меня.

— Не обещаю, Нед. Если дело выгодное, то я — то есть вместе с Пеном — целиком возьму его на себя. А если невыгодное, то как я буду потом смотреть в глаза своим старым добрым друзьям? Ну, а что ты мне предложишь?

— Дружбы ради, во избежание qui proquo[4], могу предложить кое-что в порядке совета. Сегодня при закрытии биржи цена на эти бумаги остановилась на одиннадцати с четвертью пунктах, но я намерен держать их, пока она не поднимется до сорока. Это случится примерно в середине января, как раз к тому времени, когда придут счета за рождественские покупки.

— Это акции чего-то крупного?

— Разумеется, нет. По правде говоря, акций не так уж и много, чтобы заинтересовать таких вкладчиков, как ты. Но меня устроит и скромная сумма в полсотни косых. А потом я выйду из игры.

— А дальше что?

— Дальше? Я же спекулянт и этого не скрываю. Даю заработать кое-кому из друзей, рассчитывая, конечно, на взаимность, если и им подвернется что-нибудь. Но для тебя, Джордж, это мелочь.

— Пятизначное число — не мелочь, Нед. Мы только что закончили строительство нового дома, и, если найдутся желающие оплатить за меня расходы, я не стану возражать.

— Ну так присоединяйся.

— Спасибо, Нед, не стоит. А то я еще захочу выйти из игры раньше тебя и начну продавать, и ты мне этого никогда не простишь.

— Конечно, мне ни к чему, чтобы ты сразу же все и продал. Этак ты действительно расстроишь мои планы, так что лучше не ввязывайся. Но раз ты не собираешься участвовать, скажу тебе по секрету, о чем идет речь. Ты хоть последишь за развитием событий в ближайшие три месяца.

— Я буду молчать, — сказал Локвуд.

— Речь идет о «Магико».

— На конце «ко»?

— Да. Радиоприемник. Восьмиламповый. Двое чикагских парней изобрели приспособление, устраняющее почти все помехи, которые появляются в городах из-за множества стальных конструкций, электрических лифтов и так далее. Если то, что они говорят, правда, то сорок пунктов — далеко не предел. Но я удовлетворюсь и сорока.

— Хорошо. Но сразу же возникает вопрос: почему фирмы «Этуотер Кентс» и «Стромберг — Карлсон» сами не усовершенствовали приемник? Почему за него взялись какие-то чикагские парни?

— Ты помнишь, Джордж, что я никогда не участвовал в викторинах? Я же не собираюсь держать эти акции вечно. Говорю, что слышал. Пока суд да дело, я немного заработаю, а потом потихоньку выйду из игры и скроюсь. Быть может, эта затея провалится, но я-то уплыву в буквальном и переносном смысле. У меня есть цель. Когда я ее достигну — это произойдет через пять лет, — то куплю себе в Ирландии деревню, где родился мой дед, и стану там царствовать. Весь остаток жизни буду ловить лососей и попивать виски. По натуре я не стяжатель. Конечно, бродягой меня не назовешь, но и в Мэлоны не мечу.

— Все понятно. У меня нет желания ехать в Ирландию, где таких, как я, будет, мало, но то, что ты собираешься делать, я уже делаю.

Джеральдина Локвуд и Кэтлин О'Берн в это время разговаривали о своем, в частности о том, где что можно купить, но тут Кэтлин вдруг сказала:

— Я слышала вашу последнюю фразу, Джордж. Что вы такое уже делаете, а Нед только собирается делать? Мне хотелось бы это знать, чтобы иметь какое-то представление о планах Неда.

— Как, вы тоже не знаете планов мужа? — удивилась Джеральдина.

— Тоже? Ты всегда в курсе моих планов, Джеральдина, — сказал Джордж.

— Ничего подобного. Мне объявляют решения, а планов я не знаю.

Позже, когда они вернулись в гостиницу, Локвуд сказал:

— Ты удивила меня, сказав, что не знаешь моих планов. Ты действительно так считаешь или на тебя просто кьянти подействовало? Мне кажется, Джо малость подкрепляет его.

— О, я и без кьянти сказала бы то же самое. И даже без чая. А что?

— Ничего. Это одно из тех заявлений, которые женщины делают в присутствии посторонних, но никогда не делают с глазу на глаз с мужьями. Когда муж и жена остаются наедине, подобные заявления приводят к ссоре. На людях же они стараются избегать ссор. Стало быть, раз ты предпочла сказать это на людях, значит — не хотела спорить со мной. Спокойной ночи, Джеральдина. Я не буду тревожить тебя утром, так как уеду рано. Весь день пробуду в деловой части города. Позавтракаю в ресторане.

— Очень хорошо. Спокойной ночи, Джордж.

На следующий день после ужина у Уилмы Локвуды играли в бридж, поэтому размолвка между Джорджем и Джеральдиной не была замечена ни хозяином, ни хозяйкой. Когда они снова возвратились в свой номер, Джеральдина сказала:

— Если у них что-нибудь и неладно, я этого не заметила. Не знаю, что они подумали о нас.

— Вот именно. Завтра я возвращаюсь в Шведскую Гавань. Едешь со мной?

— Нет, благодарю. Если пришлешь за мной машину, то приеду в субботу.

— В субботу? Тогда я посоветовал бы тебе справиться через Эндрю, где состоятся в этот день футбольные матчи. Если играть будут в Истоне, Бетлехеме или Аллентауне, то ты надолго застрянешь в пути.

— Не беда, если и надолго.

— Дело твое.

— Быть может, к тому времени ты оттаешь. Но после длительной поездки и всего прочего, возможно, я буду изрядно холодна.

— И то и другое не исключено, — сказал он. — Если я не увижу тебя утром, то встретимся в субботу. Спокойной ночи.

Утром он оставил ей записку:

«Дж.! Сегодня я вышлю Эндрю в Нью-Йорк, чтобы завтра ты могла выехать в любое время, когда пожелаешь. Вели Деборио забронировать ему номер в гостинице „Рузвельт“. Дж.Л.»

Джордж Локвуд взял ключи от своего «паккарда» у начальника станции в Рединге и к середине дня был уже дома.

— Вымой «паккард», Эндрю, а потом поезжай в Нью-Йорк. В гостинице «Рузвельт» тебе забронирован номер. Когда приедешь, позвони миссис Локвуд в гостиницу «Карстейрс». Без сомнения, у нее будет уйма вещей, которые надо доставить домой. Она скажет, в котором часу вы завтра отправитесь. Возьми «пирс-эрроу», он самый вместительный.

— Миссис Локвуд не любит ездить в «пирсе», когда далеко. Она жалуется, что в нем продувает.

— Без «пирс-эрроу» ей не обойтись. Если будет холодно, задерни боковые шторы. И захвати с собой побольше теплых вещей.

— Я думаю, что «линкольн» так же вместителен, если никто не сидит сзади.

— Это все, что ты думаешь? Надеюсь, сам-то ты не против, если обдаст чуточку свежим ветерком?

— Я нет. Да вот миссис Локвуд. Она против, — Эндрю улыбнулся.

— Чему улыбаешься?

— Только между нами. Она рассердится, если узнает, что я вам это рассказываю. Дело не только в сквозняках. Она жаловалась, что когда ездит в «пирсе», то выглядит старой — как те старые леди, что ездят в «пирсах» по Гиббсвиллу. Кроме того, эта машина ужас сколько жрет горючего.

— Кто это успел поговорить с тобой, Эндрю? Агент по продаже «кадиллаков»? Флиглер? Если да, то напрасно стараешься. «Кадиллак» я все равно не куплю. Так что скажи своему Лютеру Флиглеру, что из вашего заговора ничего не выйдет. Ну как, будешь ты мыть «паккард»? Поедешь в Нью-Йорк?

— Никто другой вам не предложит за «пирс» семьсот долларов, — сказал Эндрю.

— Не стоит он семисот долларов. И за «кадиллак» просят слишком мало.

— А миссис Гофман предлагают за ее «пирс» всего триста. Того же года выпуска, что и наш. Старой миссис Гофман.

— Сейчас он больше и не стоит. Брось, Эндрю. Может быть, ты и заработаешь свои два процента, но не на «кадиллаке». В моем гараже ему не стоять.

— Ну, как знаете, сэр.

— Что-то я хотел тебя спросить, да забыл за твоими разговорами, — Джордж Локвуд стоял перед Эндрю, который, сняв ботинки, надевал резиновые сапоги. — Да, вот что: говорят что-нибудь об этом мальчике, который убился?

— Вчера вечером был суд.

— Ты имеешь в виду допрос у следователя?

— Да. В газете утром писали, что это — смерть от несчастного случая. Вчера были похороны. Я слыхал, вы на них деньги давали.

— Где ты слыхал?

— В городе.

— Это правда. Но людям ни к чему об этом знать.

— По-моему, вы хорошо поступили, — сказал Эндрю. — По закону не обязаны были, да для людей лучше.

— Я не потому это сделал.

— Понимаю. Поэтому и считаю, что вы хорошо поступили.

— Говори прямо. Что у тебя на уме?

Эндрю встал.

— Никто не может винить вас, и я не это хочу сказать. Но кое-кто поговаривает, что стена-де и так достаточно высока. Не было никакой нужды в пиках.

— Ясно. Что еще говорят?

— Больше ничего.

— А по-моему, было еще что-то.

— Да, было, но все в том же роде. Говорят, что не следовало вам ставить пики. Они и весной так говорили, и вот теперь, начиная со вторника, опять говорят. Что вы всю жизнь прожили в доме с низкой железной оградой — я ведь говорю то, что слышал. Это не мое мнение. Всю жизнь жили в открытую, на виду у людей, и вдруг решили строить дом в долине. Поставили высокую стену да еще сверху пики. И вдобавок ко всему снесли все постройки на старой ферме Оскара Дитриха. Один парень сказал: «Что это с ним стряслось, зачем ему захотелось прятаться?» — Эндрю помолчал. — Знаете, мистер Локвуд, я буду говорить с вами как мужчина с мужчиной. Я у вас работаю и доволен вашим отношением, поэтому защищаю вас. Но тут дело в другом.

— И спасибо, что защищаешь. В чем же тут дело?

— Вас-то мне нечего защищать. — Эндрю запнулся и с надеждой посмотрел на Джорджа Локвуда, как бы прося его помочь выйти из затруднения.

— Кого же, в таком случае, надо защищать, если не меня?

— Вашу жену, миссис Локвуд. Некоторые ее во всем винят. Вы-то прожили в этом доме всю жизнь, и родители ваши — тоже. Наверное, и отец ваш здесь родился. Вот люди и говорят, что новый дом, стена, пики на стене и то, что вы снесли ферму Оскара Дитриха, — все из-за того, что вы во второй раз женились.

— Но это моя идея — не ее.

— Конечно. Только есть люди, которых невозможно в этом убедить.

— Я и не собирался никого ни в чем убеждать.

— Знаю. Я передаю лишь то, что люди говорят. Вы мало знались с жителями города, но они к вам привыкли.

— Моя первая жена тоже с ними не зналась. Почему же должна якшаться эта?

— Но у той была причина: она часто болела, и все это знали. А теперешняя миссис Локвуд — сильная, здоровая леди. Я передаю вам лишь то, что говорят.

— Ты приехал сюда из Нью-Йорка, Эндрю. Тебе еще пало знакома жизнь маленького городка.

— Однако мне здесь нравится.

— Да, но ты не знал, например, что когда моя мать вышла замуж за моего отца и переехала жить сюда, то городские жители считали ее выскочкой, потому что она разговаривала только по-английски.

— Как это понимать, сэр?

— Она была родом из Рихтервилла, всего в десяти милях отсюда, и, кроме английского языка, знала еще немецкий. Но отец плохо понимал этот язык, поэтому она и разговаривала только по-английски. А горожанам это не нравилось. Они обращались к ней по-немецки, а она отвечала им по-английски. Они осуждали ее за все, что бы она ни делала. И знаешь почему?

— Ну, причин может быть много.

— Причина одна. Она была женой Авраама Локвуда, моего отца, который вздумал искать себе невесту в десяти милях отсюда. Теперь история повторяется. Но я рад, что ты за меня заступаешься. Полагаю, что и за миссис Локвуд — тоже.

— Еще как, — ответил Эндрю. — Одному парню даже по морде пришлось дать.

— За что? Он сказал что-нибудь о миссис Локвуд?

— Он взял свои слова обратно.

— Рыцарство — хорошее дело, но побереги себя. Доброй ночи.

— Доброй ночи, сэр.

Джеральдина Локвуд вернулась домой, в свою красную кирпичную коробку, на следующий день к вечеру.

— Ага, затопил камин! Как хорошо, — сказала она, входя в кабинет мужа.

— Это все, что ты можешь мне сказать при встрече?

— Ты хочешь знать, собираюсь ли я тебя поцеловать? Нет, не собираюсь. Я, кажется, простудилась: чихаю от самого Истона. Могла бы отомстить тебе и заразить, но я не такая зловредная. И потом — какое право ты имеешь на поцелуй? Ты вел себя по-хамски, Джордж, и мне это совсем не правится.

— Возможно. Бывает.

— Так вот: мне это не нравится. Да, да, не нравится. А ты даже не извинился.

— Это избавило бы тебя от простуды?

— Не связывай простуду с моими чувствами. Простуда здесь ни при чем. Впрочем, нет. Почему ты послал Эндрю не на «линкольне»?

— Потому что в «пирс-эрроу», как я надеялся, легче простудиться.

— Этого я тебе не прощу, вот увидишь. Припомню все, что было в последние два-три дня. Пойду приму ванну и лягу в постель. И не утруждай себя, не приходи желать мне спокойной ночи.

— Хорошо, Джеральдина. Как тебе будет угодно.

— Где моя почта? Пришли посылки?

— Спроси у Мэй.



Одним из пассажиров вечернего поезда, прибывшего из Филадельфии в конце февраля 1921 года, был Бинг Локвуд, иными словами Джордж Бингхем Локвуд-младший, высокий стройный молодой человек двадцати двух лет. На нем были светло-коричневая шляпа и длинная енотовая шуба. Шуба была расстегнута, и из-под нее виднелся светло-серый английский костюм. Ноги были обуты в черные ботинки с квадратными носами, перетянутые в подъеме черными союзками. Он вышел из пульмановского вагона и, став на носки, посмотрел поверх толпы сначала в одну сторону, потом в другую. На перроне, по бокам от него, стояли великолепный английский вещевой мешок из свиной кожи и не менее великолепная теннисная сумка, тоже из свиной кожи. И одежда и вещи этого человека отвечали последней моде, принятой у студентов-старшекурсников, но держался он сейчас без свойственной этой породе людей развязности.

— Привет, Джорджи. Погостить домой на субботу? — спросил Айк Венер, заведующий багажным отделением.

— Здравствуйте, мистер Венер. Не видели нашего Генри?

— Нет. Но я, правда, не искал его. И машины вашей не видел. Может, еще приедет.

Венер ушел, и скоро Бинг Локвуд остался на перроне один, все время поглядывая на часы. Прошло пять минут.

— Видно, придется тебе поразмять свои длинные ноги, Джорджи, — сказал подошедший опять Венер. — Или позвонить к тебе домой? Пойду позвоню, если хочешь. А ты пока здесь посмотришь.

— Нет, спасибо, мистер Венер. Пожалуй, пойду пешком.

— Может, что неладно, Джорджи? Дома что-нибудь не в порядке? Надеюсь, матери не стало хуже.

— Все хорошо, спасибо. До свидания, мистер Венер.

Бинг Локвуд прошел два квартала на восток, потом — три квартала на юг и оказался у родительского дома. Отворив дверь, он вошел, оставил вещи, шубу и шляпу в холле и направился в кабинет отца.

— Здравствуй, отец.

Джордж Локвуд отложил вечернюю газету в сторону.

— Здравствуй, сын.

— Ну, вот и я.

— Вижу, что ты. Садись, чего стоишь. Не жди, когда тебе скажут, что делать.

Сын сел на стул и закурил.

— Давно ли перестал носить подтяжки? Или в Принстоне другая теперь мода?

— Неужели ты начнешь нашу беседу с того, что станешь критиковать мою одежду? — проворчал Бинг.

— Да с чего ни начни, повод покритиковать тебя найдется. Разве не так?

— Наверно, так. Но не с подтяжек же начинать, черт побери.

— Ладно. Оставим подтяжки. Начнем с твоей манеры разговаривать.

— Ну, извини.

Джордж Локвуд встал, открыл лежавший на письменном столе серебряный портсигар и вынул сигарету. Хотел было закурить, но передумал, взял портсигар в руки, осмотрел со всех сторон и протянул сыну.

— Приятно было получить от тебя этот подарок. А теперь возьми обратно.

— Зачем? Я его выиграл, он тебе понравился, и я был рад сделать тебе подарок.

— Да. Но как ты его выиграл?

— О господи. Это же за теннис.

— Тебя вышвырнули из колледжа за жульничество на экзаменах, и, насколько я знаю, ты жульничаешь во всем.

— На чемпионате по теннису одним обманом победы не добьешься, черт побери. Ты замечал, что на возвышении сидит судья и все видит? Если не хочешь этого портсигара — выкинь его в мусорную корзину. Мне он тоже не нужен.

— Зачем ты вообще приехал домой? Мог бы не ехать, деньги у тебя есть. Ты опозорил семью и еще имеешь наглость разговаривать со мной таким тоном.

— Понятно. Значит, это ты не разрешил Генри встретить меня.

— У Генри сегодня свободный день.

— А сам ты, конечно, не пожелал ехать. Впервые за семь с половиной лет меня никто не встретил.

Джордж Локвуд фыркнул.

— Скажи на милость! Ты, может, думал, что мы в духовым оркестром выйдем тебя встречать?

— Ничего такого я не думал, и ты это знаешь, отец. Я заслужил наказание и, надеюсь, приму его как подобает мужчине. Но насмехаться надо мной, начинать разговор о каких-то подтяжках… Возвращать портсигар… — Голос Бинга дрогнул. — Право, отец…

— Ради бога, без слез. Час от часу не легче. То ругаешься, как извозчик, а то хнычешь, словно девчонка. Хочешь реветь — иди к себе в комнату.

— Больше не заплачу. Я уж говорил тебе по телефону и скажу еще: все отдал бы, если бы мог смыть это пятно. Лучше было завалить экзамен, чем обманывать.

— Или быть уличенным в обмане. Насколько я понимаю, однажды тебе это уже сошло с рук.

Сын в нерешительности помолчал.

— Дважды сходило с рук. Но я жалею, что не отдался на волю судьбы и не провалился.

— Верно. Если бы только провал, куда легче было бы устроить тебя в другое учебное заведение. Даже и обратно в Принстон дорога не была бы закрыта. А сейчас тебя не берут даже в Пенсильванский университет и в Бакнелл.

— Ты что, обращался и в Пенсильванский и в Бакнелл?

— Говорил кое с кем из знакомых. Правда, в Бакнелл можно — только не в этом году, а в следующем. У твоей матери есть родственник, он баптистский священник в Уилкс-Барре.

— Я не хочу ни в Бакнелл, ни в какой другой.

— Ах, у тебя свои планы. Можно спросить какие?

— Я еду в Калифорнию. Буду там работать.

— В каком-нибудь банке, конечно?

— Чего ты добиваешься? Так и норовишь ударить ниже пояса. Нет, не в банке. Отец одного моего товарища по общежитию оказался добрее, чем родной отец. Он берет меня к себе на ранчо. На следующей неделе поеду. Могу уехать и завтра, если уж на то пошло.

— Почему же не уехать? Я не держу тебя.

— Ты и не можешь держать. Надеюсь, мы видимся в последний раз. Прощай, отец!

— Подожди минутку, пока ты не совершил еще свой драматический выход. Тебя мать там ждет. Что ты ей скажешь?

— Скажу, что получил место в Калифорнии и что завтра должен ехать.

— Я спросил лишь для того, чтоб в наших ответах не было разнобоя. Это все, что меня волнует. Когда придешь наверх, имей в виду, что это, может быть, твоя последняя встреча с нею. Если ты долго пробудешь в Калифорнии.

— Как долго?

— Если пробудешь там год. Не расстраивай ее, иначе тебе придется отложить свой отъезд на несколько дней. Так что трагедий с ней не разыгрывай.

— И почему не может быть наоборот?

— Будь ты проклят! Не думай, что я это забуду.

— Ладно, — буркнул Бинг.

Увидев сына, мать сняла с головы чепец. Она сидела в кресле с высокой спинкой. На ней был халат, надетый прямо на ночную рубашку; ноги ее в домашних шелковых туфлях покоились на круглой ковровой скамеечке для ног. Быстрым движением пальцев она поправила волосы и протянула к нему руки.

— Иди сюда, Джорджи, дай я отшлепаю тебя как следует. Ну, поцелуй меня.

Он поцеловал ее и сел в такое же кресло, стоявшее по другую сторону камина.

— Кури, не стесняйся. Дай и мне немного дымка.

— Когда ты начала курить?

— Когда я начала курить? Ровно тридцать лет тому назад. Сигареты с яванским перцем курила, когда мне было четырнадцать лет.

— Разве тогда уже курили яванский перец?

— О, не знаю. Я пошутила. Никогда я не курила, а вот ты, я знаю, курил такие сигареты. Когда тебе было четырнадцать и даже меньше.

— Уже тогда знала?

— Могла ли я не знать? От тебя за целую милю разило. Ты ужинал?

— Нет.

— Голоден, значит.

— Не очень. В Рединге на вокзале поел устриц.

— Ты уже разговаривал с отцом, я знаю. Я слышала ваши голоса, только разобрать ничего не могла. Конечно, он очень расстроен. Но он отойдет. Ты ведь помнишь Чарли Ларриби? Впрочем, может, и не помнишь. Это мой троюродный брат. Он как-то приезжал сюда читать проповеди в баптистской церкви и ночевал у нас. Тебе тогда было три или четыре года — не больше. Так вот: он изрядно преуспел как пастор, пастор-баптист, и я где-то прочла, что он стал одним из попечителей Бакнелла. Тогда я посоветовала отцу написать дяде Чарли и изложить все обстоятельства, ничего не скрывая, и попросить его как христианина и священника…

— Знаю, мама. Отец говорил.

— Да? Я была уверена, что он скажет. Тебя зачислили на будущий год или, вернее, зачислят. Одним словом, возьмут. И ты получишь диплом. Всего один год, сынок.

— Не так уж важен мне этот диплом, мама. Довольно с меня колледжей.

— Я боялась, что ты так именно и скажешь. Но не торопись с решением. Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь, что тебя берут в Бакнелл по протекции. Но куда бы ты ни поступил, тебе придется гораздо труднее, чем любому другому студенту. За тобой будут следить во все глаза, и первый же неверный шаг… одним словом, ты понимаешь. Но именно поэтому ты должен пойти учиться. Это — лучший способ загладить то, что произошло в Принстоне. Смой с себя это пятно. Бакнелл готов предоставить тебе такую возможность, и я надеюсь, что ты поедешь, получишь диплом и докажешь Принстону, что ты извлек урок из своих ошибок.

— Да, мама, я постараюсь смыть это пятно. Но не с помощью Бакнелла. Я уверен, что они предоставляют мне эту возможность с самыми благородными намерениями, по колледжей с меня хватит. Взгляни на мои отметки за годы учебы: я еле-еле вытягивал, и то не всегда. В прошлом году я ведь тоже жульничал. И вообще мне не следовало поступать в университет, зря только тратили время и деньги. Может, это и хорошо, что меня поймали, хотя жаль, что так получилось почти перед самым окончанием. Еще бы четыре месяца…

— Но, возможно, это и к лучшему. Если бы ты закончил нечестным путем, то неизвестно, как бы это повлияло на твою дальнейшую жизнь. Ну, так каковы твои планы?

— Отец Стива Кинга, с которым мы вместе жили, говорит, что у него есть для меня работа.

— В Калифорнии? Такая даль! Туда целую неделю поездом добираться, сынок.

— Я ведь даже в Китай готов был уехать, а уж сколько туда добираться, я даже и не представляю себе.

— Чем же ты будешь заниматься в Калифорнии?

— Буду работать на ранчо мистера Кинга.

— Ковбоем?

— Нет, он не занимается скотоводством. Фрукты выращивает. Апельсины и прочее.

— Тебе это по душе?

— Не знаю. Сначала надо попробовать.

— Что ты будешь делать? Собирать апельсины?

— Наверно, да. Первое время. Он сказал, что я начну с самого низа. Чернорабочим. На тяжелых работах. Но если я хочу стать человеком, говорит он, то это возможно лишь таким путем.

— А с самим мистером Кингом ты разговаривал?

— Я получил от него письмо. Он ничего толком не говорит о моей будущей работе, только то, что работа будет тяжелой. А от Стива я знаю, что если он говорит «тяжелая», значит, так оно и будет. Гребля для Стива — пустяки после лета, проведенного на ранчо.

Рука матери безжизненно повисла на подлокотнике кресла.

— Когда ты уезжаешь?

— Завтра.

— Я так и знала. Так и знала. Знала, что ты едешь сюда прощаться. Встань, Джорджи. Дай мне посмотреть на тебя. Повернись. Ох, мой сын! Милый мой! — Она протянула руки, и он, став на колени, дал ей обнять себя.

— Не плачь, мама. Все-таки это ближе Китая.

— Не ближе. Для меня не ближе. Но хотя бы это не война. Четыре года назад я ужасно боялась за тебя. Но сейчас войны нет. Для тебя начинается новая жизнь, и это замечательно. Ты ведь тоже так считаешь, да?

— Да.

— Быть может, встретишь там хорошую девушку.

— Рано еще об этом говорить, мама.

— Не рано. Ты взрослее, чем тебе кажется. Жил ты весело, беззаботно, были приятные развлечения, теннис, товарищи… Но теперь, я думаю, все это кончилось.

— Верно, кончилось.

— А теперь сядь, я расскажу тебе об отце. Обо мне ты уже знаешь, я вижу, что знаешь. Вижу по тому, как ты бережно со мной обращаешься. Тебе отец сказал, да? Но это совсем не то, я должна сама тебе рассказать. Плохо у меня с сердцем. Наверное, я уже никогда не спущусь больше вниз. Но не можешь же ты оставаться здесь и ждать, пока со мной случится последний приступ. В таком состоянии я могу прожить годы. Так вот, о твоем отце.

— Ты хочешь сообщить, что он мне не отец?

Она засмеялась.

— В том, что он тебе отец, нет ни малейшего сомнения. Подумай о другом; как переменились времена, если ты задаешь мне такой вопрос. Что было бы, если б дядя Пен задал такой вопрос твоей бабушке!

— Времена не переменились. Это мы с тобой переменились.

— О, может быть. Кажется, что-то в этом роде сказал Шекспир. Во всяком случае, для того чтобы ты понял своего отца, Джорджи, я должна рассказать тебе кое-что о нем. В том, что я скажу, нет ничего ужасного или скандального. Это лишь черта его характера. Он слишком много думает.

— Слишком много думает?

— Да. Ты похож больше на меня, я это поняла, когда ты был еще маленьким. А отец целиком ушел в себя и все думает, думает. Ничего не предпримет, пока не обдумает. И ему приятнее планировать, чем осуществлять свои планы. Не успеет подготовить себя к какому-нибудь делу, как уже теряет к нему интерес. Большое ли, маленькое ли дело — он его изучает. Ты обрати внимание, как он заказывает себе в ресторане еду. На это у него уходит уйма времени, сама же еда, кажется, не доставляет ему никакого удовольствия. Или как шьет себе новый костюм. Шесть раз примерит, а когда костюм готов, то месяцами висит в шкафу ненадеванным.

— Это я знаю.

— Есть и другое, чего ты, возможно, не знаешь. Теперь, поскольку ты выходишь в большой мир, я могу рассказать тебе это. Хоть тут и нет ничего из ряда вон выходящего, но твой отец не всегда был мне верен.

— Ты хочешь сказать, что он вступал в связь с другими женщинами?

— Да. Не так часто, но и не редко. Правда, ненадолго, потому что после года обдумывания и планирования он в конце концов терял к ним интерес.

— Что это за женщины?

— Разные. Я не всегда знала их в лицо или по имени, но, когда они были, я это чувствовала.

— И ты ни разу не подала вида?

— Только в первый раз. Ту женщину я знала. Моя подруга. Тогда мне казалось, что жизнь кончилась, все кончилось. Тем более что в то время я носила Эрнестину.

— Это было ужасно.

Она покачала головой.

— Нет. Когда он все объяснил, мне это не показалось столь ужасным.

— Как же он сумел тебе это объяснить?

— Сумел. И когда объяснил, то я поняла, что вышла замуж за человека, который не способен любить. Поэтому и измены его не так уж много значат.

— Вот те на!

— Да, не так уж много, поскольку… есть вещи, о которых не говорят. Муж и жена могут жить вместе многие годы, иметь детей и никогда не касаться этой стороны супружеской жизни. И мы с твоим отцом не касались, пока он не завел интриги с другой женщиной. И тогда у нас был разговор. Он сознался в измене и дал мне объяснение, показавшее ничтожность его чувства. Или любви, что ли. Да. Видишь ли, он сказал, что мужчина, раз узнавший женщину, уже не может обойтись без физической близости с другими женщинами. И он выбрал даму из нашего круга, так как если она вздумала бы устраивать ему сцены, то рисковала потерять не меньше его.

— Он заводил интриги только с женщинами вашего круга?

Она улыбнулась.

— О, нет. Такого количества неверных жен не набралось бы.

— Значит, другим своим романам он давал иное объяснение?

Она покачала головой.

— Нет. Я больше не требовала от него объяснений. О своей первой связи он рассказывал с таким хладнокровием — я сразу поверила, что он говорит правду. Правду о себе — он даже не сознавал, насколько разоблачил себя при этом. И до сих пор не сознает. Это было так, точно он рассказал мне о какой-нибудь своей болезни. Как я, например, рассказала ему, что у меня с сердцем.

— Ну, а у него сердца нет.

— В этом смысле — да, сердца у него нет. Но пойми и другое: он во многих отношениях хороший муж. Я не променяла бы его ни на одного из тех, кого знаю. Он великодушен, предупредителен, ласков. И таким был всегда, а не только с тех пор, как со мной случился сердечный приступ. Всегда. То, что другим женщинам еще предстоит узнать, я уже знаю, он никогда никого не любил, ибо не может любить. И это знание принесет им горе, не может не принести. Сама-то я прошла через это уже много лет назад.

— Зачем ты мне все это рассказываешь, мама?

— На то есть причина. Дело не в желании посплетничать о твоем отце. Я стараюсь помочь тебе научиться понимать людей. Ты уезжаешь к чужим людям. Не удивляйся, если порой тебе будут непонятны их поступки. И не удивляйся поступкам отца. Он весь ушел в себя, и он очень несчастен оттого, что так много теряет в жизни.

— Видимо, я пойму это когда-нибудь позже.

— Во всяком случае, сейчас не пытайся это понять. Вот подожди, встретишь человека, которого не поймешь, тогда и вспомнишь мои слова. Женщины такого типа тоже ведь попадаются. Не только мужчины.

— Ты в своей жизни кого-нибудь любила?

— Твоего отца. Шесть лет. Потом узнала, что он за человек, и перестала любить. Но к тому времени родился ты, потом Эрнестина, и я стала любить вас и не жалела, что разлюбила отца. Я хочу, чтобы ты ехал в Калифорнию не только полный надежд, но и подготовленный к жизни. Ты можешь разочароваться в людях, разочароваться в тех, кого полюбишь. Если это случится, вспомни, что я прожила пятнадцать лет с мужчиной, которого перестала любить, и никто не знал, что я несчастна. Впрочем, большую часть времени я и не сознавала этого, разве что в те минуты, когда вспоминала о шести годах любви. Тебе ведь никогда не приходило в голову, что я несчастна, правда?

— Нет. Но иногда я задавался вопросом, как ты можешь быть счастлива с таким человеком, как мой отец. Дальше этого я не шел.

— И хорошо, что не шел. Дети должны думать, что их родители счастливы. Но ты теперь взрослый, скоро заживешь самостоятельно, так что некоторая утрата иллюзий тебе не повредит.

— У меня их не так много, как ты, может быть, думаешь. Особенно сейчас. В отношении себя, например, я вообще не питаю иллюзий. До прошлого года я считал себя честным. А потом оказалось, что ошибался.

— Ты был и остаешься честным. Но кое в чем ты, возможно, слаб. Большинству из нар присущи те или иные слабости. Разве тебе не приходилось читать о людях, которые вели тихую, благопристойную жизнь, а потом оказывались не в силах устоять перед соблазном? Брали из кассы деньги и убегали. А тебе ведь не сорок пять лет, всего двадцать два года. Никому, кроме тебя самого, от твоего поступка не было вреда. Никто, в сущности, не пострадал оттого, что тебя попросили из Принстона. Твой отец говорит о позоре, но он настолько оторвался от людей, что никто почти ничего о нас не знает. Конечно, он будет это скрывать от жителей Шведской Гавани, но он и всегда все от них скрывал, так что разница невелика. Будь он более дружелюбным, общительным человеком, молчание его было бы замечено, а так никто, кроме членов нашей семьи, не знает, что ты оставил Принстон.

— Знают.

— Я говорю о Шведской Гавани.

— Я никогда больше не смогу вернуться в Принстон или встретиться со своими университетскими товарищами.

— Кто из них приходил прощаться, когда ты уезжал?

— Четверо-пятеро ребят.

— Ну и запомни этих ребят. А остальных забудь. Те четверо-пятеро постоят за тебя, а остальные не имеют значения. — Она вздохнула. — Да и никто не имеет значения.

— Ты устала?

— Да, немножко. По-моему, у меня еще что-то не в порядке, не только сердце. Хотя достаточно было бы и сердца. Какая это мука — быть инвалидом.

— Приляг, я пойду.

— Хорошо, иди. Перед тем как укладываться спать, загляни ко мне. Перед сном я обычно читаю. Читаю роман о женщине, начавшей жить заново. Но у нее судьба не такая, как у тебя. Она бежит с мужчиной из дому и потом возвращается, так и не став его женой. До этого побега она жила, как Золушка, как гадкий утенок и — о чудо! Возвращается обновленной. Сколько уверенности в себе придала ей эта история! Автор книги — женщина, но я не верю ни одному ее слову. А еще я прочла книгу о жизни в Принстоне. О ней сейчас много говорят. Там вообще-то учатся когда-нибудь?

— Очень мало. Поэтому некоторым из нас и приходится жульничать на экзаменах.

— Ох, Джорджи!.. Ты все об этом.

Еще с лестничной площадки второго этажа он заметил, что его вещи перенесены из холла в комнату. Однако, сойдя вниз, он увидел, что обеденный стол накрыт на одного. Он прошел в кухню.

— Привет, Мэй! Привет, Маргарет! Стол накрыт для меня или для отца?

— С прибытием, — сказала Мэй. — Для вас. Отец сегодня ужинает в Гиббсвиллском клубе. У него там какая-то встреча, так что ждать вас он не мог.

— Хорошо. Когда будет готово — скажите. Генри дома?

— У него сегодня свободный день.

— Кажется, я видел у него в окне свет.

— Он у себя, но у него сегодня свободный день, — повторила Мэй.

— Вот как, — сказал Бинг Локвуд и, подойдя к стенному телефону, нажал кнопку над надписью «Гараж». — Генри, это Джордж.

— Какой Джордж?

— Джордж Бингхем Локвуд-младший.

— У меня сегодня свободный день.

— Начиная с послезавтрашнего дня я едва ли буду часто тебе докучать. Только завтра — и все. Из Принстона, штат Нью-Джерси, идет мой сундук. Его надо переадресовать на имя… возьми, пожалуйста, карандаш… на имя Джека Кинга, ранчо Сан-Маркое, округ Сан-Луис Обиспо, Калифорния.

— Не успеваю за вами. Названия-то все испанские.

Бинг медленно повторил адрес.

— Записал?

— Джеку Кингу, ранчо Сан-Маркое, округ Сан-Луис Обиспо, Калифорния. Вы, значит, не хотите, чтобы я привозил этот сундук домой. Я должен переадресовать его и погрузить в следующий поезд. Кто за это будет платить?

— Уверен, что мой отец с удовольствием заплатит.

— А разве вы не можете отправить его по билету?

— Я еще не покупал билета.

— Тогда купите, и пусть Айк Венер переадресует сундук. Это упростит дело. И сэкономит большие деньги. Если вы знали, что поедете до самой Калифорнии, то почему не отправили сундук прямо из Принстона, вместо того чтобы делать такой крюк?

— Я не был уверен, что поеду в Калифорнию. А вот теперь уверен. — Бинг повесил трубку.

— Вы едете до самой Калифорнии? — спросила Мэй.

— До самой.

— А что случилось? Неприятности в колледже? — спросила Маргарет.

— Еще какие. Я жульничал на экзаменах.

— Ну, не шутите, скажите правду. В чем вы провинились?

— Я уже сказал: жульничал на экзаменах.

— Ладно. Не хотите — не надо. Может, из-за девушки какие неприятности?

— Скорее всего, из-за выпивки, — сказала Мэй.

— Почему из-за выпивки скорее всего? — спросил Бинг.

— Потому что девушек в ваш колледж не берут, — сказала Мэй.

— Есть еще девицы другого сорта. Те, что околачиваются там, где побольше молодых парней, — сказала Маргарет. — Но мы из него все равно ничего не вытянем. Либо женщины, либо выпивка.

— А может, и то и другое. Мой племянник учится в Пенсильванском университете — так там есть общежития. И что в этих общежитиях творится, ты бы не поверила. А в Принстоне общежитие, наверно, еще хуже.

— Почему? — спросил Бинг.

— Потому что там учатся дети более богатых родителей и у них больше денег. Там гораздо хуже.

— Да нет, всего какую-нибудь неделю, — сказал Джордж.

— Неделю? — переспросила Маргарет.

— Да. Раз в году в Принстоне устраивают так называемую Неделю Оргий, когда разрешается приводить к себе в комнату каких угодно женщин.

— И оставлять их на ночь? — спросила Маргарет.

— Конечно. Все разрешается. Только не с профессорскими женами. Если тебя застанут с профессорской женой, тебе придется перевести пятьдесят строк Горация.

— Не верю я этому, — сказала Маргарет.

— А я уж не знаю, что и подумать, — сказала Мэй.

— А вы моего отца спросите. Спросите его как-нибудь, приходилось ли ему переводить пятьдесят строк Горация.

— Пятьдесят строк чего?

— Наверно, пятьдесят строк каких-нибудь ужасных выражений, — сказала Мэй.

— Я так и думала, — сказала Маргарет. — Чего же еще? А разве есть книга, в которой напечатаны все эти ужасные вещи?

— Я пришлю вам экземпляр.

— Только не мне. Я не хочу, чтобы почтальон знал, что у меня есть такая книга, — сказала Маргарет.

— У меня наверху сохранился старый экземпляр, — сказал Бинг.

— Вот уж никогда не видела, — сказала Мэй. — А вашего отца разве заставали с профессорской женой?

— Когда вы будете его об этом спрашивать, следите за выражением его лица.

— Он может уволить меня, — сказала Мэй.

— Может. Бывшим студентам Принстона не полагается разговаривать о Неделе Оргий с посторонними.

— Когда же эта неделя бывает?

— Когда? В разные годы по-разному. Иногда осенью, иногда весной. Все зависит от студенческого совета. Вам объявляют, что Неделя Оргий начинается, мол, тогда-то. Большинство профессорских жен уезжает на это время из города — на всякий случай.

— Но кто-нибудь из них всегда остается.

— Молодые, наверно, — сказала Мэй. — Хорошенькие.

— В большинстве молодые и хорошенькие, — подтвердил Бинг. — Но я с профессорскими женами не связываюсь. Не стоят они того, чтобы из-за них переводить пятьдесят строк Горация.

— Лучше бы вам держаться подальше от женщин, — сказала Маргарет.

— Да ведь он уже взрослый. Ему двадцать два, — возразила Мэй.

— Взрослый, нет ли, дело не в этом. Видишь, какая у него неприятность. Вот уже и в Калифорнию едет.

— Как, вы говорите, называется эта неделя? — спросила Мэй.

— Неделя Оргий. По имени Джона У.Орги. В тысяча восемьсот шестьдесят пятом году он был профессором педерастии в Принстонском университете, с него все и началось. Профессор Джон У.Орги. Легко запомнить. В Нассау-Холле стоит его статуя.

— Гм. Не может быть, — сказала Маргарет.

— По-вашему значит, Джон У.Орги не был профессором педерастии? — спросил Бинг. — По-вашему, в Нассау-Холле нет и его статуи?

— Может, он и был знаменитым профессором этой… как ее… но не пытайтесь убедить меня, что какой-нибудь профессор пошел бы на такое, — ответила Маргарет.

— Обычный профессор, возможно, и не пошел бы, но профессор педерастии — да. По-моему, вы не знаете, что такое педерастия, Маргарет.

— Слыхала. Какая-то медицинская наука. О человечьих скелетах.

— Вот и не знаете. Путаете с ортопедией. А это — совсем не одно и то же.

— Но на слух-то они почти одинаковы, — сказала Маргарет.

— В этом-то и беда. Например, что такое гомилетика?

— Знаю, но предпочла бы не говорить. Что-то вроде Арти Минзера?

— Ну да! Про гомилетику знаете, а про Джона У.Орги, профессора педерастии, — нет. Это его наука. Он верил в абсолютную свободу личности и проводил этот эксперимент, допуская в течение недели полную свободу. Эксперимент длится полстолетия.

— Но вам-то он пользы не принес, — сказала Маргарет.

— Об этом пока рано судить.

Это был последний вечер Джорджа Бингхема Локвуда-младшего в родительском доме. Он ужинал один и ел то, чего не заказывал и не стал бы заказывать. Когда он зашел в комнату матери, та спала. Он позвонил трем девушкам в Гиббсвилл, но как-то так совпало, что все они ушли играть в бридж и дома их не ждали раньше полуночи. Он распаковал и вновь упаковал вещевой мешок, принял ванну, лег в постель и заснул с книгой в руках. Он не слышал, когда вернулся отец, не слышал, как к нему заходила мать, как открывала окна и гасила свет.

Проснулся он в шесть часов. Побрился, оделся и позавтракал в последний раз на кухне. Маргарет уговаривала его есть больше. После завтрака он поднялся наверх, постучал и вошел в комнату матери.

— Ты едешь в восемь сорок шесть? — спросила она.

— Да. Спасибо, что открыла окна. Это ведь ты сделала?

— Ты так крепко спал. Тебе надо было выспаться. Напиши мне с дороги. Наверно, ты поедешь через Чикаго, но вряд ли тебе захочется навестить там наших знакомых.

— Думаю, вряд ли.

— Составь список того, что надо для тебя сделать. Шубу твою я велю сдать на хранение. Она тебе пока не понадобится. А когда придет сундук, я скажу Генри…

— С ним я уже договорился.

— Телеграфируй мне, когда приедешь в Калифорнию, а потом, когда устроишься, напиши подробнее. Я хочу знать все. Деньги нужны?

— Нет, спасибо.

— Но если когда-нибудь понадобятся…

— Знаю. Еду я налегке, потому что там мне пригодится только рабочая одежда. Джинсы.

— Джинсы?

— Рабочие штаны, только без нагрудника. Там их называют «левис». В Сан-Франциско есть магазин, владельца которого зовут Леви. Это я все от Стива узнал.

— Мать Стива живет тоже там? На ранчо?

— По-моему, да. Но ты не пиши ей, мама. Подожди, пока я обживусь немного и когда представится случай. Адрес я тебе дам сейчас, но ты понимаешь, почему я не хочу, чтобы ты писала миссис Кинг.

— Конечно. С Эрнестиной я за тебя попрощаюсь.

— Да, пожалуйста. Ну? Кажется, я слышу шаги Генри.

— Да. По-моему, мы обо всем условились.

— Обо всем. Надо спешить. Из-за меня они поезд держать не будут. Береги себя. Я буду писать, и ты мне пиши.

Она оценивающе посмотрела на него.

— Все к лучшему. Я в этом уверена. Ничего из того, что тебе действительно нужно, ты здесь не оставляешь. Моя любовь едет с тобой и с тобой пребудет. Ты это знаешь, мой мальчик.

— Да, мама. Это я знаю. — Он нагнулся и поцеловал ее. Она погладила его по голове — всего один раз.

— Торопись. Храни тебя господь.

Едва он сел в вагон, как поезд тронулся.

А его отец в это время стоял у окна в комнате его матери. Он был уже одет. Она вышла из ванной и легла в постель.

— Доброе утро, Агнесса.

— Доброе утро.

— Он уехал.

— Да, уехал, и я его больше не увижу.

— Это еще неизвестно.

— Тебе это так же хорошо известно, как и все остальное. Как и то, что вчерашнего вечера я тебе никогда не прощу.

— Агнесса, послушай меня, пожалуйста. Здесь две стороны вопроса, будь справедлива.

— Какие там две стороны! И не в справедливости дело, Джордж. Это — тот случай в твоей жизни, когда нечего было думать, думать, думать. Какой прок от твоих раздумий? Ты лишил моего сына возможности побыть дома хотя бы еще одну ночь. Не будь тебя здесь неделю или месяц, я могла бы ему как-то помочь. Не знаю, что ты ему сказал, но это факт, что он не мог больше здесь оставаться. Уж если ты не хотел отнестись к нему по-человечески, то хотя бы уехал куда-нибудь, дал мне возможность рассеять у него чувство, будто он прокаженный.

— Он был настолько любезен, что пожелал мне смерти.

— Что ты ему сказал? Что побудило его к этому? Не говори. Я не хочу слушать.

— А мне очень хочется сказать тебе.

— Не надо.

— Ты пользуешься своим положением больной.

— Каким положением? Что это за положение, которым я пользуюсь? Я знаю, что со мной будет. Знаю, что жить мне осталось самое большее год. Или ты мог бы и этот срок укоротить на несколько месяцев? Самое плохое ты высказал, кажется, вчера вечером. Что еще ты можешь сказать? Что-нибудь такое, что вызвало бы у меня новый приступ? Но ты сдерживаешься, ты не хочешь извлекать преимущества из того, что я больна? Какой же ты лицемер, Джордж Локвуд. Я просто поражаюсь.

— Благодарю.

— Вот когда я раскусила тебя. Хоть и поздно, но раскусила. По крайней мере, умирая, буду знать, кто ты есть. Ты делаешь вид, будто тебе безразлично, что о тебе думают люди, но это неправда. Никто в мире не придает мнению посторонних большего значения, чем ты. Ты и не сноб, и не аристократ. Ты просто трус, который боится, как бы о нем что-нибудь не узнали — хорошее или плохое. Ты думаешь, что если люди будут знать про тебя хорошее, то узнают и плохое. Только и всего.

— Значит, во мне есть и хорошее?

— О, да. Я даже сказала твоему сыну, что ты великодушен, предупредителен, ласков.

— Уверен, что это не встретило сочувствия.

— Я сказала ему это не ради тебя, а ради него же. В жилах мальчика течет твоя кровь, и он будет месяцы, годы удивляться самому себе.

— Тем не менее он хочет моей смерти.

— Уж ты-то знаешь, что это значит, когда человек хочет чьей-то смерти, но не может ускорить ее.

— Считаю твои слова незаслуженным оскорблением. Я хотел посоветоваться с тобой насчет будущего Джорджа.

— Тебя некому слушать, Джордж. Так что нет смысла говорить.

— Пусть будет по-твоему, Агнесса. Ты всегда разговариваешь таким тоном, будто абсолютно уверена, что сам господь бог записывает каждое твое слово. Уж если на то пошло, так мы с тобой оба трусы.

— Уйди, прошу тебя.

Подбадриваемая письмами сына и дочери, Агнесса Локвуд пережила зиму и весну, но августовскую жару она уже не смогла выдержать. И несколько последних писем сына не помогли. Он писал нерегулярно и каждый раз вскользь упоминал о какой-то девушке по имени Рита да рассказывал про погоду в округе Сан-Луис-Обиспо. Фамилии Риты он не называл и писал о ней так, словно матери все уже было известно из предыдущего письма. О калифорнийской погоде он писал, что жара там никогда не спадает и была бы просто невыносимой, если бы не близость Тихого океана. «Иногда мы с Ритой улучаем минуту и ездим купаться». Агнесса Локвуд намекнула, что ей хотелось бы узнать об этой Рите подробней, но новых сведений не поступило.

— Наверно, какая-нибудь испанка, — предположила Эрнестина. — В Калифорнии много жителей испанского происхождения.

— Я бы не хотела, чтобы он женился на католичке, — сказала Агнесса.

— Да ведь это всего лишь догадки. Сам-то он ничего такого не пишет. Он же не говорит, что хочет на ней жениться.

— Не он, так она может захотеть.

— Еще бы! Надо быть дурой, чтобы не захотеть. Но тогда он предупредил бы тебя, мама.

Девушка видела, как мать боролась с духотой и зноем в эти жаркие дни конца августа. Гул электрических вентиляторов не давал ей спать, но и без циркуляции воздуха ей было трудно. Однажды поздним вечером — это было в пятницу — она вдруг уронила голову на грудь и скончалась. Эрнестина Локвуд послала брату телеграмму:

МАМА УМЕРЛА ПОХОРОНЫ ПОНЕДЕЛЬНИК ЦЕЛУЮ ЭРНЕСТИНА.

Через неделю от брата пришел ответ:

БЫЛ ОТЪЕЗДЕ ТЕЛЕГРАММУ ПОЛУЧИЛ СЕГОДНЯ ПИШИ ЦЕЛУЮ ДЖОРДЖ.

Она подробно описала ему все как было и через две недели получила от него ответ.

«20 сентября 1921 г.

Дорогая Тина!

Большое спасибо за письмо и за газетные вырезки с сообщением о смерти и похоронах мамы. Этой вести можно было ожидать, но, когда она в конце концов пришла, я обнаружил, что она застигла меня врасплох. Конечно, тебе пришлось ужасно тяжело, но мы можем утешить себя тем, что она не слишком страдала. Больше всего ее мучило то, что она не могла выходить из своей комнаты, и я искренне убежден, что она предпочла бы умереть, чем прожить так еще год.

У меня есть для тебя другая, более приятная новость. Причина, почему я так поздно получил твою телеграмму, заключается в том, что я взял несколько свободных дней, чтобы отправиться в свадебное путешествие. Да, 18 августа я женился на Рите Кольер. В письмах маме я несколько раз упоминал ее имя, так что эта новость не явилась бы для нее (и, надеюсь, для тебя) полной неожиданностью. Рита прекрасная девушка, на год моложе меня, кончила Колледж Милласа cum laude[5] (в противоположность ее супругу). Потом преподавала в школе недалеко отсюда. Ее родители, м-р и м-с Дэвид Кольер, живут в Лос-Анджелесе. Отец — химик, служит в «Сан-Исидро петролеум корпорейшн». Родом он из Кливленда, штат Огайо, окончил университет Западной Резервации, где был членом клуба «Фи Бета Каппа». Мать тоже из Кливленда. Ее девичья фамилия Ван-Митер. Она училась в этом же университете Западной Резервации и тоже была членом «Фи Бета Каппа». Так что, как видишь, я попал в семью интеллигентов. Я рассказал им, за что меня выгнали из Принстона, но они, оказывается, уже запросили обо мне одного своего знакомого принстонского преподавателя, когда увидели, что у нас с Ритой дело пошло всерьез. Так что они знали о помолвке и лишь настаивали, чтобы мы не спешили с регистрацией брака, пока я не буду в состоянии содержать жену.

И вот теперь мы поженились. Мне не хотелось волновать маму, но дело в том, что я работаю не на ранчо. У мистера Кинга нефтяное дело, а ранчо, адрес которого я вам дал, — только его хобби. Первые два месяца я ездил на грузовике, возил трубы и тому подобное, а потом меня сделали кладовщиком. Жалованье мне платит «Сан-Маркое петролеум компани» — компания мистера Кинга. Жил я сначала в пансионате в Сан-Луис Обиспо, а сейчас мы сняли домик. Адрес на конверте. Мне выдали премию за внедрение новой системы учета инвентаря, которая дает возможность любому человеку сразу установить, сколько буров и другого оборудования имеется в наличии и где используется действующий инструмент. Мистер Кинг был здесь единственным человеком, знавшим, что у меня есть дополнительный источник дохода, пока я не сказал Рите и ее родителям. При следующем повышении я, вероятно, уже получу возможность работать там, где сумею по-настоящему поучиться нефтяному делу. Мистер Кольер рекомендовал мне несколько книг по специальности, и я их приобрел, но учиться трудно. Рита помогает мне в этой «домашней работе», но, признаюсь, часто я засыпаю, не прочитав и страницы. Не знаю, когда мы с тобой увидимся, если ты сама не завернешь ко мне, когда будешь в наших краях. Но Риту, я надеюсь, ты увидишь скоро. Вот несколько фотографий. Пиши, пожалуйста, и сообщи, чем ты занимаешься.

Целую, Джордж.

Прилагаю чек. Пожалуйста, закажи цветы, и пусть их положат на могилу мамы в день ее рождения, 22 октября. От кого цветы — писать не надо. Она будет знать и так».

«Конечно, будет знать», — подумала девушка.



Обычно история американского рода имеет два начала: одно, не всегда легко определимое, связывается с первым поселившимся в стране предком; другое, неоспоримое, — с первым выдающимся предком. Но многие фамильные свидетельства либо погибли при пожаре, либо оказались погребенными под землей, поэтому большая часть родословий, берущих начало до Революционной войны[6], велась в значительной степени на основе предположений. Вследствие частых пожаров уцелело лишь небольшое количество семейных библий, налоговых ведомостей и церковных записей дореволюционного периода. Опрокинутая свеча, уголек из камина становились причиной опустошительного пожара, который ничто не могло остановить. Почти все убранство жилищ и церквей было легко воспламенимо, так что от огня спасались только счастливцы, да и те оставались ни с чем. Все, что они (а также их соседи, если таковые были) успевали сделать, — это выбежать на улицу и смотреть, как горит их имущество. Ни пахарь, ни геодезист не были настолько сентиментальны, чтобы оберегать какие-то захороненные кости или могильные плиты; первый считал, что борозды должны быть прямыми, а второй — что дороги надо строить там, где их намечено строить. Если дорожный строитель и допускал какие-то отклонения, то лишь из-за каменных глыб, а не из-за останков давно умерших людей. Стены и внутренность тюрем строились из более огнестойких материалов, но тюремные записи часто бывали неточны, да к тому же и не очень интересовали потомков тех мужчин и женщин, которые отбывали заключение. Таким образом, пожары и тюремные решетки нередко прерывали связь между отдаленными предками и их любознательными, славными потомками.

Джордж Бингхем Локвуд и его брат Пенроуз понимали, что, хотя Роберт Локвуд, прибывший в 1630 году в Уотертаун (Массачусетс) и переехавший затем в Фэрфилд (Коннектикут), и был, возможно, их первым американским предком, утверждать это категорически не могли, поскольку нашлось бы множество других людей с такой же фамилией, обладавших, что называется, неоспоримыми правами на этого предка. С большим основанием они могли считать, что один из их предков, живший в восемнадцатом веке, служил кучером конестогского фургона и был убит индейцами или другими враждебно настроенными лицами. Они располагали фактами, подтверждавшими, что человек по фамилии Локвуд действительно ездил в конестогском фургоне и умер насильственной смертью в Центральной Пенсильвании, оставив после себя нескольких сыновей. Вполне возможно и даже допустимо, что, по крайней мере, один из сыновей этого человека переселился в округ Нескела, поэтому Джордж Бингхем Локвуд и его брат Пенроуз отнюдь не фантазировали, когда заявляли, что они происходят от Локвудов из округа Нескела. Их отец, Авраам Локвуд, был сыном Мозеса Локвуда, родившегося в округе Нескела; сохранились семейные библии, церковные записи и могильные плиты, подкреплявшие это притязание.

Когда братья были мальчиками, в Шведской Гавани оставалось еще немало жителей, помнивших Мозеса Локвуда, когда он приехал в округ Нескела, поэтому они могли почти наверняка утверждать, что Мозес был внуком Джона Локвуда, родившегося в 1761 году и чудом избежавшего смерти от рук индейцев, которые убили его отца. Вместе с тем Джордж и Пенроуз вполне допускали, что Локвуд, прибывший в 1630 году в Уотертаун, мог и не быть их пращуром; втайне они не считали неопровержимо доказанным и тот факт, что убитый индейцами Джон Локвуд (1761 года рождения) был дедом их деда. Но в том, что Мозес Локвуд, родившийся, к сожалению, в 1811 году, а не в предшествующем столетии, был их дедом и первым отличившимся предком (он нажил много денег), они не сомневались. После своей смерти он оставил в Шведской Гавани землю, угольные разработки, векселя на заложенные фермы, винокуренный завод и банковские облигации — всего на сумму, превышающую 200.000 долларов. Все это состояние, до последнего цента, он завещал своему сыну Аврааму, который к тому времени и сам успел сколотить капитал. Таким образом, представители и первого и второго поколений Локвудов оказались богатейшими жителями Шведской Гавани, что давало Локвудам третьего поколения право подвергать сомнению свое новоанглийское происхождение лишь в семейном кругу. В Шведской Гавани слово «бережливость» произносилось с не меньшим благоговением, чем имя Христа, поэтому умение наживать деньги уже само по себе обеспечивало видное положение в обществе. И не без основания, особенно после того, как стало ясно, что второе поколение унаследовало не только деньги, но и умение их накапливать. Граждане Шведской Гавани, помогшие Мозесу Локвуду разбогатеть, гордились тем, что он жил в их городе, и это чувство гордости в немалой степени объяснялось тем, что Мозес отказался от намерения поселиться в Гиббсвилле — административном и деловом центре, который они ненавидели.

Как гласит легенда, однажды Мозес ехал верхом на лошади из Форт-Пенна в Гиббсвилл. Когда до места назначения оставалось всего четыре мили, грянул ливень, и Мозесу пришлось укрыться в «Таверне пяти очков» — единственной в Шведской Гавани гостинице. Ночью его разбудил шум чьих-то шагов по комнате. Он окликнул незваного гостя, а тот бросился на него с кинжалом. Мозес Локвуд вынул из-под подушки револьвер и убил незнакомца наповал. Предполагаемый грабитель, уроженец Гиббсвилла, был известный забулдыга, драчун, завсегдатай кабаков и картежник. Он был в одних носках, и кинжал, как установили, принадлежал ему. Он не имел никакого права вторгаться в номер Мозеса Локвуда в три часа ночи. Так что возбуждать уголовное дело оказалось ненужным, бургомистр ограничился записью в «книге происшествий». Число граждан, пришедших поздравить Мозеса Локвуда с чудесным спасением и с тем, как он храбро разделался с преступником, было столь велико, что он решил остаться в Шведской Гавани еще на один день.

Но он застрял в этом городке на всю жизнь. Было известно, что у застреленного осталось в Гиббсвилле несколько злопамятных братьев, которые публично поклялись отомстить за его смерть, и горожане стали уговаривать Мозеса Локвуда держаться подальше от главного города округа. Мозес опять отложил свой отъезд, но деньги были у него уже на исходе, и он объявил своим новым друзьям, что должен подыскать себе работу, а это легче сделать в большом городе, так что не миновать ему уезжать отсюда. Но впечатление, произведенное им на жителей Шведской Гавани, было настолько благоприятным, что ему предложили должность инспектора полиции. Он согласился. Жалованье ему назначили скромное, но городская община представляла ему казенное жилье, а «Таверна пяти очков» — бесплатное питание за общим столом с другими гостями. Мозес Локвуд не имел опыта полицейской работы, но он показал себя в решительную минуту мужественным, хладнокровным человеком и метким стрелком. Он с благодарностью принял предложение, заранее оговорив, что, когда освободится более выгодное место, он займет его. На очередных выборах он выдвинул свою кандидатуру на место бургомистра — того самого, благодаря влиянию которого получил должность полицейского инспектора. То, что Мозес Локвуд оказался победителем, объяснялось исключительно соображениями экономии: став бургомистром, он по совместительству, за ту же ставку бургомистра (плюс побочные доходы), продолжал выполнять и полицейские функции. Разумеется, должность эта привлекала Мозеса не мизерным жалованьем, а тем, что она, отчасти благодаря его предшественнику, сулила немалые деньги. Прежний бургомистр взимал отдельную плату за нотариальные услуги и судопроизводство; Мозес Локвуд стал требовать вознаграждение также за сбор ренты, за юридическую консультацию и за взимание просроченных налоговых платежей. Кроме того, он повысил ставки за слушание дел и за составление исковых заявлений граждан, лишенных средств нанять адвоката. Потом он женился на младшей дочери прежнего бургомистра и вскоре приобрел, совместен с тестем, монопольное право на маклерские операции по недвижимому имуществу, на страхование от огня и на управление городом; каждые два года они сменяли друг друга на посту бургомистра. Они организовали первые регулярные рейсы дилижанса между Шведской Гаванью и Рихтервиллом, расположенным в одиннадцати милях к западу, построили на берегу реки винокуренный завод и взяли подряд на обеспечение строителей канала Филадельфия — Гиббсвилл питанием и жильем; а когда сооружение канала закончилось — превратили рабочие бараки в многоквартирные дома.

Нельзя сказать, чтобы у Мозеса Локвуда не было врагов. В 1848 году из-за ссоры на коммерческой основе он застрелил еще одного человека. При разборе этого дела обнаружилось, что Форт-Пенн Локвуд покинул отнюдь не по доброй воле. Несмотря на возражение адвоката, поддержанное судьей, окружной прокурор попытался доказать, что тот первый выстрел, оказавшийся смертельным для вора, будто бы прокравшегося в номер Мозеса Локвуда, в действительности означал преднамеренное убийство. По словам окружного прокурора, Мозес Локвуд знал этого вора раньше и сам замышлял ограбление в Гиббсвилле. Поскольку свидетелем обвинения выступил один из братьев убитого, адвокат Мозеса Локвуда добился, чтобы большую часть его показаний изъяли из протокола, а остальную часть — поставили под сомнение. Тем не менее, случай этот получил широкую огласку, поскольку в зале суда находилась публика.

Второе убийство, за которое Мозесу Локвуду пришлось предстать перед судом, было совершено при свете дня на Док-стрит. Калвин Лихтманн, фермер из Рихтер-Вэлли, которого Мозес Локвуд и его тесть грозились лишить права выкупа заложенного имущества, шел по Док-стрит в нескольких шагах позади Локвуда. В руках у него было старое ружье. Он сказал что-то Локвуду, но тот плохо понимал по-немецки; оглянувшись и увидев ружье, вытащил револьвер и сразил Лихтманна выстрелом в грудь. Несколько прохожих, понимавших по-немецки и слышавших, что сказал умирающий, потом клятвенно заверяли, будто он громко спрашивал, за что Локвуд стрелял в него. Как впоследствии выяснилось, Лихтманн привез ружье в Шведскую Гавань для того, чтобы сдать его в ремонт (сломался ударник), и не замышлял против Локвуда вреда. Адвокат Локвуда заявил, что при данном стечении обстоятельств (вид ружья, ссора из-за выкупа заложенного имущества, неожиданный оклик Лихтманна) его подзащитный имел основание считать, что он подвергается нападению. Суд присяжных признал Мозеса Локвуда невиновным в убийстве, но судья, не оспаривая оправдательного вердикта, произнес несколько сот язвительных слов в адрес тех, кто, занимаясь делами, зачем-то прячет за пазухой оружие. После этого он предоставил, для справки, слово адвокату, который напомнил, что Мозес Локвуд — не только бизнесмен, но и официальное лицо, отвечающее за мир и спокойствие в процветающей общине Шведской Гавани.

— Суд надеется, — сказал судья, — что миролюбивая община Шведской Гавани будет процветать и впредь. Если ученый защитник кончил свою речь, то я объявляю заседание закрытым.

С этими словами он встал и вышел, не удостоив вниманием протянутую руку Мозеса Локвуда.

К этому времени Мозесу Локвуду исполнилось тридцать семь лет, у него были уже две дочери и сын Авраам. Он больше не выдвигал свою кандидатуру на выборную должность и не занимался, как прежде, общественными делами, а открыл частную контору в одноэтажном двухкомнатном домике. Его кабинет помещался в задней комнате с выходом в переулок, ключ всегда хранился у него, а дверь, кроме замка, запиралась на засов. Сидя за письменным столом, он видел все, что происходило в передней комнате, а через большое, с частыми переплетами окно мог наблюдать за прохожими. Несмотря на замечание судьи, он продолжал носить при себе оружие. Построил второй дом — квадратное здание из красного кирпича посреди участка площадью один акр — и огородил всю территорию кирпичной стеной высотой восемь футов с железными пиками наверху. Говорили, что стена эта обошлась ему дороже, чем дом, в связи с чем пожилым жителям Шведской Гавани пришло на память, что в восемнадцатом веке племя Ленни Ленапе уничтожило здесь первую колонию поселенцев. Теперь, имея такое ограждение, Мозес Локвуд мог чувствовать себя подготовленным ко второму нашествию индейцев. Однако даже самые несообразительные граждане города без труда догадались, кого Локвуд в действительности боялся. Они знали, что братья Бэнди — их было трое, — жившие всего в четырех милях от Шведской Гавани, при одном упоминании имени Локвуда начинали трястись от злости. То, что Локвуд пригрозил привлечь Джосайю Бэнди к ответственности за лжесвидетельство по делу об убийстве, вызвало новую волну ненависти к нему со стороны братьев, и горожане пришли к выводу: сколько бы ни было правды или неправды в показаниях Джосайи Бэнди, все трое глубоко убеждены (или умело притворяются, что убеждены), что Мозес Локвуд заманил их брата к себе в номер и там убил его. Неважно, были ли у них неприятности с полицией Гиббсвилла — все и без того знали, что люди они отчаянные; версия Мозеса Локвуда об обстоятельствах, при которых он застрелил их брата, тем более имела под собой почву, что за этим семейством утвердилась слава грабителей. Ввиду отсутствия доказательств обратного, слова Мозеса Локвуда были приняты на веру; но сомнения не рассеялись, и не все жители Шведской Гавани были убеждены в том, что у него чистая совесть, если он так печется о своей безопасности.

Взять хотя бы историю его отъезда из Форт-Пенна, столицы штата и одного из его крупнейших городов. В 1833 году Шведская Гавань, когда он впервые туда приехал, все еще представляла собою глухой городишко. Хотя к западу и к югу от нее простирались пашни, а всего в четырех милях к северо-западу находился Гиббсвилл, до которого можно было добраться по тракту, железной дороге и каналу, пути эти пролегали через дремучий лес, где обитали змеи, пантеры, дикие кошки, а иногда попадались и медведи. Из города в город кочевали какие-то странные типы, которых предпочитали ни о чем не спрашивать и которым не без основания приписывали довольно частые ограбления и бессмысленные убийства на больших дорогах. Мозес Локвуд утверждал, что был на пути в Гиббсвилл, когда грянул ливень, и ему пришлось остановиться в «Таверне пяти очков»; но он не объяснил, зачем ехал в Гиббсвилл. Ответ на этот вопрос должны были искать сами горожане; и они начали строить разные догадки на основании того, что услышали о Мозесе Локвуде на процессе.

Окружной прокурор вызвал из Форт-Пенна свидетеля по имени Адам Йодер, которого привели к присяге, Мозес Локвуд тут же тронул своего адвоката за плечо и шепнул ему что-то. Адвокат поспешил заявить судье, что он возражает против этого свидетеля, но Адам Йодер, отвечая на вопрос прокурора, все же успел заявить: «Да, сэр, в 1833 году я подверг Локвуда аресту». Адвокат снова стал громко возражать, и за шумом голосов никто не слышал, что еще сказал Йодер, но теперь люди все равно уже знали, что Мозес Локвуд был, по крайней мере однажды, обвинен в уголовно наказуемом преступлении. После процесса несколько бизнесменов Шведской Гавани и Гиббсвилла навели необходимые справки и выяснили характер его преступления: ночная кража со взломом. В одной форт-пеннской таверне с сомнительной репутацией Локвуд похитил ящик с деньгами. Его арестовали и хотели судить, но хозяин таверны отрекся от своих обвинений, и Локвуда освободили. Однако неофициально ему предложили покинуть город и больше там не появляться.

Сведения эти попали в руки конкурентов Мозеса Локвуда слишком поздно, чтобы повредить его деловой карьере. Он очень быстро добился успеха, и те, кто когда-то был с ним на равной ноге, теперь либо являлись его должниками, либо, по всему, должны были вскоре ими стать. К тому же, поддерживая с Мозесом Локвудом деловые отношения, они невольно раскрывали и собственные неблаговидные дела; если Мозес Локвуд до чего-то не доходил своим умом, он всегда мог получить нужные сведения у тестя, располагавшего исчерпывающей информацией о грешках своих сограждан. Пора было признать, что Мозес Локвуд достиг такого общественного положения, которое ставило его вне круга сапожников и кузнецов, каменщиков и шорников. Теперь в его операциях участвовали деньги, наличные деньги или их таинственный, своенравный призрак, именуемый Кредитом; и уже трудно было представить себе, что этот человек — тот самый некогда молодой полицейский инспектор, который делал ночные обходы города, проверял дверные запоры и охранял безопасность граждан.

Если Локвуд не имел настоящих друзей, то имел защитников. Кем бы он ни являлся в Форт-Пенне и чем бы там ни занимался, здесь, в Шведской Гавани, его ценили и как полицейского, и как делового человека. Если он брался сделать что-нибудь, то делал это быстро, квалифицированно и без обмана. В финансовых делах Локвуд был неумолим; разумеется, он пользовался своим служебным положением в личных коммерческих интересах, но это не противоречило нормам поведения, принятым в бизнесе и в политике, а лишь снискало ему уважение — то уважение, которое испытывают к человеку сильному, решительному и перед которым соображения этики отступают на задний план. Он вступил в церковный приход и посещал вместе с женой воскресные богослужения. Его пожертвования в пользу церкви увеличивались по мере того, как росло его богатство. У каждого жителя города были свои понятия об этике, и те, кто считал себя вправе осуждать Мозеса Локвуда, пошли на компромисс: пусть даже Локвуд обязан своим процветанием отступлению от правил достойного поведения, но теперь-то он держится благопристойно и живет праведной жизнью, несмотря и, в сущности, вопреки той репутации, которая сложилась о нем, когда он только что прибыл в Шведскую Гавань. Он приехал сюда с револьвером в кармане — одинокий и безвестный человек, едва не погибший от руки вора; застрелил вора, остался в Шведской Гавани, получил там работу, женился, добился успеха. Второе убийство явилось следствием трагической ошибки, и его нельзя было поставить Мозесу Локвуду в вину. Ни один из горожан и не предъявлял ему никаких обвинений открыто. Но в их кругу, в повседневном общении он считался парией. Никто не желал дружбы с человеком, совершившим два убийства, и стремление граждан скрыть это нежелание — иногда от самих себя — не осталось для него незамеченным. С тем неожиданным результатом, что он все больше и больше внимания уделял семье — жене и троим детям. Его повседневной заботой было зарабатывать для них деньги, и это ему почти всегда удавалось.

В 1861 году он сформировал, экипировал и вооружил за свой счет роту ополчения и вошел вместе с ней в состав 70-го Пенсильванского пехотного полка. Через три месяца лейтенант Мозес Локвуд возвратился домой с тяжелым ранением в грудь и изуродованным левым ухом — ему оторвало мочку. Он участвовал в сражении на реке Булл-Ран, которое северяне проиграли. Ему было уже за пятьдесят, и он понял, что война под силу только молодым. Тем не менее, одного молодого человека — собственного сына — он решил избавить от войны. Авраам, которому исполнилось двадцать лет, учился в Пенсильванском университете, где члены его братства агитировали студентов идти всем скопом добровольцами в армию. По этому поводу Мозес Локвуд писал своему сыну:

«Ты уже знаешь, что может случиться с человеком за одно лишь сражение. Подрезанное ухо придает мне комичный вид, но когда я пробую вздохнуть, то мне совсем не до смеха. Умоляю тебя, послушайся моего совета. Не ходи пока добровольцем. Сперва закончи образование, потому что война будет долгая. Наши войска не имеют такого боевого духа, как мятежники, потому что эти последние защищают свою родину и будут драться с нами до последнего солдата. Война наверняка продлится не только этот, но и весь следующий год, так что успеешь еще поступить на военную службу. А может, и два года, если на стороне мятежников выступят Англия и Франция. Кроме того, ты будешь нужен матери и сестрам, если со мной что-нибудь случится. Ты окажешься главой семьи. Твой любящий отец Мозес Локвуд».



Когда стало ясно, что война продлится не два года, как он предсказывал, а гораздо дольше, Мозес Локвуд уговорил сына подать прошение о производстве в офицеры. Сам же, не предупредив Авраама, поехал к Джейкобу Болцу, члену палаты представителей от округа Лантененго, и без обиняков потребовал, чтобы тот содействовал производству сына в офицеры и назначению в Вашингтон, в военное министерство. Если это не будет сделано, сказал Локвуд, причем сделано быстро, то он использует все свое состояние и свой авторитет раненого солдата, чтобы на выборах выставить на место Болца собственную кандидатуру. Болц проявил сговорчивость, и Авраам Локвуд, новоиспеченный второй лейтенант, стал служить родине в качестве адъютанта генерала квартирмейстерской службы. Особенно его ценили за молодость и привлекательную внешность на приемах в иностранных посольствах. Его знания французского языка было более чем достаточно для светского общения, и он являл собою приятный контраст пожилым полковникам и генералам, представлявшим Север на дипломатических балах. Он знал, что попал сюда не случайно, но не был на отца в обиде. К концу войны он оставался цел и невредим, и то время как более половины его однокашников погибло.

Не стройный, но худощавый, не веселый, но остроумный, не ласковый, но сладострастный, Авраам Локвуд вырос и возмужал в атмосфере настороженности и обособленности от внешнего мира, воцарившейся в доме после вынесения отцу оправдательного приговора. Самому Аврааму, открытому и общительному по натуре, не возбранялось играть с мальчиками его возраста; что касается отца, то для Авраама стало привычным видеть на его ночном столике крупнокалиберный револьвер рядом с карманными, на цепочке, часами, бумажником, носовым платком и кучкой разменных монет. Кроме того, Авраам знал, что в ящиках письменных столов в конторе и домашнем кабинете лежали всегда заряженные настоящие «кавалерийские» пистолеты. На ночь двери запирались всегда тщательнейшим образом, и, когда вокруг его дома выросла каменная ограда, увенчанная пиками, товарищи Авраама стали отпускать насчет этой «крепостной стены» остроты, которые слышали от своих отцов. Иногда он гордился тем, что его отец застрелил двух человек, иногда же стыдился. Другие отцы ничего подобного не совершали, и Авраам Локвуд видел, что друзья восхищаются его отцом; но дело в том, что восхищались-то они его отцом, а он не хотел, чтобы его отец слишком уж сильно выделялся среди других. Смущало его и то, о чем, к счастью, друзья ничего не знали: Мозес Локвуд в семейном кругу был ласков, внимателен и великодушен, чего нельзя было сказать о других отцах, традиционная суровость, отчужденность и откровенная жестокость которых держала детей в постоянном страхе.

В университете, вдали от дома, Авраам Локвуд увлекался не столько книгами, сколько светской стороной студенческой жизни. Отец присылал ему крупные суммы, и он свободно тратил их на одежду и на развлечения со своими новыми друзьями. Наличие денег позволяло ему участвовать в азартных играх с довольно высокими ставками. Он научился играть в вист, и его пригласили в клуб, где играли в новый, двойной вист. Для Авраама Локвуда, выходца из провинциальной Шведской Гавани, это приглашение означало крупную победу, поскольку остальные члены клуба были старшекурсники, родители которых принадлежали к ben ton[7] Филадельфии и соседних штатов Делавэр, Мэриленд и Нью-Джерси. Если бы Локвуд был просто хорошим игроком в вист, то на него не обратили бы внимания; главное заключалось в том, что все без исключения члены клуба считали его славным малым. Он носил на галстуке клубный значок — золотую булавку в виде вопросительного знака, — служивший ему украшением (он и был украшением); он знал, что членство в клубе «Козыри» вернее сулит ему блестящее послеуниверситетское будущее, чем членство в «Зета Пси».

С «Зета Пси» и в «Козырях» считалось само собой разумеющимся, что Авраам Локвуд, красивый, умный, при деньгах, принадлежал к известному состоятельному семейству Локвудов. Сам он тоже считал само собой разумеющимся, что его считали родственником тех Локвудов; в результате никто не задавал ему прямых вопросов, что избавляло его от необходимости давать уклончивые ответы и, таким образом, навлекать на себя подозрения. Лишь однажды он солгал, упомянув как бы между прочим, что большинство его родственников (отец был исключением) училось в Йельском университете. В некотором смысле это была полуправда: многие более близкие потомки Роберта Локвуда, приехавшего в Уотертаун в 1630 году, действительно учились в Йельском университете, причем никто, в сущности, не оспаривал предположения, что Авраам Локвуд имел какое-то отношение к этому предку. Во всяком случае, членам клуба «Зета Пси» и особенно клуба «Козыри» казалось, что Авраам Локвуд, сын финансиста из северного штата, вполне соответствует их представлению о джентльмене.

«Козыри», коих насчитывалось двенадцать человек, заключили с некоей мисс Адамсон соглашение, предоставлявшее ей права фактической хозяйки клуба. Она имела на Джунипер-стрит дом, где жила вместе со служанкой. В отличие от студенческих организаций, обозначаемых буквами греческого алфавита, и аристократических обществ, «Козыри» не признавали тайных ритуалов; даже из названия этого клуба каждому было ясно, чем там занимаются. Однако само собой разумелось, что «Козыри» не посвящали посторонних в то, о чем они говорили и что делали на своих сборищах. Не подлежали огласке ни станки за карточным столом, ни характер соглашения с Фиби Адамсон. По условиям этого соглашения, любой член клуба, если испытывал в этом потребность, мог посетить Фиби Адамсон, и та обслуживала его. Если приходило сразу слишком много желающих (больше двух), то Фиби посылала свою служанку за другими женщинами из числа специально отобранных ею гостиничных горничных, домашних работниц и продавщиц, желавших подработать на стороне. За каких-нибудь два часа Фиби удавалось собрать у себя дюжину молодых женщин. В этих оргиях Авраам Локвуд бывал блестящим партнером. Природа наделила его недюжинной мужской силой, за что ем справедливо прозвали Жеребцом.

Его товарищи нередко забавлялись тем, что следили за ним с часами в руках, а когда Фиби приводила к нему новую девушку, члены клуба собирались вокруг них в кружок, чтобы наблюдать, как она изумится, увидев его голым.

Вне стен дома Фиби он был олицетворением благопристойности; приятная наружность, здоровый цвет лица, ангельские локоны, взгляд скромный и чуть-чуть смущенный — все это придавало ему вид человека нравственно безукоризненного. «Кто бы мог подумать?» — спрашивали, глядя на него, одноклубники. Таким образом, сам Авраам Локвуд сделался одной из немногих клубных тайн.

Назначение в военное ведомство в Вашингтоне предоставляло ему возможность отточить светские манеры, обретенные в студенческие годы. Его пенсильвано-немецкий диалект был неприятен для слуха дипломатов, говоривших по-немецки, но помогал ему понять многое из того, о чем они разговаривали. Кроме того, он знал французский, изучением которого не без успеха увлекался в университете. Выросши в двуязычной среде, он не так стеснялся разговаривать на иностранном языке, как его товарищи, поэтому казался понятливей и внимательней других студентов; преподаватели, в свою очередь, внимательней относились к нему. Он не вполне еще отработал произношение и интонации, но французскую речь понимал и свободно изъяснялся, даже если разговор длился несколько часов подряд. Это было немаловажное качество, ибо в Вашингтоне ценилось всякое усилие, большое или малое, могущее поколебать решимость французской нации вмешаться в войну на стороне Конфедерации. Начальство снабжало Авраама Локвуда безобидной информацией военного характера, которую он мог «выбалтывать» на приемах в расчете на то, что она станет достоянием французского посольства. Не было возможности установить степень эффективности этой маленькой пропагандистской хитрости, по фактом оставалось то, что французы воздержались-таки от участия в конфликте. Ценность Авраама Локвуда заключалась прежде всего в том, что даже весьма искушенные французские дипломаты принимали его за простодушного янки, штатного танцора в синей форме, выделявшегося из общей массы разве лишь тем, что он недурно играл в карты.

Жизненный опыт, накопленный в Вашингтоне, помог ему, в частности, сделать одно открытие: Филадельфия — это не пуп земли и филадельфийцы (даже семейства, представленные в клубе «Козыри») не пользуются за пределами своего города столь уж высокой репутацией. Правда, в беседах на дипломатических приемах иностранцы нередко спрашивали Авраама Локвуда кое о ком из своих знакомых — жителей Филадельфии, но интересовались она этими людьми как частными лицами, а не как представителями города. Авраам Локвуд крепко усвоил этот урок и обещал себе никогда не попадать в дурацкое положение.

Он не встретил в Шведской Гавани ни одной молодой женщины, которая могла бы заинтересовать его как будущая жена. Уезжая в Вашингтон, он думал, что после окончания войны переедет в Филадельфию и, когда придет время, женится на сестре одного из своих университетских товарищей. Теперь же, начав смотреть на Филадельфию другими глазами, он отказался от своего намерения. Филадельфия — это всего лишь Филадельфия, и брак по расчету сулил только скучную, тоскливую жизнь; такой брак хорош лишь тем, что мог способствовать достижению высокого положения в городе — городе, который начал его разочаровывать. Беспокоило его и другое. Ему пришло в голову, что в Вашингтоне товарищи из клуба «Козыри» не очень-то часто приглашали его к себе домой, а если приглашали и он оставался обедать, то их сестер почему-то не оказывалось дома. Сначала он не понимал, отчего такое неуважение к его персоне, а потом догадался: друзья не забыли про его «подвиги» в доме Фиби Адамсон.

Обдумывая свои планы на послевоенное будущее, он живо представил себе (и эта мысль тоже его беспокоила), как все будет, если он обручится с девушкой из Филадельфии и их родителям придется наносить друг другу визиты. Мозес Локвуд в свои пятьдесят пять лет обрел солидность — результат успехов и страданий — и то умение владеть собой, которое дается ценою пережитого страха. В то же время ему недоставало изысканности манер и в буквальном смысле — половины уха. Его часто душила мокрота, и всякий раз, когда он старался прочистить горло, беседа прерывалась до тех пор, пока он не сплевывал в одну из медных плевательниц, стоявших чуть ли не в каждой комнате его дома. Если же плевательницы под рукой не оказывалось, то он говорил невнятно «поду спуну» и шел сплевывать в другую комнату.

Мать Авраама Локвуда умела читать и писать и немного играла на органе (исполняла несколько известных гимнов), но ни разу не была в Филадельфии, не читала ничего, кроме Библии, не видела ни одного спектакля, не бывала на танцах и не устраивала званых обедов. Перебравшись в красный кирпичный дом, впервые в жизни наняла прислугу для стирки белья; всю остальную работу — стряпню, уборку, штопку, шитье — выполняла, несмотря на богатство мужа, сама. Сестры Авраама Локвуда читали журнал «Ледиз Бук»[8] Луиса Антуана Годи. Они бывали в Рединге и Гиббсвилле, но их приезд в Филадельфию для встречи с воображаемой невестой брата ничего не прибавил бы к красоте и очарованию этого города. Дафна Локвуд, очень похожая на брата, была одного с ним роста, плоскогрудая, с кривыми передними зубами, делавшими ее речь невнятной; к тому же она имела привычку прикрывать рот рукой, когда что-нибудь говорила, отчего дефект речи становился еще заметнее. Вторая сестра, Рода Локвуд, была коренаста, как ее мать, и неряшлива: мыла руки и лицо только по особому требованию. Давно уже вышедшие из детского возраста, сестры хихикали при появлении в их доме постороннего человека. Были в их поведении и другие странности, которые могли представить Авраама в невыгодном свете. Однажды пятнадцатилетняя Рода ударила мать по лицу за то, что Авраам, уходя спать, поцеловал ее. Если Дафна опаздывала к завтраку или обеду, то это значило, что она, по обыкновению, заперлась в уборной.

Таким образом, переоценке Авраамом Локвудом Филадельфии сопутствовала реалистическая оценка собственного положения Авраама Локвуда. Он понял, что, лишь живя вне этого города, вправе рассчитывать на продолжение дружбы с прежними университетскими товарищами — дружбы, которая может быть чрезвычайно полезна в деловом отношении. Он ушел с военной службы с мыслью посвятить себя накоплению денег и подыскать подходящую партию в Гиббсвилле. Возвратившись в Шведскую Гавань, он объявил, к радости отца, что отныне связывает свою судьбу с предприятиями Локвудов.

Авраам Локвуд был настолько дальновиднее тех, с кем вскоре вступил в деловые отношения, что счел возможным не быть таким беспощадным, как его отец. Результатом его рассчитанной доброты явилось то, что люди предпочитали иметь дело с ним. В то же время без согласия отца Авраам не делал ни одного важного шага; он лишь стремился расположить к себе клиентов, создать, как стало принято выражаться, атмосферу доброжелательства — цели же и средства оставались прежними. В отличие от отца и деда, он не спешил лишать должников права выкупа заложенного имущества; но фермер, просивший отсрочки, знал, что отсрочка удлиняет время выплаты процентов за пользование ссудой. Процент как таковой не увеличивался — фермер просто продолжал платить еще год или два, кроме того, en passant[9], ему рекомендовалось делать все закупки товаров (упряжные принадлежности, порох, табак, соль, гвозди, патоку) в Торговом доме Шведской Гавани, находившемся во владении Локвудов.

Вопрос о создании в Шведской Гавани банка назрел давно, однако решить его без участия отца и сына Локвудов, имевших богатый опыт ростовщичества, было невозможно. Поэтому они ждали приглашения обсудить этот вопрос. И когда приглашение последовало, то они, к удивлению неуверенных торговцев, согласились участвовать в этом начинании. Не успели торговцы оглянуться, как Локвуды прибрали вновь созданный банк к рукам; оставаясь теми же ростовщиками, они ссужали теперь деньги под больший процент. Объем операций банка был таким, каким его определили Локвуды, и не нашлось глупца, который верил бы в возможность создания в Шведской Гавани второго банка. Финансовому благополучию Локвудов содействовал, по крайней мере косвенно, каждый житель Шведской Гавани и ее окрестностей. Через три года после Аппоматтокса[10] Авраам Локвуд почувствовал себя достаточно прочно на ногах, чтобы начать инвестировать часть наличных денег семьи. Отец возражал; он знал цену земельного участка на Док-стрит и акра строительного леса в Рихтер-Вэлли, но к акциям и долговым обязательствам питал недоверие. Он был свидетелем того, как расточительство, взяточничество и просто воровство сокращают прибыли железных дорог и канала, и считал, что вкладывать личный капитал в отдаленные предприятия — все равно что доверять чужим людям кодовые цифры своего сейфа.

— Ты забываешь, что у меня есть друзья, — сказал Авраам. — Я не чужим людям доверяюсь. Конечно, они рассчитывают извлечь из нас пользу, но ведь и мы не окажемся в убытке. Им же выгоднее; если наши доходы будут расти.

— Я бы все-таки держал деньги при себе. Может, сами построим какую-нибудь фабрику.

— Потом, папа. А пока давай ограничимся финансовыми операциями.

Авраам Локвуд начал действовать не сразу, а сперва дождался очередной ежегодной встречи товарищей по клубу «Козыри». Половина из них успела жениться, для многих интимные забавы студенческих лет отошли в прошлое (и, возможно, в будущее). Это обстоятельство устраивало Локвуда, ибо придавало встрече с друзьями более степенный, респектабельный характер. Разговор быстро перешел на тему о том, как у каждого из них сложилась деловая жизнь. Когда настала очередь Авраама, он сообщил:

— Много к чему приложил я руку. У нас с отцом собственный банк, как вы знаете, вот я и уговорил его вложить деньги в разные предприятия. Вы, ребята, привыкли ворочать большими деньгами, а в наших краях человек с капиталом в тысячу долларов считается весьма состоятельным.

Среди собеседников Локвуда были молодые люди, прекрасно осведомленные о его «краях», поскольку владели частью акций угольных разработок и железных дорог. Гарри Пенн Даунс, например, признался, что в прошлом году, совершая деловую поездку в Гиббсвилл, дважды проезжал через Шведскую Гавань, но, к сожалению, не завернул к Локвуду.

— Пустяки, Гарри. Все равно ты мог не застать меня дома. Я много разъезжаю, ищу, куда приложить капитал. — Авраам нарочно пускал пыль в глаза, желая показать, что не очень-то нуждается в Филадельфии и Гиббсвилле. — Сказать по правде, по дороге в Нью-Йорк я тоже несколько раз проезжал через ваш город. С поезда на поезд пересаживался.

— В Нью-Йорк?

— Свет-то клином не сошелся на Филадельфии. Думаю, Дрексли вряд ли даже подозревают о существовании отца и сына Локвудов.

— Ну и что? В Филадельфии не одни Дрексли банкиры. Тебе это должно быть известно.

— Знаю, есть и другие банки. Только и они о нас никогда не слыхали. Зато мы завязали неплохие отношения с одной нью-йоркской фирмой.

— Можно поинтересоваться, что за фирма? — спросил Даунс.

— Нет, нельзя. Да что это мы все о делах толкуем? О них я и дома наговорился. А как насчет развлечений? Как ты, Гарри, проводишь свободное время?

— А, наверно, так же, как все здесь присутствующие. Моррис занят своим клубом, а мы все встречаемся на балах. А в общем-то, большинство живет так же, как ты. Много трудимся. Такое сейчас время, понимаешь? Ближайшие десять лет покажут. Ведь так, ребята?

Его товарищи согласились с ним.

— Что покажут? — спросил Авраам.

— Видишь ли, мы сейчас в таком возрасте, когда родители завалили нас работой. Набирайтесь, мол, опыта. И то, что мы сейчас делаем, что будем делать в ближайшее десятилетие, определит то, к чему мы в конце концов придем. Но занимаемся мы не только бизнесом.

— Разумеется, не только, — подтвердил кто-то.

— Есть и другая работа — благотворительная, например. Участие в разных комитетах. Служение обществу. Ни один из нас не может сказать, что он распоряжается своим личным временем.

— Правильно, правильно, — опять согласился кто-то.

— Ну и, конечно, мы — большинство из нас — приумножаем население, — сказал Даунс. — Чего, однако, нельзя сказать о тебе. Верно, Локи?

— Надеюсь, что нет, — ответил Авраам. — И благотворительностью не увлекаюсь. Отец жертвует кое-какие суммы, я же предпочитаю пускать деньги в дело. Потом, когда накоплю немного, займусь и филантропией.

Все сказанное им было рассчитано на то, чтобы напомнить о себе, вызвать их интерес и желание сотрудничать в сфере бизнеса, внушить им, что он действительно далек от мысли использовать старую дружбу в личных целях, если, ехав в Нью-Йорк, даже не останавливался в Филадельфии. Таким образом, снимались всякие подозрения в том, что у него имеются какие-то корыстные соображения. Еще до окончания вечеринки Гарри Даунс и Моррис Хомстед (каждый отдельно) пригласили его пообедать с ними перед отъездом в Шведскую Гавань. Он отклонил оба приглашения, сказав, что утренним поездом уезжает в Нью-Йорк.

Как он и предполагал, вскоре от Даунса и Хомстеда пришли письма. С Даунсом он условился встретиться в Гиббсвиллском клубе во время его очередной поездки в этот город, а от встречи с Хомстедом уклонился, послав ему дружеский, но туманный ответ. Этот человек его не интересовал. Моррис Хомстед никогда не будет нуждаться в деньгах и никогда не захочет зарабатывать их для кого-то другого. В круг его интересов входили охота на лис, еда, вино, клубная жизнь и собственная семья. Он даже в вист не очень хорошо играл, а его принадлежность к «Козырям» объяснилась лишь тем, что без него не мог обойтись ни один солидный клуб в Филадельфии. Это был тихий, аккуратно постриженный, воспитанный, вежливый и скучный человек, капитал которого оценивался в восемь миллионов долларов, а после смерти матери должен был удвоиться. Дружба с ним не обещала ничего и в будущем, когда Авраам попробует стать членом Филадельфийского клуба. Моррис Хомстед никогда не поддержит кандидатуру человека, внушающего хотя бы малейшее сомнение, — в этом Локвуд убедился на опыте общения с ним в клубе «Козыри».

Другое дело — Гарри Пенн Даунс. Этот человек весьма гордился тем, что назван в честь одного из предков Пенн[11], однако его семья в послереволюционные годы не располагала достаточно солидным состоянием. В карты он играл ради денег, причем в студенческие годы выделялся среди других игроков чрезвычайной сосредоточенностью, выдержкой, трезвостью и беспристрастно критическим отношением к игре своих партнеров. В течение трех лет он был самым везучим картежником, если не самым достойным членом клуба «Козыри». Это доходное занятие прервала война, во время которой Даунс получил внеочередной чин майора и был ранен при Геттисберге осколком артиллерийского снаряда. Этот человек интересовал Авраама Локвуда.

За обедом в Гиббсвиллском клубе Гарри Даунс сказал:

— А Моррис Хомстед обиделся на тебя, Локи.

— За что? — Локвуд немного удивился, что Даунс знает о письме Хомстеда. — Почему? — уточнил он свой вопрос.

— Обычно люди считают почетным для себя, когда их приглашают в клиенты фирмы «Хомстед энд компани».

— Так он же не в клиенты меня пригласил, а только пообедать. Ну, а я не имел возможности быть у него.

— Быть приглашенным на обед с Моррисом Хомстедом — это тоже почетно. Ради этого не грех и поездку в Нью-Йорк отменить.

— Моррис — славный малый, но ты же сам в тот вечер сказал, что время нынче дорого. Что побудило его позвать меня на обед?

— Видимо, он полагал, что я намерен тебя пригласить, и решил сделать то же самое. Он не сторонник нового бизнеса, но считает, что фирма «Хомстед энд компани» имеет на тебя такие же права, как и мы.

— Такие же, как и вы? Ты хотел бы заняться новым бизнесом, Гарри?

— Да, Локи. Вместе с тобой.

— Откуда ты знаешь, что наш бизнес стоит того?

— Прежде всего от тебя. Да и наш клуб располагает некоторыми данными. Говорят, вы с отцом превратили Шведскую Гавань в маленькую империю.

— Империя в миниатюре.

— Не прибедняйся. Я слышал, ты и твой отец не пожелали стать членами совета директоров Гиббсвиллского коммерческого банка. Очень мудрое решение.

— Отец так решил. Пользы от этого директорства — никакой. Мы не хотим, чтобы гиббсвиллские воротилы, как говорится, вторгались на нашу территорию, а если станем членами совета директоров, то потеряем автономию Механика тут простая. По этой самой причине мы и с Филадельфией никаких дел не имеем. Филадельфийские капиталы проникли во все города округа, кроме Шведской Гавани. Мы хотели бы, если можно, сохранить Шведскую Гавань за собой; думаю, так оно и будет.

— Навсегда сохранить ее за собой вам не удастся. Как друг говорю.

— Говоришь-то ты как друг, но в голосе твоем — предостережение.

— Да, Локи. Немного есть.

— Откуда мне грозит опасность? Неужто из самой Филадельфии?

— Нет. Из Гиббсвилла. Совсем недалеко от тебя. Нашлись люди, которым кажется несправедливым, что вы с отцом завладели всей Шведской Гаванью.

— Насколько откровенным ты готов быть со мной, Гарри?

— Как друг я уже сказал тебе все, что должен был сказать.

— Так. Благодарю. Стало быть, теперь будешь говорить как бизнесмен.

— Да. Ваши нью-йоркские партнеры вам не помогут. По крайней мере, в такой степени, в какой могли бы помочь мы.

— Ага, ты уже намекаешь, что нам требуется помощь.

— Еще нет. Но если потребуется, придет ли Нью-Йорк вам на выручку?

— Нет. Наша доля в их бизнесе не настолько велика. Открою тебе секрет, Гарри; мой отец ни в каких сделках с Нью-Йорком не участвует. Только я, мой капитал.

— Зная твоего отца, я и сам почти уже догадался.

— Так что мы можем вести этот разговор без него.

— Прекрасно. Это даже лучше. Значит, я имею дело с самим патроном. Ладно. Почему бы тебе не забыть про Нью-Йорк и не дать мне возможность попробовать заработать для тебя немного денег?

— Надеюсь, ты не ждешь от меня немедленного ответа. Ты сам, Гарри, сказал, что мы разговариваем теперь как деловые люди, а не как друзья.

— Да, сказал, и сказал правду. Но дружба наша сохранится, чем бы этот разговор ни кончился.

— Надеюсь, навсегда. Вот ты попросился ко мне в партнеры. Мне это лестно, потому что ты еще не знаешь, какого рода дело я тебе предложу. Оно не будет крупным — по крайней мере, на первых порах. В любом случае по размаху оно не пойдет ни в какое сравнение с филадельфийским бизнесом. Все дело в характере операций. Ты о нем ничего не знаешь, поэтому я объясню. Меня интересует только одно: деньги. Я хочу зарабатывать деньги, и зарабатывать быстро. Поэтому мой бизнес, попросту говоря — спекуляция. Тебя это интересует?

— Очень. Клиентов, желающих инвестировать свои деньги по старинке, мы найдем всегда. Обычный бизнес, Банк. Крупные поместья. Люди преклонного возраста. Люди, которых удовлетворяют и небольшие доходы с их вкладов. Но заработать много и быстро можно, как тебе известно, лишь путем спекуляции. Или много потерять. Твой отец наживал деньги одним способом, ты хочешь наживать их другим. Я веду двойную жизнь, Локи. С одной стороны, я — консерватор, в Гиббсвилле ограничиваюсь тремя процентами, а с другой — игрок.

— И как идет твоя игра?

— До сих пор мне везло.

— То есть?

— То есть? Ах, да. Ты хочешь знать, играю ли я на свой страх и риск или пользуюсь секретной информацией. Честно говоря, в большинстве случаев — на свой страх и риск. Наблюдаю за колебаниями курса акций. Когда курс понижается до определенного уровня, я их скупаю. Когда повышается — продаю. На вырученные деньги покупаю новые акции. Иначе играть не в состоянии. Другие делают то же, что я. Ничего мудреного тут нет, разве что я несколько внимательней большинства.

— Уверен, что внимательней. Скажи мне: это твоя идея — попросить у меня денег на спекулятивную комбинацию?

— Да.

— Ты просишь для себя лично или для фирмы «Хейнс энд Уэбстер»?

— Если ты хочешь торговать деньгами, то можешь это делать через фирму «Хейнс энд Уэбстер». На если все-таки спекулировать, то это — по моей части. Деньги — на мой личный счет. Я сниму их со счета и буду играть. А в конце условленного срока — шестимесячного, годичного — мы делим доходы.

Авраам Локвуд улыбнулся.

— Не совсем обычный бизнес, верно?

— Верно. Рисковать я буду только твоими деньгами, а прибыль — пополам. До остального тебе нет дела.

— Вот это мне и надо обдумать.

— Знаю, что надо. Потом я буду сообщать тебе, чьи акции покупаю, так что общий наш доход ты сможешь подсчитывать с точностью до одного цента.

— Но если ты назовешь мне эти акции, то я и без тебя смогу обойтись, не так ли?

— Конечно. В подобных случаях нам придется доверять друг другу. К примеру, ты даешь мне пять тысяч долларов, а я называю тебе акции, которые покупаю. При этом я должен быть уверен, что ты не спекулируешь ими самостоятельно. Иными словами, Локи, ты можешь купить мою информацию за пять тысяч долларов и воспользоваться ею для того, чтобы, играя самостоятельно, приобрести этих акций на гораздо большую сумму.

— Эта же мысль и мне пришла в голову.

— Естественно. И ты можешь сорвать очень большой куш — гораздо больший, чем у меня. Но это приведет к разрыву наших отношений. А что будет с нашей дружбой, трудно даже представить.

— Разумеется. Стало быть, насколько я понимаю, фирма «Хейнс энд Уэбстер» здесь ни при чем?

— В данном случае — да.

— Мы с тобой партнеры? Равноправные партнеры?

— Нет. Мы вкладываем неравные суммы. Шестьдесят на сорок. Если общая сумма составит десять тысяч долларов, то это значит, что ты даешь шесть тысяч долларов, а я — четыре тысячи. А прибыль делим поровну.

— Значит, в уплату за информацию ты берешь с меня шестнадцать и две третьих процента моего вклада. Не много ли?

— Думаю, это справедливо. На другие условия я не пойду. Мои шестнадцать и две третьих процента — это для начала. А потом будут пятьдесят процентов. Только пятьдесят.

— Только?

— Только. Спекулировать-то не ты будешь, а я.

— А потери?

— Став моим партнером, считай, что шесть тысяч долларов ты уже потерял. Иной подход к деньгам в таких делах невозможен. Нечего и начинать спекулировать, если боишься потерь.

— Вот это мне уже нравится. А то я все думал, Гарри, будешь ты до конца откровенен или нет. Давно бы так сказал.

— Я и хотел сказать, да все не было случая. Ну, как?

— Шесть тысяч долларов?

— Шесть тысяч. Плюс четыре моих.

— Завтра вышлю тебе чек.

— Ладно. А теперь я назову тебе акции, за курсом которых сейчас слежу. «Бумажная компания святого Павла».

— Что это за фирма?

— Производит бумагу для журналов и газет. Вчера ее акции стоили по шесть с половиной. Слишком дорого. Как только цена упадет ниже пяти, я покупаю. Как только поднимется до девяти — продаю. В прошлом году поднялась до десяти с половиной, но это уже слишком.

— Ты их уже покупал?

— О, нет. Только наблюдал. В течение двух лет. Они заинтересовали меня после того, как я узнал, что бумагу у этой фирмы покупают три филадельфийские газеты. В одной из этих газет фирма «Хейнс энд Уэбстер» имеет свой капитал. Возможно, будет финансировать и еще одну. До этого я не придавал «Бумажной компании святого Павла» значения, хотя она, как выяснилось, производит бумагу почти монопольно. Конечно, когда-нибудь цены на ее акции поднимутся гораздо выше, но мы с тобой к тому времени займемся чем-нибудь другим.

— Верно. А теперь скажи, кто из гиббсвиллских магнатов собирается посягнуть на нашу территорию?

— Вон тот, что в углу сидит.

— Питер У.Хофман?

— Да. Он довольно нелестно отзывался о твоем отце, Локи. Досталось и тебе, но больше — твоему отцу. Намерен помочь кое-кому из ваших земляков открыть второй банк.

— Посмотрим, — сказал Локвуд. — Это он здесь король, а не в нашей маленькой империи. А за информацию спасибо, коллега.



Расстояние от Рихтервилла до Гиббсвилла, главного города округа, — всего пятнадцать миль; расстояние от Рихтервилла до Форт-Пенна, столицы штата, — тридцать пять миль. Но добраться от Рихтервилла до Форт-Пенна было легче, чем от Рихтервилла до Гиббсвилла. Поэтому Рихтервилл попал в сферу влияния Форт-Пенна, а не Гиббсвилла.

Путешественнику, направлявшемуся из Рихтервилла в Гиббсвилл, обычно советовали ехать верхом. Путь ему преграждали четыре высоких холма и горный перевал, а потом дорога шла низиной; зимой она представляла собою две обледенелые колеи, а в остальные времена года часто превращалась в хлипкое месиво. Проехать по такой дороге могли только фургоны и сани с широкими полозьями — бричкам и легким санкам пути тут не было. В горах же дорога была почти, на всем своем протяжении такая узкая, что разъехаться на ней встречные фургоны не могли. Предосторожности ради возница должен был, перед тем как двинуться по горной дороге, потрубить в рог — в настоящий коровий рог — и ждать ответного сигнала. Если сигнала не поступило, он считал, что встречного транспорта нет. Если же впереди тоже трубили, то он ждал. Но бывало и так, что ветер дул в лицо вознице и относил звуки рога назад. Тогда возникала вероятность столкновения фургонов на дороге, и, если это случалось, возницы, обсудив ситуацию, бросали жребий. Выигравший помогал проигравшему распрячь лошадей, разгрузить фургон, снять колеса и перенести всю верхнюю часть повозки на свободный участок дороги. Потом надевали на оси колеса, клали назад груз, запрягали лошадей, и фургоны продолжали двигаться каждый в своем направлении. На этом они теряли час, а то и два.

После того как Мозес Локвуд организовал регулярные рейсы дилижанса по маршруту Шведская Гавань — Рихтервилл, сообщение между Рихтервиллом и главным городом округа стало возможным в два этапа: до Шведской Гавани — в дилижансе, а дальше — по железной дороге.

С Форт-Пенном, в противоположность этому неудобному и отчасти опасному способу передвижения, Рихтервилл соединяла прямая железнодорожная ветка. Рихтервилл, населенный преимущественно немцами, был торговым центром фермеров и охотников, живших на востоке и юге округа, владельцев угольных шахт — на севере, фермеров и владельцев железорудных шахт — на юго-западе, коннозаводчиков — на западе. В городе действовали кожевенный, литейный, кирпичный заводы, каретная мастерская и две мельницы; кроме того, там находился важный узел железных дорог — собственность компании «Форт-Пенн, Рихтервилл, Лантененго». Среди жителей города не было ни одного приверженца католической, епископальной или пресвитерианской церквей, но существовала довольно многочисленная негритянская баптистская община. Многие из негров говорили по-немецки. До 1855 года Рихтервилл не имел ни одной средней школы.

Многие жители Рихтервилла носили фамилию Хоффнер. Главным среди них был Леви Хоффнер — отец шести дочерей; он чувствовал себя несчастным оттого, что не смог произвести на свет ни одного мальчика. Самой красивой из дочерей была вторая, Аделаида Хоффнер, но она, как и ее отец, считала, что не стоит выходить за человека, который хочет жениться в расчете на ее деньги. К 1870 году трех сестер Аделаиды выдали за хороших парней, так что она оказалась, при всей ее красоте, самой старшей незамужней девушкой в семье Хоффнеров. Она решила оставаться одинокой до тех пор, пока не найдется человек, способный оценить ее красоту. К тому времени, когда Авраам Локвуд вошел в ее жизнь, ей уже начинало казаться, что она так и останется старой девой — самой богатой в Рихтервилле старой девой.

В детстве Авраама брали покататься в дилижансе семьи Локвудов. Если по дороге ничего непредвиденного не случалось, через два часа они добирались до Рихтервилла. Пока запрягали свежих лошадей и готовили дилижанс в обратный путь, отец ходил с Авраамом обедать в гостиницу Мона, где улаживал свои коммерческие дела. В тот же день они возвращались в Шведскую Гавань. У Авраама в Рихтервилле не было никаких знакомых, кроме негра Теда, конюха, и Криса Мона, владельца гостиницы. Когда Аврааму исполнилось пятнадцать лет, поездки в Рихтервилл утратили для него новизну; следующая его поездка в этот город состоялась только в 1871 году, когда ему шел уже тридцать первый год.

Поводом для поездки послужило бракосочетание одного парня из Гиббсвилла — товарища Авраама по клубу «Зета Пси» — с Сарой, четвертой дочерью Хоффнера. Сэмюел Стоукс был моложе Авраама Локвуда и не относился к числу его близких друзей, но присутствие на этой свадьбе представлялось Аврааму важным. Гиббсвиллские гости отправились в Рихтервилл в специальном поезде — два вагона — через Рединг и Форт-Пени (все расстояние составляло 105 миль), а Авраам Локвуд с шестью другими гостями из Шведской Гавани — в новом дилижансе Локвудов (расстояние 11 миль).

В полдень, после венчания, на газоне перед домом Хоффнера состоялся так называемый банкет. Шампанского едва хватило на тосты в честь молодоженов. Танцев не было. День выдался жаркий, и приезжие гости, исполнив свой долг, настроились ехать домой. Авраам Локвуд посмотрел на часы и хотел было объявить своим спутникам, что пора возвращаться в Шведскую Гавань, но в эту минуту к нему подошла Аделаида Хоффнер.

— Я саметила, что вы всглянули на часы. Уше уесшаете?

— Боюсь, что да, мисс Хоффнер. Тучи собираются, как бы ливень не пошел.

— Шалко. А мне поручили посвать вас на вечер. Мошет быть, я сумею уговорить вас побыть еще немношко.

— Если кто и сумеет, так именно вы.

— Вот и хорошо.

— Кто устраивает вечер, кто на нем будет и где?

— Молотешь. У Барбары Шелленберг. Это недолго. Будет много хорошеньких девушек, мистер Шелленберг купил еще шампанского. Больше, чем мой отец.

— Кто поручил вам пригласить именно меня? Я ведь уже не молод.

— Мне скасали, чтоб я пригласила, кого хочу. Вы саставили меня приснаться.

— В таком случае грех отказываться, верно?

— Не откасывайтесь.

— Мы пойдем туда пешком? Это далеко?

— Вон там. Белый кирпичный дом на углу. Мошете вы идти?

— Могу.

— А я боялась, вы скашете, что для такого пошилого, как вы, это слишком далеко.

Авраам Локвуд отправил своих земляков в Шведскую Гавань, а сам пошел с Аделаидой Хоффнер на вечер к Шелленбергам. В доме было прохладно, несмотря на то, что там собралось более двух десятков юношей и девушек, оказавшихся неожиданно для себя без присмотра бдительных старших. Парни — со значками клубов на лацканах пиджаков — были студенты колледжей Лафайета, Муленберга, Франклина и Маршалла, а также колледжа Лебанон-Вэлли. Спустя немного времени эти молодые люди станут самими собой, то есть застенчивыми мальчиками, а пока что они болтали с девушками, заново знакомились, переспрашивали имена, смеялись без видимого повода, изо всех сил стараясь казаться веселыми и непринужденными.

— Вот видите, — сказал Авраам. — Мне тут не место. Для них я — старая развалина.

— Но не для меня. Я старше этих девочек.

— Это правда. Кое-кто из них, наверное, моложе вас года на два.

— А мы пойдем сядем в сале, хорошо?

— Чудесно, — согласился Авраам.

— Где же шампанское? Ах, вот оно. Восьмите два бокала и потом мошете выпить мою долю.

— Разве вы не любите шампанского?

— Мне больше нельзя. Я и так выпила лишний бокал, чтобы набраться смелости и пригласить вас на этот вечер. Мой папа следил, чтобы во время тостов я не выпила слишком много.

Авраам взял с подноса у подошедшей служанки-негритянки два бокала и протянул один Аделаиде.

— Выпьем за вас и за меня, — предложил он.

Она чокнулась с ним, но пить не стала.

— Что же вы?

— Вы не хотите, чтобы я была пьяная, правда?

— Нет, если вы сами этого не хотите.

— Не хочу. Нравится вам Сэм?

— Сэм? А, Сэм Стоукс. Да, нравится. Почему бы и нет? А вы имеете против него что-нибудь?

— Нет. Я рада за Сару. Она моя сестра. Только я за него не пошла бы.

— Теперь-то уж наверняка не пойдете.

— Да и никогда ни са што не пошла бы. Боше мой! Ушасное у меня происношение. Я еще уше немка. Мой папа напрасно тратил деньги, посылая меня в школу мисс Холбрук.

— Мисс Холбрук в Форт-Пенне?

— Я была там уше два года на пансионе.

— Полно вам на себя наговаривать. О чем вы задумались, Аделаида? Вас ведь Аделаида зовут?

— Как вы уснали?

— Методом дедукции. Все девушки и большая часть молодых людей звали вас Аделаидой, вот я и догадался, что вы — Аделаида. Так о чем же вы задумались?

— Ничего серьезного. Просто — подумала о Саре. Заперли ее сейчас одну с мужчиной. А если ей это не нравится? Все равно ей надо быть с ним. А если ему это не нравится?

— Но ведь это же серьезно.

— Ну, да. Я вовсе не имела в виду, что это не серьезно. Я хотела только сказать, что меня это не долшно беспокоить. Потому вы до сих пор и не шенаты, что считаете брак серьезным делом?

— Возможно. Не было времени подумать о браке.

— Сомневаюсь. Скорее наоборот — вы много о нем думали.

— Почему вы так считаете?

— Вы красивы и богаты и если еще не женились, то лишь потому, что так решили. Значит, думали?

— Верно, думал.

Она посмотрела ему в глаза.

— Вы опытный, правда?

— Да.

— Я это знала.

— Откуда?

Она улыбнулась.

— Откуда? Я видела, как вы смотрите на девушек. Мужчина, не имеющий опыта, так на девушек не смотрит.

— А как я должен на них смотреть?

— Вы уже не смошете смотреть на них по-другому, если бы даше сахотели. Так уш действует на человека опыт. И девушки знают, когда человек опытный.

— Женский инстинкт?

— Да. Он их предостерегает. Но предостережение не всегда помогает.

— Где вы этому научились? В школе мисс Холбрук?

— Там я ничему не научилась. Разве лишь чай сервировать. Приседать, если когда-нибудь встречусь с королевой Англии. Я не училась в школе мисс Холбрук, я преподавала там. — Аделаида засмеялась.

— Вы — преподавали? Что именно?

— Пошалуй, не скашу. Ну, то, что мошно уснать на ферме. У моего папы ферма в двух милях от города.

— А, понимаю. Вы объясняли девочкам в школе мисс Холбрук, как родятся телята.

— Телята? Дети, а не телята.

— А я вот никогда не видел. Может, вы мне объясните?

Она покраснела и с тревогой посмотрела на него.

— Нет. — Это слово прозвучало в ее устах как протест. — Я слишком много болтаю.

— Вы меня боитесь? Похоже, что боитесь.

— Не знаю. Наверно, да.

— Мне уйти?

— Останьтесь, но не говорите со мной так. Я сама виновата.

— Хочется вам поцеловать меня, Аделаида?

— Конечно, только я не буду.

— Хотите, чтоб я вас поцеловал?

— Не делайте этого.

— Я и не делаю. Только спрашиваю.

— Вы — опытный. Снаете, как это делается.

— Да, знаю. Вам ведь хочется поцеловать меня, верно?

— Да, но я не буду этого делать.

— И вам хочется, чтоб я поцеловал вас и обнял?

— Да.

— Крепко? Так, чтобы мы тесно прижались друг к другу?

Она склонила голову и дышала, как уставший пловец.

— Вы целовались когда-нибудь?

— Нет.

— Но если будете, то со мной?

— Да. Наверно, да.

— Когда?

— Я не знаю.

— Хорошо бы нам сейчас остаться одним, верно?

— Да.

— Вы все еще боитесь меня?

— Не знаю. Да.

— По-вашему, я дурной человек, Аделаида?

— Да.

— Злой?

— Да.

— Развратный?

— Не знаю. Отпустите меня.

— Я вас не трогаю. Даже не прикоснулся.

Аделаида посмотрела сначала на одну свою руку, потом на другую — и встала.

— Выйдем на свежий воздух.

— Хорошо. Но помните, что вы обещали.

— Знаю.

— И я добьюсь, чтобы вы выполнили свое обещание.

— Если я с кем и буду целоваться, то с вами. Но возможно, что я ни с кем не захочу целоваться.

— Ну, это мы еще посмотрим. Мы оба, — сказал он.

Взбудоражив ее этим разговором, он ушел с вечеринки, представился вновь Крису Мону, снял у него в гостинице номер и, чтобы не терять времени даром, нанес визиты кузнецу, торговцу фуражом и хозяину каретной мастерской — всем, кто обслуживал дилижансы. Эти люди знали, что дилижансами ведал не Авраам, а сам Мозес Локвуд, но тем не менее отнеслись к нему как к сыну с должным почтением. Из бесед с ними он извлек дополнительные сведения о Хоффнерах — семье Леви Хоффнера, — убедившие его в том, что это семейство, при всей его скромности, занимает в Рихтервилле такое же положение, какое Локвуды — в Шведской Гавани. Только сограждане лучше к ним относятся, чем жители Шведской Гавани — к Локвудам.

Неделю спустя Авраам понял, что Аделаида заинтересовала его не столько как темпераментная девушка, сколько как дочь Леви Хоффнера. С мыслью о браке, равно как с мыслью о вероятной в ближайшие годы смерти отца, связывались его планы на будущее. Мозесу Локвуду шел шестьдесят первый год. Обладая достаточной хваткой в коммерческих делах, он уже не выдерживал длительного физического напряжения. Видно было — да Мозес и сам это сознавал, — что жить ему осталось недолго. Когда одного из братьев Бэнди нашли утопшим в канале, он сказал сыну:

— Вот и еще одним мерзавцем меньше. Хочу пережить их всех, хочу увидеть своего первого внука. Но это уж от тебя, сын, зависит. Сестры твои никогда замуж не выйдут — ни та ни другая. Во время войны я писал тебе. Если со мной что случится, заботы о матери и девочках лягут на тебя. Мать — ничего, а вот Дафну и, возможно, Роду рано или поздно придется сдать в больницу. Будь они крестьянские дети — жили бы себе на ферме. На ферме женщины работают, как ишаки, а ночью другим занимаются, как ишаки. Вот и вся их жизнь. Ни о чем другом не мечтают. Но у наших девиц состоятельный отец, они никогда не трудились и не желают трудиться, а грамоту знают, наверно, хуже, чем мать. Сомневаюсь, чтобы какой-нибудь фермер пожелал взять их к себе, а уж о городских парнях и не говорю. Так что, сын, эта забота на твои плечи ложится. Не обижай их, пока они, бедняжки, еще дома. Бедные, жалкие созданья. А мать у них была хорошенькая. Да, твоя мать красивая была в молодости. И умница. Блистала, как новая брошь. Живая. Все при ней. Но девочкам ничего этого не передалось. Дафна прячется то в подвале, то в уборной. Рода откалывает такие штучки, что никогда не поверишь, если не знаешь ее. А ведь я их отец. Деньги на их содержание будут — об этом я позаботился. Но как бы то ни было, уж лучше бы они выросли в бедной семье. Бедняки не так разборчивы в выборе жен, как богатые.

Последние слова отца расстроили Авраама. Да, богатые девушки тоже могут быть разборчивы в выборе мужей. Сказать по чести, Сэм Стоукс — завидная партия, столь же завидная, как сам Авраам Локвуд. Правда, ни одна из ветвей рода Стоуксов, отдельно взятая, не имела больше денег, чем отец и сын Локвуды; но род Стоуксов и род Хофманов, находившиеся в близком родстве, а также Чэпины и Уокеры, неожиданно вступили в брачный союз с Хоффнерами из Рихтервилла. В этих условиях Авраам Локвуд, взвесив свои шансы на успех, пришел к выводу, что шансы эти не так велики, как он предполагал.

— Папа, — сказал он через несколько дней после их разговора, — а я нашел девушку, на которой хотел бы жениться. Дочь Леви Хоффнера.

— Что ж, у него их много. Правда, месяц назад убавилось на одну, но несколько еще осталось. Приглянулась?

— Да. На свадьбе познакомились.

— Должно быть, хорошенькая и все такое, иначе ты не обратил бы внимания. Ну, так что?

— Передай мне дилижансы. У меня тогда будет предлог наведываться в Рихтервилл.

— На черта тебе дилижансы? Если бы Леви Хоффнер захотел, то протянул бы в Шведскую Гавань железнодорожную ветку. Ну, если не на всю длину, то наполовину. А дилижансы… Хочешь, чтобы люди равняли тебя с вонючим кучером или с черным Тедом, нашим конюхом? Так за этим дело не постоит. Нет, сын, не стоит. К Леви надо ехать с чем-то более солидным и существенным. Ты с ним на свадьбе разговаривал?

— Нет.

— И хорошо, что не разговаривал. Потому что мог взять неверный тон. Он — птица поважнее, чем кажется. Такие извозчика в зятья не возьмут. Меня-то Леви знает, а вот про тебя может подумать, что умом ты не в старика пошел. Но ты не дурак. Кое в чем даже умнее меня, но не всегда. Леви Хоффнер мог помешать твоему деду и мне организовать рейсы дилижансов в Рихтервилл.

— Каким образом?

— Каким образом? Мало ли каким. Могли не дать нам место в конюшнях. Заставить кузнеца и каретную мастерскую отказать нам в услугах. Затеять судебную тяжбу. Или просто — отравить наших лошадей.

— Он на это способен?

— Леви Хоффнер и его отец, Джейк Хоффнер, не сидели бы, как я, сложа руки в ожидании братьев Бэнди. Они сами поехали бы в Гиббсвилл и там, прямо на улице, свели бы с ними счеты. Я же не мог этого сделать. Никто меня не знал. Некого было позвать поехать со мной. За спиной у Джейка и Леви стоят все Хоффнеры, предки которых жили здесь еще во времена Джорджа Вашингтона, а я в этом чертовом округе был единственным Локвудом, пока эту фамилию не приняла твоя мать. Рейсы дилижансов нам удалось организовать единственно потому, что Хоффнеры не ставили нам палки в колеса. Но они были уверены, что мы прогорим на этом деле. И прогорели бы, если бы не имели других доходов. Первые четыре года рейсы приносили нам одни убытки. Не было контракта с почтой. Эти филадельфийские мерзавцы мешали нам заключить контракт на доставку почты. Хотели, чтобы почту из Форт-Пенна в Рединг возили кружным путем. Так что не вздумай ехать в Рихтервилл как владелец дилижансов. Кто пригласил тебя на свадьбу? Конечно, не Хоффнеры.

— Нет. Сэм Стоукс, мой товарищ по студенческой организации.

— Я так и знал. Хоффнеры Локвудов не приглашают. Понимаешь, в чем дело? С Леви Хоффнером надо разговаривать как с ровней, смело глядя ему в глаза.

— Мы же богаче их.

— Это теперь. А он помнит не то, что теперь, а то, что было раньше. Ты уверен, что мы богаче?

— Я навел справки.

— Молодец. При хорошей разведке у меня и ухо, глядишь, уцелело бы. Но если мы и вправду богаче их, сын, то деньги — это еще не все. У них есть то, чего нет у нас: большая родословная, больше ста лет жизни на одном месте. А нас с тобой в Шведской Гавани до сих пор даже в расчет не берут. Только наши деньги, наше имущество. Но стоит тебе жениться на этой девице Хоффнер, черт побери, и мы уже будем что-то значить. Дай мне мозгами пораскинуть. Леви Хоффнера я знаю получше тебя.

Мозес Локвуд молчал так долго, что Авраам подумал: уж не заснул ли он с открытыми глазами?

— Сын! — вдруг позвал Мозес.

— Да, сэр.

— Поезжай к Леви Хоффнеру и скажи, что ты задумал строить железную дорогу.

— Между Шведской Гаванью и Рихтервиллом?

— Леви Хоффнер держит акции компании «Форт-Пенн, Рихтервилл, Лантененго». Теперь слушай: есть только одна причина, по которой ветку не дотянули до Шведской Гавани. Знаешь какая?

— Деньги.

— Всегда деньги, сын. Но почему это им невыгодно? Потому что в наших краях — одни фермы, в Рихтервилл отсюда ездят только фермеры, да и их мало. Нет расчета. Несколько кочанов капусты, несколько пассажиров — вот и все перевозки. Черт побери, об этой дороге я сам уже десять лет тому назад думал, да вот — не стал владельцем дороги. Угля нет, других тяжелых грузов — тоже почти нет. Эта ветка никогда не станет доходной.

— Верно. Стало быть, Леви Хоффнер подумает, что я плохой, никудышный бизнесмен?

— Сначала подумает. Но ты должен заинтриговать его. Пускай гадает, почему ты решил строить эту дорогу, а ты разыгрывай спектакль.

— Как?

— Дай ему понять, что ты узнал кое-что по секрету. Слишком нагло не ври, а говори намеками. Получил, молу секретные данные о том, что компания «Филадельфия, Рединг, Гиббсвилл» думает начать строительство дороги от Шведской Гавани до Рихтервилла.

— Так он же сразу меня разоблачит, папа. У него акции в «Форт-Пенн, Рихтервилл, Лантененго», а она — в руках компании «Филадельфия, Рединг, Гиббсвилл».

— Мне это известно, сын. Я сам тебе говорил. Но я знаю и Леви Хоффнера. «Как так? — спросит он. — Я держатель акций, а молодой Локвуд знает больше меня?»

— Ага, понимаю. Продолжай.

— Но ты ничего ему не говори. Дай ему только почувствовать, что тут пахнет деньгами, и он начнет думать, что ты — не какая-нибудь мелкая сошка. И попытается выведать у тебя подробности. Для этого пригласит к себе домой. Что даст тебе возможность поухаживать за его дочерью. А там уж тебе и карты в руки.

— Это звучит фантастически.

— Я не знаю, что значит это слово, но знаю Леви Хоффнера. И, по-моему, знаю тебя, сын. Если ты захотел женщину, то знаешь, как ее взять. Тот, кто прожил холостяком столько, сколько ты, умеет обращаться с женщинами.

— Но как быть с воображаемой железной дорогой, которую будто бы строит компания «Филадельфия, Рединг, Гиббсвилл»?

— Внуши Леви Хоффнеру, что дорогу ты построишь сам, а потом продашь ее компании.

— Эта же мысль и мне пришла в голову. Теперь мне понятен весь замысел. Кажется, придумано неплохо.

— Большая ложь должна содержать долю правды.

— Верно. А когда я женюсь на этой девушке…

— Тогда скажешь Леви, что, как тебе сообщили по секрету, компания «Ф.Р.Г.» передумала.

— А он станет проверять мою информацию через своих партнеров в Форт-Пенне?

— Честный человек стал бы. Но Леви — мошенник, поэтому и всех остальных считает мошенниками. Подумает, что его партнеры в Форт-Пенне затеяли против него грязную махинацию. Самое последнее, что может прийти ему в голову, это — что всю эту историю сочинили мы с целью женить тебя на его дочери.

План Мозеса удался. В ноябре Авраам Локвуд и Аделаида Хоффнер поженились. Несмотря на холодную, ветреную погоду, их свадьба по своему размаху не имела себе равных в Рихтервилле. На ней присутствовали большие делегации родственников из Гиббсвилла, несколько избранных граждан Шведской Гавани, все видные и некоторые не видные жители Рихтервилла. Малочисленная группа родственников со стороны жениха осталась незамеченной, зато восторженное изумление гостей вызвали громкие имена его шаферов с вопросительными знаками на галстуках. Дафны Локвуд там не было: ее увезли в больницу. Рода Локвуд отсутствовала: заболев опасной болезнью, она осталась дома в Шведской Гавани.

Накануне их отъезда на Ниагарский водопад кто-то прислал Аделаиде Локвуд книжку некоего Уильяма Дина Хоуэллса под названием «Их свадебное путешествие». Сидя в вагоне поезда, следовавшего из Форт-Пенна в Буффало, она развернула обертку, прочла название и выбросила книжку в окно.

— Зачем ты это сделала? — спросил Авраам.

— Я знаю, что это за книга.

— Откуда ты знаешь, если не читала?

— Знаю, и все. «Их свадебное путешествие». Забыла посмотреть на обертке, кто мне ее прислал.

— По-твоему, она содержит пикантные подробности?

— А по-твоему, нет?

— Возможно, содержит. Но ты теперь — замужняя женщина и можешь читать все что угодно.

— И ты не против, если я буду читать такие книги?

— Что такое книга? Средство убить время. Нет, я не против. Книга была с картинками?

— Не посмотрела.

— Не понимаю, как ты могла выбросить книгу, даже не полистав ее. Надеюсь, я не на ханже женился, а? Аделаида?

— На ханже? Нет, я не ханжа, но это не значит, что я буду читать книгу с таким названием. «Их свадебное путешествие». Фу.

— Может, ты сама напишешь книгу?

— Пожалуйста, Авраам, не говори со мной так.

— Ты боишься меня, Аделаида?

Она покачала головой.

— Нет. У тебя есть опыт.

— А ты не будешь ревновать меня к тем, кто дал мне этот опыт?

— Ты женился не на них. Ты женился на мне.

— Да. И я люблю тебя.

— А я люблю тебя. Я люблю тебя больше, чем ты меня, но ты полюбил меня достаточно, чтобы жениться. А я полюбила тебя достаточно, чтобы выйти замуж. У нас будут семья, дети, и мы все равно будем любить друг друга. Как я, так и ты.

— Ты действительно не боишься меня?

— Нет.

— Но ты не совсем уверена. О чем ты думаешь?

— Больно бывает, когда первый раз?

— Надеюсь, не будет больно.

— Вот потому и лучше, что у тебя есть опыт.

— И еще потому, что ты любишь. Когда женщина любит, то боли почти не замечает.

— Скорее б наступило завтра и мы были бы уже там.

Впервые отдавшись ему в номере отеля, она лежала с открытыми глазами, смотрела на его лицо, морщилась от первой боли, но была полна решимости пройти сквозь неизбежное испытание. Когда он от возбуждения потерял над собой контроль, она, пораженная его бурной страстью, забыла про боль. И моментально загорелась желанием повторить опыт еще до того, как он собрался с силами.

— Теперь я сумею лучше, — сказала она.

— Подожди немного, — попросил он.

Действительной неожиданностью для нее был именно взрыв страсти. Механику любви она знала, но никак не ожидала от этого хладнокровного сухопарого человека столь жадных ласк, стонов и других проявлений любовных чувств. В последний день пребывания на Ниагарском водопаде она сама испытала наслаждение, и мир для нее перевернулся; Авраам Локвуд сделался в ее глазах героем. Он стал ее Мужчиной, другого такого быть не могло.

Сначала они жили в собственном доме напротив красной кирпичной коробки, огороженной стеной. То, что Дафна Локвуд находилась в сумасшедшем доме, называвшемся также домом для душевнобольных, нельзя было скрыть от семейства Хоффнеров, но ухудшившееся состояние Роды еще хранилось в тайне. Люди со странностями встречались в каждой семье; одна из дочерей Хоффнера, например, долго не могла поправиться после первых родов. Но относительно истинной болезни Роды Локвуд Леви Хоффнера держали в неведении, так что Аврааму Локвуду пришлось самому сказать своей молодой жене о том, что Рода «не появляется в обществе». Тот, кто страдал какой-нибудь хронической болезнью вроде чахотки, считался «несчастным»; тот, у кого была не в порядке голова, — «не появлялся в обществе».

— Она вроде Дафны? — спросила Аделаида.

— Хуже. Может броситься на тебя с ножницами.

— Почему же тогда ее не отправят в больницу?

— Отправим еще.

— А что вам мешает, если она опасная?

— Моя мать. Не хочет, чтобы Рода уезжала.

— Сколько лет твоей матери?

— Пятьдесят пять или пятьдесят шесть.

— Боится одиночества?

— Думаю, да. Но Рода ненавидит ее. Она всех женщин ненавидит.

— Но не всех мужчин?

— В том-то и беда.

— Я знала одну такую в Рихтервилле. Когда у нее это началось?

— Кажется, лет десять назад.

— То же самое и у той, рихтервиллской. Примерно в том же возрасте. Пятнадцати — шестнадцати лет?

— Да.

— Таким девушкам ничем не поможешь, кроме как отправить в больницу. Но дело в том, что они и мужчин не любят. Та, о которой я говорила, сделала одному мужчине ужасную вещь.

— Какую?

— Не скажу.

— Ты так много знаешь и так мало рассказываешь.

— В этом-то все дело, Авраам. Тебе велят вести себя как леди, а насмотришься и наслушаешься такого… А спросить кого-нибудь, скажут — замолчи. Однажды мы с Сарой сидим во дворе на качелях и вдруг слышим чьи-то голоса в переулке за сараем. Пошли узнать, кто там разговаривает, и увидели мужчину, сидящего на бревне. С ним было еще двое мужчин. А девушка, о которой я тебе говорила, что-то делала этому мужчине. Средь бела дня. Я запретила Саре смотреть, но она все равно увидела. Средь бела дня. Я едва в обморок не упала.

— А констебля они не боялись?

— А чего им было бояться, когда один из них и был констебль. Это же не мальчишки. Все трое — взрослые. Тут нет ничего смешного, Авраам.

— Ты права, но как же не смеяться? Отец шести дочерей старательно оберегает их от внешнего мира, а что творится в его собственном переулке? При свете дня. В присутствии констебля.

— Это правда, что твой отец убил двух человек?

— Правда. А почему ты вдруг спрашиваешь?

— Не знаю. Думаю о нас, девчонках, и о том, что мы видели в переулке. О тебе; ты такой элегантный, изящный, а твой отец убил двух человек. Я часто обо всем этом задумываюсь. Порок существует не только в Нью-Йорке или в Европе. Он есть везде, хотя нас стараются убедить, что это не так. По-моему, его не меньше и в Шведской Гавани и в Гиббсвилле… да, и в Гиббсвилле. О Рейлроуд-стрит в Гиббсвилле мне такое рассказывали, что противно слушать. Когда у нас будут дети, мы не должны внушать им, что порок существует где угодно, только не рядом с нами. Я хочу, чтобы наши дети смотрели правде в лицо. Если наши отцы богатые, то это не значит, что мы намного лучше других. Девушка, о которой я говорила, — моя родственница. Ее мать принадлежала к роду Хоффнеров. Но они — не Ближние Хоффнеры. Так мои родители зовут близких родственников. Но все равно — Хоффнеры.

— Приятно было узнать, что у вас тоже есть семейные тайны.

— Не дразни меня, Авраам. Мой дед разбогател потому, что грамотный был. Он обманывал людей. Я это знаю, потому что отец хвастает. При тебе он не будет хвастать, а в домашнем кругу — да. Знаешь, почему нас венчали в реформатской церкви? Потому что деда моего отлучили от лютеранской церкви. Один неграмотный человек пришел к лютеранскому проповеднику с какой-то бумагой — вроде договора с моим дедом. Когда проповедник прочитал ее, то разразился скандал. Нечестная сделка. За это моего деда, Джейкоба Хоффнера, отлучили от лютеранской церкви. Разве в Шведской Гавани об этой истории не слыхали?

— Наверно, слишком были заняты разговорами о моем отце.

Авраам считал, что говорил искренне, признаваясь ей в любви. Он начинал привыкать к ее монотонной речи, к неправильному произношению («ф» вместо «в», «т» вместо «д», «ш» вместо «ж», «с» вместо «з») и к ошибкам в употреблении слов и конструкций, от которых ее не сумели отучить в школе мисс Холбрук. Он вырос в среде людей, говоривших на местном немецком диалекте, вошедшем и в его разговорную речь и повлиявшем на произношение тех, кто говорил по-английски; но на выговоре его отца влияние этого диалекта не сказалось совсем, на выговоре матери — лишь самую малость, сам же он избавился от немецкого акцента в университетские годы и в годы пребывания на военной службе.

Ее манера говорить в немалой степени, хотя и помимо его сознания, способствовала укреплению его любовного чувства. У нее был тихий, не очень сильный голос, а выговор, под влиянием местного немецкого произношения, отличался певучестью. Она выражала свои мысли спокойно, с расстановками и нежными интонациями, заставлявшими его приноравливать свой слух к ее замедленной речи. В результате все, что она хотела донести до сознания собеседника — даже если это были банальности, — казалось значительным, обдуманным и глубоко прочувствованным. Этот непринужденный мелодичный, приятный выговор не вязался с наивным неистовством ее любовных ласк, так что, слушая ее, он часто задумывался над этим несовпадением — оно интриговало его не меньше, чем то, что она хотела ему сказать. Словно эта ее манера высказывать простые, обыденные истины подразумевала известную лишь им одним тайну и наводила на мысль о еще более глубокой тайне, которую они раскрывали друг перед другом (особенно она — перед ним) во время любовных забав.

Ее чувство к нему было достаточно искренним; его чувство к ней росло постепенно. Он пробудил ее чувство с самого начала, тем более радостным открытием явилось для нее то, что это был человек, отвечавший первому требованию, которое она предъявляла к жениху, а именно — жениться на пей не ради ее денег. Потом, когда она стала видеться с ним чаще и когда он начал ухаживать за ней, это требование отошло на задний план и не казалось ей таким уж важным. Конечно, к ее любви примешивалось и чувство признательности; она была благодарна судьбе, пославшей ей жениха, внешность которого делала его достаточно привлекательной партией, и это давало ей основание считать, что она вступает в брачный союз по любви, а не потому, что он богат. После первой недели супружеской жизни Аделаида Локвуд обрела чувство женской гордости от сознания того, что, хотя инициатива в любовных делах оставалась за мужем, она вызывала у него желание.

Как это ни парадоксально, но опыт Авраама Локвуда по женской части, заключавшийся исключительно в умении удовлетворять половое чувство, и послужил той основой, на которой родилась и начала крепнуть его любовь. От проституток в доме Фиби Адамсон на Джунипер-стрит он переключился на проституток Вашингтона; потом, вернувшись в Шведскую Гавань, он воспользовался услугами одной гиббсвиллской портнихи. О свиданиях с ней надо было договариваться заранее по почте. Дом Энабеллы Кроу находился на Второй улице, всего в одном квартале от торгового центра. На первом этаже у нее были: комната, где заказчицы выбирали ткани: комната, где с них снимали мерку и где они примеряли сшитые вещи; комната, где работали швеи; комната — она же кухня, — служившая ей столовой. Жилая часть дома — более чем достаточная для одинокой хозяйки — размещалась на втором этаже. Энабелла Кроу была женщина тридцати лет с небольшим. После того как ее бросил муж, она некоторое время тайно сожительствовала с окружным судьей, который, перед тем как прекратить с ней связь, помог ей открыть мастерскую по пошиву дамской одежды. Неподалеку от станции железной дороги и от пристани на канале существовали на протяжении нескольких десятилетий публичные дома, но они действовали настолько открыто, что Авраам Локвуд, вернувшись с военной службы, стеснялся их посещать. Вот тогда-то один гиббсвиллский адвокат и свел его с Энабеллой Кроу.

— Что вы делаете, когда желаете поразвлечься? — спросил Авраам Локвуд.

Адвокат ответил уклончиво, но обнадеживающе и вскоре после этого разговора дал Локвуду имя и адрес Энабеллы Кроу.

— Приходите к ней во вторник в десять часов вечера, — сказал он.

В назначенное время он постучал в дверь, которая немедленно открылась и, впустив его, быстро закрылась. Женщина, которую он не мог разглядеть в темноте, сказала:

— Идите наверх, на свет.

Он поднялся по лестнице. Женщина, шедшая за ним следом, сказала:

— Налево.

Он шагнул в одну из трех комнат второго этажа, где горел свет. В комнате с одним окном, занавешенным тяжелыми плотными шторами, стояли большая двуспальная кровать, украшенная витиеватой резьбой, гардероб, комод и несколько стульев.

— Меня зовут миссис Кроу; как зовут вас, мне известно, но знаю я про вас мало. Вы холостяк?

— Да.

— Ухаживаете за кем-нибудь?

— Нет.

— Пьете?

— Иногда. Немного.

— Я не люблю водить дружбу с людьми, которые напиваются и потом выбалтывают все, что знают.

— Я вас понимаю.

— И никогда не разрешаю своим друзьям приходить сюда, если они не договорились со мной заблаговременно. Я не открою дверь тому, кого не жду. Неважно, если он был когда-то моим другом. Он не войдет. Вы поняли?

— Да.

— Кроме того, если мы станем дружить, вы должны обещать: без моего разрешения никому не говорите, что вы — мой друг.

— Понимаю.

— И еще: никогда не приходите сюда в нетрезвом виде, даже если я назначила вам свидание. Не приходите пьяным. Наш общий знакомый сказал вам, сколько я беру за визит?

— Нет.

— Двадцать долларов за визит.

— Двадцать долларов?

— И чтобы деньги были всегда при вас. Я не предоставляю кредита. Учтите, что это — не заведение. У меня очень избранный круг друзей. Вы согласны с этими условиями?

— Да.

— В таком случае вешайте вашу одежду в гардеробе, а я сейчас приду. Ах, едва не забыла. Никаких сигар. Во время визитов никогда не закуривайте сигару.

Она вышла, а он разделся, повесил одежду в гардеробе и присел на край кровати. Она вернулась в купальном халате, который быстро сняла и повесила на спинку стула.

— Вот это да! — воскликнул он, окинув ее восхищенным взглядом.

Она улыбнулась — впервые за вечер.

— Ну как? — Она повернулась кругом.

— Почти совершенство.

— Один мой друг хотел высечь мою фигуру в мраморе. Сказал, что меня надо высечь в мраморе.

— Он прав.

— Женщины любят комплименты. Ты ждал меня, чтобы вместе лечь?

— Да.

— Дай я посмотрю на тебя сначала. Ого! Об этом наш общий знакомый ничего мне не сказал. Ты молодой, верно? Двадцать шесть? Двадцать семь?

— Почти двадцать семь.

— Мои друзья в большинстве своем старше. По-моему, ты самый молодой. Ну, ложись, милый, познакомимся. Хочешь познакомиться? Нам надо привыкнуть друг к другу. Первые несколько раз будем узнавать, кто что любит.

В 1871 году она объявила ему:

— Ну что ж, Эйб. Видно, дружбе нашей конец. Мои заказчицы говорят, что ты ухаживаешь за одной молодой леди из Рихтервилла. Это верно?

— Да.

— Скажи, когда будет наша последняя ночь, и я подарю ее тебе. Это будет мой свадебный подарок.

— Я хочу тебе сделать подарок.

— Хорошо, только пусть это будут наличные деньги. Ты ведь знаешь меня, я беру подарки только в виде наличных денег.

— Да, это будут наличные.

— Молодой парень женится. Дал бы ты мне пятьсот долларов, я согласилась бы дружить с тобой еще год, если у тебя не очень получится с молодой женой. Так бывает. У меня был друг, который хотел возобновить визиты, только я не могла.

— Хорошо, я дам тебе пятьсот долларов.

— Мое дело внизу разрастается, поэтому я предпочла бы отказать кое-кому из своих друзей, но пока что не могу себе это позволить. Когда накоплю достаточно денег, то уеду отсюда. Продам мастерскую и переселюсь в Нью-Йорк. Хочу, чтобы какой-нибудь миллионер взял меня на содержание, пока я не начала стареть. Но главное, что я хочу, это — уехать отсюда с незапятнанной репутацией, — чтоб не было никаких сплетен. Если не найду миллионера, то, может быть, открою первоклассное заведение, а это стоит денег. Лучшее заведение в конечном счете выгоднее, ведь ему надо посвятить всю жизнь. Но на это нужны деньги и связи. Не могу же я просто взять и открыть где-нибудь заведение. Нет, надо постараться найти миллионера, который знает нужных людей, и чтобы он подбросил достаточную сумму для начала. Заведение, которое могли бы посещать и дамы. Я знаю дам в этом самом городе, которые пошли бы в заведение, если бы оно было. Одна моя заказчица постоянно мне намекает, что хотела бы посмотреть мои комнаты наверху. Я знаю, чего она хочет. Хочет убедиться, что может довериться мне, а потом попросить разрешения воспользоваться этими комнатами. Но женщины не умеют держать язык за зубами. Мужчины — тоже, но среди моих друзей болтунов пока что не встречалось. Я не хочу, чтобы сюда, наверх, приходили какие-нибудь женщины, кроме меня. У меня ежедневно уходит по часу времени на то, чтобы навести в этих комнатах порядок и чистоту, чтобы мне не пришлось держать горничную… Значит, скоро оставишь меня, Эйб? Ну что ж, если невеста твоя — та самая, о которой мне говорили, то пятьсот долларов — не такая уж потеря, тем более что ты, возможно, захочешь я в дальнейшем навещать меня. Этим я не хочу сказать, что не желаю тебе счастья. Но навестить меня ты сможешь, когда, например, она будет в положении. Со мной тебе будет гораздо лучше, чем с той, которую ты не знаешь.

— Благодарю, Энабелла.

— Повторяю, пятьсот долларов для тебя — не такая уж потеря.

— Я принесу их тебе в следующий раз.

— Где она шьет себе подвенечное платье, эта твоя невеста? Знаешь?

— Не знаю. По-моему, в Форт-Пенне. А что?

— Будет комично, если она придет ко мне. Тогда я, может, разгляжу ее хорошенько, пока ты не разглядел. И расскажу ей кое-что, а, Эйб? Если бы она узнала то, что я знаю, то убежала бы от тебя, как ошпаренная.

— Ну, ну, Энабелла.

— Не бойся. Я только дразню тебя.

Не чувствуя себя обязанным Энабелле Кроу, он, тем не менее, оставался верен ей без малого пять лет. Все эти годы он знал, что миссис Кроу спала, насколько он мог судить, еще с тремя или четырьмя мужчинами. Но этот факт был известен Аврааму с самого начала, так что он не испытывал ревности и не требовал исключительного права на ее услуги. Система, с помощью которой она регулировала и удовлетворяла его потребности, не вызывала устойчивого чувства благодарности, не льстила мужскому самолюбию и вообще исключала все то, что входит в понятие любви. Разумеется, ни о каком стихийном проявлении чувств не могло быть речи, поскольку свидания тщательно планировались. Энабелла Кроу торговала своим прекрасным телом настолько откровенно, что не допускала никаких романтических эмоций. Проведя положенный час с мужчиной в постели, она спокойно садилась в своем халате и, держа в руке полученные от него банкноты (иногда обмахиваясь ими, как веером), болтая с ним дружески, ждала, когда гость оденется, чтобы потом проводить его до парадного и запереть на ночь дверь.

Близость с Аделаидой была совершенно непохожа на кратковременные, строго регламентированные свидания с Энабеллой Кроу — эта близость была чувством, отношением, а не актом. Не было случая, чтобы Аделаида, испытывая какой-либо вариант чувственной любви, заставляла Авраама заподозрить ее в том, что она почерпнула этот вариант из опыта другого мужчины. Все ее «эксперименты» казались ему новыми и уникальными, а от этого сознания зарождалась любовь. Авраам Локвуд привык считать себя человеком опытным, но за тридцать с лишним лет жизни он впервые жил с женщиной, а не «ходил на свидания» к ней. Если он и «обольстил» ее, то с помощью законного брака, и потому жизнь с ней все-таки была содержательней, богаче. Брак, как обязательное установление, окреп и в конце концов перерос в любовь. Аделаида заметила эту перемену, но о своем открытии умолчала. Она лишь стала сильнее любить.

Мать Авраама умерла через несколько недель после того, как отправили в больницу Роду. Сказались усталость, тяжелый труд, угрызения совести, сознание собственной ненужности и безрадостного будущего, тяжелые воспоминания о прошлом и, как значилось в свидетельстве о смерти, флегмонозная ангина. Смерть была нелегкой, мать угасала медленно, она по глазам мужа и сына видела, что те ждут, когда, наконец, прекратится ее прерывистое дыхание. Через неделю после похорон Мозес Локвуд уговорил Аделаиду и Авраама переехать в красную кирпичную коробку, где в 1873 году у него родился внук. Его назвали Джордж Бингхем Локвуд — в честь губернатора штата, который был близким другом Леви Хоффнера.



Джорджу Локвуду было около пяти лет, а его брат Пенроуз еще не вышел из младенческого возраста, когда здоровье их деда, Мозеса Локвуда, сильно пошатнулось. Он настолько ослаб, что уже почти не решался ходить в свою контору на Док-стрит, всего в нескольких кварталах от дома, поэтому все бумаги, требовавшие его внимания, носили ему в домашний кабинет.

Все дни дед проводил дома или во дворе. Просыпался он рано, так что прислугам, нанятым вскоре после смерти жены, приходилось вставать по очереди в пять часов утра, чтобы приготовить ему чай. В погожие дни он выходил во двор — подтянутый, одетый так, будто шел на службу, и потихоньку прохаживался среди розовых кустов и вязов — то трогал пальцами цветы, то останавливался у какого-нибудь дерева и рассматривал его от корней до самой макушки: время от времени он садился отдохнуть в дубовые кресла и на скамьи грубой работы, специально расставленные в разных местах усадьбы. Если дождь, снег или сильный холод мешали ему выйти из дому, он бродил по комнатам, останавливаясь перед статуэтками, фарфоровыми вазами и часто натыкаясь на прислугу, занятую уборкой. В доме стало многолюдно. У его сына Авраама было теперь двое маленьких детей, появились две прислуги, няня и кучер. В кухне и в других помещениях всегда суетились люди; но где бы Мозес Локвуд ни появлялся, он приносил с собой тишину. С его приходом все тотчас почтительно умолкали, ожидая, что он скажет. Но он в большинстве случаев ничего не говорил и, поскольку они продолжали молчать, чувствовал себя лишним. Он и действительно был лишним среди них.

Кучера Рафферти Мозес Локвуд не любил за то, что тот косо смотрел на его визиты в конюшню (как будто старик ходил туда шпионить). Из-за этого Мозес лишился возможности навещать лошадей. Не то чтобы он очень любил лошадей, но все же — это живые существа, которые умеют слушать и которым можно что-то сказать. Его сын Авраам, единственный оставшийся в живых из тех четверых, с кем Мозес провел большую часть свой жизни, по утрам спешил и часто исчезал на целый день, а то и на несколько дней, если этого требовали его новые дела в Филадельфии. Аделаида, жена Авраама, была приятной молодой женщиной, но все ее время занимали заботы о детях и хозяйстве, и у нее почти никогда не было ни одной свободной минуты, чтобы присесть и поболтать со стариком. Прислуги были сестрами-негритянками из Рихтервилла, и если Мозес — белый человек — завязывал с ними разговор, то они глядели на него так, что он сразу понимал, какие подозрения бродят у них в голове, хотя ему было уже шестьдесят пять лет и ноги у него подгибались в коленях. Только у одного человека всегда хватало времени на Мозеса Локвуда — у его внука Джорджа. Появление в семье нового младенца, требовавшего внимания матери, и постоянная занятость отца способствовали тому, что между мальчиком и дедом возникла та взаимная заинтересованность в общении, которая сближает людей. Старик рассказывал наполовину выдуманные истории из своего давнего прошлого: некоторые из них особенно полюбились мальчику, и если Мозес, пересказывая их, допускал отклонения от первоначального варианта, то Джордж поправлял его («Дедушка, ты сказал, что у индейца было ружье, а в тот раз говорил, что томагавк. И что ты его застрелил»). Эти разночтения и поправки мальчика забавляли старика, и он стал нарочно вкрапливать в свои рассказы новые элементы, упражняя смекалку ребенка. Мама была мамой, папа был папой, а дедушка — рассказчиком, у которого смешное ухо, удивительное искусство плеваться и интересный шрам на левом виске («Тебе пробили ухо пулей, да? А потом отрезали мочку? А может — просто отстрелили?»). Иногда они вместе ходили в туалет; старик садился на высокий стульчак, а мальчик — на низкий, который поменьше. Мальчик быстро кончал свое дело и наблюдал, как тужится и кряхтит его дед.

— Выйди пока, малыш, я еще не скоро.

Во время прогулок по саду Джордж набирал в чашку вишен и угощал деда. Яблоки старик кусать не мог. Он доставал из кармана ножик и, сняв с плода длинную вьющуюся ленту кожуры, разрезал его на маленькие ломтики и вдвоем с внуком ел. Они никогда не скучали, ибо всегда находили тему для разговора («Почему ты не даешь мне дотронуться до шрама? Тебе больно? Это тоже от пули, дедушка? Дедушка, покажи мне свои зубы. А когда ты был маленький, тебе тоже покупали зубы?»). Старик рассказывал мальчику о деньгах («Это пенни: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Эти монетки, взятые вместе, стоят столько же, сколько вот эта одна. На нее можно купить столько же конфеток, сколько на все эти пенни»), немного о цветах («Никогда не ломай их, а отрезай ножницами, иначе они не будут расти») и об американской истории («Линкольна застрелили за то, что он заставил Джона Уилкса Бута отпустить своих рабов»).

Однажды во время семейной ссоры (самой неприятной из всех, когда-либо происходивших на глазах у Джорджа) мальчик из чувства товарищества сразу принял сторону деда. Ссору начала его мать.

— Мистер Локвуд, когда вы намерены сдержать слово и сломать стену? — спросила мать.

— Пока жив хоть один Бэнди…

— Последний Бэнди умер два года назад, а стена все еще стоит, — сказала Аделаида.

— А ты не торопи меня, сударыня.

— Два года — срок немалый. Вы же обещали сломать.

— Про обещание что-то не помню. Я сказал: поговорим.

— Мистер Локвуд, это обман. Вы виляете.

— Сказала бы уж, что вру, — и дело с концом.

— И сказала бы, если бы не ребенок… Джордж, иди поиграй.

Приученный повиноваться, мальчик вышел из комнаты, но остался за дверью в холле.

— Так вот, мистер Локвуд, — продолжала мать. — Либо стена будет убрана в ближайшие полгода, либо мы отсюда уедем. — При этом ее акцент прозвучал явственнее — «мы отсюта уетем».

— Мой сын никуда не поедет.

— Вот и ошибаетесь, мистер Локвуд. Авраам тоже хочет убрать стену. Я не желаю, чтобы мои дети росли за тюремной оградой. Так помните, мистер Локвуд: полгода.

— А кто будет платить за слом и за уборку кирпичей?

— Я заплачу, вам это ничего не будет стоить.

— Могла бы вложить свои деньги в более полезное дело.

— А мне никто не указ — на что тратить собственные деньги, мистер Локвуд. Могу и новый дом себе построить. Увезу с собой детей и мужа, а вы тут сидите за своей стеной.

— Ладно, ломай, черт с тобой.

— А вы с подрядчиком договоритесь?

— Договорюсь. И расходы оплачу.

— Мистер Локвуд, я не вредная, но я не хочу, чтобы мои сыновья росли как в тюрьме. И так уже люди смеются над Джорджем, а потом и над младшим будут смеяться.

— Никогда не слыхал, чтобы над моим внуком смеялись.

— Так вы же ни с кем не встречаетесь. А я слышала. Говорят, что он у нас вроде придурковатый.

— Говоришь, что не вредная, а позволяешь себе такие слова.

— Так это же люди, зачем мне-то наговаривать на ребенка.

Джордж мало что понял в этом разговоре, но несколько дней спустя на территории дома появились рабочие и приступили к длительной, шумной и увлекательной работе по разборке стены и укладке кирпичей в штабеля которые потом грузили на повозки. Мальчик не смог уговорить деда выйти во двор: старик не желал ни выходить из дому, ни смотреть в окно на двор, который теперь — без стены — выглядел так странно, ни даже понаблюдать за рабочими, строившими на месте стены железную ограду, которая была ненамного выше его внука. Большую часть времени старик проводил теперь в своей комнате, куда ему приносили даже еду. Никаких историй он уже мальчику не рассказывал — на это, как он говорил, у него не было времени. Так продолжалось около месяца. Потом дед вдруг изменил своим привычкам. Каждое утро он выходил из дому и отправлялся сначала в парикмахерскую, а оттуда в бар при Биржевой гостинице, где оставался до конца дня. Вечером за ним заезжал Рафферти, отвозил домой и помогал добраться до его комнаты.

Через год Мозес умер, так и не рассказав больше внуку ни одной истории. Но к этому времени Джордж уже поступил в первый класс и попал в общество ровесников и ровесниц. На похоронах было много солдат. Дед лежал в гробу, накрытом американским флагом. Гроб стоял не на катафалке, а на каких-то дрогах, запряженных четверкой лошадей. На двух лошадях сидели верхом солдаты. На кладбище солдаты стреляли из винтовок в воздух, а один играл на трубе. Отец Джорджа был в солдатской форме — так же, как многие другие мужчины, хотя они и не были военными. Когда похороны закончились, Джордж увидел немало настоящих солдат, приехавших из-за города. Многие из них были пьяны. За ужином возле отца и матери сидел какой-то старик, которого звали мистер Болц. Он не говорил ни слова, но жал руки всем подходившим. Джордж Локвуд еще никогда не был свидетелем такого количества рукопожатий.

Второй его дед, живший в Рихтервилле, не был рассказчиком, но все равно у него бывало интересно. Неподалеку от Рихтервилла находились две фермы, где разводили пони, и гроссфатер[12] Хоффнер (он хотел, чтоб его называли именно так) часто брал Джорджа туда, чтобы показать лошадок и покатать в блестящей коляске, запряженной четверкой пони. И всегда обещал: вот подрастешь, и у тебя будет свой пони. Иногда Джордж встречал в доме гроссфатера Хоффнера своего двоюродного брата Дэйви Стоукса (он был на год старше), который тоже приезжал навестить деда.

— Тебе гроссфатер собирается подарить пони? — спросил его однажды Джордж.

— Обещал, но я ему не верю, — ответил Дэйви и рассказал Джорджу, что такие же обещания получили еще несколько двоюродных братьев, из которых одному уже одиннадцать лет. Но гроссфатер все тянет с покупкой. Их одиннадцатилетнего двоюродного брата Лероя Хоффнера все еще водят кататься на пони — верхом и в тележке, но собственного пони ему не дарят, а скоро он уже вообще станет слишком велик для пони. Джордж возненавидел Дэйви за эти слова и продолжал верить гроссфатеру. Он рассказал об этом матери и ко дню своего рождения получил пони вместе со сбруей, рессорной двуколкой и санками. Через несколько недель Дэвид Стоукс, а также Лерой тоже получили пони.

— Кто мне подарил пони? Гроссфатер? — спросил Джордж у матери.

— Можно сказать, что да.

— Но это правда?

— Пожалуй, да. А почему тебе так важно это знать? Получил пони, и ладно.

— Потому что я хочу сказать об этом Дэйви.

— Тогда — нет. Пони подарили тебе мы с папой. Но гроссфатер оплатил мою долю расходов. Так что можно сказать, что он тоже участвовал в покупке.

— А должен я благодарить гроссфатера?

— Нет, не должен.

— Значит, он не дарил, раз ты не велишь мне его благодарить.

— Ты — как папа. Замучаешь вопросами. Не говори со мной больше на эту тему.

Дэйви Стоукс, получив пони, сказал Джорджу, что это — подарок родителей, а не гроссфатера, и что Лерою пони тоже подарили родители.

— Гроссфатер — большой врун, — сказал Дэйви Стоукс. — Глупый немец и большой врун. Это мой отец сказал. Он говорит, что все немцы сквалыги.

— Твоя мать тоже ведь немка.

— Уже нет.

— А говорит по-немецки.

— Не может быть, — возразил Дэйви. — Ей отец не разрешает.

— А она все равно говорит. С моей матерью. Они же сестры.

— Все знают, что сестры.

— Все, да не все. Твоя мать разговаривает с моей по-немецки, а ты и не знаешь. Значит, ты не все знаешь.

— Зато мои дед не убивал людей, а твой убивал.

— Мой дедушка был на войне солдатом.

— Это все, что ты знаешь. Ха-ха-ха. Твой дед убил двух человек.

— Потому что он был солдатом. И отец был солдатом.

— Ха-ха-ха. Твой дед убил двух человек до того, как стал солдатом. И его арестовали.

— Неправда. Он убил индейца.

— Как бы не так. Он убил человека, который был должен ему деньги. Ха-ха-ха.

В тоне Дэйви было столько насмешки и столько уверенности, что Джордж Локвуд решил проверить у отца.

— Папа, а правда, что дедушка убил человека? Двух человек?

— Кто тебе сказал?

— Дэйви. Он говорит, что дедушку арестовали тогда.

— Это твой дядя, наверно, болтает. Ну что ж, рано или поздно ты все равно узнал бы, — сказал Авраам Локвуд. — Да, дедушка убил двух человек.

— Индейцев?

— Нет, не индейцев. Белых. Задолго до моего рождения один человек попытался ограбить дедушку. Прокрался с ножом к нему в номер гостиницы, а дедушка, чтобы спастись, застрелил его. Это было давно, до того, как я родился. Тогда было небезопасно ходить ночью по улице, а твой дедушка был констеблем, полицейским.

— Но его же не могли арестовать, если он был полицейским, правда?

— И полицейского можно арестовать. Любого человека арестовать можно. Даже если его зовут Стоукс.

— А дядю Сэма арестовывали?

— Нет. Но это не значит, что не могли бы арестовать или что никого из Стоуксов никогда не арестовывали. Арестовать можно кого угодно.

— И дедушку арестовали?

— Да. Он застрелил человека. Думал, что тот хочет в него стрелять, и выстрелил первым. Ты еще не знаешь, что такое суд.

— Суд?

— В суде судья решает, виновен человек или нет. Судья и присяжные. Двенадцать присяжных и судья. Они решают, виновен человек или нет. И они решили, что дедушка не виновен.

— А человек, в которого стрелял дедушка, умер?

— Да, умер. Но дедушка не виноват. Когда ты будешь старше, я объясню тебе. Сейчас ты еще мал и не поймешь.

— Дэйви понимает.

— Нет, не понимает.

— Но он сказал, что дедушка застрелил двух человек, и ты сказал то же.

— Он все-таки не понимает, что такое закон, суд. Его отец не потрудился ему объяснить. Очень плохо, что его отец вообще рассказывает о таких вещах.

— Ты зол на дядю Сэма?

— Н-нет. Конечно, нет, сынок. Но Дэйви не должен был слушать, о чем говорят взрослые. Маленьким нельзя подслушивать, а он слушает то, что не положено слушать.

— Ты поссоришься с дядей Сэмом?

— Конечно, нет.

— Папа, а индейцев дедушка убивал?

— Нет. Мятежников убивал, а индейцев — нет.

— А он мне говорил, что убивал.

— Не знаю, что он тебе там говорил, только чаще всего он выдумывал.

Мальчик вспомнил, что истории деда раз от разу варьировались в деталях, однако в основе своей они не менялись. Ему хотелось спросить отца, откуда он знает, что дед выдумывал свои истории, если не слышал их, но задать такой вопрос он не решался.

Известие о том, что в семье Сэмюела Стоукса ведутся подобные разговоры, обескуражило Авраама Локвуда. Правда, он понимал, что женитьба Сэма на Саре Хоффнер (так же, как и последующая женитьба самого Авраама на Аделаиде Хоффнер) означала лишь установление родственных уз между Рихтервиллом, Шведской Гаванью и Гиббсвиллом. Но поскольку в эту родственную связь попали самые влиятельные семейства Гиббсвилла en bloc[13], самое влиятельное семейство Рихтервилла и самое влиятельное семейство Шведской Гавани, то Авраам Локвуд считал, что, принимая решение жениться на девушке из северной части штата, он поступает весьма мудро с точки зрения возможности стать значительной, если не главной фигурой в жизни своего округа. Таким образом он заключил желанный союз с гиббсвиллской олигархией, избежав необходимости ухаживать за гиббсвиллской девушкой и не вызвав тем самым ни у кого подозрений. Более того, женившись на представительнице Рихтервилла, он обезоружил циников. Он полагал, что проложил себе дорогу в гиббсвиллскую олигархию тихонько, как бы через заднюю дверь. И вот теперь, узнав о разговорах в семье Стоукса, он обнаружил, что никакой дороги не проложил. К тому, что сказал Дэйви Стоукс, он отнесся более серьезно, чем, казалось бы, следовало отнестись к словам маленького сплетника. Сэм Стоукс — неотъемлемая часть этой олигархии; когда он будет старше, то займет подобающее место в деловой и общественной жизни Гиббсвилла, хотя пока ему отводится более чем скромная роль в клане Стоукс — Хофман — Чэпин; поэтому Авраам Локвуд и сомневался в способности Сэма высказать мнение, противоречащее мнению старших и влиятельных членов клана. Ему никогда не стать ведущей фигурой в городе Гиббсвилле и в округе Лантененго вообще — Авраам Локвуд давно уже понял, что Сэм Стоукс не сможет помешать ему занять то место, которое принадлежит сейчас Питеру У.Хофману.

Однажды, только однажды Авраам Локвуд пошел на шаг, вызвавший недовольство Питера Хофмана. Как-то Гарри Пенн Даунс во время беседы в Гиббсвиллском клубе посоветовал отцу и сыну Локвудам обратить внимание на дела их банка в Шведской Гавани, в частности на уменьшение вкладов. Это давало основание подозревать, что некоторые бизнесмены в Шведской Гавани нарочно придерживают деньги, чтобы учредить новый банк. В разговоре были названы имена четырех торговцев, и у Мозеса Локвуда возникла мысль сразу же принять решительные меры; но Авраам Локвуд, будучи сторонником более гибкой тактики, предпочел сначала побеседовать отдельно с каждым из четверых. Разговор он начинал так: он-де «получил информацию», что данный человек ведет переговоры с Питером Хофманом об открытии нового банка (слова «получил информацию» были выдумкой — никакой информации у него не было). Затем Авраам «проявлял чуткость» и говорил, что если его собеседник намерен учредить новый банк с помощью иногородних, то для этого должна быть причина. Если же причиной к тому было лишь желание помочь некоему гиббсвиллскому банкиру стать конкурентом банка Шведской Гавани, то Авраам Локвуд и его отец чрезвычайно этим огорчены. Авраам Локвуд старался показать, что он никому не угрожает. Он добивался лишь, чтобы его собеседник признался в сговоре с Питером Хофманом. И в трех случаях из четырех предположение Авраама подтвердилось. В его распоряжении было теперь три имени, которые он мог назвать, явившись к Питеру Хофману.

— Доброе утро, сэр, — сказал Питер Хофман. — Чем могу быть полезен?

— Очень многим, сэр, — ответил Авраам Локвуд. — Но вопрос в том, захотите ли вы. Несколько лет назад мы с отцом открыли в Шведской Гавани банк…

— Минутку, сэр. По-моему, банк учредили другие, а вы с отцом вступили в него потом и взяли под свой контроль.

— Такое мнение существует, я знаю, сэр. Но факты подтверждают обратное. Мой отец и мой дед, а позднее мой отец и я занимались банковскими операциями, которых в течение нескольких лет никто другой в Шведской Гавани не осуществлял.

— И весьма доходными операциями.

— О, да. Мой дед, мой отец и я занимались бизнесом не в оздоровительных целях. Так же, как и те, кто все годы брал у нас в кредит. В том числе и вы, мистер Хофман.

— Верно.

— Договорились. Но, разумеется, всякое доходное дело вызывает у людей стремление к подражанию. Вы и сами в этом убедились, сдавая в аренду богатые углем земли. Вы и ваш отец когда-то пользовались этим правом почти монопольно, но нашлись люди, особенно в Филадельфии и Нью-Йорке, увидевшие, что это дело выгодное, и ставшие вашими конкурентами.

— Как говорится, конкуренция — жизнетворная сила, готовящая профессионала.

— И гибель иных профессионалов, когда конкуренция становится слишком жестокой. Могу я продолжать, сэр? В Шведской Гавани началось движение за открытие нового банка. И кто же, мистер Хофман, начал это движение? Это движение начали люди, пользовавшиеся у нас кредитом, разбогатевшие и теперь решившие, что раз они преуспевают, то почему бы не отобрать у Локвудов их дело и не поделить его между собой?

— Логично. Их можно понять.

— Но в Шведской Гавани не происходит ничего такого, о чем не знали бы мой отец и я. Не прошло и недели, как мы узнали, что кое-кто захотел не только создать нам конкуренцию, но и назвать себя банком. Когда мы начинали, нам не приходило в голову называть себя банком. Это было бы слишком самонадеянно с нашей стороны. Мы не были банком. И мой отец с дедом, и мы с отцом давали взаймы наши собственные, а не чужие деньги. А эта кучка людей намеревается давать взаймы деньги вкладчиков, и это обеспокоило моего отца.

— Вот как?

— Да. Дело не только в том, что некоторые из этих самозваных банкиров — мелкая сошка, не заслуживающая доверия нашей фирмы. Моего отца обеспокоило другое: что если этот новый банк лопнет? Кто от этого пострадает? Пострадают вкладчики.

— Мозес Локвуд беспокоится о вкладчиках нового банка! Трогательная забота, мой дорогой сэр. Весьма трогательная.

— Будем считать, что вы этого не говорили, сэр. Прошу выслушать меня до конца. Это обычная вежливость. Я не утверждаю, что беспокойство отца было вызвано сентиментальными причинами. Он руководствовался интересами дела. Если этот банк лопнет, то мы все разоримся, поскольку это банкротство наверняка будет означать конец Шведской Гавани. Ведь если люди, работавшие с нами, положат свои деньги в этот новый ненадежный банк и он лопнет, откуда же они возьмут средства, чтобы вносить нам арендную плату? Это не единственный источник нашего дохода, но источник солидный. Вы знаете, какой капитал мы в него вложили.

— Могу себе представить.

— Когда мы с отцом вошли в дело, то избавились от некомпетентных, с нашей точки зрения, людей и, как вы выразились, взяли все под свой контроль. Без нас просто не было бы никакого банка.

— А тем временем вы, конечно, продолжали заниматься ростовщичеством.

— Естественно. Мы могли рисковать собственными деньгами, тогда как банк не может себе этого позволить.

— Вон как вы все повернули. Это любопытно.

— Поворачивайте как угодно, но это факты, мой дорогой сэр. Столь же очевидные, как наличные деньги.

— Это если на них смотреть вашими глазами, мистер Локвуд.

— Если смотреть глазами отца и моими глазами. А у нас с ним больше оснований судить о фактах, чем у других, кем бы они ни были — торговцами из Шведской Гавани или магнатами из Гиббсвилла. Попробуйте оспорить хоть что-нибудь из сказанного мной.

— При желании я мог бы оспорить все.

— О, да. Могли бы. Из самолюбия. Но станете ли вы отрицать, что вынашиваете план помощи некой группе лиц в организации нового банка в Шведской Гавани?

— Да кто вы такой, молодой человек, чтобы приходить ко мне в контору и требовать, чтобы я что-то оспаривал или отрицал?

— Кто я такой? Я — законнорожденный сын человека, который сам пробил себе дорогу, который служил своей стране и был тяжело ранен при исполнении служебных обязанностей. Первого среди первых. Человека большого мужества, иначе он не остался бы в живых. И более того — человека незапятнанной деловой репутации. Незапятнанной, мистер Хофман. Повторяю: незапятнанной. А можете ли вы сказать то же самое о Поле Ульрихе?

— О Поле Ульрихе?

— Не притворяйтесь, мистер Хофман. Пол Ульрих — один из ваших сообщников.

— Не нравится мне это слово — сообщник.

— А какое слово вам нравится? Ни одно из слов не понравится, если я употреблю его применительно к кому-нибудь из ваших дружков.

— Мне и это слово не нравится, как не нравятся ваши манеры.

— А вот другие говорят, что манеры у меня отличные. Я отработал их в университете и довел до блеска в вашингтонском обществе. Так что прошу не жаловаться на мои манеры, мистер Хофман. Тем более что манеры Пола Ульриха вообще не отличаются изысканностью. То же можно сказать и о манерах Сайруса Райхелдерфера. Или вы считаете Сайруса Райхелдерфера вторым лордом Честерфилдом? Всякий раз, когда он приходит ко мне просить денег, я вынужден открывать окно. Сайрус страдает тем, что студенты-медики называют «жирной себореей». Но я не отказывался иметь с ним дело и время от времени выручал его, какие бы ни были у него манеры и какая бы кожа ни была у него на голове, мистер Хофман. Однако я против его сговора с вами.

— Как вы смеете, сэр!

— Я вам оказываю услугу. Если этот человек способен действовать за моей спиной, то он так же будет действовать и за вашей. Назвать вам еще имена, мистер Хофман? Я знаю, вы полагали, что работаете в глубокой тайне. Но двух ваших соучастников я вам уже назвал. Могу назвать еще.

— Вы меня оскорбляете, сэр. Я вынужден попросить вас…

— Покинуть вашу контору. Очень хорошо. Знаете, куда я отсюда пойду? Возвратившись в Шведскую Гавань, я, пожалуй, нанесу деловой визит Вильгельму Штроцу. Скажу Уилли, что вы отрицаете наличие какой-либо договоренности с ним. Мистер Хофман, я никогда не пытался отобрать у вас ваше дело, но я отберу его, если вы будете пытаться отобрать у меня — мое. До свидания, сэр.

С тех пор разговоры о втором банке в Шведской Гавани прекратились. Питер Хофман хотя и не был приветлив с Авраамом Локвудом, при встречах в Гиббсвиллском клубе раскланивался с ним и называл по имени. Соответственно Авраам Локвуд решил, что спор из-за банка не оставил горького осадка: но решил он так потому, что был молод и незлопамятен. Кроме того, из этой первой стычки с гиббсвиллской олигархией Авраам Локвуд вышел победителем и, будучи в высшей степени удовлетворен и окрылен своей победой, не пожелал, в силу присущего ему честолюбия, останавливаться на достигнутом. Думая лишь о будущем, он не придавал значения урону, причиненному его победой самолюбию Питера Хофмана, престижа которого прежде никто не оспаривал. Авраам Локвуд был прав, говоря, что знает людей, но Питера Хофмана он не знал. И жизнь научила его. Мелкотравчатый Сэмюел Стоукс открыл Аврааму ту истину, что связь семейства Локвудов с правящим кланом округа держится лишь на тоненькой ниточке — на его браке со свояченицей того же мелкотравчатого Сэмюела Стоукса. Авраам Локвуд допустил ошибку, какие редко допускал в деловой сфере: он переоценил свой успех.

Но он редко повторял свои ошибки. Осознание того, что его брак принес столь ничтожные результаты, не ослабило его решимости использовать в своих интересах малейшую возможность. Ничего, что Авраам Локвуд находится еще на самых дальних подступах к олигархии Питера Хофмана; настанет время, когда место Хофманов займут Локвуды, и тогда общественный вес людей будет определяться их близостью к этим последним. Авраам Локвуд не был убежден, что эта смена произойдет при жизни его поколения, и сам он, вероятно, не успеет стать новым Питером Хофманом. Пока что господствующее положение в округе занимают Хофманы, у которых не только есть родственники в самом Лантененго, но которые к тому же связаны со знатными семействами Муленбергов и Вомельсдорфов (живущих в южных округах), чьи родословные восходят к давним временам. Авраам Локвуд, не знавший точно происхождения своей бабушки, хорошо понимал сложность поставленной им перед собой задачи, но у него было два сына (Джордж и Пенроуз), и он рассчитывал, во всяком случае, дожить до того времени, когда одного из них (или обоих) признают опорой власти в округе. Разумеется, этим его планы не ограничивались: когда-нибудь в далеком будущем представители его рода прославятся на всю страну и на весь мир. Возможно, это случится тогда, когда сам он уже не сумеет воспользоваться плодами своих трудов, однако он не намерен был отказываться от поставленной цели.

Авраам Локвуд понимал, что его дети и дети его детей будут иметь больше веса, если займут ведущее положение у себя в округе, чем если вольются в какое-то нью-йоркское или филадельфийское семейство. Питер Хофман — человек, лишенный фантазии, его притязания дальше округа Лантененго, по всей вероятности, не шли. Но Авраам Локвуд намеревался не только занять место Питера Хофмана в округе — оставаясь гражданином Лантененго, он намеревался распространить свое влияние шире. Будущие Локвуды навсегда сохранят за собой Лантененго и Шведскую Гавань в качестве опорной базы, они не должны расставаться с Пенсильванией, Лантененго, Шведской Гаванью — это означало бы утратить исключительность, стать как все. Тем самым Авраам Локвуд как бы делал себя герцогом и передавал свое герцогство детям. Его широким замыслам была присуща одна привлекательная черта: не преуменьшая значения денег, он не считал, что надо непременно стремиться к накоплению огромных состояний, какие накапливают в Филадельфии и Нью-Йорке. Важно воспитать своих сыновей так, чтобы они научились ценить деньги и главное делать их. Но образцом для подражания он втайне избрал Морриса Хомстеда. Хотя Моррис Хомстед не принадлежал к числу тех, с кем Авраам Локвуд стал бы поддерживать деловые связи (Хомстед не склонен был ни увеличивать свой капитал, ни заниматься биржевыми спекуляциями, ни помогать кому-то делать деньги), но именно такого типа миллионерами Авраам желал бы видеть своих сыновей. У Авраама Локвуда были все основания верить в свою способность сколотить капитал, нажить состояние и потом научить Джорджа и Пенроуза распорядиться наследством так, чтобы, став независимыми и ничем никому не обязанными, они могли сами решать, в каких правлениях состоять, куда ехать послами, в какие игры играть и с чьими женами спать.

Это было за двадцать лет до конца столетия. Авраам Локвуд понимал, что его расчеты на ось Гиббсвилл — Шведская Гавань — Рихтервилл оказались ошибочными, но ему нечего было опасаться гиббсвиллской олигархии. Да, он заблуждался насчет Питера Хофмана и возлагал неоправданно большие надежды на ось трех городов, но отцовское наследство и капитал, который он умножал своими силами, служили ему хорошей защитой от гиббсвиллских денежных воротил. Зная, что эти люди думают то же самое, он мог позволить себе дружеский жест. Его отец и тесть Леви Хоффнер на его месте объявили бы этой скрыто враждебной группе войну, но Авраам Локвуд был лучшим стратегом. Признавая свои заблуждения насчет Питера Хофмана, он был убежден в правильности оценки других представителей этой группы. Он справедливо относил их к низшему разряду, основываясь на том, что за тридцать лет никто из этих людей не оказал серьезного сопротивления самодовольному деспотизму Питера Хофмана. Угрозой этому деспотизму были лишь Филадельфия и Нью-Йорк, но никак не Гиббсвилл. И вот Авраам Локвуд попросил Хофмана о встрече, зная, что любопытство старика возобладает над его импульсивным желанием не встречаться.

Когда Авраам Локвуд вошел в кабинет Хофмана, тот не встал. Он лишь повернулся к нему в своем вращающемся кресле и сложил руки на животе.

— Добрый день, сэр.

— Добрый день, мистер Хофман.

— Ну, что там у вас в рукаве на этот раз?

Авраам внимательно осмотрел свой рукав.

— Грязноватый манжет и запонка — подарок милой мамы: она преподнесла мне эти запонки, когда я закончил университет. Но если вы спросите, что у меня в шляпе, то я дам вам другой ответ.

— Заяц, конечно, — сказал старик.

— Нет, сэр, я не фокусник. — Авраам достал из шляпы бумаги и протянул Хофману. Тот не шевельнулся.

— Расскажите своими словами. У меня глаза болят.

— Это проект платного моста. Чертежи сделаны вчерне, но расчеты точные.

— Платного моста?

— На излучине реки, между вашим городом и Шведской Гаванью. Знаете этот изгиб и дорогу, что тянется вдоль русла, а потом, за фермой Клаузера, идет круто вверх?

— Знаю.

— Так вот, мост сократит расстояние между нашими городами почти на целую милю и даст возможность миновать два крутых подъема, где обычно приходится отдыхать лошадям. Он обойдется в тридцать пять тысяч.

— И будет снесен первым же паводком.

— Такой мост не снесет.

— Ну и валяйте стройте, — сказал старик.

— Это дело обещает доход, мистер Хофман. Уже теперь. А по мере расширения наших городов прибыль будет расти. Со временем либо округ, либо штат обязательно этот мост купит.

— Что ж, деньги такие у вас есть. По наследству от отца вы получили гораздо больше. Вы ведь еще не все истратили?

— Отнюдь. Капитал отца я более чем удвоил.

— Вот как? Заявление, я вам скажу, беспрецедентное.

— Я не стал бы его делать, мистер Хофман, если бы не был убежден, что вы и без меня прекрасно осведомлены.

— Кажется, я где-то слышал, что вам неплохо везло в спекулятивных сделках.

— Не только мне. В некоторых спекулятивных сделках участвовали и ваши друзья из фирмы «Диксель энд компани».

— Вот как?

— Я вижу, вы не хотите дослушать меня.

— Мне только непонятно, мистер Локвуд, зачем вы ко мне пришли. Вы можете построить этот мост сами, без моей и вообще без чьей-либо помощи. Да, ваш план мне кажется действительно перспективным. Но зачем вы ко мне-то пришли?

— Из вежливости. Вы являетесь одним из лидеров Гиббсвилла, а мост соединит наши два города. Прибыль, которую он принесет, не сыграет существенной роли ни для вашего состояния, ни для моего.

— Стало быть, вы считаете себя одним из лидеров Шведской Гавани.

— У меня больше денег, чем у любого частного лица в городе. И больше, чем у любых двух граждан Шведской Гавани. А может быть, и у трех. Я следую теперь вашему примеру.

— Поясните, пожалуйста, вашу мысль.

— Я даю жителям города больше денег, чем кто-либо другой. Вы это делаете в Гиббсвилле, а я — в Шведской Гавани. Сейчас я могу себе это позволить.

— Но я-то привык вести дела не один и делиться тем, что имею.

— Я тоже, мистер Хофман. Возможно, вы этого не знаете, но мой отец построил лютеранскую церковь. Кроме того, мы дали денег на строительство государственной школы в Саут-Уорде. Я говорю «возможно, вы этого не знаете», хотя уверен, что не знаете в самом деле. Да это и вообще мало кто знает. Я забочусь о будущем Шведской Гавани и считаю, что ее будущее и будущее Гиббсвилла связаны между собой.

— Хочу задать вам один вопрос. Что вас держит в Шведской Гавани, когда вы можете нажить себе состояние в одном из больших городов?

— Я думаю, то же, что и вас в Гиббсвилле. Может же человек быть привязан к своему родному городу. Если же он легко с ним расстается — на то должна быть причина. А у меня есть причина любить свой город, и я никогда из него не уеду.

— Вы меня удивляете, мистер Локвуд.

— Не понимаю почему, мистер Хофман. Вы ведь не очень хорошо меня знаете. А может, и вовсе не знаете… Ну, я отнял у вас достаточно времени. Вы заняты, — я тоже. До свидания, сэр.

Он встал, вложил бумаги обратно в шляпу и направился к выходу.

— Мистер Локвуд, дайте мне взглянуть на ваши чертежи, — остановил его старик.

Так они и пустились в совместное плавание. Это событие усилило враждебность к нему со стороны родственников, но недружелюбие завистников компенсировалось возросшим авторитетом Локвуда среди его сограждан в Шведской Гавани. Старик Хофман не скрывал, что идея строительства моста принадлежит его более молодому партнеру, которого он стал звать просто Авраам. Остальные менее значительные члены клана, видя это, пошли дальше и уже называли Локвуда Эйбом. На церемонии открытия моста (алую ленту дали перерезать Джорджу Локвуду) Эйб Локвуд, увидев Сэмюела Стоукса, не осмелившегося не прийти на торжество, расплылся в самой дружеской улыбке.



Отец, не имеющий планов на будущее, правит семьей по праву отца; отец, имеющий такие планы (как это было в случае с Авраамом Локвудом), не ограничивается обычными отцовскими функциями, а вторгается во все сферы семейной жизни вплоть до мелочей, если они влияют тем или иным образом на осуществление его замыслов. Жена посвящается в планы мужа лишь по его доброй воле; ни за какие поступки, даже самые безрассудные, он перед ней не в ответе. В те времена и особенно в той географической и социальной среде муж и отец никакой критики не терпели. Жена могла критиковать мужа с немалым риском для себя. Разводов почти не бывало. Если жена, оказавшись в невыносимых условиях, от отчаяния обращалась в суд, то она не могла рассчитывать на поддержку родителей, не говоря уже о друзьях и знакомых. Но даже и решившись на этот шаг, она почти наверняка попадала к судье, являющемуся противником разводов. Женщина, задавшаяся целью во что бы то ни стало освободиться от мужа, могла добиться этой свободы лишь ценой позора: надо было ославить себя прелюбодейкой, чтобы муж сам подал в суд и получил развод.

В таких условиях браки, естественно, отличались прочностью, власть мужа и отца была абсолютной, и девушки, готовившие себя в жены, знали, на что идут. Если Аделаида Хоффнер в день свадьбы ее сестры Сары и сомневалась в том, что та уживется с Сэмюелом Стоуксом, то эти сомнения были чисто теоретическими. Теоретическими и бесполезными, поскольку изменить то, что произошло, было все равно невозможно. Девушки радовались браку как сбывшейся мечте, но будущая жизнь с мужем представлялась им весьма неопределенно.

Кое-кому из привлекательных девушек выпадало счастье иметь сразу нескольких поклонников, но редко больше двух-трех. Да и то девушке зачастую не позволялось отдать предпочтение человеку, к которому она испытывала настоящее чувство. К любви как к решающему условию брака всерьез не относились, поскольку матерей девушек тоже, как правило, выдавали не по любви. Тот факт, что «истинный брак по любви» воспринимался как нечто восхитительно оригинальное, свидетельствовал о том, насколько редко подобные браки случались. Иногда любовь приходила потом (родители так и обещали всегда своим дочерям-невестам), когда замужество становилось свершившимся фактом; в этих случаях брак мог считаться счастливым, хотя любовному чувству и угрожала та самая родственная близость, которая вначале и порождала это чувство.

Аделаида Локвуд полюбила своего мужа в первые же месяцы после свадьбы, однако ее смущал его совершенно необъяснимый жгучий интерес к появившимся у них детям. Многие женщины считают величайшим счастьем для себя лелеять своих детей, поэтому их несколько обижает, если на это их право посягают отцы.

Отцу ведь не обязательно заниматься воспитанием младенцев — свою власть он успеет показать и потом, когда дети вырастут. Но Авраам Локвуд этого не признавал, он начал руководить воспитанием своих сыновей с самого их рождения. Питание, режим сна, температура воды в ванне, выбор нянек, пребывание на солнце, система наказаний и поощрений — ничто не ускользало от его внимания. Объяснял он такое свое отношение к детям лишь тем, что он-де из «новых» отцов, более активно участвующих в воспитании потомства. Аделаида, у которой не было серьезных поводов протестовать, не считала этот довод убедительным и находила объяснение в том, что муж возлагает на своих сыновей большие надежды. Дальше этого ее понимание намерений мужа не шло.

Планы Авраама Локвуда начали претерпевать изменения после того, как он оставил мечту проникнуть в филадельфийское общество. Несмотря на членство в клубе «Козыри», он недолго тешил себя иллюзиями относительно места, которое в действительности занимал во внеуниверситетской жизни своих клубных товарищей. Он не разделял мнения Томаса Фуллера (1608-1661) о том, что человека делают джентльменом хорошие манеры и деньги, и не был согласен со своим современником Джоном Кардиналом Ньюменом, утверждавшим, что джентльмен — это человек, никому не причиняющий зла. Общение Авраама Локвуда с университетскими денди убедило его в том, что Фуллер сверх меры циничен, а Ньюмен — недостаточно циничен, но что ни тот, ни другой не смог дать точного определения джентльмена. Сначала в университете, потом в период службы в Вашингтоне и, наконец, в послевоенные годы Авраам Локвуд продумывал свои планы с большей тщательностью, чем могло показаться на первый взгляд. Он имел все основания считать, что в браке ему повезло: женщина, которую он выбрал себе в жены, была неплохо воспитана, финансово обеспечена и достаточно образованна, но в какой-то момент своей жизни он понял, что его замысел заключается не только в том, чтобы вырастить из своих детей джентльменов. Джентльменами, по Фуллеру, стать можно, но это — не конечная цель, а только эпизод; шаг к общественному положению, которое должны занять потомки его сыновей. Авраам Локвуд знал, что его внуки и правнуки не будут носить никаких титулов, но если его замыслы осуществятся, то имени «Локвуд из Шведской Гавани» им будет достаточно. И он все больше преисполнялся уверенности в том, что цель, которую он перед собой поставил, будет достигнута в третьем поколении.

Замыслы Авраама Локвуда были не просто замыслами, ибо замысел — это лишь способ достижения цели, и не просто честолюбивой мечтой, ибо мечта — это лишь стремление. Локвуд имел в виду «Дело» в квакерском значении этого слова. Сам он не был квакером, но термин «Дело» слышал. Так называлась увлекшая квакеров деятельность религиозного характера или идея или то и другое вместе. Квакер, заговаривающий на улице с незнакомцем, и квакер, тратящий свои деньги на специальные миссионерские цели, — оба они руководствуются интересами Дела. Делом Авраама Локвуда было создание собственной родовой династии, берущей начало от Мозеса Локвуда и существующей отдельно, независимо от рода Роберта Локвуда, прибывшего в Уотертаун в 1630 году (он приступит, вернее, уже приступил к созданию своего Дела, видя в нем смысл и стимул своей жизни и жизни членов своей семьи). Благовоспитанность его сыновей была не самоцелью, а только желаемым качеством. В деле Авраама Локвуда она, по всей вероятности, играла меньшую роль, чем те два смертельных выстрела Мозеса Локвуда. Допуская, что отец убил тех двух людей с заранее обдуманной целью, Авраам Локвуд не испытывал ни стыда, ни даже неловкости. Убийство как таковое никогда не мешало тому или иному семейству занять определенное место в истории: это был метод, с помощью которого короли оставались королями, а бароны становились герцогами, а в 2000-м году единственным Бэнди и единственным Лихтманном, заслуживающими упоминания, вполне могут быть те, что жили в начале девятнадцатого века и стали жертвами вспыльчивости Мозеса Локвуда.

Так или иначе будущие историки, по-видимому, воздадут должное храбрости, проявленной Мозесом Локвудом в первой битве на реке Булл-Ран; пока же, в представлении Авраама Локвуда, его отец и без того выглядел героем и человеком дела, да и сам Авраам намерен был удерживать за собой репутацию человека дела и знатного гражданина; что же касается более отдаленного будущего, то он добьется того, чтобы на его сыновей смотрели и как на джентльменов, и как на деловых людей, и как на покровителей искусств, и как на представителей третьего поколения лидеров своей общины, и как на первое поколение, которому общественность страны присвоила титул «Локвуды из Шведской Гавани». Иногда он жалел, что у него всего два сына, хотелось бы ему иметь их больше — тогда он мог бы направить их в разные сферы деятельности: в юриспруденцию, медицину, богословие, на военную службу. Но, с другой стороны, когда много детей, то, естественно, и больше шансов вырастить какого-нибудь подлеца — ведь не может же отец уделять пятерым или шестерым мальчуганам столько же внимания, сколько уделяет он сейчас Джорджу и Пенроузу.

Как уже отмечалось, Авраам Локвуд слыхал про Дело квакеров и знал, что и его замыслы можно назвать Делом, во вслух не упоминал ни квакеров, ни собственные замыслы. Да у них и не было определенного названия. Пусть это будет Дело, Программа, Кампания, Замысел, Стратегия, Навязчивая идея, Цель, Мания — неважно. Положение изменилось бы, если бы он дал своим замыслам конкретное определение: тогда ему пришлось бы ограничить свою деятельность рамками такого определения. Теперь же мысли о Деле преследовали его так неотступно, а деятельность его была столь многогранной, что за поступком, который можно было бы назвать благородным, следовал поступок, который можно было бы счесть жестоким, а затем он совершал нечто вообще не поддающееся какой бы то ни было оценке.

Пока Авраам хранил свои замыслы в тайне. Желание мужа сделать Джорджа юристом, а Пенроуза — банкиром было бы понятно Аделаиде, но как объяснишь дочери Леви Хоффнера Дело? Он даже не стал и пробовать. К тому же Аделаида могла и не согласиться с планами мужа в отношении детей, а он высоко ценил ее способность влиять на них. Мальчики любили мать — и не без основания. Она выглядела красивее большинства других женщин. Обращалась с сыновьями строго, но справедливо, всегда лечила их ссадины и ушибы, успокаивала, если они чего-нибудь пугались, и не была по своему интеллекту настолько выше их, чтобы не понимать их мелких повседневных забот. Она много делала для того, чтобы им было хорошо, и мягко, без нажима приучала их к дисциплине и безусловному повиновению приказам отца. Авраам мог рассчитывать на ее поддержку даже в тех случаях, когда она не была всецело на его стороне.

Джордж просил купить ему собаку, и Аделаида почти уже согласилась приобрести рыжего сеттера, но Авраам Локвуд воспротивился, потому что видел бешеных собак, которые носились по улице, пока их не стреляли из дробовика.

Джорджу не хотелось переходить в гиббсвиллскую школу, несмотря на то что ежедневные поездки туда и обратно подразумевали катание по железной дороге.

— Понятно, почему ему не нравится частная школа, — сказал Авраам Локвуд. — Местная муниципальная школа, в которую он сейчас ходит, начинает занятия только в октябре, а заканчивает уже в апреле. Оставаясь в ней, он так онемечится, что довольно скоро мы с тобой перестанем понимать его.

Аделаида считала несправедливым, что Джорджу приходилось раз в неделю допоздна задерживаться в Гиббсвилле у профессора Фишера, который давал ему уроки фортепьяно.

— Он и так приходит домой не раньше двадцати пяти минут пятого, — жаловалась она. — С товарищами поиграть и то некогда.

— Все вечера, кроме одного, в его полном распоряжении, — возражал Авраам Локвуд. — И в субботние дни он свободен. Сами-то мы жалеем, что не умеем играть на пианино.

Так продолжалось еще несколько месяцев. Но однажды вечером, перед ужином, Аделаида сказала:

— Папа, Джордж хочет рассказать тебе кое-что.

Мальчик был явно взволнован.

— Ну, расскажи, — подбадривала его Аделаида. — Я оставлю вас одних. — С этими словами она вышла.

— Что случилось, сын?

— Папа, мне не нравится, что профессор все время меня целует. Сажает меня к себе на колени и целует.

— Профессор Фишер?

— Да, сэр.

— А что он еще делает?

— Он тискает меня. Я не люблю его. Я не хочу, чтобы он меня тискал. Папа, я должен ходить к нему на уроки?

— Можешь больше не ходить.

Музыкальные занятия Джорджа возобновились под руководством мисс Бесси Очмьюти, органистки из лютеранской церкви Шведской Гавани. Авраам Локвуд не счел себя обязанным известить гиббсвиллских родителей о поведении Фишера. То, что он и Питер Хофман затеяли совместное предприятие, отнюдь не влекло за собой каких-либо обязательств на этот счет. Гиббсвиллские родители могут и сами позаботиться о собственных детях, подобно тому как он, Авраам Локвуд, позаботился о своем сыне. Вполне могло быть, что гиббсвиллские родители нарочно не предупредили его о том, что Фишер — извращенный тип. Во всяком случае, планируя строительство большого моста, выгодного обоим городам, Авраам Локвуд не связывал себя обязательством блюсти интересы города, многие жители которого по-прежнему смотрели на него свысока. Если кто-нибудь из гиббсвиллских родителей поинтересуется, почему он заменил преподавателя музыки, он скажет правду; в противном случае он будет молчать. (Вышло так, что гиббсвиллские родители сами все узнали и выгнали Фишера из города; после этого обучение малышей музыке на несколько лет было прервано.)

Религиозное воспитание мальчиков было предоставлено заботам Аделаиды — сам Авраам Локвуд не чувствовал себя достаточно компетентным по этой части. Он не умел давать убедительные фундаменталистские ответы на их неизбежные вопросы, а его приверженность церкви ограничивалась посещением воскресных богослужений. Одно время у него возникала мысль субсидировать епископальную миссию в Шведской Гавани. Епископальная церковь была тогда в моде, ее популярность росла на Востоке, особенно в Филадельфии и Гиббсвилле. В Шведской Гавани потенциальных сторонников епископальной церкви было не так много, чтобы создавать приход, но гиббсвиллская церковь св.Троицы содержала миссию в Кольеривилле, который находится на таком же расстоянии от Гиббсвилла, что и Шведская Гавань. Викарий церкви св.Троицы совершал еженедельные службы в Доме Тайного Братства Кольеривилла, и Авраам Локвуд, еще раз обдумав свою идею с точки зрения выгод для Дела, решил, что лучше его сыновьям быть лютеранами; по крайней мере, пока не настанет пора определять их в школу-пансионат. Имена Авраама и его отца были навечно вписаны в книгу жертвователей лютеранской церкви Шведской Гавани, и было бы глупо вырывать такую славную страницу из семейной биографии («Мой дед построил лютеранскую церковь»). Как-никак дети представляли уже третье поколение лютеран, а ведь лютеранская вера значила для Шведской Гавани некоторым образом то же, что для Филадельфии — Общество друзей или для Нового Орлеана — католицизм. В конце концов, рассуждал Авраам Локвуд, бог един. Когда мальчики поют «Отче наш», они подтверждают исторический факт. Для Локвудов Шведской Гавани принадлежность к лютеранской церкви так же естественна, как для влиятельных гиббсвиллских пивоваров и мясопромышленников — принадлежность к церкви св.Троицы.

В этом возрасте мальчики выбирали товарищей среди своих сверстников без учета материального или социального положения их родителей. В дни школьных занятий Джордж, а потом и Пенроуз проводили время в обществе мальчиков, родители которых имели средства на оплату частной школы; дома, в Шведской Гавани, товарищами Джорджа были сыновья священника, врача, бакалейщика, тормозного кондуктора и швейцара-негра из Биржевой гостиницы, а товарищами Пенроуза — мальчики из семей врача и бакалейщика, а также ювелира-часовщика, овдовевшего школьного учителя и троюродного брата печально известных братьев Бэнди. Были места, куда ребятам запрещалось ходить: станция железной дороги, озеро на месте каменоломни и лес к северу от города, изобиловавший змеями и предательскими ямами, наполненными водой.

Мальчики научились плавать и кататься на коньках по льду канала, драли в сарае кошек, воровали в садах сливы и вишню, пробовали курить дешевые сигары и нюхать табак, пытались совершать половой акт с дочерью бакалейщика, хулиганили в канун дня всех святых и пробовали скакать на двух пони одновременно. Джордж, ныряя на дно озера в каменоломне, разбил себе лоб и нос, а Пенроуз упал с каштана и сломал левую руку. Когда они были совсем маленькими, их наказывала шлепками по мягкому месту Аделаида, а когда подросли, наказывать стал отец с помощью багажного ремня.

Все годы обучения в начальной школе мальчики вели образ жизни, не отличавшийся от образа жизни их сверстников. Это не значило, что Авраам Локвуд стремился привить сыновьям чувство равенства с другими людьми — напротив: он хотел как можно раньше отправить их в частную школу-пансионат и так спланировать их каникулярное время, чтобы им некогда было общаться с сыновьями тормозного кондуктора, носильщика, учителя и племянником братьев Бэнди. Но он не желал, чтобы его сыновья росли этакими учеными уродцами, неженками, привыкшими цепляться за материнскую юбку. Он считал, что детей следует с раннего возраста знакомить с представителями разных социальных слоев города, чтобы, когда подойдет время и они займут отведенное им место в Деле, они никому не показались чужаками или пришельцами. Его отец, а еще больше дед располагали сведениями о каждом жителе города и поддерживали с ними деловое знакомство, так же как и он сам. Его сыновья не будут помещиками, живущими вдали от своих земель, они последуют примеру тех землевладельцев — нетитулованных дворян, которые предпочитают жить в своих поместьях и знают окрестных жителей. Словом, Джордж и Пенроуз неплохо вступали в жизнь.

Дело Авраама Локвуда ему мало докучало и почти совершенно не мешало его текущим финансовым делам. Мысль о Деле, как хороший ориентир, лишь облегчала ему принятие решений — больших и малых — относительно воспитания детей, несмотря на протесты, которые время от времени заявляла его озадаченная жена. Почти все касавшееся настоящего сыновей могло иметь отношение к будущему Делу: их образование, манеры, одежда, внешность и качества менее явные, такие, как достоинство, гордость, независимость суждений, честность, способность к самоконтролю, сдержанность и честолюбие. Как ни странно, мальчики с возрастом воспылали к отцу, неожиданно для него самого, такой сыновьей любовью, что любовь эта показалась их матери даже несколько болезненной. У нее они искали тепла и ласки, а у него — одобрения своим поступкам. Этот худой раздражительный человек, много раз отказывавший им в их просьбах, был, однако, тем позитивным фактором в их повседневной жизни, действие которого они ощущали на себе даже когда втайне нарушали его приказы. Любовь детей служила Аврааму наградой за тот интерес, который он к ним проявлял и который они, по молодости лет, воспринимали как должное, не раздумывая о причинах.

Закончив в 1887 году восьмой класс, Джордж без разговоров отправился в школу св.Варфоломея. Этот шаг, имевший для Дела его отца большое значение, потребовал тщательной подготовки. Школа, о которой идет речь, к тому времени была уже достаточно старой — она существовала около тридцати лет, и почти все выпускники ее поступили в Гарвард, Йель, Принстон, в Пенсильванский университет, в университеты Дармута, Уильямса, Виргинский или в духовные семинарии. Она находилась в ведении епископальной церкви и была расположена в восточной части штата Массачусетс. Все учащиеся, за исключением небольшой группы южан, были выходцами из штатов Массачусетс, Род-Айленд, Коннектикут, Нью-Йорк, Нью-Джерси, Пенсильвания, Мэриленд и Делавэр. Гарри Пенн Даунс и Моррис Хомстед тоже устраивали своих детей в школу св.Варфоломея, хотя сами не были ее питомцами. Это обстоятельство в какой-то мере повлияло на Авраама Локвуда, но оно не было главным при выборе учебного заведения. Главным было то, что эта школа находилась в одном из штатов Новой Англии, а также то, что ее выпускники поступали потом в солидные университеты. Авраам Локвуд уже решил, что его сыновья пойдут в Принстон, он хотел, чтобы у них были друзья также в Гарварде, в Йельском и Пенсильванском университетах. Поскольку большинство оканчивавших школу св.Варфоломея поступало в Гарвард и Йель, то возможность таких дружеских связей обеспечивалась сама собою. Авраам Локвуд постарался избежать какого-либо намека на то, что он подражает Даунсу и Хомстеду, поэтому не стал просить их о помощи при устройстве сыновей в школу св.Варфоломея, а обратился к Габриелу Бромли, заместителю ректора школы при церкви св.Троицы в Гиббсвилле, и к Джо Кэлторпу, своему однокурснику, — оба они были личными друзьями ректора школы св.Варфоломея. Авраам Локвуд предусмотрительно решил не пытаться произвести на школу впечатление своей скромной претензией на вес в обществе и не напирать на свои филадельфийские связи. В письмах к директору школы Артуру Фрэнсису Феррису и при личной встрече с ним он заявлял, что рассчитывает на зачисление сыновей в школу св.Варфоломея, поскольку их предки как по мужской, так и по женской линии уже сто лет как считаются коренными пенсильванцами. Будучи человеком состоятельным, он, Авраам Локвуд, хотел бы, чтобы его дети воспользовались возможностью получить образование в Новой Англии. Сославшись мимоходом на свое родство с предками из Новой Англии, Авраам Локвуд в то же время откровенно заявил, что ни он сам, ни его отец, ни дед не были лично знакомы с теми Локвудами. Он хорошо знал, что его тактика вполне отвечает робкому, медленно реализуемому замыслу Артура Фрэнсиса Ферриса принять несколько мальчиков, которые отличались бы от обычного для школы св.Варфоломея контингента учащихся. Осуществляя исподволь свою программу борьбы с тенденцией, которую он именовал инбридингом[14], Феррис уже принял одного мальчика из Чикаго и одного из Буффало; принял и Джорджа Локвуда, не дав, однако, никаких обещаний в отношении его младшего брата Пенроуза. Он убедился в прочности финансового настоящего и будущего семьи Локвудов и если испытывал какие-то сомнения насчет личности Авраама Локвуда, то Джо Кэлторп и Габриел Бромли рассеяли их. Они заверили Ферриса, что Локвуд проявил излишнюю скромность, когда говорил о своих успехах на общественном и деловом поприще. Джо Кэлторп, не состоявший в клубе «Козыри», упомянул Феррису эту организацию, и тот с удовлетворением отметил про себя, что сам Авраам Локвуд ничего ему не сказал. Бромли же сообщил про лютеранскую церковь, которую Локвуд и его отец построили в своем родном городе, — и опять Фрэнсис вспомнил, что Локвуд об этом факте умолчал.

К слову сказать, Авраам Локвуд, разумеется, знал, что у Артура Фрэнсиса Ферриса было свое Дело — школа св.Варфоломея.

И вот осенью 1887 года старые друзья — Моррис Хомстед, Гарри Пени Даунс и Авраам Локвуд — оказались в спальном вагоне поезда, который отправлялся в Бостон. Сыновья Хомстеда и Даунса, впервые увидевшие сына Локвуда, встретили незнакомца с нескрываемой враждебностью, чем ввергли в немалое замешательство всех трех отцов. Это был первый случай, когда Дело Локвуда натолкнулось на препятствие, и первый случай, когда он ощутил прилив любви к сыну и ненависти к обидчикам — чувства, какие испытывает родитель при виде оскорбленного ребенка. И за эту глупую жестокость сына Гарри Пенну Даунсу суждено было впоследствии заплатить жизнью.

Но несмотря на столь малоприятное начало своей карьеры в школе-пансионате, Джордж Локвуд оказался у ректора на отличном счету. В первый же год мальчик быстро выдвинулся в число наиболее успевающих по алгебре и латыни и стал одним из лучших бегунов в классе. Его комната содержалась в порядке, он был опрятен, а по дому скучал лишь до тех пор, пока администрация не признала публично его успехов в науке.

Артур Фрэнсис Феррис поздравил себя с правильным решением: несмотря на сомнения относительно отца мальчика, Артур Фрэнсис Феррис не дал предубеждению возобладать над тем хорошим, что было заложено в его плане; интуиция не подвела его.



Каждому мальчику в школе св.Варфоломея выдавали за пятьдесят центов (эта сумма включалась в их счета среди расходов на учебники и мелкие нужды) по небольшой деревянной шкатулке четыре дюйма высотой, двенадцать дюймов шириной и шестнадцать дюймов длиной. К шкатулке была приделана накладка, и за отдельную плату — пятнадцать центов — мальчику выдавали замочек и два ключа. Один ключ оставался у него, а другой он отдавал старшему наставнику. Неприкосновенность шкатулки уважалась. Никто из учеников не имел права вскрывать шкатулку товарища, равно как и учитель не мог открыть ее без разрешения владельца.

В шкатулках мальчики хранили свои личные сокровища: письма, перочинные ножи, сладости (хотя это было запрещено), запасной воротничок, запасные запонки, шнурки для ботинок, семейные фотографии, каштаны, наконечники к индейским стрелам, медали за академические и спортивные достижения, дневники, часы, цепочки для часов, марки, деньги (хотя это было запрещено), прядь волос приглянувшейся девочки, выходные галстуки. Со слов старших учеников мальчики знали, что учителя время от времени открывают шкатулки в их отсутствие, если возникают подозрения, что там хранятся трубки, табак и непристойные фотографии. Хотя сладости и деньги держать в шкатулках запрещалось, за это нарушение правил никто не наказывал: учителя делали вид, будто они не заглядывают в шкатулки, поэтому мелкие деньги — меньше доллара — и сливочные конфеты не считались серьезной контрабандой. У каждого из мальчиков было для своего ключа особое потайное местечко, а некоторые даже вешали его себе на шею. И никто не осудил бы мальчика, отошедшего со своей шкатулкой в уголок, чтобы соседи по комнате не увидели ее содержимого; зато насильственное вскрытие шкатулки товарища рассматривалось как оскорбление действием и нарушение морального кодекса, принятого самими учениками. Почти все мальчики ставили свои шкатулки в определенном месте, поэтому, если у кого-то ее трогали, то это сразу же замечалось. «Кто передвинул мою шкатулку?» — громко спрашивал мальчик, и уже в этом его тоне слышалась угроза, что нередко приводило к ссоре, а то и к драке. Высшим проявлением доверия со стороны мальчика было показать своему другу хранящиеся у него в шкатулке сувениры и безделушки, однако бывали случаи, что даже закадычные друзья на протяжении всех лет совместного обучения ни разу не показывали друг другу своих шкатулок.

Каждый обладатель шкатулки вырезал или выжигал на ее крышке свою фамилию; даже если ничего интересного в этой шкатулке не хранилось, все равно она была его собственной священной и неприкосновенной драгоценностью. Замков в дверях ребячьих комнат не было, поэтому наличие шкатулки предоставляло мальчикам единственную возможность (кроме возможности совершить самостоятельную прогулку по берегу озера) уединяться на какое-то время от школьных товарищей и воспитателей. Мальчик, вскрывавший чужую шкатулку, не только напрашивался на драку с потерпевшим, но и рисковал быть побитым друзьями этого потерпевшего.

Таким образом, обыкновенная шкатулка, предназначавшаяся для хранения предметов первой необходимости — сапожного крема, щеток, расчесок, носовых платков, — превратилась в школе св.Варфоломея в уставный предмет, освященный традицией. Выпускники всегда увозили шкатулки домой и иногда пользовались ими даже в университетах. Среди учащихся уже были такие, которые пользовались шкатулками отцов. И вот тут-то Фрэнсису Хомстеду и Стерлингу Даунсу, чувствовавшим себя достаточно уверенно в родном городе, пришлось довольно скоро узнать, что такое унижение: кое-кто напомнил им, что у них-то шкатулки новые, а не отцовские.

Содержимое шкатулки, а иногда и отсутствие такового постоянно подвергались тайному и скрупулезному исследованию воспитателей, особенно новеньких, более молодых по возрасту, начитавшихся Артура Конан Дойля. Но когда какой-нибудь мальчик, охваченный чувством одиночества и грусти, удалялся от людей в укромный уголок читального зала и, вскрыв шкатулку, любовно перебирал свои сокровища, то они не могли при этом присутствовать. Неведомо им было и то, что среди их подопечных встречались мальчики, которым, в каком бы настроении они ни пребывали, общение со шкатулкой и ее содержимым никогда не заменяло общение с людьми. Некоторые ребята пользовались шкатулками только для хранения вещей.

Шкатулка Джорджа Бингхема Локвуда, с выжженными на крышке при помощи каминной кочерги инициалами и фамилией, была, пожалуй, единственной в своем роде. В отличие от других шкатулок, она не походила на свалку множества разных вещей, а была разделена на четыре отделения, в каждом из которых аккуратно складывались более или менее однородные предметы. Для этого Джордж велел вырезать в длинных стенках шкатулки поперечные пазы, в которые были вставлены три перегородки, образовавшие четыре отделения. В первом отделении помещались его серебряные часы с цепочкой, воротничок, запонки и булавки, во втором — платки и галстуки, в третьем — деньги и почтовые марки и в четвертом — письма от родных, мыло и одеколон. Если не считать перегородок, шкатулка и ее содержимое не открывали ничего необычного взору любопытных учителей. Несколько мелких монет — вот и вся контрабанда. Взглянув на все это, учитель тотчас захлопывал крышку.

Однако в шкатулке было еще кое-что — двойное дно. Внутренние перегородки не только делили ее на отсеки, но и скрывали секрет. Их можно было вынуть из пазов, выложить вещи на стол и, перевернув шкатулку вверх дном, слегка постучать по ней — «внутреннее дно» вылетало, а вместе с ним и тайные сокровища Джорджа: две золотые монеты достоинством по пять долларов каждая и десятидолларовая бумажка. Обладание такой большой суммой могло бы привести к исключению из школы, и никакое объяснение не удовлетворило бы ни учителей, ни ректора.

Джордж Локвуд (за годы обучения в школе св.Варфоломея ему так и не дали никакого прозвища) получил свою шкатулку во время общей раздачи через неделю после прибытия. Первые четыре месяца он прятал в ней то, что некоторые мальчики имели обыкновение брать у других: мыло, расчески, крем для обуви и так далее. Зная, что в шкатулке нет ничего интересного, он не искал в ней утешения в минуты меланхолии и, поскольку помнил наперечет все, что в ней находилось, развлекался лишь тем, что, уединившись от людей, запирал и отпирал замочек. Но спустя две-три недели он выяснил, что учителя иногда открывают шкатулки без ведома владельцев; это вторжение в личную жизнь возмутило его настолько, что, внимательно присмотревшись к своей шкатулке, он придумал план борьбы. На рождество он взял шкатулку домой и попросил местного столяра за пятьдесят центов соорудить в ней перегородки и второе дно. Столяр был мастером своего дела. Он соорудил уже немало таких тайников в письменных столах, комодах и сундуках своих заказчиков, так что заказ Джорджа пришелся ему весьма по душе («Што вы дершите там, Шорши? Любофные письма, да?»). Джордж положил в свой тайник рождественские подарки деда и бабушки Хоффнер (золотые монеты) и отца (десятидолларовую бумажку) и с чувством ликования возвратился в школу св.Варфоломея. Это был вызов ищейкам-учителям. Раз в неделю он открывал свою шкатулку и иногда замечал, что его вещи просматривали. Но недаром столяр славился своим мастерством: за все четыре года, что Джордж учился в школе, спрятанные деньги так и не были обнаружены.

Близких друзей у Джорджа Локвуда, можно сказать, не было, хотя вообще друзей было много. И переменил он их столько же, сколько сменилось товарищей по комнате. Школьникам разрешалось подбирать себе товарищей по комнате только с переходом в последний класс, и, хотя по правилам можно было выбрать двоих, Джордж выбрал только одного, предоставив выбор другого старшему наставнику. Он же выбрал Стерлинга Даунса, который и принял приглашение. Вначале Джордж относился к Стерлингу не лучше, чем тот относился к нему, но во втором классе они несколько сблизились. А на третий год Джордж пожалел Стерлинга, как жалели его все ученики. В том году отец Стерлинга покончил с собой.



Менее чем за десять лет совместной деятельности Гарри Пенна Даунса и Авраама Локвуда их общий капитал, участвовавший в спекулятивных сделках, вырос с десяти до шестисот тысяч долларов. Этого удалось добиться в значительной степени (но не исключительно) путем купли-продажи акции, за курсами которых следил Даунс. Время от времени Авраам Локвуд предлагал ликвидировать те или иные акции, забирал свою часть прибыли, вкладывал деньги в другие ценные бумаги или в недвижимость, а потом ждал, когда Даунс придет к нему с новым предложением. Авраам Локвуд никогда не отказывался вступать с Даунсом в партнерство, но не всегда давал столько денег, сколько тот просил: иногда ему не хотелось рисковать, а иногда у него просто не было свободных денег. Однако вряд ли у него возникали сомнения в том, что Даунс — опытный спекулянт. Десять тысяч долларов, а потом — шестьсот тысяч долларов составляли лишь основной капитал; весь же капитал, принадлежавший партнерам, был гораздо больше. За годы совместной деятельности каждый из них заработал на биржевых операциях более миллиона долларов.

Они с самого начала вместе делали деньги, но наибольшие доходы получали в последние годы, когда отношения между ними стали более прохладными, чем прежде. Даунс не знал, чем объяснить такую перемену, никак не предполагая, что его друг Локи обиделся на грубый выпад Стерлинга против Джорджа. Потом, подумав, решил, что холодно-равнодушное отношение Локвуда объясняется его занятостью другими финансовыми делами, но коль скоро Локвуд продолжал вкладывать в их спекуляции свои шестьдесят процентов, Даунс мог обойтись и без любезностей. Не то чтобы Локвуд был груб, но в последнее время он вел себя не по-приятельски и реже стал встречаться с Даунсом за обедом или ужином. Однажды Даунс решил было сделать дружеский жест и попробовать сойтись с Локвудами ближе (его жена не была знакома с Аделаидой, а сам он видел ее только на свадьбе), но вынужден был отказаться от своего намерения; Марта Стерлинг Даунс и вообще-то не жаловала гостей, а женщину из северной части штата, не умеющую правильно произносить английские слова и, наверно, не знающую, что такое Филадельфийская Ассамблея, тем более встретила бы без восторга. Так что Даунсу пришлось отказаться от мысли об установлении с Локвудом более коротких отношений, и он продолжал встречаться с ним в конторе — либо у себя в Филадельфии, либо у него в Шведской Гавани.

На эти встречи Локвуд обычно приходил с точными данными о состоянии их финансовых дел. «Ты заработал тридцать тысяч, я — двадцать, — сообщал он. — Давай снимем прибыль». Прежде, когда Даунс предлагал подержать акции еще немного, Локвуд, как правило, уступал. Но бывали и исключения: Локвуд мог заупрямиться. В таких случаях Даунс соглашался с ним. До весны 1890 года острых разногласий между ними не возникало.

Когда они встретились в конторе Даунса, Локвуд, не теряя времени, сказал:

— Гарри, давай продадим сахарные акции.

— Зачем? По-моему, они не внушают тревоги. Мы сорвем на них большой куш, Локи. Такого выгодного дела у нас еще не бывало.

— Выходит, мое мнение ничего не значит?

— Конечно, значит. Но на этот раз ты ошибаешься. Ты слыхал о Хавемейере?

— О Хавемейере — нет. Но я знаю об Американском банке и других лопнувших банках, не говоря уже о филадельфийской компании страхования жизни. Я хочу на время выйти из игры. Сам ты можешь поступать как хочешь, но мою долю отдай. Сто двадцать тысяч.

— Не могу, — сказал Гарри Пенн Даунс.

— Почему?

— У меня нет этих денег.

— То есть как?

— Нет у нас никаких сахарных акций. Я тебя обманывал. Я ничего не покупал. Очень не вовремя ты просишь денег.

— Как видно, именно сейчас и время.

— Нет. Прежде я был честен с тобой, Локи, и зарабатывал для нас обоих.

— Куда ты девал деньги?

— А это уж не твое дело, черт побери. Довольно и того, что я признался в мошенничестве. Но я скажу тебе. Я проиграл их в покер.

— Проиграл сто двадцать тысяч в покер?

— Больше.

— Где? Кому?

— В «Юнион лиг». Неважно кому. Хотя при желании ты и это можешь узнать.

— Наверно, могу. Так крупно не часто играют даже в «Юнион лиг». Я не знал, что ты состоишь в этом клубе. Думал, ты — в Филадельфийском.

— Я член Филадельфийского клуба, но, наверно, долго им не пробуду» Я разорен, Локи. У меня есть дом, есть вот эта контора — и все.

— А год назад ты стоил больше миллиона.

— Верно, стоил. И выигрывал в покер. Но потом пошла плохая карта, а я все играл. Причем с игроками, от которых мне следовало избавиться.

— Почему ты не играл с ними в вист?

— Эти люди играют только в покер, в вист не играют.

— Ты хочешь сказать, что проиграл больше миллиона долларов в покер?

— Да, именно это я и хочу сказать.

— Как это можно? Впрочем, конечно, можно.

— Я потерял четыреста тысяч за одну ночь. Потом поехал в Нью-Йорк, где встретил кое-кого из тех же самых людей, и проиграл им еще почти столько же.

— Тех же самых? Ты не имел права играть с ними. Они будут играть до тех пор, пока от них не отвернется фортуна.

— Я имел такое же право играть с ними в карты, как и играть против них на бирже. Не забывай, что было время, когда я обыгрывал их и в покер, и на бирже.

— Сколько же времени ты играл при таких высоких ставках?

— Около трех лет.

— Ты должен был сказать мне.

— Не считал нужным. На твою долю я все равно зарабатывал.

— Знают ли в Филадельфии о твоих проигрышах?

— Думаю, да.

— А жена?

— И она теперь знает. Вот что, Локи: что ты намерен предпринять? За решетку посадить ты меня, конечно, можешь.

— Могу. Только это не поможет мне вернуть сто двадцать тысяч.

— Не поможет.

— Ты говоришь, что разорен. Ну, а дом? Тогда я твой дом возьму.

— Э, нет. Дом я давно перевел на жену.

— Что же, милый друг, получается? Если бы я просто подарил твоей жене дом, ты счел бы это оскорблением, но ведь этого ты, в сущности, и добиваешься.

— Может быть. Считай как хочешь.

— Иначе рассматривать это, Гарри, я не могу. Если всем известно о твоих крупных проигрышах, кто тебе поверит в долг хотя бы пятнадцать центов? В этом городе — никто. Здешние квакеры отвернутся от тебя, если ты у них попросишь.

— Уже отвернулись.

— Скажут: «Ты был нечестен, Гарри». Но я-то почему должен терять свои сто двадцать тысяч? Потому что ты раздарил все деньги нью-йоркским мультимиллионерам? Они не были ни твоими друзьями, ни партнерами. Эти люди старше нас, очень богаты. А в проигрыше остался твой старый друг и партнер. С какой стати я должен дарить Марте Стерлинг дом? Она даже не узнала бы меня, если бы зашла сейчас сюда. Нет, брат, поищи себе простака где-нибудь еще. Ты даже не удостоил меня чести познакомить с кем-нибудь из своих игроков.

— А что будет, если я все-таки откажусь?

— Ты знаешь, Гарри, что мой отец убил двух человек.

— Да, слыхал. Ты собираешься убить меня?

— Ну, это уж слишком. К тому же подобный факт испортил мне всю жизнь. Могу я стать членом Филадельфийского клуба?

— Нет.

— Вот видишь. И не потому, что лично я в чем-то провинился. Ты вот состоишь и в Филадельфийском клубе, и в Ассамблее, а мне туда никогда не попасть, хотя моего отца и оправдали. А ведь ты украл у меня деньги, много денег. Даю тебе месяц срока, чтобы достать шестьдесят тысяч. Это — половина того, что ты мне должен. В конце концов, мы были партнерами, и пусть это будет наша общая потеря.

— Что ж, Локи, я думаю, это благородно. На большее я не имею права рассчитывать. Но я не стану просить Марту отдать тебе дом и прекрасно понимаю, что мне негде взять шестьдесят тысяч.

— Подумай. Может быть, тебе еще повезет. Неужели друзья-мультимиллионеры не поверят тебе в долг? Дай им расписку.

— Нет. Проигравший должен расплачиваться чеком сразу же после игры. Мы начинаем с покупки фишек на десять тысяч долларов, а чека на такую сумму я подписать сейчас не могу.

— Своди меня к ним как-нибудь. Может, я выиграю.

— Не могу. Они меня больше не зовут.

— Ну, тогда нам с тобой не о чем, видимо, больше говорить. Надеюсь, через месяц ты достанешь шестьдесят тысяч. Искренне надеюсь. Между нами все кончено, но я надеюсь, что ты снова станешь на ноги.

— Спасибо, Локи. Извини, что так вышло.

— Вышло скверно, — сказал Авраам Локвуд, вставая. — Как ты думаешь, Гарри, имею я право рассчитывать на честный ответ, если задам тебе еще один вопрос?

— Вероятно.

— Ты ведь потратил деньги не только на игру в покер, так?

Даунс погладил подбородок.

— Так.

— Ты спекулировал еще на чем-то, не ставя меня в известность?

— Да.

— Ты заботился о моем благе? Не хотел, чтобы я терял капитал?

— Как легко мне было бы сейчас тебе солгать. Нет, Локи, я не думал о твоем благе. Я часто занимался сделками, считая, что ты не обязан знать о них.

— Почему же? Мы ведь договаривались, что я буду знать обо всем, что тебе кажется выгодным.

— Будем считать, что я сделал мысленно оговорку.

— С самого начала?

— По-видимому, да. Можешь теперь сказать, что ты обо мне думаешь. Что я всегда был мошенником.

— Ты сказал это за меня. Что же, наконец-то мы поняли друг друга.

— Не совсем. Тебя, Локи, я никогда не понимал. Не знал, чего ты хочешь. И сейчас не знаю. Знаю только, что деньги для тебя — это не все. И положение — тоже не все.

— Я бы сказал, но сейчас мне кажется, что моя цель не стоила того, чтобы ее добиваться. Сейчас она мне кажется просто глупостью. Впрочем, что тут говорить загадками. До свидания, Гарри.

— До свидания, Локи. Руку мне подашь?

Даунс встал.

— Не могу, Гарри. Желаю тебе удачи, но руки подать не могу.

— Ладно. Понимаю. Рука у меня грязная. Нечистая рука.

— До свидания, Гарри.

Когда Авраам Локвуд шел на вечерний поезд, в скороговорке мальчишки-газетчика, выкрикивавшего новости, он услышал имя Г.-П.Даунса. Он купил газету и прочел больно ранившее его, но не удивившее извещение о том, что Гарри покончил с собой выстрелом в ухо, сидя за письменным столом в своей конторе. Газета не могла совсем умолчать об его причастности к биржевым делам, но явно старалась не связывать самоубийство с недавними крахами ряда банков и страховых компаний. Сев в поезд, Авраам Локвуд порадовался тому, что едет домой, в Шведскую Гавань, дальше, дальше от Филадельфии! Он считал, что точно знает меру своей ответственности за самоубийство Гарри Пенна Даунса; он дал своему другу и партнеру последний толчок в спину. Но до того, как его путешествие домой закончилось, Авраам Локвуд еще раз вернулся к мысли о своем Деле. Нельзя обвинять Дело в гибели чьей-то жизни, ибо человек, ставший его невольной жертвой, знал, что делал: он воровал у Дела, чем подвергал опасности само Дело и угрожал благополучию одного из его будущих властителен — Джорджа Локвуда.

Ирония последовавшего приглашения, когда его сын Джордж избрал Стерлинга Пенна Даунса своим соседом по комнате, не осталась незамеченной Авраамом Локвудом — доброта, проявленная из чувства жалости его сыном, показалась ему почти забавной. Но ирония ситуации интересовала Авраама Локвуда меньше, чем то обстоятельство, что один из Локвудов оказался на этот раз в красивом положении vis a vis[15] одного из Даунсов, а также то, что самоубийство Гарри явилось косвенным следствием его попытки помешать Делу. Эти два события — самоубийство Гарри Пенна Даунса и приглашение Стерлинга Джорджем — как бы подтверждали Аврааму Локвуду, что его Дело обрело черты респектабельности, стало подлинным etablissement[16]. Оно, видимо, будет похожим на одну из тех частных банковских фирм, которые способны втянуть страну в войну, или, точнее, на железную дорогу, угольную шахту, пороховой завод, где человеческая жизнь списывается как издержки производства. Если же отвлечься от этих сравнений и взглянуть на Дело как оно есть, то самоубийство человека и красивый поступок мальчика неотделимы от общего плана построения династии.

В течение нескольких недель после самоубийства своего партнера Авраам Локвуд не раз с сожалением думал о том, что у него нет такого человека, которого он мог бы посвятить в тайну Дела. Аделаиду как возможную наперсницу он давно уже сбросил со счетов. Однажды на короткое время ему пришла в голову шальная мысль довериться Питеру Хофману, который как человек, пользующийся властью, мог бы понять некоторые аспекты Дела, но Хофман — заурядная, лишенная воображения личность — и не попытался бы заглянуть в далекое будущее, где для него уже не будет места. Моррис Хомстед, сам член подобной династии, тоже понял бы некоторые аспекты Дела, но его династия уже существовала — ей было добрых триста лет, поэтому Дело Локвудов не показалось бы ему чем-то новым и интересным. Спокойная уверенность Морриса Хомстеда, унаследовавшего прочное место в истории Пенсильвании, вызывала у Авраама Локвуда чувство зависти и восхищения, поэтому в Моррисе он видел скорее образец, чем наперсника. Таким образом, тайна Дела Авраама Локвуда оставалась тайной для всех. Не проник в нее и Гарри Пенн Даунс, хотя у него и были смутные подозрения. Разумеется, рано еще было посвящать в суть дела и Джорджа Локвуда. Мальчик без восторга воспринял бы сообщение о том, что ему суждено руководствоваться интересами предприятия, будущее которого принадлежит его внукам, а не ему. Джордж — послушный мальчик, но он — Авраам это знал — не склонен к раболепству и не лишен воображения. Другое дело — его младший брат Пенроуз: тот уже усвоил привычку слушаться отца, матери и старшего брата. Авраам Локвуд был уверен, что эта привычка сохранится у него на всю жизнь. Пенроуз всегда будет кому-нибудь подчиняться и поэтому не представит опасности для Дела, пока будет надежный человек, влияющий на него в нужном направлении. И Авраам Локвуд ждал того времени, когда Джордж, женившись и обзаведясь детьми, созреет настолько, чтобы с пониманием отнестись к факту существования Дела, и станет его добровольным приверженцем. Но это время еще не настало.

(В Шведской Гавани часто говорили, что Авраам Локвуд — прекрасный отец.)

Поглощенный мыслями о Деле, о своем растущем состоянии, о других мужчинах, женщинах и детях, к которым он проявлял небескорыстный интерес, о деньгах, Авраам Локвуд не имел ни времени, ни желания подумать о том, что происходит с ним самим. Планы, которые он втайне вынашивал, были, конечно, его личным делом, которому он предавался с поистине религиозным фанатизмом, но судьба затеянного им предприятия зависела от поступков, настроений и поведения других людей, а не только его самого. Поэтому Авраам Локвуд мало размышлял об Аврааме Локвуде и был весьма удивлен, обнаружив, что таинственность, окружавшая Дело, и нежелание посвятить в него Аделаиду изменили характер его отношений с женой. Как будто Дело было любовницей, существование которой ему приходилось отрицать. Эта тайна, столь глубокая и неотделимая от его повседневных и ежечасных мыслей и поступков, вначале соблюдалась им из предосторожности, а потом коварно переросла в причину отчуждения.

Ежедневно и по многу часов, пока Авраам Локвуд бодрствовал, ему приходилось исключать Аделаиду из сферы своих интересов, и вдруг настал момент (в какой день и час это произошло, он не знал), когда он, как бы очнувшись, осознал, что его отношения с женой вступили в новую фазу. Он увидел на ее плече родимое пятно, которого раньше никогда не замечал, обнаружил, что одна ее грудь ниже другой и что у нее почти пропал немецкий акцент. В жене произошли перемены, и то, что он не сразу их заметил, смущало его, пока он не понял, что виной тому было Дело.

К этому времени Аврааму Локвуду исполнилось сорок девять лет. Он был здоров, богат, и ему было приятно уважительное отношение, которое он завоевал, отстаивая свое положение в городе. Он не взвешивал своих сил и возможностей на различных этапах жизненного пути (скажем, после сорока или сорока пяти лет) и далек был от мысли замедлить ход теперь, когда так много еще оставалось сделать. Человек, замедляющий шаг, останавливается. Моррис Хомстед никогда быстро не шагал, ибо у него не было особой причины спешить; Гарри Пенн Даунс шел быстро, но потом замедлил шаг — или вынужден был замедлить, — ибо оказался недостаточно вынослив. По мнению Авраама Локвуда, Гарри Пенн Даунс прибег к бесчестной практике потому, что выбился из сил. Так или иначе, он вынужден был замедлить ход, а замедлив ход, вынужден был и остановиться.

Согласно обычаю, на Похоронах самоубийцы присутствовали только его прямые родственники. Но спустя неделю Авраам Локвуд послал Марте Стерлинг Даунс записку с просьбой принять его, и она согласилась.

Во время последней встречи с Даунсом Локвуд сказал, что Марта не узнала бы его. Но поскольку теперь он предупредил ее о своем приходе, она его ждала и, когда он вошел следом за служанкой к ней в библиотеку, встала ему навстречу. Он шел к ней в смутном ожидании увидеть скорбящую вдову с заплаканными глазами, но достаточно было ему одного взгляда, чтобы убедиться, как сильно он ошибался.

— Здравствуйте, Локи, — сказала она. — Очень хорошо, что вы пришли. Я вижу, вы без жены.

— Не считал уместным. Вы с ней не знакомы, и сейчас не…

— Не время для знакомства. Вы правы. Садитесь, Локи. Я зову вас Локи, словно мы — старые друзья. Вы не возражаете?

— Мне это даже нравится.

— Я угощу вас чаем. Только чуть позже, хорошо?

— Хорошо.

— Я знаю, вы не пьете. Но если хотите, я могу предложить что-нибудь.

— Нет, благодарю.

— Я очень довольна, что наши сыновья в следующем году будут жить в одной комнате. Хорошо, что наше общение продолжается. Курите, если угодно. Я курю, так что мне это не помешает.

— Мне нечего курить. Я не ношу с собой сигарет.

— Вот, пожалуйста. — Она протянула ему крошечный серебряный портсигар. Он дал закурить ей и закурил сам. — Мне было приятно также узнать, что летом мы, кажется, будем вашими соседями. У вас есть коттедж в местечке под названием Ран, не так ли?

— О да, уже несколько лет, как я его приобрел. Вы тоже туда едете? Это было бы очень приятно.

— Вы ведь знаете Уэстервелтов? Так вот, мистер Уэстервелт — мой двоюродный брат. Он любезно предложил мне воспользоваться его коттеджем. Ехать куда-то еще нам было бы не по средствам. Этим летом они уезжают за границу, так что все очень хорошо устроилось.

— У них — лучший коттедж в Ране. Знаете, что такое Ран? Пруд, искусственное озеро. Он принадлежит угольной компании, и таким людям, как Дж.-Б.Уэстервелт, предоставлены там, естественно, лучшие участки. Вам там понравится, если вы не против купания в холодной воде.

— Для меня это лучше, чем в океане. Ваша жена плавает?

— Нет. Вероятно, мы едем туда в последний раз. Следующее лето Аделаида хочет провести на берегу моря. — Локвуд замолчал. Она смотрела на него не сводя глаз, и ему стало не по себе. — Что-нибудь не так, Марта?

Она засмеялась.

— Нет, что вы. Нет. — И опять засмеялась.

— Что вас так рассмешило?

— Этого я вам не скажу. Не могу. Даже через миллион лет не скажу. То, что я подумала, действительно смешно, и вас это позабавило бы, но лучше нам переменить тему — и побыстрее. Я невольно так уставилась на вас.

— Наверное, подумали о чем-нибудь приятном.

— Пожалуйста, не расспрашивайте меня больше. Лучше поговорим о Гарри. Вы много потеряли денег, Локи?

— Хотите знать сколько? Да, я потерял кое-что, но не это главное. О настоящих потерях я могу лишь догадываться. Я имею в виду прибыль от того капитала, которым Гарри должен был оперировать в наших общих интересах.

— Разумеется, я не знала этой женщины, даже в глаза ее ни разу не видела.

— Какой женщины?

— Ах, не притворяйтесь, Локи. Я все знаю, уже почти два года знаю, так что не щадите меня. К сожалению, вернуть эти деньги, как мне сказали, невозможно. По закону они принадлежат ей. Адвокаты говорят, что нью-йоркский суд не может заставить ее вернуть даже часть денег. Конечно, можно было бы склонить в нашу пользу пенсильванский суд, да много ли от этого проку? Она все равно в Пенсильвании не появится, и у нее здесь нет никаких вкладов. А вы с ней знакомы?

— Нет.

— Один адвокат сказал мне, что она совсем не такая, как я. Этим он хотел польстить мне. Но тут же стал расписывать ее женственность и, конечно, красоту. Интересно, много ли было других. Гарри любил распространяться на эту тему, но мне казалось, что он просто хотел меня шокировать. Есть мужья, которые полагают, что их женам нравится, когда их шокируют. Впрочем, я сама, наверно, его поощряла. Иногда мы такое говорили, что потом стыдно было вспоминать. Бедняга Гарри! Как, должно быть, были скучны ему эти, как я думала, очаровательные непристойности. А у него в это время была красивая любовница в Нью-Йорке. Красивая, женственная и молодая. Двадцати пяти — двадцати шести лет. И, наверно, не одна. Да. Мы с Гарри были слишком молоды, когда поженились. Он тогда только что кончил университет. Этот дом я продаю. Вы не хотели бы его купить?

— Дом чудесный, но далековато от Шведской Гавани.

— Купите, а меня сделайте своей любовницей. Разве вам не хотелось бы иметь любовницу, которую вы сможете навещать, когда бываете в Филадельфии? Конечно, я не красива и не молода. Но женственна. Этот адвокат взбесил меня тогда своей наглостью.

— Конечно, я куплю дом, если получу вас в придачу.

— Ну, вот мне и награда за наглость мистера Джонаса Рипли.

— И поделом вам, раз вы имеете дело с такими адвокатами, как Джонас Рипли. Я знал его только по университету — с тех пор мы фактически не встречались, но думаю, что он не очень изменился. Он из тех адвокатов, к которым обращаются за услугами только потому, что у них есть имя.

— В Филадельфии это — немаловажная причина.

— Я сказал вам что-нибудь обидное?

— Нет, нет. Мои суждения о них куда резче тех, которые вам когда-либо вздумалось бы высказать. Вы же знаете, я никогда не бывала особенно близка к этой своре. Впрочем, наверно, не знаете. За все годы, что вы с Гарри были партнерами, я так и не познакомилась с вашей женой. Да вы и сами здесь впервые, не так ли?

— Я бывал здесь в студенческие годы, но после войны вернулся в Шведскую Гавань и там остался.

— Правильно сделали.

— Почему?

— Если вы не женаты на девушке из Филадельфии, то обнаружите, что студенческая дружба не очень много значит. Эти ребята после колледжа возвращаются сюда и снова становятся филадельфийцами. Хуже всего, конечно, те, кто вообще отсюда не выезжал, а поступал вместо Гарварда или Йеля в местный университет. Так же ведут себя и бывшие члены вашего карточного клуба. Те, что носят в галстуках булавки в виде вопросительного знака.

— Клуб «Козыри». Он и до сих пор существует.

— О, я в этом уверена. Но мне известно также и то, что он существует не только для игры в вист. — Она улыбнулась и добавила: — Существовал.

— Вы улыбались вот так же, когда не хотели сказать, чему улыбаетесь.

— Тогда надо быстрее менять тему разговора.

— Вы улыбнулись, когда я упомянул клуб «Козыри». Но вы не должны были ничего об этом клубе знать. Моя жена не знает.

— Значит, вы умеете хранить секреты лучше, чем это делал Гарри. По крайней мере, некоторые секреты. Я знаю о клубе «Козыри» все. Или, вернее, знала.

— Ну, раз вы знаете наши секреты, то почему не раскроете свой? Чему вы улыбались?

Она покачала головой.

— Нет, Локи. И через тысячу лет не скажу.

— Ага, вы делаете успехи. Только что вы сказали — через миллион лет. Может быть, я сумею, пока не ушел отсюда, сократить этот срок до ста лет.

— Через миллион, через тысячу — все равно никогда. Когда вы едете в Ран?

— Через неделю-две после окончания занятий в школе. Вы уже будете там в это время?

— Да, примерно. Этот дом — моя собственность. Он не входит в разоренные владения Гарри. Через неделю-две я объявлю о его продаже и уеду — пусть покупатели приходят сюда в мое отсутствие.

— Стало быть, вы решили не продавать его мне?

Она вдруг переменила тон.

— А что если я пойму ваши слова всерьез?

— Ваши я принял всерьез.

— Вы — нет. Но за мной укрепилась репутация женщины, которая говорит то, что думает, хотя и не всегда в свою пользу. Если бы я предложила себя в любовницы кому-нибудь из знающих меня мужчин, это было бы воспринято очень серьезно. И я отнеслась бы к своим словам серьезно. Я не очень молода и не очень красива, но ничего другого мне, кажется, не остается.

— Но сейчас-то вы говорите в шутку, хотя и выглядите серьезной.

— Почему вы так думаете? Став любовницей кого-нибудь из знакомых мужчин, я оказалась бы в лучшем положении. Есть мужчины, которые ухаживали за мной, добивались близости и до сих пор хотят ее. Как вы знаете, кроме этого дома или денег, которые я за него выручу, меня ничего нет. Денег мне этих хватит, чтобы дать образование детям, но с чем я останусь через десять лет?

— Да, вы говорите серьезно.

— Это лучший для меня выход.

— И самый худший.

— В том смысле, что пойдет молва? Она уже идет. В Филадельфии обо мне всегда сплетничали, а когда застрелился Гарри, то сплетники взялись за дело вовсю. Женщины, не знавшие о том, что у него была любовница, решили, что любовника завела я. Впрочем, так оно и есть. Год назад я впервые в жизни завела себе любовника. Но он убежал, точно олень, как только пошли слухи, что Гарри разорился. Ну и побежал же он! И бежит до сих пор. Отправился в кругосветное путешествие. Разумеется, вместе с женой. До вас филадельфийские сплетни не доходят, а до меня доходят, даже когда они касаются меня лично. Только вот о моем испуганном фавне никто так ничего и не узнал.

— Меня всегда занимал вопрос: где встречаются люди в такой ситуации?

— Вас интересует, чьей постелью мы пользовались? — Она показала рукой наверх. — Моей. Моей собственной. Всякий раз, когда Гарри уезжал в Нью-Йорк насладиться своей любовью.

— А как же дети, прислуга?

— Когда все ложились спать. После десяти. Не знаю, как устраиваются другие женщины, а я — вот так.

— А его жена?

— Не знаю, что вам сказать. Боюсь, что поймете, о ком идет речь… У него довольно часто возникали поводы для ночных отлучек. Работа такая, если хотите.

— Он доктор?

— Не скажу.

— И у нее не возникало никаких подозрений?

— Она слишком хитрая для того, чтобы эти подозрения выказывать. Когда женщина, будучи замужем за очень богатым человеком, начинает подозревать его, то лучше ей молчать, если она не хочет идти на открытый разрыв. В данном случае жена не захотела ничем рисковать. Муж мог бы сказать ей правду, и она бы смирилась. Я не очень высокого о ней мнения. Нет у нее самолюбия. Все, чего она хочет, это — легкой, роскошной жизни. Коробку шоколада и скверный роман. Диадему, какой не было и у королевы Виктории. Ливрейных лакеев… О господи. Кажется, я проболталась.

— Я не знаю никого из тех, кто держит ливрейных лакеев.

— Знаете. Просто вам не приходилось бывать в их домах.

— Виноват.

— Вы знакомы с тремя-четырьмя людьми, у которых есть ливрейные лакеи.

— Видимо, я недостаточно хорошо их знаю.

— Это верно, но вы, вероятно, думали, что знаете. Поэтому и поступили благоразумно, решив не поселяться после войны в Филадельфии. А теперь поговорим о другом.

— Я с надеждой жду предстоящего лета.

— Вы тоже хотите изменить тему разговора?

— Нет.

— Или возвращаетесь к старой?

— Да.

— Хотите поговорить обо мне и о том, как я мстила Гарри?

— Да.

— По-моему, эту тему мы уже исчерпали. Непонятно, как получилось, что мы вообще затронули ее. Не думаю, что я доверяю вам, Локи, но вы мне нравитесь. Или, может быть, наоборот: я доверяю вам, хотя не могу сказать, что вы мне по-настоящему нравитесь.

— Жаль. А вы мне нравитесь.

— Я это вижу. Свою жену вы не любите, правда?

— Кажется, нет. Уже нет. Мы ведь давно женаты.

— Были счастливы?

— Да. Я бы сказал — счастливы.

— Смотрите не зазевайтесь теперь. Подвернется какая-нибудь хитрая молодая штучка и окрутит вас вокруг мизинца.

— Сомневаюсь. Я не люблю хитрых молодых штучек. Да и вообще хитрые женщины не по мне. Во время войны, еще молодым человеком, я достаточно их повидал. Среди них были, пожалуй, хитрейшие в мире. Из дипломатического корпуса в Вашингтоне. Для меня они чересчур хитры. Так что я поехал домой и женился на пенсильванской немке. Недурна собой. Умна. Но не хитрая. Хитрая девушка не годилась для моего… — Он чуть было не сказал «Дела», но осекся.

— Для вашего — чего?

— Ну, для жизни, для образа жизни, который я избрал себе.

— Но вы не это хотели сказать.

— Не это? Возможно.

— А что?

Он покачал головой и улыбнулся.

— Не скажу, Марта. И через тысячу лет не скажу.

— Сдаюсь.

— Покажите мне остальную часть дома.

— Можете осмотреть ее в мое отсутствие.

— Это будет не то.

— Верно, не то.

— Тогда после, когда будете готовы.

— Вы настолько богаты, Локи?

— Думаю, да. Но я не собираюсь завлекать вас деньгами. То, чего я хочу от вас, я купить не смогу.

Она бросила на него быстрый, немного встревоженный взгляд.

— Не знаю, как вас понимать. Если это комплимент, то такой, каких мне не говорили еще ни разу в жизни.

— Как же еще меня понимать?

— Я благодарна вам за эти слова, но лучше бы я их не слышала. У меня другие планы.

— Забудьте о них.

— Нет. Дайте мне подумать.

— Итак, после первого июля я буду в Ране.

В первую же неделю июля она стала его любовницей. Он посадил ее в моторную лодку и причалил к южному пустынному берегу, хорошо видному с другой стороны озера. Выйдя на сушу, они углубились в лес. Всю дорогу она покорно шла за ним, точно подчиняясь его команде, и, когда он обнял ее, жадно прильнула губами к его губам, судорожно хватая его за плечи, гладя спину, стараясь прижаться как можно ближе, не отрывая своих губ от его. Потом сбросила с себя юбку, расстелила ее на земле и села, а он помогал ей снять белье. Затем разделся он сам, и уже не было у них времени для нежностей, открытий, ласк, а была лишь жажда взаимного обладания, пока не наступил еще конец света. Они произносили какие-то слова, но слов ни тот, ни другой не слышал; движимые чувством, а не сознанием, они достигли апогея страсти почти в одно и то же время.

Влажные волосы локонами падали ей на лоб, когда она целовала его уставшее тело. Теперь им были слышны голоса, доносившиеся со стороны коттеджей; некоторые слова звучали совершенно отчетливо. Скрипнула ржавая уключина лодки, проплывшей где-то совсем недалеко от них. Ухнула на карусели, на восточном берегу, духовая музыка. Зазвонил колокол на большом катере, отправлявшемся в очередной рейс по озеру. Отдался эхом свисток электрического трамвая в Гиббсвилле.

— Странно, что вначале я не слышала никаких звуков, — сказала она.

— Ты бы оделась. Вдруг забредет сюда кто-нибудь из любителей пикников.

— Почему ты не подумал об этом сразу? — беззлобно спросила она.

— Потому же, почему ты не слышала никаких звуков.

— Хочется искупаться как есть. Вместе с тобой. Поплыть бы к самой насыпи и обратно. А потом полежать опять здесь вдвоем.

— Давай.

— Не смейся, а то я и вправду поплыву. О, это было блаженство, Авраам Локвуд! Вообрази, как далеко мы от того берега.

— Четверть мили.

— Нет! Нет! Повернись спиной и представь себе, сколько пришлось бы шагать в обратном направлении.

— Весь земной шар минус четверть мили.

— Точно. Я рада, что паша первая встреча произошла в этом лесу. Как в саду Эдема.

— Кстати, о саде Эдема; на этой стороне озера водятся змеи, а они похуже любителей пикников.

— Почему же ты об этом не подумал раньше?

— Не мог же я думать о двух вещах сразу.

— Жаль, что здесь нечего больше смотреть. Сколько еще раз мы будем осматривать достопримечательности?

— Видимо, немного.

— Наберем ягод для твоей жены?

— Не надо. Я объясню ей, что мы искали ягоды и наткнулись, на змею. Иногда они попадаются под кустами черники. Никогда не ходи по лесу без палки.

— Я не боюсь змей. Даже люблю их.

— Но они-то об этом не знают. И не пытайся их убеждать.

— Тебе не безразлично, что случится со мной?

— Нет.

— Знаешь, что со мной случилось?

— Что?

— Все. Я полюбила тебя.

— И я тебя полюбил.

— Да, и ты — тоже. На свой манер.

— Чем отличается моя любовь от твоей?

— У тебя мужская любовь, а у меня женская. Моя любовь — на всю жизнь. Ни один другой мужчина уже не сможет обладать мной. Клянусь. Тебе вот придется и дальше жить со своей женой, у меня же второго мужчины не будет. Ты и сам не откажешься от своей жены, а я не вынесла бы другого мужчины. Удивительное и неожиданное для меня чувство, но я действительно его испытываю. Оно появилось уже тогда, когда мы сели с тобой в лодку. Я не хотела, чтобы ты говорил, и ты молчал. В те минуты любое твое слово могло бы прозвучать фальшиво, и ты ничего не сказал. Как будто знал, как сильно меня влечет к тебе. Вот я говорю, говорю, а меня нервная дрожь пробирает. На следующей неделе я должна ехать в Филадельфию, и мы можем провести с тобой ночь в моей спальне. Хотел бы?

— Да. Ты так и не скажешь, чему улыбалась в день нашего знакомства?

— О! Стыдно говорить, но теперь я уж ни в чем не могу тебе отказать, так что придется, видно, признаться. Когда мы с Гарри поженились, он мне многое рассказывал, в том числе о тебе. Он сказал, что тебя прозвали Жеребцом. Извини, но, глядя на тебя, я не могла об этом не думать. До сегодняшнего дня. Не знаю почему, но, пока мы плыли в лодке, я об этом уже не думала. Если бы подумала, то могла бы испугаться. А я не испугалась, правда?

— Нет. Но ведь с тех пор я стал на тридцать лет старше. Есть женщины, у которых груди больше, чем у других. У некоторых бывают большие носы. Или уши. Аделаида никаких историй про меня не слышала и никогда не знала другого мужчины. А потом увидела меня, представляешь? И не нашла во мне ничего необычного. Тебе никогда не приходило в голову, как часто крошечные женщины выходят замуж за крупных мужчин? И как много маленьких мужчин женятся на крупных женщинах? По-моему, этому придается слишком много значения. Важно то, что мужчина и женщина сходятся.

— Ну вот, теперь ты знаешь, чему я улыбалась, — сказала она. — А ты чему улыбаешься?

— Я подумал о том, как быстро могут пролететь миллион лет, — ответил он.

Прежде Аделаиде Локвуд ни разу не приходилось видеть своего мужа прогуливающимся по улице с другой женщиной. Но за те две недели, что они прожили в Ране, он уже дважды уходил куда-то с Мартой Даунс под предлогом показа ей достопримечательностей. Аделаида Локвуд смотрела на жизнь предельно просто: если мужчина гуляет один с женщиной, а женщина гуляет одна с мужчиной и если они по нескольку часов кряду проводят вместе, вдали от людей, то оба они, стало быть, хотят встречаться наедине. Встречаясь же наедине, они, при случае, предаются любви. Так расценила она и поведение мужа.

— Что там у тебя с миссис Даунс? — спросила она, когда пошла третья неделя их пребывания в Ране.

— Ты знаешь. Ничего у меня с ней нет. Она вдова Гарри, а я показываю ей здешние места.

— Я не верю тебе.

— Как хочешь.

— Немедленно прекрати это.

— Нельзя прекратить то, чего не было.

— Вот и прекрати, если еще не было.

— Она пробудет здесь еще неделю, не больше.

— Тогда нечего ей тут больше показывать. И приезжать ей нечего было. Здесь не место таким, как она.

— Не болтай глупостей. Джордж и ее сын в следующем году будут жить в одной комнате, а ее муж был моим старым другом и партнером.

— Хорош друг. Украл твои деньги, а домой ни разу не пригласил. Чтоб ты больше не встречался с этой женщиной.

— Ты что, забыла, кто здесь распоряжается?

— Я никогда не вмешивалась в твои дела, но теперь приходится. Не хочу, чтобы семья рушилась. Ты был с ней близок, и нечего меня обманывать. Достаточно мне было взглянуть на вас обоих, чтобы догадаться. Да и по другим признакам видно. Не забывай, что я замужем за тобой уже двадцать лет, а женщину, двадцать лет проспавшую в одной постели с мужчиной, нелегко провести.

— Если только в этом дело, то не стоило и шум поднимать. Мы ведь с тобой не молодожены.

— Ах, перестань врать. Я сразу вижу, когда ты врешь. Мне не приходилось встречаться со многими мужчинами, но двух-то я знаю: тебя и своего отца. Вас я достаточно изучила.

Аделаида Локвуд не поверила словам мужа и не оставила у него на этот счет никаких сомнений, так что ее обвинение, не будучи отвергнутым, осталось в силе. Обе стороны, по существу, признали его справедливость, и это, следовательно, привело к прекращению их супружеских отношений. Все годы, пока они были женаты, они спали вместе, и вот теперь, когда между ними уже несколько ночей не было близости, она решила отделиться и устроила себе постель на веранде.

— Зачем ты это сделала? — спросил он.

— Я не хочу лежать с тобой в одной постели. После этой женщины.

— Хочешь, чтобы об этом все знали? Прислуга, дети?

— Надо было раньше думать.

— Очень хорошо. Значит, отныне мы спим раздельно.

— А разве я сказала тебе не то же самое?

— Видимо, да.

— Что если я заведу себе любовника?

— Я разведусь с тобой. Или уже завела?

— Нет, но мне хотелось знать, что ты скажешь.

— Теперь знаешь. Заведешь — подам на развод.

— Ты ведь не всегда бываешь дома, Авраам. Так что подумай. — Она скроила на лице приятную улыбку, которая была неприятна именно своей приятностью.

— И кто будет твоим любовником?

— А все равно кто. Мало ли с кем можно переспать.

Он ударил ее по лицу.

— Мало ли с кем можно переспать, — повторила она. Он снова ее ударил. — Можешь бить сколько хочешь, а я все-таки заставила тебя испугаться. — Она прикрыла лицо руками, ожидая новых ударов, но он сдержал себя.

— Я не испугался, а вот тебе бы следовало, — сказал он.

— Не угрожай, не испугаюсь. Ничего, поволнуешься для разнообразия. Поймешь, что это значит, когда увидишь меня в компании другого мужчины. Поедешь куда-нибудь и будешь сам себя спрашивать: «С кем она там?» Я-то знаю, с кем ты проводишь время, а ты не будешь знать, с кем я. Может, с кем-нибудь из твоих же знакомых, а может, с разносчиком из продуктовой лавки. Пока ты развлекаешься с миссис Даунс, я буду с разносчиком. Скажу, что уехала к отцу в Рихтервилл, а сама — на свидании в темном уголке. И не узнаешь с кем. Вот так, Авраам. Помнишь, что я тебе когда-то сказала? Может быть, я стану вроде твоей младшей сестры.

— Ты знаешь, где она кончила жизнь. В сумасшедшем доме.

— А ты и меня посади туда же. Но нет, не примешь ты на себя еще и этого позора. Ты боишься осрамиться, Авраам, хотя сам же все и начал. Я тебя знаю. Знаю, чего ты хочешь. И знаю твою слабость. Дети. Сыновья. Что ж, осрами меня, получи в суде развод. Но я не дура, Авраам. Тебе сыновья дороже всего, поэтому ты не причинишь мне больше никакого вреда. И не смей драться. Сегодня ты ударил меня в последний раз.

Он кинулся наверх, в их спальню, где у него хранился револьвер; но он забыл, где спрятал ключ от комода, и, пока искал его, импульс к убийству прошел. Для того чтобы найти ключ, ему надо было вспомнить, куда он его положил, вспомнить же можно было, лишь овладев собой. Задыхаясь от ярости и от бега но лестнице, он присел на край кровати и увидел на полу странные тени от своих дрожащих рук, освещенных слабым светом настенной керосиновой лампы. Из детской доносилось посапывание спящего Пенроуза, у лодочного причала квакали лягушки. В соседнем коттедже засмеялась женщина, и ей в ответ, где-то в дальнем конце озера, тявкнула собака. На какой-то миг Авраам забыл, зачем пришел в спальню: вспомнил лишь тогда, когда осознал, что смотрит на ферротипный портрет отца, снятого вполоборота, чтобы не видно было изуродованного уха. Мозес Локвуд, убивший двух человек. Убил-то он больше, чем двух, но люди припоминали ему лишь тех двух. Теперь Авраам Локвуд вспомнил, где у него ключ, он нарочно убрал его подальше, чтобы ребята не баловались с револьвером. Ключ висел за ферротипным портретом отца. Авраам отпер комод, разрядил револьвер и спрятал патроны в другой ящик. Потом запер оба ящика и повесил ключ обратно. Небольшая заминка один раз уберегла его от преступления, более продолжительная — убережет во второй раз. Да, она избежала смерти, отныне жизнь ее будет вне опасности. Но прежним их отношениям уже не бывать, не будет ни ласк, ни добрых слов, ни приветливых улыбок, ни радости. Вот так она и будет жить, и эта жизнь убьет ее, разлюбившую его или лишенную его любви. Она не из тех, кто переносит ненависть, так что пусть мучается, чахнет, пусть умрет и не стоит на пути у Дела.



Они отправили своих сыновей в Бостон и теперь могли несколько минут идти рядом, ни от кого не прячась и не вызывая подозрений.

— Вот уж не представляла себе, что у тебя такой красивый сын, — сказала она.

— Ты же видела его.

— Только мельком, и притом он не был так одет. В этом возрасте мальчики неказисты, если их не одеть как следует. Лишь тогда начинаешь угадывать, как они будут выглядеть взрослыми. Брюки у него скроены, как у взрослого. Он будет ловелас.

— А почему бы и нет?

— Я не осуждаю, но у Стерлинга этого еще и в мыслях нет. Джорджу на вид дашь лет двадцать, а Стерлингу — шестнадцать.

— Я бы не хотел, чтобы он развивался слишком быстро.

— Ты не можешь этому помешать. Итак, у нас впереди весь день. Но вдвоем нам нельзя бывать где угодно. Хочешь, поедем к моей двоюродной сестре?

— Хочешь не хочешь, а куда-то ехать надо. В Филадельфии выбор не так велик.

— Это очень необычная родственница. Зовут ее Элис Стерлинг. Стреляная птица. У нее салон. Она уже немолода, но до сих пор — одна из самых интересных женщин, каких я знаю. Ко мне она хорошо относится, потому что я почти так же независима, как она.

— Мне про нее рассказывали. Это та пчела-матка, вокруг которой вьются художники и прочая богема? Я не хочу с ней встречаться.

— И не надо, если не хочешь. Только отвези меня, пожалуйста, к ней. Это моя штаб-квартира на сегодняшний день. Ты вечером ведь куда-то идешь, не так ли?

— Конечно.

— Ну так поедем сейчас к Элис. Мне надо с тобой кое о чем поговорить, и я не хочу этого откладывать.

Они взяли извозчика и поехали на площадь Риттенхауз, где стоял дом Элис Стерлинг. Гостиная в этом доме, казавшемся таким темным снаружи, изнутри была прекрасно освещена благодаря высоким, во всю стену, окнам, сверкавшим чистотой, и производила впечатление веселой комнаты из-за множества статуэток, фарфора, картин в рамках, которые как бы собирали свет и потом отбрасывали его всеми своими полированными поверхностями.

— Веселая комната, — сказал Авраам Локвуд.

— Ей именно такая и нужна. Она несчастная женщина.

— А где она сама?

— У себя в спальне. Она не встает до полудня. А остальное время пьет виски — понемногу.

— Отчего же она несчастна?

— Об этом долго рассказывать. Поднимусь наверх, поздороваюсь и сразу вернусь обратно. Хочешь остаться пообедать? Мы будем здесь одни. Она не придет.

— Нет, у меня много дел.

Через пять минут она вернулась.

— Сестра спрашивает, знал ты когда-нибудь человека по имени Роберт Миллхаузер, он в твоих краях живет.

— Он имеет отношение к фирме Лайонс, округ Нескела. Лично не знаком.

— Ну, все равно. Она не пыталась скрыть неприязнь к этому мистеру Миллхаузеру. Садись, милый, и не целуй меня. В этом доме предаются греху, но не такому, как наш с тобой. Здесь женщины целуют женщин, а мужчины — мужчин.

— Ах, да, помню, мне давно об этом доме рассказывали. А комната такая веселая. Знаешь, где я слышал про этот дом? В Вашингтоне, когда я был молодым офицером. Кажется, тогда я впервые и узнал имя миссис Стерлинг. Она тебе родственница по крови или по мужу?

— Двоюродная сестра и замужем за моим двоюродным братом.

— Скоро, наверно, в этом городе братья будут жениться на родных сестрах.

Она засмеялась.

— Не знаю, будут ли они официально жениться, но это объясняет, почему некоторые из них не женятся ни на ком другом. Садись, милый. Давай поговорим. Мы избегали этого разговора, но я не могу его больше откладывать. Собираешься ли ты положить на мое имя какие-нибудь деньги? И намерен ли ты положить всю сумму сразу или будешь давать мне поквартально? Мне надо знать.

— Я не думал, что у тебя затруднения с деньгами. Сколько тебе нужно?

— Ты не ответил на мой вопрос, хотя я уверена, что ждал его.

— Я бы предпочел платить поквартально.

— На какую сумму могу я рассчитывать?

— Ну… тысячи на полторы в квартал. По пятьсот в месяц.

— Пятьсот долларов в месяц? И это все?

— Это немалые деньги. Ты не находишь?

— Нет. Я бы согласилась, если бы это шло сверх суммы, необходимой на содержание дома и прислуги. Пятьсот долларов в месяц! Мне детей надо учить, да и другие расходы. Тысяча долларов в месяц меня бы, пожалуй, устроила.

— Я полагал, что ты нашла покупателя на свой дом.

— Нашла, но эти деньги — не от тебя.

— Странно. А мне кажется — от меня. Но я не стану в это вдаваться.

— Отчего же, вдавайся, — возразила она. — Будем беспощадно откровенны.

— Хорошо. Я мог бы вообще отобрать у тебя этот дом. Он был куплен на деньги, украденные у меня.

— Ты же знаешь, что это неправда. Этот дом принадлежит мне уже много лет. Чем ты докажешь, что его купили на твои деньги?

— Думаю, доказал бы, но, поскольку у меня нет таких намерений, нечего и поднимать этот вопрос.

— Но он уже поднят. — Она помолчала. — Понимаю. Ты считаешь дом как бы компенсацией за потери. Но я так не считаю. Гарри перевел его на меня, я же, в свою очередь, дала ему деньги на покупку ценных бумаг. Так что у тебя на него прав, конечно, меньше, чем у меня.

— На этот счет есть законы, в которых мы с тобой не разбираемся. Я так считаю: будь Гарри сейчас жив, ему пришлось бы возместить мне убытки; и если бы я смог доказать, что он передал тебе права владения после того, как нарушил договор со мной, то суд признал бы такую сделку недействительной. Но здесь возникает вопрос этики, который затрагивает и тебя.

— Этики? Сам-то ты считаешь этичным такое отношение к своей любовнице? Что бы там ни было прежде, мои милый, но сейчас я — твоя любовница.

— Это верно. Но ты можешь в любое время перестать быть любовницей, если захочешь.

— Могу. И отныне перестану. Я предупреждала тебя, дорогой, спрашивала, сможешь ли ты содержать меня. Я тогда сказала тебе буквально следующее: «Локи, вы действительно так богаты?» А ты ответил, что не собираешься соблазнять меня деньгами. Кажется, ты употребил тогда такое выражение: «завоюю вниманием» и добавил, что нельзя купить то, чего ты от меня хочешь. Что ты имел в виду? Я так в точности и не поняла.

— Я и сам не знаю.

— Я восприняла это как большой комплимент.

— Так оно и было.

— Тогда что же изменилось? Ты не мог завлечь меня деньгами, и что же, решил, что я задаром стану твоей любовницей? Как ты представлял себе это? Что у тебя будет женщина, которую можно где-то прятать и которая всегда готова будет принять тебя и лечь с тобой в постель? Такие женщины есть. У Гарри была. А сколько денег она ему стоила? Гораздо больше пятисот долларов в месяц. Если бы я располагала твоими деньгами и ты бы мне приглянулся, я платила бы тебе больше, чем пятьсот. Как хорошо, что мы с тобой поговорили на эту тему.

— Ты права. Я думал, мы любим друг друга.

— Конечно, любим, милый Локи. И я считала, что никогда не отдамся другому мужчине. Но очень уж ты прижимист. Если я леди, то это вовсе не значит, что я должна ютиться где-то в бедном квартале, обходиться без прислуги и посылать детей в бесплатную школу. Но ты, видимо, ничего этого не понимаешь. Выходя замуж за Гарри, я не считала, что с любимым и в шалаше рай, а теперь тем более так не считаю. Не тот возраст и не те представления о жизни. Уж лучше буду услаждать какого-нибудь старичка — кое-кто у меня есть на примете. Можешь ты дать мне миллион долларов?

— Нет.

— А я думала — можешь. Всегда думала. И так была счастлива в тот день, в тот первый раз. С мужчиной, побудившим меня отдаться ему и способным создать мне спокойную, обеспеченную жизнь. Ты ввел меня в заблуждение, Локи, но я прощаю тебя. К счастью, я в таком возрасте, что уже не сочту свою жизнь загубленной из-за мужчины. Тем более что от этой связи я и сама получала удовольствие. Меня всегда интересовали мужчины, а их влекло ко мне. Да, я очень рада, что поговорила с тобой.

— Будь осторожна.

— В чем?

— Ну, в своем интересе к мужчинам. Еще нарвешься на неприятность.

— Господи, да я же в трауре.

— При чем тут траур?

— А при том, что вдова может встречаться с мужчинами сколько хочет, пока не отдаст предпочтение кому-то одному. Вот тогда уже начинаются сплетни… Между прочим, мой друг вернулся из кругосветного путешествия. Я получила от него записку.

— Тот самый врач?

— Я не говорила, что он врач. Ты можешь лишь догадываться. Скажи честно, Локи, разве ты не чувствуешь некоторого облегчения оттого, что мы с тобой можем вот так разговаривать? Мы были так близки — ближе два человека не могут быть, — и вот теперь все позади. Разве это не облегчение? Запомни, ты никогда мне не нравился. Я доверяла тебе, любила тебя, но сейчас я впервые поняла, что ты мне нравишься. Здесь, в Филадельфии, есть двое милых старичков, которых связывает удивительная дружба. Мне рассказывали, что много лет назад у них был страстный роман, который они, во избежание скандала, прекратили и с тех пор остались ближайшими друзьями. Вот и мы с тобой когда-нибудь станем такими же друзьями.

— Я никогда не смогу смотреть на тебя как на Друга.

— Ну что ж. Не думаю, чтобы наши пути когда-нибудь пересеклись, после того как я устрою свои дела.

— Какие дела?

— Те самые, которые я рассчитывала устроить с твоей помощью. Ну, я слышу, моя кузина встала. Долг вежливости требует, чтобы я поднялась наверх и поболтала с ней. Прощай, милый Локи. Жаль, что ты не остаешься обедать.

Его так ловко выпроводили, что, оказавшись на тротуаре, он не сразу вспомнил, в какую сторону надо идти; когда же он пришел наконец в себя и повернул на восток, то не мог избавиться от странного ощущения, будто потерял в сделке, хотя разум подсказывал ему, что все было как раз наоборот. Он пообедал в рыбном ресторане, после чего поехал к Моррису Хомстеду, с которым они должны были открыть общий счет.

— А я видел вас на вокзале, — сказал Мор рис Хомстед. — Вместе с Мартой и вашими сыновьями. Только мне пришлось проститься с моим мальчиком немного раньше: надо было спешить в контору. Поэтому я и не подошел к вам. Как Марта? Мы давно ее не видели.

— Кажется, ничего. В хорошем настроении.

— Марта всегда такая. А теперь особенно, поскольку в город возвратился один известный врач. Насчет старины Гарри никто уже не заблуждается, однако и Марта не ангел. Как она вела себя этим летом? Она ведь, кажется, жила по соседству с вами?

— Место у нас очень тихое — это не модный курорт. Никакой светской жизни.

— Марта устроит светскую жизнь даже там, где ее нет. Я всегда говорю: где дым, там должен быть и огонь. Не думаю, что Кингсленд Роусон был первым из тех, кто… гм… грелся у ее жарких угольков. Я бы, например, с нею за себя не поручился.

— В самом деле, Моррис?

— И зацепиться-то вроде не за что, а смотрит она на тебя с этаким лукавым, двусмысленным выражением и говорит двусмысленности. Не знаю. Когда-нибудь она зайдет слишком далеко и тогда поймет: то, что может позволить себе иная молодая женщина, совсем не к лицу человеку в возрасте Марты. Не будут же родные вечно ее опекать.

— Видимо, я недостаточно хорошо ее знаю, чтобы судить о пей.

— Верно, и ваше счастье. Вот, к примеру, Элис Стерлинг. Вы с ней знакомы? Двоюродная сестра Марты. Следовательно, и моя родственница.

— Слышал о ней, но лично не знаком.

— Женщина эксцентричная, это общеизвестно. Пьет, как извозчик. Заводит дружбу с какими-то странными типами, которые обирают ее, как только могут. И вместе с тем Элис, несмотря ни на что, — настоящая леди, не восстанавливает против себя людей, как это делает Марта. Элис овдовела очень рано, и меня не удивило бы, если бы мне сказали, что в свое время у нее были любовники. Чтобы не чувствовать одиночества, понимаете? Никто толком не знает, что делается в ее доме и о чем Элис в действительности думает. Но все знают, о чем думает Марта. Марта говорит все, что придет в голову, иногда даже вещи жестокие, а когда не жестокие, то нескромные. Лично я никогда бы не поверил Марте никакой тайны. Вот бедняге Гарри и пришлось пойти на связь с той нью-йоркской женщиной. Ему нужна была подруга и собеседница.

— Но ведь там был и другой интерес, а, Моррис?

— Ну, разумеется, был, насколько я могу судить. Вы имеете в виду карты. Да. Было и это. Но беднягу Гарри толкали на такой путь. Марта никогда не была ему подругой, поэтому он и искал дружеского участия миссис Как-Ее-Там из Нью-Йорка.

— А мне казалось, что у Гарри с Мартой были хорошие товарищеские отношения.

— Если у вас сложилось такое впечатление, то лишь под влиянием Марты.

— Да.

— Но не Гарри.

— Гарри никогда со мной о Марте не говорил.

— Он был слишком хорошо воспитан. Он и со мной не говорил, да я без него это видел. Хотите сигару, Локи?

— Спасибо, с удовольствием. — Авраам взял из предложенной коробки сигару и понюхал. — Не из тех, что стоят две штуки — пятачок.

— О нет, нет. Мистер Мидлтон непрерывно снабжает меня ими. Если позволите, в следующем месяце я пришлю вам коробку. Раз в месяц мистер Мидлтон получает партию табачного листа и эти сигары изготовляет по моему особому заказу. Надеюсь, вас не обидит, что на коробке будет стоять мое имя. В этом что-то личное, понимаете? Своего рода тщеславие, конечно. Ну, так к делу, Локи?

— К делу. Речь идет о «Николс шугар». Хочу приобрести несколько акций.

— «Николс шугар»? «Николс шугар»… Ах, да. Знаю. Дайте проверить, что у нас там есть об этом. — Он взялся за серебряный колокольчик, но Авраам Локвуд остановил его:

— Не надо спрашивать. Я и так все знаю. Уже давно слежу. Еще весной хотел этим заняться, но из-за сумятицы, вызванной смертью Гарри, бросил биржевые дела и в результате лишился возможности заработать на акциях «Николс». Теперь я убежден, что…

— Извините, Локи. Разве весной суд не признал Хавемейеров несостоятельными?

— Стало быть, вы знакомы с положением дел в сахарной промышленности?

— Разумеется, меня заинтересовало решение суда, ликвидировавшее целый сахарный трест. Подобные дела весьма важны для всех нас. Как же вы рассчитывали заработать на этих акциях?

— Фирма «Николс шугар» не входила в этот трест, поэтому не подлежала ликвидации.

— Но согласитесь, что такие решения отрезвляют. Суды теперь контролируют всю промышленность и торговлю страны. Вопрос в том, где они остановятся.

— Ну, если бы я мог ответить на этот вопрос, то скоро стал бы очень богат. Так же богат, как вы, Моррис.

— Очень может быть, что в данную минуту вы этого уже достигли, — сказал Моррис. — Между нами говоря — строго между нами, — я ничего не выиграл от манипуляций бедняги Гарри. А вот вы, я уверен, даже кое-что потеряли, Локи. Впрочем, я тоже потерял. Никогда нельзя смешивать дружбу с деньгами. Два года назад, когда вы отказали ему в помощи, я его выручил.

— Отказал в помощи? Я никогда ему не отказывал. Были случаи, когда я отклонял его предложения, но в займах не отказывал. Он говорил вам, что я отказался помочь ему?

— Да, говорил, и я принял вашу сторону. А потом все же дал ему изрядную сумму в долг. Во имя дружбы. Я сказал ему, что он не имел права рассчитывать на вас в этом плане. Я все-таки находился в ином положении. Я был его ближайшим и самым старым другом. Вы знали его только по университету, я же — с мальчишеских лет. Теперь я вижу, что он мне лгал.

— Да, он лгал. Так же, как мне и, вероятно, многим другим.

— Стало быть, мы оказались жертвами обмана. Бедняга Гарри. Очень хороший был финансист, пока не пошел по пагубному пути. А мошенника из него так и не вышло.

— К такому же выводу и я пришел, только окольным путем. Нет, я не отказывал Гарри в займе. Не скажу, что я непременно дал бы ему денег, если бы он обратился ко мне, но он не обращался. Очевидно, думал, что откажу.

— Но почему он солгал мне именно в этом?

— Мне кажется, я знаю ответ, Моррис. Он хотел доказать вам, что старые друзья — самые надежные. Будто он пробовал просить у одного из новых друзей, то есть у меня, а этот новый друг не оправдал надежд.

— Именно так, Локи. Вот дьявол, а? Дьявольски умен, только ум этот ему не впрок пошел. В такую голову всадить пулю!

— Можно поинтересоваться, сколько вы дали ему взаймы?

Хомстед ответил не сразу.

— Только между нами. Семьдесят пять тысяч. — Он назвал эту цифру с таким видом, словно она составляла изрядную долю его многомиллионного состояния.

— Семьдесят пять тысяч! — удивился Локвуд. — Не столь уж велика потеря, а?

— Если говорить о сумме как таковой — нет. Если сравнить с тем, что у меня осталось, — тоже нет. Но дело в том, что эти деньги потеряны окончательно, а такого со мной еще не случалось, Локи. Прежде, бывая в проигрыше, я хоть что-нибудь выручал. Ненавижу терять деньги, потому и не даю никогда взаймы, если ссуда ничем не обеспечена. Никогда. История с Гарри была исключением и подтвердила мудрость моего всегдашнего правила. Предоставь необеспеченную ссуду — и распрощайся с деньгами навсегда.

— Но вы ведь раздаете много денег.

— Свою лепту вносим. Но когда мы даем деньги — скажем, пятьдесят тысяч долларов, то знаем, для чего они предназначены. Прежде чем дать, мы долго думаем. Будущие получатели должны доказать нам, что не пустят эти деньги на ветер. Так что в каком-то смысле мы оставляем за собой право контроля, даже когда делаем обыкновенный подарок. Но если кто-нибудь попросит у меня взаймы пятьдесят тысяч долларов и обеспечит ссуду частично, то я, пожалуй, откажу ему. Да и вообще я редко даю взаймы, какие бы гарантии мне ни предоставляли, ибо деньги, отданные в долг, так или иначе уходят из-под твоего контроля. А твой должник может распоряжаться твоими деньгами как ему вздумается. Может даже оказаться, что с помощью этих денег он попытается разорить тебя. Займет у тебя пятьдесят тысяч и купит на них, к примеру, контрольный пакет акций компании, в которой ты заинтересован.

— С вами это бывало?

— О нет. Но могло быть, если бы я сплоховал. Деньги — это сила, Локи. Вы это знаете. Но эта сила может быть обращена и против вас — даже ваши собственные деньги, если вы потеряли над ними контроль. Мы часто жертвуем в виде ценных бумаг деньги на благотворительные нужды, но всегда оставляем за собой право голоса. Без этого любой из попечителей может легко использовать мой капитал в ущерб моим же интересам. А таких попечителей, к сожалению, нашлось бы немало.

Авраам Локвуд проникся новым чувством восхищения и уважения к своему старому знакомому. Рассуждения Морриса Хомстеда о деньгах явились для него приятной и вместе с тем пугающей неожиданностью. Приятной — потому что она выявила общность их взглядов; пугающей — потому что за тридцать лет знакомства с Моррисом Хомстедом он, Авраам Локвуд, мог легко восстановить этого человека против себя, ущемив где-то его финансовые интересы, и тогда были бы невозможны их нынешние отношения и невозможна была бы биржевая спекуляция, которой они собирались совместно заняться.

— А вы — очень проницательный финансист, Моррис, — сказал Локвуд.

— Мне не остается ничего другого.

— Не остается ничего другого? Но вы же увлекаетесь спортом, коллекционируете картины, занимаетесь благотворительностью и прочим. У вас видное положение в обществе.

— В сутках-то двадцать четыре часа, Локи. Наиболее широкоизвестные мои увлечения отнимают у меня всего по нескольку минут в день. Главное же, чем постоянно заняты мои мысли… Я никому этого еще не говорил, но вам скажу, раз уж заикнулся. Они заняты нашим капиталом, фамильным капиталом, который я никогда не считал своей собственностью, только своей собственностью. Видите ли, я унаследовал его по обеим родительским линиям. Когда мне было тридцать семь лет, на моем попечении оказалась значительная сумма денег. Мой капитал и прежде-то был солидным, а тут сразу удвоился. До этого вы могли бы сказать, что я действительно не слишком интересовался коммерческой деятельностью. Денег у меня и так было вдоволь, даже слишком — для человека с моими вкусами и довольно скромными запросами. Но потом я получил второе наследство, и деньги перестали быть для меня тем, чем были прежде, то есть средством жить так, как мне хочется. Новые деньги — этот дополнительный капитал — накладывал на меня и новую ответственность: в сочетании с прежним капиталом он заставил меня почувствовать ответственность за состояние в целом, понимаете? Деньги, унаследованные от отца, я считал моими собственными, но когда к ним прибавились еще и деньги матери, образовался один общий капитал, и я почувствовал себя ответственным за все. Я не только перестал считать его лишь источником существования, оплаты счетов. Я вообще перестал смотреть на него как на свою собственность. Я был только его хранителем. Я уже стал думать о детях. Самое меньшее, что я считал себя обязанным сделать, — это сохранить для них в целости весь капитал. В Оксфордском словаре это называется попечительством. — Он улыбнулся. — Первое, что со мной случилось, когда я получил второе наследство, — я сделался скрягой. Всю жизнь я пользовался всеми благами, всегда имел только самое лучшее. Вырос, можно сказать, в роскоши и вдруг, за какие-то несколько дней, превратился в скупца. Так продолжалось года два. Став вдвое богаче, я за эти без малого два года не купил ни одного нового костюма, ни пары обуви, ни шляпы. Дотошно проверял все хозяйственные счета. Почему такой большой счет от мясника за прошлый месяц? Когда это мы успели выпить столько вина? И так далее. Если раньше мы всегда оплачивали счета поквартально, то теперь (и так длилось два года подряд) я тянул до конца года, чтобы получить побольше процентов с капитала. Все это время избегал увеличивать суммы благотворительных пожертвований, ограничиваясь суммами, которые давал прежде и которые всю жизнь давала мать. И не потому, что боялся прослыть простаком, а просто потому, что не в силах был расстаться с деньгами.

Затем я стал понимать, что со мной стряслось. Я боялся этих денег. Не самих денег, а ответственности за них. Боялся какого-нибудь неверного, глупого шага. Но потом понял, что глупость-то, если не ошибку, я уже допускаю. Меня одолевала не только скупость, но и робость, мешавшая мне вкладывать деньги в предприятия. Один из моих управляющих — у меня их было несколько — в конце концов пришел ко мне и сказал: «Вложите куда-нибудь эти деньги. Капитал, не помещенный ни в какое дело, — мертв». «Мертв, мертв», — беспрестанно повторял он. И он убедил меня: вместо того чтобы принять на себя ответственность, я на самом деле уклонялся от нее. Он доказал мне, что моя робость, моя осторожность и скупость обошлись мне в несколько сот тысяч долларов. Он понимал, что со мной происходит. Я говорю о Леоне Спруэнсе. Очень не глупый человек. «Моррис, — сказал он (он достаточно близко меня знает, так что зовет меня по имени, еще с моим отцом работал). — Моррис, пора пускать ваши деньги в дело». Он объяснил мне, что, не найдя применения своему капиталу, я не только повредил себе, но и нанес значительный ущерб благосостоянию страны. Этот разговор произошел через несколько лет после банкротства Кука, но государственные банковские билеты и тогда еще были ненадежны. Спруэнс объяснил, что я поступаю непатриотично. Непатриотично и рискованно, ибо мои бумажные деньги могут превратиться в ничто. Собственность — вот что мне нужно. Собственность, а не наличные. Пусть это будут цепные бумаги, недвижимость, закладные, но только не наличные деньги.

С тех пор я стал понимать, чего хочу, и более или менее знаю, как этого добиться. Вкладывать, брать и снова вкладывать. Никаких рискованных спекуляций, но непрестанно вкладывать деньги в предприятия. Я бы не стал покупать с вами эти акции «Николс шугар», Локи. Я могу обойтись без спекуляций, но знаю, что вы не удовлетворены тем, что имеете, поэтому вынуждены идти на риск. Верно?

— Верно.

— Когда вы будете иметь столько, сколько вам хочется, когда вы достигнете поставленной перед собою цели, я смогу, наверно, подсказать вам другие, менее рискованные возможности, которые время от времени у нас появляются. Думаю, я не ошибусь, если скажу, что вы этой цели еще не достигли. Сколько же вам хочется иметь? Пять миллионов?

— Угадали, — ответил Локвуд. На самом деле он мечтал лишь о трех, но ему захотелось польстить Моррису Хомстеду.

— Мы будем только рады видеть вас своим клиентом. Я всегда надеялся, что вы когда-нибудь сойдетесь с нами, — сказал Моррис. — А насчет сигар я позабочусь, пришлю.

Обещание прислать сигары потрясло, как пощечина. Моррис Хомстед мог бы предложить многое: партнерство в фирме Хомстедов, членство в Филадельфийском клубе, наконец, мог бы пригласить к себе в гости на субботу и воскресенье. Но предложить коробку сигар… Такой подарок Авраам Локвуд посылал на рождество начальнику полиции Шведской Гавани. Но пока он ехал домой, боль от пощечины прошла. Все-таки Моррис Хомстед есть Моррис Хомстед, и то, что он снизошел до таких откровений относительно своих взглядов на деньги, следует считать знаком высокого доверия — коробка сигар здесь ни при чем. Что касается партнерства, членства в клубе и приглашения на субботу и воскресенье, то на это, как теперь стало ясно, нечего и рассчитывать. Осознание этого факта, как ни странно, сыграло свою положительную роль: оно еще больше укрепило Локвуда в мысли держаться за Шведскую Гавань. Обстоятельства случайно сложились так, что ему, немолодому уже человеку, указали на его место в жизни и на все последующие годы. Его отношения с Моррисом Хомстедом достигли беспредельной близости, и скоро он понял, что Хомстеду никогда и в голову бы не пришло, что его друг Локи жаждет приобщиться к филадельфийской жизни.

Авраам Локвуд не переставал удивляться: почему мысли и даже чувства, которые он считал сокровенными, лишь повторяют такие же мысли и чувства Морриса Хомстеда? Правда, Моррису Хомстеду его Дело было нужно лишь для сохранения того, что он уже имел, в то время как Аврааму Локвуду надо было завоевывать новое; однако оба они питали пристрастие к деньгам не ради самих денег. Авраам Локвуд видел в перспективе хотя и не вполне ясные, но различимые черты созданной им династии — сыновей Джорджа и Пенроуза, одержимых тем же чувством ответственности и теми же честолюбивыми планами, которыми руководствуется ныне в своей деятельности Моррис Хомстед. Он даже мог мысленно поставить себя на место своих будущих внуков и взглянуть на себя их глазами как на признанного архитектора и строителя династии (признанного, по крайней мере, ими самими, если у них хватит на это ума). То, о чем он сегодня мечтает, через два поколения — в этом он был уверен — станет свершившимся фактом. Правда, десять лет назад он не думал, что его план можно осуществить за такой сравнительно короткий срок. То, что он стал смотреть на будущее более оптимистически, объяснялось рядом обстоятельств. Жизнь вообще потекла быстрее, чем раньше; сравнивая свое время с тем, когда жил его отец, Авраам Локвуд видел, что перемены происходят с почти невероятной быстротой. При таких темпах развития событий Локвуды через три-четыре поколения займут такое же положение, какое ныне занимают Хомстеды, только этим последним потребовалось на это более двух столетий.

Итак, Авраам Локвуд снова убедился в том, что придется ему оставаться в Шведской Гавани. Уже не раз Филадельфия искушала его или, точнее, ослабляла его решимость не покидать Шведской Гавани, но постоянно возникали какие-то обстоятельства, удерживавшие его от этого шага. Вот и сейчас: коробка сигар, алчная женщина — и он уже поворачивает домой. Его скромный великодушный поступок привел к тому, что его вежливо выпроводили. Требовательность соблазнительной, но дорогой любовницы на какой-то миг поставила под угрозу его состояние и, следовательно, его Дело, — он сразу же отступил в Шведскую Гавань, как только услышал от нее: «миллион долларов».

Когда сигары прибыли, Авраам Локвуд написал изысканно любезную благодарственную записку, после чего, испытывая редкое для себя желание посмеяться, отдал эти сигары Шисслеру, ночному констеблю. Этим он как бы низвел Морриса Хомстеда до уровня полицейского.



— Что-то вас не видно было в последнее время, — сказал Моррис Хомстед.

— Верно, Моррис, — ответила Марта Даунс. — А вы, конечно, скучали. Считали часы, пока меня не видели.

— Ну, это не совсем так, — возразил Моррис Хомстед. — Но вы действительно куда-то пропали.

— Я ведь еще в трауре. Прошло лишь семь месяцев со дня смерти Гарри, остается еще пять.

— Понимаю. Присутствие на сегодняшнем вечере вы в расчет не принимаете?

— Нет. Он чертовски скучен. А вы как думаете? Должно быть, вам тоже скучно, раз вы вынуждены вести со мной этот пустой разговор.

— Этот вечер устроили не для нас, а для наших детей.

— Но он чертовски скучен. И вам и мне. Тошно смотреть на этих угловатых глупых девчонок и прыщавых нескладных мальчишек. Только вот этот мальчик, Локвуд, и составляет исключение. Вы, конечно, знаете его. Сын Авраама Локвуда. Он здесь самый интересный. Единственный светский юноша.

— Почему вы находите его интересным? — спросил Хомстед. — Он недурен собой, почти даже красив, но интересный? Почему?

— Почему вообще некоторых людей считают интересными? Он не такой, как все. Приятной наружности. Хорошо танцует.

— Но это не объяснение.

— Знаю. Во мне говорит просто женщина, которая смотрит на новую поросль. У вас, мужчин, тоже так бывает. Лично у вас, возможно, и нет, но большинство любит глазеть на молоденьких девушек. Ну, а я точно так же глазею на мальчиков, и на уме у меня та же мысль.

— И приходите к выводу, что, будь вы тридцатью годами моложе, вы нарядились бы ради Джорджа Локвуда в свой лучший чепец?

— В ночной чепец.

— Очень остроумно, Марта. К счастью, мальчик может вас не опасаться.

— Меня — нет. Но наших дочерей, племянниц и двоюродных сестер ему еще придется поостеречься.

— Почему?

— Потому что он молод и неиспорчен. И способен в порыве чувств совершить благородный поступок. Инстинктивно. Не рассчитывая ни на какое вознаграждение. Что он и сделал в отношении моего Стерлинга.

— Что же он сделал в отношении вашего Стерлинга?

— А разве его отец перед вами еще не похвастался? Я думала, он вам все рассказал.

— Вы не любите Локи?

— Этого я бы не сказала. Просто я достаточно хорошо его знаю. И вы знаете.

— Гм… Положим, да. Но он мне всегда нравился. Так что же сделал его сын?

— Как только он узнал, что случилось с Гарри, то предложил Стерлингу в этом году жить с ним в одной комнате. Другие мальчики тоже, возможно, стремились как-то выразить Стерлингу свое сочувствие. Но Джордж Локвуд сделал конкретное предложение.

— Я этого не знал. Обычно мальчики весьма сдержанны в проявлении чувств друг к другу. Они считают это признаком слабости.

— Верно. Но Джордж Локвуд оказался чуточку выше этого. И не потому, что Стерлинг — один из его ближайших друзей. В том-то и дело, что мой сын относился к Джорджу высокомерно. Но он был настолько тронут, что рассказывал мне об этом со слезами на глазах. Именно от Джорджа Локвуда он меньше всего ожидал такого дружеского жеста.

— А я понятия об этом не имел, — сказал Моррис Хомстед. — Да и вообще не представлял себе, что для вас это так много значит.

— Конечно, не представляли. Вам казалось, что вы уже все обо мне знаете, не так ли, Моррис? Как вы поступаете, когда видите, что человек не помещается в ваши представления о нем?

— Не знаю, Марта. А вы как поступаете?



— У вас замечательный мальчик, Локи, — сказал Моррис Хомстед.

Воспользовавшись небольшим перерывом, они вышли из актового зала школы св.Варфоломея и закурили сигары.

— Благодарю вас, Моррис. Он действительно заслуживает похвалы. Я возлагаю на него большие надежды.

— Вы, конечно, хотите, чтобы он вступил в «Зета Пси». Надеюсь, вы не будете против, если мы попробуем поручиться за него.

— Спасибо, Моррис. Но он не будет вступать ни в «Зета Пси», ни в клуб святого Антония.

— Почему вы против студенческих клубов? Я всегда полагал, что вы приверженец «Зета Пси».

— Против них я ничего не имею, но дело в том, что Джордж пойдет учиться не в Пенсильванский университет, а в Принстон.

— В Принстон? Это он сам решил или вы?

— Сначала я, а потом и он этого захотел. Пенсильванский университет — только для своих, Моррис.

— Вот уж не понимаю, с чего вы это взяли. Вы же сами поступали в Пенсильванский, никого там не знали, однако вас приняли и в «Зета Пси» и в «Козыри».

— В «Зета Пси» я попал потому, что меня причислили к тем, другим Локвудам. А я молчал, позволяя им думать что хотят.

Моррис Хомстед рассмеялся.

— О нет. Это они позволяли вам думать, будто они так думают. Мы-то всегда знали, что вы не из этих самых Локвудов. И в «Зета Пси», должно быть, тоже это знали.

— Вы уверены? Все эти годы?

— В том, что касается вас, — уверен. И почти уверен в отношении «Зета Пси». Это был первый вопрос, возникший у нас тогда: «А он из тех Локвудов?» Все, что от нас требовалось, — это навести справки. Мы навели их… И, кажется, узнали предостаточно.

— О моем отце?

— Да.

— Знали все эти годы и ни разу не сказали?

— Я и сейчас не должен был говорить и не стал бы, если бы вы сами не заговорили. Я никогда не повторял ничего из того, что мне приходилось слышать у нас в кулуарах.

— И тем не менее в «Зета Пси» меня приняли. Я очень тронут.

— И в «Козыри» тоже.

— В «Козырях» тоже все знали о моем отце?

— Некоторые — да. Те, кто принадлежал к клубу святого Антония, наверняка знали. И в «Зета Пси», я полагаю, — тоже. Ну как, не отпало у вас теперь желание послать сына в Принстон?

— Могло бы отпасть, если б не было слишком поздно. Он решил уже поступать в Принстон, а не в Пенсильванский университет.

— Вы всегда что-то не до конца понимали, Локи. Можно говорить с вами откровенно?

— Именно этого я и хочу. До сих пор мы были откровенны.

— Отлично. Несколько лет назад я сделал две-три попытки прозондировать почву насчет вашего вступления в Филадельфийский клуб. Я не очень надеялся на успех, но мне казалось, что вам хочется вступить в этот клуб. Так вот: ответ был отрицательный, поэтому я и не заговаривал с вами на эту тему.

— Скажите, Моррис, а мой сын сможет туда вступить?

— Нет, Локи. — Моррис Хомстед старался говорить мягко. — Пощадите его самолюбие. Я буду рад помочь ему в чем-нибудь другом, но если он задумает вступать в Филадельфийский клуб, отговорите его. Слишком долго люди помнят прошлое. Вот у его сына уже будет больше шансов. К тому времени нынешние старики вымрут. А сейчас вашему сыну будут мешать те самые люди, которые не хотят принимать вас.

— Значит, вы все знали о моем отце, знали все эти годы.

— Да. Это было нетрудно, Локи. Мы все знаем друг о друге, так что, когда среди нас появляется человек, подобный вам, он возбуждает любопытство, и мы сразу собираем нужные сведения. То же самое, несомненно, происходит и в Шведской Гавани и в Гиббсвилле.

— Разумеется. Благодарю вас, Моррис. В отношении себя лично я никогда, кажется, и не заблуждался. Но Джорджа мог бы поставить в затруднительное положение.

— Мне ваш мальчик очень нравится, Локи, и мне жаль было бы причинять ему огорчение по такому поводу. Слишком много у него достоинств.

— Откуда вам известны его достоинства, Моррис?

— Ну, я мог бы сказать, что сам видел, как он держался сегодня при вручении ему всех этих наград. У него хорошие манеры. Приятная наружность. Но больше всего мне понравилось, как он обошелся со Стерлингом Даунсом.

— Вы меня удивляете своей осведомленностью. Кто вам об этом сказал?

— О, филадельфийские сплетни не всегда только злы, Локи.

— Но Стерлинга Даунса примут в Филадельфийский клуб, не так ли? Его отец был жулик, обманщик и имел в Нью-Йорке любовницу. А мой отец… впрочем, я, кажется, понимаю.

— Гарри был негодяй, но таким он стал позже. Таким он не родился. И если бы ваш отец был одним из тех, других Локвудов, то не было бы у нас с вами и этого разговора. Понимаете?

— Да.

— К тому же многие из нас любили Гарри. Он был человеком нашего круга. Нам не нравилось то, что он делал, но к нему лично мы относились хорошо. В этом — одно из преимуществ Филадельфии. Когда-нибудь наши внуки извлекут из него пользу. Тише едешь — дальше будешь, Локи.

— Что вы хотите этим сказать?.

— А то, что вы были правы. Мы действительно все свои — люди одного круга, и, возможно, Джордж или, во всяком случае, его сын вольет в нас свежую кровь.

— Я не к этому его готовлю, Моррис.

— Вот как! А подробней не скажете?

— Нет.

— Но у вас есть что сказать, и очень много. Я в этом убежден.

— Конечно, есть, мой друг. Конечно, есть.

— Ну и молодец, Локи. Браво!

У Локвуда было такое ощущение, словно его планы оказались разложенными перед ними на газоне и все это Дело выставлено напоказ, но Моррис Хомстед был слишком деликатен, чтобы допытываться.

— Аделаида хорошо выглядит, — заметил Моррис Хомстед. — Должно быть, она тоже очень гордится Джорджем.

— Да, она выглядит хорошо.

— Чего не могу сказать о Марте. Впрочем, образ жизни Аделаиды и образ жизни Марты не выдерживают никакого сравнения.

— Думаю, да.

Моррис Хомстед улыбнулся.

— Надеюсь, что да. Впрочем, Марте такие дела становятся уже не по годам.

— У нее есть привязанность. Все знают, кто это, но никто его имени не называет.

— Тогда как же это стало известно?

— Уму непостижимо, как люди узнают о подобных вещах. Лично я узнаю по тому, как мужчина и женщина садятся рядом и как избегают друг друга. Неестественность поведения, конечно, дает повод для разговоров. Марта и ее привязанность ни за что вместе не поедут — я имею в виду в одном вагоне. Но я наблюдал за ними. Придя в гости, он никогда не сядет с ней сразу, а сначала посидит с кем-нибудь другим. Потом, когда они наконец усаживаются рядом, то ведут себя слишком официально для людей, знающих друг друга всю жизнь. Сидя бок о бок на каком-нибудь званом вечере, они не находят темы для разговора, по посидеть рядом считают необходимым, иначе посторонние могут подумать, что они нарочно избегают друг друга.

— Я бы тоже не знал, о чем говорить с Мартой.

— Ну, вы-то нашли бы тему. Во всяком случае, завязали бы какой-нибудь разговор. А вот у этих двух не получается, хотя они знакомы уже сорок лет.

— В каком состоянии ее финансовые дела?

— Почему вы спрашиваете? Вы коснулись самого чувствительного места.

— Ради любопытства. А что?

— Дела Марты приняли неожиданный оборот. Именно это и навело меня на мысль о том, что она завела любовника, и подтвердило другие мои наблюдения. Как видно, денег у нее вполне достаточно для оплаты всех ее расходов.

— Сколько, например?

— Могу лишь догадываться, но, судя по ее образу жизни, она тратит что-нибудь около тысячи в месяц.

— Что же, значит, этот господин отвалил ей изрядную сумму? Или, может быть, дал ценные бумаги? Двенадцать тысяч в год — это шесть процентов от двухсот тысяч долларов. Мог он подарить ей столько? Двести тысяч?

— Мог. Но не знаю, подарил ли. В нашем тесном мирке благоразумней было бы поступить именно так, а не платить поквартально или каждые полгода. Солидная дарственная на четверть миллиона лучше, чем выплаты по счетам по нескольку раз в год. Нет нужды напоминать людям об их подозрениях.

— А если она присвоит эти деньги и пошлет своего любовника к черту?

— О, это исключено. Он это может сделать, а она — не посмеет. Если она на это пойдет, с ней перестанут разговаривать. Ей тогда придется уехать. В Нью-Йорк, например. Гарри был мошенник, но мы его любили и любим до сих пор. Но чтобы Марта смошенничала — это немыслимо. Немыслимо. Да и непрактично.

— Это как сказать, — возразил Авраам Локвуд.

— Синица в руках лучше журавля в небе. Нет, Локи. В небе-то может оказаться больше двух птиц. Ведь со временем двести тысяч могут обернуться четырьмястами.

— Не может же он вписать ее в завещание.

— Разумеется, нет. Так далеко он не пойдет. Но если счастливое содружество продлится, то с годами он потихоньку примет ее на свое содержание.

— Он ведь всего лишь врач, как вы сказали.

— Да, но доходы он получает не только за услуги больным. О, имя-то это вам известно. Если немножко подумаете, наверняка догадаетесь.

— Айзек Викершем.

— Какой чудесный весенний день сегодня, почти как летний!

— Я попал прямо в точку, с первой попытки.

— Чудесный весенний день.

— Ну конечно. Доктор Викершем принадлежит ведь к клубу святого Антония.

— Докурили сигару, Локи? Пора нам и к женам возвращаться.

— Хорошо, возвратимся к женам. Значит, вот это кто. Меня знакомили с этим старым хрычом по крайней мере раз в год на протяжении последних тридцати лет. Он смотрел на меня всегда так осуждающе, точно он — доктор богословия.

— Не так уж он стар, этот доктор Викершем. Шестьдесят. Эта семья вообще славится долголетием. Его отец жив до сих пор, чем опровергает теорию старых жен о том, что портвейн укорачивает жизнь мужчины. Приятно сознавать, что это не так.

— Немного секса мужчине тоже не вредит.

— А женщине вредит? Вот идет человек, который мог бы выбрать себе лучшую долю. Артур Фрэнсис Феррис. Интересно, совратил ли он кого-нибудь из наших мальчиков.

— Ну и шуточки вы отмачиваете, Моррис.

— Знаю. Это оттого, наверно, что я отвлекся от дел. Кроме того, я почувствовал себя с вами как-то раскованно.

— Вы — со мной? А я всегда чувствовал себя с вами скованно.

— Знаю. Жаль, правда? Привет, Артур. Очень хорошее представление вы сегодня устроили.

— Благодарю вас, Моррис. Добрый день, мистер Локвуд.

— Добрый день, ваше преподобие. Наверно, завтра вам тут покажется очень тихо и пустынно.

— О да. Но сентябрь уже не за горами. К тому времени у нас будет Пенроуз. Надеюсь, он не уступит Джорджу в успехах. Хотя задача не из легких.

— На Пенроуза я не слишком рассчитываю.

— Видимо, Пенроуз больше похож на моего отпрыска, — заметил Моррис Хомстед.

— Ваш мальчик не причинял бы нам хлопот, будь он чуточку меньше похож на отца и больше — на мать.

— Каково выслушивать отцу такие комплименты! Если хотите знать, Артур, то я был весьма прилежен и в школе и в университете. Так что идите вы к черту.

— Уважайте хотя бы мой сан, Моррис. Да и мистер Локвуд может неправильно истолковать ваши слова.

— Очень хочется сбить с вас немного спеси, старина. Вы такой невероятный деист. Надеюсь, я кстати употребил это слово.

— Нет, не кстати. Это показывает, каким прилежным учеником вы были.

— На вашу должность, дружище, я и за миллион долларов не пошел бы.

— Не будем сейчас говорить о деньгах, Моррис. Отложим этот разговор до завтрака, который, кстати, уже на подходе. Я вижу, господа, что вы успели покурить свои сигары.

— Да. Слишком хорошо мы представляем себе, чем вы нас сегодня накормите. Как обычно, курицей с канцелярским клеем, не так ли? В следующем году перемените меню, Артур, тогда и мы пощедрее будем.

— Будете щедрее, тогда и меню пересмотрим, — сказал Артур Фрэнсис Феррис. — А теперь идите, Моррис, прошу вас. Мне надо поговорить с мистером Локвудом.

— Что же он такое натворил, если сам ректор желает говорить с ним наедине? — И Моррис Хомстед, искренне озадаченный, отошел от них.

— Я решил, мистер Локвуд, что лучше мне сказать вам заранее. Дело вот в чем: у вашей жены произошла ссора с миссис Даунс. Моя сестра, миссис Хэддон, выполняющая сегодня обязанности хозяйки, находилась поблизости и все слышала. Ссора произошла наверху, в жилой части дома. Сестра не пожелала сказать, что они там наговорили друг другу, но, видимо, разговор был неприятный. Собственно, даже не разговор, а перепалка. Я рассказываю вам об этом сейчас, чтобы вы не удивлялись, почему мы переменили ваши места за столом. Предполагалось, что Джордж и Стерлинг Даунс и, соответственно, их родители будут сидеть рядом, но теперь мы вас разъединяем. Я очень сожалею о случившемся, особенно в такой день, как сегодня, но судя по тому, что говорит моя сестра, рано или поздно это должно было выйти наружу. Так вот, я счел нужным предупредить вас. Мальчики думают, что их посадят вместе, но это не получится, и вы теперь знаете почему.

— Очень жаль, — сказал Авраам Локвуд.



«Я поднялась наверх в туалет, а она в это время выходила оттуда. Я не сочла нужным разговаривать с ней, потому что часа за два до этого мы уже здоровались, а болтать с ней впустую не доставляет мне никакого удовольствия. С этой потаскухой. Но она обозлилась за то, что я не хочу говорить с ней, и сказала нечто вульгарное, неподобающее леди. Возможно, она думала, что я не услышу, но я услышала. Если тебя интересует, какие это были слова, я скажу. Она сказала, что рада, что сходила в туалет до меня, а не после меня. Я пропустила эти слова мимо ушей. Не подала вида, что слышала. Я просто зашла в кабинку, а когда вышла, она все еще стояла в туалетной комнате, дожидаясь меня. Я хотела пройти мимо, но она преградила мне путь. „Дайте мне пройти, пожалуйста“, — сказала я. — „Не раньше, чем я выскажу все, что о тебе думаю“, — говорит она. Возможно, это и не совсем точные ее слова, но что-то в этом роде. „Не раньше, чем я выскажу все, что о тебе думаю. Не раньше, чем скажу то, что должна сказать“. Что-то вроде этого. Я не очень внимательно ее слушала, я только хотела выбраться оттуда, лишь бы не быть с ней вместе, хотела на сто миль удалиться от нее и от всех остальных здешних, если уж на то пошло. Мне здесь не место. Я пенсильванская немка из Рихтервилла, штаг Пенсильвания, где меня любят и уважают и вежливы со мной. Там, где я родилась, моих родных уважают. Пусть эти янки из Новой Англии или филадельфийские квакеры приедут к нам в Рихтервилл и поинтересуются, что о нас думают люди. Они сразу узнают, что есть на свете место, где имя Аделаиды Хоффнер что-то значит. Вот как меня воспитали. Меня не приучали думать, что я хуже других. И что бы ни случилось со мной в жизни, я не привыкла считать себя хуже других.

А приедешь в Филадельфию или в эту школу святого Варфоломея, и все смотрят на тебя свысока. Ты делаешь вид, что они твои друзья, некоторые из них тоже притворяются твоими друзьями, но на самом деле ты не принадлежишь к их кругу. Все эти годы я думала о тебе и могла бы уже давным-давно сказать кое-что о тебе, но надеялась, что ты переменишься. Но ты не переменился. Когда я с тобой впервые познакомилась на свадьбе моей сестры, ты был такой красивый и такой самодовольный человек. Но мне следовало спросить себя: «Кто же он такой?» Авраам Локвуд из Шведской Гавани, только и всего. Не лучше, чем молодые люди Барбары Шелленберг. Разве что старше их…

Так вот, эта самая Марта Даунс стояла на моем пути. «Что это значит? — спрашивает. — Проходишь мимо и никакого внимания?» — «Я с вами здоровалась, и этого достаточно, — говорю я. — Разговариваете, как деревенская баба. Да вы и есть деревенская баба». — «Откуда ты знаешь, кто я? От своего мужа?» — «Муж мой ничего мне не рассказывал, — отвечаю. — Да и не надо было ничего говорить. Всякая жена знает, когда ее муж проводит время с такими, как ты». Мы говорили друг другу кое-что и похлеще, и долго еще длилась наши перебранка, пока она наконец не сказала: «А я вот возьму да и снова отобью его у тебя». — «Снова? — сказала я. — Да я и не брила его обратно. То, что было твоим, мне не нужно». В это самое время пришла эта миссис Хэддон и сказала: «Леди? Леди!» А я ей в ответ: «В единственном числе, пожалуйста. Не желаю называться с ней одинаково». С этими словами я вернулась сюда.

Я хочу уйти сейчас же. Ты можешь остаться на завтрак, если хочешь, а я пойду найму извозчика и сяду в ближайший бостонский поезд. А ты делай что хочешь. Джордж едет со мной. Я спрашивала его, и он поедет со мной. Оставайся, если хочешь, только это поставит тебя в глупое положение. Этих людей я достаточно хорошо знаю, Авраам Локвуд. Твои друзья будут не очень-то высокого мнения о тебе, если ты отправишь свою жену и сына домой, а сам останешься. Мне-то все равно, по мне, хоть навсегда оставайся. Я только знаю, что ты глупец».



Читатель, наверное, помнит, что Дело Локвудов просуществовало почти сто лет без наименования. Этим и объясняется тот факт, что Джордж Бингхем Локвуд не мог точно сказать, когда он начал осознавать существование Дела. Сначала смутно, а потом определенно он стал догадываться, что у отца есть какие-то планы насчет него, что в основе его воспитания заложена руководящая идея; и если других мальчиков приучали, уговаривали, принуждали думать о будущей юридической, медицинской или другой карьере, развивать те или иные физические качества для успеха в спортивных играх, укреплять дружеские отношения со сверстниками из определенных семей, то Джорджа Бингхема Локвуда и его младшего брата Пенроуза, насколько Джордж мог судить, старались приучить лишь к мысли о том, что их дом — это Шведская Гавань, а Шведская Гавань — это их дом. Это желание отца проявлялось часто и в столь разных вариантах, что Джордж в конце концов понял: все планы отца в отношении будущего его семьи связывались с довольно скромной надеждой на возвращение детей на жительство в Шведскую Гавань. Понять это было нетрудно, ибо едва ли не каждый питомец школы св.Варфоломея в разговорах уже сейчас либо признавал, либо отвергал необходимость возвращения в то место, откуда он родом: в город, в поместье, на плантацию. Для них родной дом значил больше, чем для выходцев из мелкобуржуазной среды. Чем бы ни было это место — большим населенным пунктом или уединенным загородным поместьем, — оно ассоциировалось с фамильной преемственностью и престижем, так что даже дети, активно не желавшие возвращаться, самим фактом своего бунтарства доказывали, что понимают, какую ожесточенную борьбу им предстоит выдержать. Это касалось и прибывших из Нью-Йорка, Бостона, Филадельфии, Балтимора и тех, кто числился в школьном реестре жителями Прайдс Кроссинг, штат Массачусетс, Таусон, штат Мэриленд и Перчис, штат Нью-Йорк. Когда мальчики из больших городов упоминали о своих поместьях или называли номера загородных почтовых отделений, то преисполнялись большей важности, чем когда сообщали свои городские адреса. Им вовсе не казалось странным, что Джордж Локвуд происходит из городка под названием Шведская Гавань — столь же необычные названия носили их собственные городки. (Мальчики из Чикаго и Буффало находились в этом отношении в менее выгодном положении; мальчика из Чикаго прозвали «Чикаго», а мальчика из Буффало — «Буффало». Оба прозвища считались в приготовительной школе достаточно презрительными.)

Мечта отца казалась довольно скромной, к тому же в последние годы пребывания Джорджа в школе св.Варфоломея и в первые годы его в Принстоне она не расходилась с его собственными планами. В те годы он был еще молод и весьма охотно ездил домой на рождественские каникулы: навестить дедушку в Рихтервилле, получить подарки у рихтервиллских родственников, побывать на молодежной вечеринке в Гиббсвилле (его «акции» в гиббсвиллском обществе поднялись в цене сразу же, как только он поступил в школу св.Варфоломея, куда ни один уроженец Гиббсвилла и не пытался устроить своего сына), поесть жирных сластей, приготовленных по немецким рецептам, жареной курятины с вафлями, покататься на лошадях, запряженных в сани. На вечеринках в Филадельфии ему бывало приятно и весело, но не так, как в родных местах. Филадельфийские вечеринки бывали приятны, поскольку он видел, что нравится местным девушкам. Вечеринки в округе Лантененго бывали приятны не только потому, что Джордж Локвуд нравился девушкам, но и потому, что мог не бояться оказывать кому-то из них предпочтение. В Гиббсвилле все без исключения знали, кто он. Это не означало, что он пользовался всеобщей любовью: некоторые мальчики и их отцы относились к нему враждебно, некоторые — безразлично. Но они знали его, и это главное. Он был молод, но не настолько, чтобы не ценить признание.

Жизнь в Шведской Гавани была приятна и в будни. В школе св.Варфоломея хвастовство не поощрялось. Джордж Локвуд, как и его товарищи, мог назвать мальчиков, родители которых владели яхтами, приспособленными для плавания в открытом море, и табунами скаковых лошадей; но были и такие, кто, имея средства и на яхты и на лошадей, предпочитали обходиться без них. Поэтому не всегда можно было отличить неприметных сыновей экономных, но очень богатых родителей от детей, чьи родители были экономны и небогаты. В школе св.Варфоломея собралось столько богатства, что упоминать о нем было неприлично. Всякое выставление богатства напоказ считалось вульгарным. Школу эту, с точки зрения ее требований к поступающим, едва ли можно было назвать демократичной; первым условием приема был вес в обществе, подкрепленный более чем достаточным капиталом, поэтому Джорджа Локвуда ни за что бы не приняли без помощи Морриса Хомстеда и Гарри Пенна Даунса, которые поручились за его отца как за приемлемого, хотя и не совсем подходящего. На протяжении девятнадцатого столетия в школу не приняли ни одного еврея, даже если он принадлежал к сефардской аристократии[17], и ни одного католика, даже если он был родом из Мэриленда или Луизианы. Никто из уроженцев обширной территории от Чарльстона до Нового Орлеана не соответствовал социальному критерию Артура Фрэнсиса Ферриса, он не желал принимать сыновей пивоваров (для сыновей винокуров, принадлежавших к джентри, делались исключения), мясопромышленников, баптистов, зубных врачей, итальянцев, южно-американцев, оперных певцов (как мужчин, так и женщин). Священнослужитель в гетрах мог скорее рассчитывать на поступление своего сына в школу св.Варфоломея, чем проповедник Евангелия в пиджачной паре, а сын хирурга имел больше шансов, чем сын терапевта. Президент сельского банка устроил своего сына в школу на целое поколение раньше кассира крупного городского банка. (Вместе с тем евреям, католикам, жителям Алабамы, пивоварам, мясопромышленникам, баптистам, зубным врачам, итальянцам, южноамериканцам, тенорам, пресвитерианцам, врачам общей практики или кассирам банков не возбранялось добиваться исключений.) Укомплектовав же нужный ему контингент учащихся, Артур Фрэнсис Феррис старался насколько мог поставить их всех на равную ногу. Будучи сам по природе деспотом, он деспотично требовал, чтобы мальчики вели себя демократично. Ребята одинаково одевались, хотя и не носили военной формы, и напоминали своим внешним видом питомцев Итона; сами стелили себе постели и мыли умывальные раковины, строем переходили из одной классной комнаты в другую. Строгость Ферриса в отношении наличных денег делала эти деньги незаконным платежным средством, а самым богатым мальчиком при всех обстоятельствах считался тот, кто заслуживал такие незначительные привилегии, как право делать уроки в собственной комнате и не гасить света после девяти тридцати вечера. Иногда такими привилегиями пользовался и Джордж Локвуд, хотя его ни разу не избирали старостой группы или школы. Демократизация школьного быта сделала его весьма восприимчивым к лести, дружескому расположению, подобострастию и заискиванию, которые ждали его в Шведской Гавани, Рихтервилле и Гиббсвилле. Растущее убеждение в том, что он умнее и способнее своих соучеников, и внимание со стороны девушек и женщин развили в нем то подавляемое в школе св.Варфоломея чувство превосходства, которое нашло благоприятную почву у него лома. В этом умонастроении он и поступил на первый курс Принстонского университета. Он уже тогда избрал Шведскую Гавань своим всегдашним местом жительства, таким образом выполнив первое условие Дела Локвудов.

В Принстоне несколько фальшивого демократического духа школы св.Варфоломея не было и следа. Кроме Джорджа, туда поступил только «Чикаго»; все их соученики пошли в Гарвардский, Йельский, а филадельфийцы — в Пенсильванский университеты. Но на втором, предпоследнем и последнем курсах Принстона учились восемь бывших питомцев школы св.Варфоломея, которые заняли в университетской социальной иерархии подобающее место и тем облегчили путь Г.-Б.Локвуду и «Чикаго» — Энсону Чэтсуорту. Грозная сила, которую представляли собой юноши из Лоренгвилла и с Хилла[18], служила опорой оборонительного союза выпускников школы св.Варфоломея, каким не могли похвастать те, кто пошел в Гарвард или Йель. Если в годы учебы в приготовительной школе «старички» не особенно жаловали Локвуда и Чэтсуорта, то теперь навещали их и находили нужным бывать вместе с ними на людях. Эти «старички» уже приобрели в Принстоне несколько друзей из числа выпускников приготовительных школ Гротона и Сент-Пола и вовлекли в свою небольшую орбиту Локвуда и Чэтсуорта. Ребята, пришедшие из средних школ Нью-Джерси, Пенсильвании и из менее значительных приготовительных школ, оказались вне этого тайного союза, а поскольку его существование как неофициальной группы таило опасность возникновения официальной корпорации, они, эти парни, всегда могли рассчитывать на членство в одном-двух и более модных обеденных клубах. Клуб, составленный из представителей их кружка, автоматически стал бы так же влиятелен, как любой другой университетский клуб, причем авторитет уже существующих клубов неизбежно упал бы.



В первую же неделю своего пребывания в Принстоне Джордж Бингхем Локвуд обнаружил всю несостоятельность представлений о демократии, которые внушали ему в школе св.Варфоломея. С необычайной легкостью он сбросил одну треть первокурсников со счета за их одежду, но столь же обманчива была и элегантная внешность: среди хорошо одевавшихся новичков были студенты, чье умение одеваться не могло возместить отрицательных качеств, которые не сразу бросались в глаза. Через несколько дней по приезде Джордж Локвуд подружился с хорошо одевавшимся соседом по комнате, о котором ничего не знал, кроме того, что тот приехал из Нью-Йорка, что у него, несомненно, есть деньги и что он, несмотря на свои голубые глаза, француз по происхождению. Звали этого соседа Эдмунд Оберн. Каково же было изумление Джорджа, когда он обнаружил, что фамилия этого человека пишется О'Берн, что он — выходец из католической ирландской семьи и окончил приготовительную школу в Форэме! Джорджу Локвуду не приходилось еще слышать или читать фамилию О'Берн, не приходилось слышать и о приготовительной школе в Форэме, и он чувствовал себя немного обманутым, поскольку не сразу распознал ирландского католика. Потом, узнав О'Берна ближе и наслушавшись его достаточно убийственных отзывов о старшекурсниках и преподавателях, Джордж снова поверил в свое умение разбираться в людях. Если бы он понял с самого начала, что у его друга ирландская фамилия, он бы сразу счел, что его злой юмор не может принадлежать человеку того типа, каким показался ему О'Берн. Этот парень был искушен в житейских делах, остроумен, непочтителен и, по-видимому, одинок. Второе поразившее Джорджа открытие, которое он сделал довольно скоро, заключалось в том, что у О'Берна был старший брат, игравший защитником в футбольной команде. В школе св.Варфоломея в футбол не играли, и Джордж Локвуд ни разу не присутствовал на студенческих матчах. Поэтому О'Берн, вопреки предположениям Джорджа Локвуда, оказался не таким уж одиноким. И вообще О'Берн постоянно ломал представления Джорджа Локвуда о себе. Он был совершенно непривычен для Джорджа Локвуда, чье знакомство с американцами ирландского происхождения ограничивалось обитателями глинобитных домиков в ирландском квартале, расположенном на окраине Шведской Гавани, и еще несколькими извозчиками и конюхами. Отец же О'Берна был врачом, получившим образование в Дублине и, по-видимому, преуспевавшим. Эдмунд — иначе говоря, Нед — дважды был за границей. Отношение О'Берна к Принстону и его социальной системе раздражало Джорджа Локвуда, считавшего, что у его друга не такое положение, чтобы он мог критиковать систему, которая может автоматически отвергнуть его. Но когда О'Берн упомянул о том, что его отец путешествовал по Западным штатам в специальном поезде вместе с одним из Вандербильтов, Локвуд снова был озадачен, ибо этот парень положительно отказывался подчиниться его классификационной схеме. О'Берн хорошо играл в карты и откровенно рассчитывал увеличить свой личный бюджет путем выигрышей у студентов старших курсов. (И действительно, уже в первом семестре только у одного Энсона Чэтсуорта он выиграл более пятисот долларов. «Надо все сделать, чтоб помочь ему сдать экзамены, — говорил он Джорджу. — Ты подтянешь его по математике, а я — по латыни. В предстоящие три года этот парень будет возмещать мне то, что я недополучаю из-за скупости моего старика».)

Джордж Локвуд готов был при первой необходимости прекратить дружбу с О'Берном, но, присмотревшись к своей группе (не как к безликому сборищу молодых людей, объединенных одной лишь целью — закончить в 1895 году университет, а как к коллективу, в котором каждый человек — личность), предпочел все же дружить с О'Берном и еще с двумя студентами. На этих троих он и остановил свой выбор. Из них О'Берн оказался самым ему близким, что объяснялось двумя, казалось бы, противоположными обстоятельствами: во-первых, с О'Берном он отдыхал душой и, во-вторых, О'Берн побуждал его лучше учиться. Двух других друзей звали Эзра Дейвенпорт и Джек Харборд.

Дейвенпорт учился на первом курсе второй год. Он прославился тем, что провалился на экзаменах по всем предметам, так что его возмущенные родители, лишенные возможности обратить свой гнев на Принстонский университет, заставили его с февраля по август заниматься у репетиторов. После этого он был зачислен на первый курс вторично. В девятнадцатилетнем возрасте он уже выглядел сластолюбцем, и, чем старше становился, тем больше эта черта бросалась в глаза. Он был неисправимым курильщиком — сигарета свисала у него с губы, даже когда он разговаривал. Он то и дело отбрасывал назад волосы, упрямо падавшие ему на лоб, и откидывал голову так, чтобы дым от сигареты не застилал ему глаза, — эта манера придавала ему вид человека, вежливо и в то же время скептически слушающего своего собеседника. Джорджу Локвуду потребовалось, по крайней мере, года два, прежде чем он понял, что Эзра Дейвенпорт привязался к нему, что пить он не умеет и что его победы над особами женского пола в значительной степени, если не полностью, — воображаемые. Хотя Дейвенпорта отчислили с первого курса всего лишь за неуспеваемость, тем не менее это утвердило за ним репутацию одного из университетских повес, а его внешний облик рано опустившегося человека придавал правдоподобие той роли, которую он взялся играть. На самом же деле он был вполне заурядным малым, единственным наследником двух крупных состояний, не оправдывавшим ожиданий отца и матери. При иных обстоятельствах он мог бы стать клерком в отеле или скромным служителем церкви, однако и ему суждено было стать жертвою Дела — только уже своего.

Джек Харборд был настолько же праведным, насколько Эзра Дейвенпорт — грешным. Просто не верилось, что человек, доживший до девятнадцати лет, мог оказаться до такой степени нравственно чистым, как трудно было поверить и тому, что Дейвенпорт оказался в этом возрасте столь искушенным. Харборд был не только богат, благовоспитан и хорошо одет, но ему богатство и образование явно пошло на пользу: можно было не сомневаться, что Джек Харборд никогда не воспользуется своими преимуществами в дурных целях. Он был высок, белокур, прекрасно сложен и, когда его выдвинули в старосты группы, был избран единогласно; этому успеху способствовали — едва ли не исключительно — неизменная улыбка и, казалось, неистощимое желание помогать людям.

— Очень хороший человек этот Харборд, — сказал О'Берн. — Хорош с головы до пят. Никаких изъянов, ни пятнышка. Не то что мы с тобой. Наверно, у него даже молочных зубов не было — родился сразу с постоянными, хороший, хороший человек наш Джек.

— Но это так и есть. Почему ты иронизируешь? — сказал Джордж Локвуд. — Разве он не лучше Дейвенпорта?

— Он менее надежен.

— Менее надежен, чем Дейвенпорт? Ты с ума спятил.

— Да как же можно доверять такому хорошему человеку? Дейвенпорту я доверю, ибо заранее знаю, что этот паршивец может выкинуть. А за таким чертовым святошей, как Харборд, нужен глаз да глаз. Будь у него возможность, он бы меня повесил. Но этого тебе не понять.

— Тогда объясни.

— Подожди, сам увидишь. И объяснять не придется. Веревку мне на шею он не нацепит, но и на голос его я рассчитывать не могу. Хотя сам я голосовал за него.

— Почему же?

— Чтобы не было разброда. Харборд знает, сколько студентов в нашей группе, и потеря даже одного голоса может лишить его сна. Из него получится сильный староста, преподаватели будут с ним считаться. Но если он узнает, что его не все любят, это вселит в него неуверенность. В душе он — презренный, несчастный трус. Избави меня боже от таких людей, как он.

Прошло какое-то время, и Харборд предостерег Джорджа Локвуда насчет О'Берна.

— Не бывай с ним слишком часто на людях, Джордж. В клубах считают, что если ты водишь тесную дружбу с тем, кого в клуб не примут, то и сам не будешь полноценным членом.

— Разве О'Берна не примут?

— Если и примут, то, видимо, только в клуб его брата. Но ни в один из тех, куда мы с тобой хотим вступить. Твой отец состоял в «Зета Пси». Теперь таким же стал «Плющ». Так что будь осмотрителен, Джордж. Когда тебя примут, можешь встречаться с ним сколько хочешь, но сейчас послушайся моего совета.

Об этом разговоре Джордж Локвуд ничего О'Берну не сказал: не то чтобы он побоялся огорчить приятеля, а скорее не хотел признать, что мнение О'Берна о Харборде оказалось правильным. Колючая насмешливость — не очень приятная черта, и через несколько недель после разговора с Харбордом Джордж почти прекратил дружбу с О'Берном.

Правда, он виделся с ним довольно часто, но от встреч на людях старался воздерживаться.

— Так что же ты выбрал, Джордж? Уже решил?

— Что решил?

— Как что? Да то единственное, что мы здесь для себя решаем. «Плющ»?

— Об этом не принято говорить.

— Знаю. Только это и слышу. С кем ни заговоришь на эту тему, все отвечают одно и то же.

— Если будешь ходить и говорить, то можешь и в дураках остаться.

— О, для меня это не проблема. У моего брата Кевина спина широкая. Если, сидя на ней, я туда не въеду, значит, ничто не поможет. Кевин ведь бешеный. Если мне не предложат вступить в его клуб, он уйдет оттуда. Конечно, не из братской любви ко мне. Нет. Но у нас есть еще младший брат, и Кевин хочет, чтобы он поступил в Принстон, Джерри предпочел бы Йель, и если клуб Кевина меня отвергнет, то он сюда не пойдет. Таким образом, я оказываюсь как бы посредине, и мне беспокоиться нечего. Все зависит от Кевина. А вот у тебя — проблема другого рода.

— Разве у меня есть проблема?

— Конечно. Но если ты не хочешь на эту тему говорить… Я думал, что ты выскажешься и тебе же станет легче.

— У меня тоже есть младший брат. Он в школе святого Варфоломея.

— Сколько ему лет?

— Он на четыре года младше меня.

— На четыре года. Может, он еще захочет в Йель, или в Гарвард, или в Пенсильванский университет.

— Нет, он пойдет сюда.

— Независимо от того, будешь ты в «Плюще» или не будешь?

— Зависимо.

— Так. Значит, даже назвать клуб не хочешь. Это — признак хорошего тона, Джордж. У Джека Харборда, видно, учился.

— А ну тебя к черту.

— Очень хороший тон. Тебя примут в «Плющ», Джордж. Можешь спокойно на это рассчитывать. Сегодня вечером играем в покер в комнате Чэтсуорта. Ты придешь?

— Нет.

— Поверю в долг.

— Я и сам поверил бы тебе в долг, да заниматься надо. Ты когда-нибудь занимаешься?

— Иногда. По утрам. В школе я занимался только днем, поэтому привык вставать рано. Не скажу, что мне это нравится, а привык… Да, вот что я хотел бы тебе посоветовать.

— Что?

— Ты не очень-то якшайся с Дейвенпортом. Тем более перед выборами в клубы. Он не платит карточных долгов. Во всяком случае, мне не платит. Кроме того, ребята намекали, что кое-кому он задолжал еще в прошлом году. Когда начнутся выборы, этот вопрос всплывет, а тебе ни к чему давать людям повод думать, будто вы с ним — закадычные дружки. Дружба со мной — тебе тоже не помощь, Джордж, но меня, по крайней мере, никто не может упрекнуть в том, что я не плачу долгов.

Как это всегда случается в безалаберной студенческой среде, результаты выборов оказались неожиданными: Эзра Дейвенпорт и Джек Харборд попали в «Плющ», Джордж Локвуд и Нед О'Берн — в «Оранжерею», а безобидный Энсон Чэтсуорт не попал никуда. Никто не предложил принять Джорджа Локвуда в члены «Плюща» (так же как и Неда О'Берна — в члены клуба его брата), но зато обоих предложили принять в члены еще трех клубов, не считая «Оранжереи». Дейвенпорта предлагали только в члены «Плюща», а Харборда — сразу во все клубы университета.

— Я еще не видел Кевина, — сказал О'Берн. — Надеюсь, он не устроил там скандала.

Когда Джордж Локвуд перешел на предпоследний курс, контингент студентов — выходцев из Восточной Пенсильвании пополнился новичком по имени Дэвид Фенстермахер из Лебанона, выпускником Академии Мерсерсберг. Впервые Джордж заметил его не в университете, а в поезде, когда оба они ехали домой на рождество. Фенстермахер казался слишком юным для студента (Джордж забыл, что на первом курсе все выглядят очень юными), поэтому Джордж Локвуд и в поезде не обратил бы на него внимания, если бы не заметил на его чемодане наклейки с изображением университетского вымпела — маленькой дани тщеславию; на вещах Джорджа никаких наклеек никогда не было.

Они стояли рядом на перроне вокзала, ожидая, когда откроют ворота. При обычных обстоятельствах Джордж Локвуд игнорировал бы своего более молодого попутчика, но в канун рождества у него было настроение поболтать, поэтому он заговорил первым:

— Я вижу, вы из Принстона.

Дэвид Фенстермахер улыбнулся.

— Да, мистер Локвуд. Еду в Лебанон.

— Понятно. Значит, в Рединге пересадка.

— Да, сэр.

— Кажется, вам надо ехать на поезде, следующем до Форт-Пенна.

— Да, сэр. Я сойду на сортировочной станции, сяду в поезд, идущий в Форт-Пенн, и через час буду дома. Рад, что еду домой.

— Почему? Разве вам не нравится в Принстоне?

— Нравиться-то нравится. Только дома лучше. С сентября ни разу досыта не поел.

— Да, первый год нам всем приходится трудно. Вы ведь на первом курсе?

— Да, сэр.

— А до Принстона где учились?

— Два года в Мерсерсберге, а перед этим окончил среднюю школу в Лебаноне.

— В таком случае, в Принстоне у вас должно быть много друзей. После Мерсерсберга многие поступают в Принстон.

— Да. А вы из Шведской Гавани?

— Да. Откуда вы знаете?

— Мне про вас рассказывал один мой товарищ. Он родом из Гиббсвилла. Олден Стоукс. Мы учились с ним в одном классе в Мерсерсберге. Я поеду к нему погостить на каникулах.

— Пойдете с ним на Ассамблею?

— Собираемся на какой-то бал. Разве это называется Ассамблеей?

— О да. Ассамблеей молодежи. Олден Стоукс — кузен моего кузена.

— Я знаю.

— Откуда?

— Он мне сказал.

— Ну и ну! Как видно, информировал он вас обо мне довольно подробно.

— По-моему, да.

— Черт возьми!

— В основном — в очень лестном для вас духе. Полагаю, долго вы в Шведской Гавани не пробудете.

— Почему же вы так полагаете?

— Вам предстоит провести большую часть каникул в Филадельфии и в Нью-Йорке. Мне так сказали.

— Неверно сказали. Возможно, я побываю на одном-двух званых вечерах в Филадельфии, но эти вечера уже не доставляют мне удовольствия. Рождество надо проводить в домашнем кругу. Друзей навестить тоже можно. Значит, вы поедете в Гиббсвилл. Но он, по-моему, мало чем отличается от Лебанона. Хотя в вашем городе я никогда не был.

— В Гиббсвилле веселее. Там чаще устраивают званые вечера. Наша молодежь в большинстве ездит в Рединг или в Форт-Пенн, где бывают большие балы.

— Я собираюсь быть на балу в Форт-Пенне числа двадцать восьмого или двадцать девятого.

— Вот как. Мой дядя — один из устроителей. Рой Райхелдерфер. Он окончил Йель. Вы его знаете?

— Нет.

— Мой дядя. Он такой крупный… Райхелдерферы все крупные. Мой двоюродный брат Пол весит больше двухсот фунтов, а ему всего четырнадцать.

— А в вас не больше ста пятидесяти фунтов.

— Но я и не Райхелдерфер. Моя фамилия Фенстермахер.

— Понятно.

— Мне кажется, я не сказал, как меня зовут. Меня зовут Дэвид Фенстермахер.

— Вот как. У нас в округе Лантененго много Фенстермахеров. И в Шведской Гавани встречаются. Но я не знаю ни одного Райхелдерфера. По-моему, ни одного… Ну вот, наконец. Вы едете в пульмане?

— Нет. В пульмане я езжу только с родителями.

— Ну, если не увидимся во время каникул — до встречи в Принстоне.

— До свидания, мистер Локвуд. Рад был познакомиться с вами.

Эта встреча имела последствия. В канун Нового года Джордж Локвуд поехал на гиббсвиллскую Ассамблею. «Дама», приглашенная им на бал, заболела фурункулезом, и он оказался без партнерши, так что мог теперь свободно заполнять свою карточку какими угодно именами (или совсем не заполнять), мог, когда захочется, выйти покурить сигару или выпить пунша. Он стоял со стаканом пунша в руке, когда к нему подошел Ред Филлипс, один из гиббсвиллских знакомых, и сказал:

— А я повсюду тебя ищу.

— Не там, где нужно.

— Слушай, Джордж. Там одна девушка из Лебанона хочет с тобой познакомиться. Говорит, что ты знаешь не то ее брата, не то еще кого-то из членов семьи. Ты не занят на второй вальс после перерыва?

— Дай проверю. Нет. Как ее зовут?

— Элали Фенстермахер.

— Ее брат у нас на первом курсе. А она хорошенькая?

— Очень. И притом умеет поддержать беседу.

После перерыва, перед началом второго вальса, Джордж Локвуд познакомился с Элали Фенстермахер и закружил ее по залу.

— Вы были очень любезны с моим братом. Благодарю вас.

— А, вы об этом зеленом юнце? Он славный малый.

— Вы говорите, как Мафусаил. Подождите, когда-нибудь еще пожалеете, что уже не молоды.

— Я — нет. Это женщинам, а не мужчинам хочется казаться моложе. Вы уже начали приуменьшать свой возраст, мисс Фенстермахер?

— Нет. И не собираюсь. Просто никому не буду говорить, сколько мне лет.

— Можете и не говорить. Вам девятнадцать — двадцать. Я всегда угадываю с точностью до одного года.

— Вы очень проницательны, мистер Локвуд.

— Что ж здесь проницательного? Возраст девушки определить нетрудно. Могу угадать возраст любой женщины, если она моложе тридцати. Позже — труднее, а до тридцати — довольно легко. В какой школе вы учитесь?

— Я уже окончила школу. В июне. Училась в Оукхилле.

— Так это же недалеко от Принстона. Подумать только — вы учились поблизости от меня… да и Лебанон не так уж далеко. Вы считаете, что мир тесен, мисс Фенстермахер?

— Смотря чей.

— То есть?

— Если вы подразумеваете свой мир, то он действительно тесен. Три месяца вы жили с моим братом на территории одного и того же университета, а заметили его только на прошлой неделе. Это потому, что ваш мир крохотен. Поэтому мир в целом кажется возле вас бесконечно шире.

— Согласен, хотя я не знал, что попаду на урок высшей математики. Не старайтесь убедить меня, что вы — синий чулок, мисс Фенстермахер.

— И не буду. Разве человека из Принстона можно в чем-нибудь убедить?

— Зачем отчаиваться? Или вы устали просвещать своих друзей из Лихайя?

— По крайней мере, мои друзья хотят учиться.

— Еще бы. Им ведь многое надо наверстать.

— А я считала вас другом Реда Филлипса.

— Что ж, я обязан ему знакомством с вами. Как видите, я признателен ему за этот скромный, простодушный жест человеколюбия. Вы были в прошлый раз на балу в Форт-Пенне?

— Да, а что?

— Как жаль, что я туда не поехал.

— Мой дядя был одним из устроителей.

— Вы игнорируете комплимент? Я сказал: как жаль, что я туда не поехал.

— Я вас слышала, только не знала, хотели вы сделать комплимент или просто подразнить меня.

— И Ред там был?

— Ред Филлипс? Господи, есть же и другие кавалеры, не только Ред.

— И как же их много?

— Как много?

— Как много других? Надо же мне выяснить, сколько у меня соперников.

— Не знала, что вы собираетесь с кем-то соперничать.

— Конечно, не знали, но теперь знаете. Можете сразу избавить их от мучений и заодно облегчить мое положение.

— А вы самоуверенны, скажу я вам.

— Разве не было бы более гуманно с вашей стороны избавить их сейчас же от мучений? Искренне надеюсь, что к тому времени, как я приеду к вам, вы, по крайней мере, отделаетесь от парней, что играют у вас под окном на мандолинах.

— Откуда вам…

— Так это же очевидно. Уверен, что целое лето веселый клуб имени Ф. и М. всем составом поет вам серенады.

— Это вам брат сказал?

— Нет. Что тоже очевидно. Франклин и Маршалл. Лебанон-Вэлли, Муленберг. Лихай, Лихай, Лихай, Gott verdammt sei[19].

— Мистер Локвуд, мне кажется, вы пробовали сегодня пунш.

— Хорошая мысль. Пошли выпьем по стаканчику пунша. Станем за пальмами — и вы пропустите своего следующего партнера.

— Вы отчасти немец, не так ли?

— Моя мать носит фамилию Хоффнер. А что?

— О, Хоффнеров я знаю. В Рихтервилле.

— Это — они. Так что же вы скажете на мое предложение?

— Нет. Если хотите потанцевать со мной еще, спросите Реда. Но в моем списке, кажется, уже все заполнено.

— Ну что ж, я предоставил вам единственную в жизни возможность. Этого вы отрицать не можете.

— Я же не сказала, что вы не можете приехать в Лебанон и навестить меня.

— Верно, не сказали. Это правда? Когда?

— На весенних каникулах. Брат с удовольствием пригласит вас. Места у нас достаточно.

В августе того же года, во время его последних студенческих каникул, они «пришли к согласию». Это означало, что они без официального объявления помолвки решили пожениться и теперь могли следовать определенному кодексу поведения. Элали Фенстермахер сказала своей матери, что Джордж Локвуд хочет с ней обручиться, и та посоветовала:

— Пускай это будет уговор. Пока Джордж не закончил университет, достаточно будет и этого. Так всегда лучше.

По уговору не требовалось, чтобы молодой человек шел к отцу девушки просить ее руки, поэтому отец Элали мог до поры до времени оставаться в стороне. Обычай этот, который у простонародья носил название «встречаться», был весьма удобен, так как предоставлял немало преимуществ и не был связан с риском широкой огласки в случае расторжения. О такой молодой паре просто сказали бы: «Между ними уже был уговор, по потом передумали»; ни ту, ни другую сторону не сочли бы обманутой. В течение этого периода будущие жених и невеста могли часто бывать вместе, но их знакомые не принимали их специально. Уговор подразумевал главным образом то, что оба они переставали встречаться со своими прежними привязанностями и лишь ждали момента, когда будет удобно официально объявить о помолвке. Уговор предполагал большее благородство отношений, нежели помолвка. Больше взаимного доверия и большую уверенность в таковом. Помолвка имела почти юридическую силу и принуждала молодого человека подчиняться законам общественной морали. Уговор же, строго говоря, связывал его лишь честным словом, понятием о приличиях и любовью. С официальной точки зрения при уговоре он чувствовал себя свободнее, чем при помолвке. Официальная помолвка нередко приносила обеим сторонам облегчение, поскольку устанавливала традиционные границы дозволенного: обе стороны знали, что они могут и чего не могут делать. При уговоре, например, девушка могла позволить молодому человеку (не ее будущему жениху) после пикника проводить ее домой, если будущий жених в пикнике не участвовал. Но после объявления помолвки она лишалась права участвовать в пикниках в отсутствие своего избранника. На балу помолвленная молодая леди танцевала лишь с теми партнерами, которых выбирал ей жених; в противном случае помолвка расторгалась по вине невесты, нарушившей это правило.

Со времени уговора с Джорджем Локвудом невинность Элали Фенстермахер оставалась в полной неприкосновенности, и Джорджа Локвуда это устраивало. После первых поцелуев, приведших к уговору, их отношения достигли той точки, когда влюбленность готова была перерасти в страсть. Оба они с такой смущающей ясностью представляли себе теперь интимное значение их будущего брака, что если Элали, например, раскрывала губы, а Джордж прикасался рукой к ее груди или к бедру, то это значило, что либо он, либо она должны освободиться из объятий, а в разговоре они ни за что бы не упомянули ее грудь или ноги.

Джордж Локвуд не был непорочным юношей. Когда он еще учился на первом курсе, отец посоветовал ему посещать одно заведение в Филадельфии. «Здесь ты будешь в безопасности, — сказал Авраам Локвуд. — Но для гарантии не забывай все же мыться». Джорджу не показалось странным, что отец знаком с такими домами: большинство отцов о них знало, а многие ходили туда заранее договариваться насчет своих сыновей и иногда даже давали им практические советы. Однажды, когда Джордж гостил в доме Эзры Дейвенпорта на севере штата Нью-Джерси, служанка миссис Дейвенпорт, француженка, сняла с себя одежду и, вытолкав Эзру из комнаты, соблазнила Джорджа. «Этот Эзра — фу! — сказала она. — Ничто. Он только хочет видеть меня с тобой». Но в одежде она была безобразна, и, когда Джордж приехал к Дейвенпортам во второй раз, ее у них уже не было.

Однажды в поезде, следовавшем из Филадельфии в северном направлении, к Джорджу подсела сильно надушенная женщина в шляпе, украшенной страусовым пером; окинув его несколько раз оценивающим взглядом, она положила ему на колени руку и стала гладить… Когда поезд остановился в Рединге, она вручила ему визитную карточку. «Заходи, милый, когда будешь в наших краях. Перворазрядное заведение, для джентльменов».

Таким образом, имея столь богатый опыт в дополнение к сведениям, почерпнутым из рассказов товарищей по школе св.Варфоломея и Принстону, Джордж Локвуд не был новичком по части чувственных удовольствий. Кроме того, он знал о впечатлении, производимом им на лиц противоположного пола, знал даже тогда, когда эти последние сами того не сознавали. Смелые, бесстыдные женщины (такие, как служанка Дейвенпортов), казалось, угадывали его особый интерес к ним или, во всяком случае, видели в нем партнера в игре. Девушки его круга — сестры и подруги его друзей — были менее откровенны и более строги в обращении, но и они, при всех ограничениях и условностях, благоволили ему больше, чем его сверстникам.

Говорить о том, что успех у девушек доставлял ему чувственные радости, было бы несправедливо и неточно, ибо все делалось для того, чтобы помешать ему остаться с ними наедине. Пять — десять минут полного уединения с девушкой выпадали редко, причем так было даже после уговора с Элали. Девицы находились под неусыпным наблюдением матерей, сестер, братьев, служанок и особенно их сверстниц. В комнату то и дело кто-нибудь заходил: горничная с метелкой из перьев для смахивания пыли, брат, которому вдруг понадобилась какая-то книга, подружка, даже не считавшая нужным хоть как-то объяснить свой приход. Но бдительней всех наблюдали за своим поведением сами влюбленные, вынужденные сдерживать свои чувственные порывы. Бывали случаи, когда Джордж знал, что Элали ждет от него того или иного нескромного шага (которого он не сделает), предвкушает довольствие от этой вольности, столь желанной и ему, по он в самый решительный момент отрывал свои губы от ее губ, и оба они вздыхали. Словно только к поцелую они и стремились. Он не мог сказать, как велико было ее сдерживаемое возбуждение и испытывала ли она его вообще, но почти неизменно в такие минуты она говорила: «Я люблю тебя»; в словах этих звучала признательность — награда, которую он, безусловно, заслуживал.

В том, что он любит Элали, Джордж не сомневался. Удовлетворив свое любопытство всеми известными ему способами, он пришел к выводу, что его чувство прошло все испытания. Он по-прежнему жаждал быть с ней рядом, испытывал потребность писать ей, с нетерпением ждал писем от нее, ему хотелось делиться с ней своими мыслями, рассказывать о мелочах жизни, защищать ее; он принимал за образец ее женские качества и рисовал в своем воображении безумные наслаждения, которые их ждут и за которыми последует безмерная нежность. Потом произошло нечто, удивившее его самого: он полюбил ее брата, проникшись желанием во всем помогать ему. И начал ревновать Элали к ее подруге Милдред Хейнс, с которой та ежедневно встречалась. Кроме того, у него появилось неистребимое желание говорить о ней.

В поисках собеседника он остановил свой выбор на язвительном Неде О'Берне, менее всего подходившем для роли наперсника. Но О'Берну был знаком не только язык иронии, он умел и посочувствовать (Джордж помнил, как быстро О'Берн понял Эзру Дейвенпорта), и проявить душевность.

— Я хочу, чтобы мой брат Пенроуз был шафером, а ты — дружкой, — сказал Джордж Локвуд. В то время они учились на последнем курсе.

— Не компрометируй себя, Джордж. Пригласишь меня, а потом увидишь, как от тебя нос воротить станут.

— А мне наплевать.

— Ну что ж, раз ты так решил…

— Да, решил. Из школы святого Варфоломея никого не буду звать, за исключением, конечно, брата. Из Филадельфии — тоже никого. И из «Плюща» — тоже.

— Даже Эзру? Он же глаза все выплачет.

— Ну, его, может, позову. Кольцо понесет. И еще, может, позову одного мальчика из школы святого Варфоломея.

— Чэтсуорта.

— Верно. Как это ты догадался?

— Наверно, потому, что надеялся. Ему здесь здорово не повезло. Когда-нибудь они об этом пожалеют, черт побери. Чэтсуорт лучше большинства из них.

— Почему ты так считаешь, Нед? Я согласен, но ведь мы с тобой его плохо знаем.

— Сам не знаю. Но в нем есть достоинство. У Энсона Чэтсуорта больше оснований быть членом клуба, чем у меня. И уж наверняка больше, чем у половины тех, кто попал в лучшие клубы. Я думаю, его обошли случайно. Теперь и ты знаешь, как это бывает. Такие ребята, как Чэтсуорт, ничем особенным не выделяются и тем не менее подходят для любого здешнего клуба. Но ни в одном из них кандидатура его не была названа, так как все считали, что это сделают в другом клубе. И все же он не распустил нюни и не ушел из Принстона. Не то что Эзра. Я уверен, что Эзра обмочился от радости, когда его приняли в «Плющ». Я часто задумывался: что побудило их принять его? Мне кажется, у него есть какой-нибудь прапрадед, подписавший Декларацию Независимости.

— Один из предков Чэтсуорта был президентом Гарварда.

— Вот видишь! Если бы Чэтсуорт пошел учиться в Гарвард, то попал бы там в один из лучших клубов. А здесь остался ни с чем. Надо бы нам протащить его в свой клуб.

— Теперь он и сам не пойдет. Кроме того, у меня сейчас много хлопот с кандидатом, которого я уже выдвинул.

— С твоим будущим шурином. Ну и работку тебе дали. Дэйви — неплохой парнишка, но размазня.

— Это не совсем так. С годами он станет лучше.

— Джордж, он размазня. Законченный тип неудачника. Не лезь из-за него в драку. Ты — единственный в клубе человек, который за него ратует. Возможно, кто-то и выдвинет его кандидатуру в каком-нибудь другом клубе, а здесь все будут считать, что ты его поддерживаешь, так как женишься на его сестре. Прими во внимание и то, что если его и вовсе не примут в клуб, он не будет особенно переживать. Пора ему знать, как он котируется.

— Заранее никогда не знаешь, как оно может обернуться, и всегда надеешься.

— Что ж, пусть так. Надейся. — О'Берн засмеялся. — Когда мне перечисляли, какие клубы предлагают мне членство, я на минуту подумал: а вдруг в их числе — «Плющ»?

— А ты пошел бы в «Плющ»?

— Нет. По одной-единственной причине: не перевариваю я Джека Харборда. Сладкоречивый лицемер. На этой планете нам вдвоем всегда будет тесно. Если бы сейчас я услышал, что он на краю гибели, то и пальцем бы не пошевелил, чтобы его спасти.

— Когда мы отсюда уедем, тебе уже не придется с ним встречаться.

— Мне — нет. Это ты будешь встречаться. А я ни на какие встречи однокурсников не поеду. Вот побуду на твоей свадьбе дружкой, и вся моя связь с Принстоном кончится. После этого я исчезну. Поеду прямо в Кимберли и начну богатеть на алмазных копях.

— Тебе здесь было не по душе. Что мешало тебе уйти? Семья?

— Что же еще? Отец. Своего старика я очень люблю. И вполне его понимаю. Мать решительно настаивала, чтобы хоть кто-нибудь из нас пошел в иезуитские священники, а отец столь же решительно возражал. Поэтому он и определил Кевина и меня в Принстон, подальше от иезуитов, а нашего младшего брата — в Йель. Он надеялся, что я, как и Кевин, пойду по медицинской части, но потом понял, что из этого ничего не выйдет.

— Почему он так настроен против иезуитов? Он же католик?

— Католик, но в Ирландии посещал Братьев, Христианских Братьев. А их иезуиты считали hoi polloi[20]. Может быть, они и правы. Так или иначе, у нас в доме всегда обедает кто-нибудь из иезуитов, а моему отцу они ужасно надоели за все эти годы, надоело смотреть, как моя мать поклоняется им. Иногда я замечал, что ему и мать здорово надоела. Хотя он и старался это скрыть.

— Скажу тебе строго по секрету: мои родители просто ненавидят друг друга. Учти: ты — единственный человек, которому я это сказал.

— О, это не редкость, Джордж. Мужей и жен, ненавидящих друг друга, ужасно, ужасно много. Это одна из причин, почему ты меня никогда не видишь в обществе красивых девиц-католичек. Я не хочу жениться, но у меня мягкое сердце; если я увлекусь католичкой, то невольно в один из лунных вечеров сделаю ей предложение. Поэтому на всякий случай стараюсь иметь дело с девушками из протестантских семей, а иногда — с хорошенькими еврейками. Это позволит мне на долгие годы остаться в холостяках. Но тебя это не должно обескураживать, Джордж.

— Не обескуражит. Мы с Лали не такие, как мои родители.

— Насколько я понимаю, твоя мать — английского происхождения.

— Нет, она пенсильванская немка. Как и родители Лали.

— Но Лали… Извини меня, против твоей матери я ничего не имею, но в прежние времена девушкам солидного образования не давали.

— Моя мать училась столько же, сколько Лали. Да и вообще она была очень неглупа. Была и есть. Умеет читать по-французски и верхненемецки и разговаривает на местном диалекте.

— Понимаю. Ты хочешь сказать, что вы с отцом — разные люди.

— Да. Очень разные.

— Я видел твоего отца только раз, когда он приезжал навестить тебя. Тогда мне показалось, что вы очень похожи, но по одной короткой встрече трудно судить. Лицом ты, правда, не сильно напоминаешь его, но манерами — да.

— Он же бизнесмен до мозга костей.

— Да и ты малый не промах, уж коли на то пошло. Если ты что-то задумал…

— Ты хочешь убедить меня, что я похож на отца? Напрасно. Мы совсем разные — и внешне и внутренне.

— Не стану спорить, ибо не знаю, каков ты внутренне.

— Странно, что ты это говоришь.

— Почему?

— Мой брат употребил это же выражение относительно отца: «Никто не знает, каков он внутри». Те же слова… Итак, ты едешь в Южную Африку?

— Да, если не передумаю. В прошлом году я хотел в Оксфорд. Решив стать гражданином мира, я подумал, что Оксфорд придаст мне необходимый лоск, не говоря уже о репутации, которой пользуются те, кто его окончил. Не помню, почему я отказался от этой мысли. Кажется, под влиянием Вийона. Теперь я мечтаю накопить в Кимберли огромное состояние, купить паровую яхту, установить на ней тяжелые орудия и гоняться за английскими судами. Иными словами, сделаться пиратом, грабителем. А потом стать чем-то вроде Патрика Сарсфилда[21] и устроить заваруху в Ирландии. Время от времени мы должны напоминать англичанам, что они слишком много себе позволяют.

— Ты действительно намерен это осуществить, Нед?

— На это потребуются деньги.

— Да нет, я имею в виду — уехать в Южную Африку?

— На это тоже потребуются деньги. Я не собираюсь ехать туда четвертым классом. Возможно, остаток года мне придется посвятить карточной игре с Чэтсуортом и Дейвенпортом. Жаль, что Харборд не играет в карты. Обещал матери не играть. Это он так говорит. Но я ни в чем ему не верю. Просто не хочет рисковать.

— Сколько ты выиграл у Чэтсуорта?

— Всего? Что-то около трех тысяч, но это, как ты знаешь, не чистый доход. Часть этих денег перешла к тебе. Я не хочу, чтобы ты играл в мае и июне, когда я начну с ним большую игру. Когда ты играешь, другие стремятся тебе подражать и не делают больших ставок. Особенно Дейвенпорт. Твоя невеста позволит тебе играть в карты?

— Позволит ли она мне играть в карты? А какое ей дело, буду я играть или нет. Захочу — буду.

— Что ж, тем лучше. Желаю удачи, — сказал Нед О'Берн.

В конце зимы, после разговора с Элали и ее матерью, Джордж решил встретиться с судьей Фенстермахером, чтобы получить у него согласие на брак.

— Хорошее письмо ты написал мне, Джордж. Люблю такие письма. Это говорит о многом, если автор умеет выразить свои мысли и в то же время не слишком выдает себя. Но ты-то как раз хочешь выдать себя, не так ли?

— Да, сэр. Я хочу просить руки Элали.

— Ясно. Что ж, уговор у вас уже был, и оба вы вели себя все это время благоразумно. Я дам согласие. Я справился о тебе и наблюдал за тобой, когда ты бывал в моем доме. Да, ты можешь жениться на Элали. Надеюсь, вы будете счастливы.

— Благодарю вас, сэр.

— Миссис Фенстермахер мне сообщила, что о помолвке вы хотите объявить после того, как ты окончишь университет.

— Да, сэр.

— Чем ты намерен зарабатывать себе на жизнь, Джордж? Я знаю, что твои родители живут в достатке, но чем ты предполагаешь заняться?

— Пока не решил. С отцом мы уже говорили, но я еще не решил.

— Это ничего. Не такое у тебя положение, чтобы сразу искать себе место. Семья ваша состоятельна. Думаешь обосноваться в Шведской Гавани?

— О да.

— Одобряю. Мы вот тоже сидим на одном месте, и Дэвид, я полагаю, останется здесь же, когда закончит образование. Я хочу, чтобы он после Принстона отправился в мой колледж в Дикинсоне, изучил там право, а потом вернулся домой. У вас в семье когда-нибудь упоминали имя Уильяма Л.Локвуда?

— Нет, сэр.

— Не упоминали. Уильям Л.Локвуд был одним из основателей моей студенческой общины «Сигма Эта».

— Вот как?

— Томас С.Белл, Джеймс П.Колдуэлл, Дэниел У.Купер, Бенджамин П.Ренкл, Франклин Г.Скоби, Айзек М.Джорддан и Уильям Л.Локвуд. Они учреждали «Сигма Эта» в университете Майами в тысяча восемьсот пятьдесят пятом году. Все они, кроме Локвуда, были членами клуба «Дека». Когда меня посвящали, я должен был выучить все это наизусть.

— Неужели?

— Хорошо бы тебе выяснить, нет ли у тебя родственной связи с Уильямом Л.Локвудом. Тогда мы с тобой оказались бы в некотором роде братьями по общине. Жаль, что в Принстоне нет «Сигма Эта». Раньше она была, но потом Принстон упразднил общины. А я бы хотел, чтобы Дэвид состоял в «Сигма Эта». У тебя отец масон, Джордж?

— Нет, сэр. Он в «Зета Пси».

— Так одно с другим не связано.

— О! А я думал, это вы связываете «Сигма Эта» с масонами.

— Не совсем. Тебе, наверно, показалось, что я связываю, это моя вина. Но масоны не имеют отношения ни к тому, ни к другому клубу. А вот твой дед Хоффнер — масон, это я точно знаю.

— Неужели?

— Ты разве не знал, Джордж? Да, у тебя очень прочная связь с масонами — по материнской линии. Как-нибудь мы еще поговорим с тобой об этом. Меня сейчас немного беспокоит положение Дэвида в Принстоне. У вас в Принстоне клубы, а не общины, поэтому я не могу к ним обращаться, как обратился бы в «Сигма Эта». Дэвид же сказал мне, что он едва ли вступит в клуб. Так вот, Джордж: раз уж ты становишься членом нашей семьи, хорошо бы тебе поговорить с ним и объяснить, насколько важны контакты с людьми.

— Очень щекотливое это дело, господин судья.

— Щекотливое дело? Это почему же?

— Я состою в клубе…

— Знаю. Говорят, в одном из лучших.

— Благодарю вас. Но если я стану убеждать Дэвида в необходимости вступить в какой-то клуб, он может подумать, что я пытаюсь вовлечь его в свой собственный.

— Ну и что, если подумает? Было бы совсем неплохо, если бы мой сын состоял в одном клубе с моим зятем. Если вы не можете быть членами «Сигма Эта».

— Но я не решаю за свой клуб, господин судья. Не в моей власти сделать кого-то членом клуба. Опустить черный шар я могу, а сделать человека членом клуба — нет. Вы же знаете эту систему.

— Конечно, знаю. Но организация, в которой ты состоишь, — всего лишь клуб, это не тайное общество вроде «Сигма Эта» или масонской ложи. Обычный клуб.

— У нас есть свои тайны.

— Значит, я верно понял слова Дэвида: ты не намерен предлагать его кандидатуру в свой клуб. Дело, значит, вовсе не в его нежелании вступить в клуб. Понимаешь ли ты, что травмируешь мальчика? Понимаешь ли, что это значит, если трем товарищам по Мерсерсбергу наверняка предложат вступить в клуб, а ему нет?

— Пусть его товарищи не будут так уверены. Они не узнают о решении до последней минуты.

Судья Фенстермахер постучал каблуком по ковру, провел пальцем под воротничком, поднялся со стула и подошел к окну; потом вернулся и встал перед Джорджем Локвудом.

— Давай говорить прямо: ты просишь согласия на брак с моей дочерью, не желая ничем помочь ее младшему брату.

— Господин судья, я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь ему.

— Все, что в твоих силах? А что ты сделал? Сидел сложа руки и смотрел, как эти ублюдки не пускают его в твой собственный клуб? И ты считаешь, что после этого кто-либо из моей семьи может переступить порог этого заведения? Думаешь, Элали пойдет с тобой в этот клуб? Или я? Или миссис Фенстермахер?

— Извините, господин судья. Я не знаю. Знаю только, что вот уже почти год я пытаюсь добиться приглашения Дэвида в наш клуб. Но не я это решаю. У нас комитет.

— Будь он проклят, этот ваш комитет!

— Ему могут предложить стать членом другого клуба.

— А мне не нужен другой клуб. Я хочу знать, пользуется ли мой будущий зять каким-нибудь авторитетом у своих друзей. Если нет, то мне такой зять не нужен.

— Что ж, видно, так тому и быть. Придется сказать Лали, что вы отказали мне.

Разговор этот длился дольше, чем предполагали Лали и ее мать, сидевшие в это время в гостиной. Когда Джордж вышел из кабинета судьи, нервные выжидательные улыбки сошли у них с лиц.

— Что случилось? — спросила Лали.

— То есть как это — «так тому и быть»?

— Наверно, просил дать время подумать, — предположила миссис Фенстермахер. — Да?

— Он считает, что я должен добиться принятия Дэвида в мой клуб.

— О господи. Я-то надеялась, что этот вопрос не всплывет. Дэвид понимает, но судья, я знала, не поймет. О господи.

Лали подошла к Джорджу, и тот обнял ее.

— Не плачь, — сказал он и повернулся к ее матери. — Мне уже больше двадцати одного года, миссис Фенстермахер. И Лали скоро исполнится столько же.

— Это так, но только не будьте опрометчивы.

— При чем тут опрометчивость? — возразил Джордж Локвуд. — Я хорошо обеспечен и могу содержать ее.

— Не в этом дело, Джордж. Я сама поговорю с судьей.

Это было в воскресенье. Все уже вернулись из церкви, но праздничный обед, всегда следовавший за службой в церкви, еще не начинался.

Из кабинета донесся низкий голос судьи:

— Бесси, иди сюда.

— А вы побудьте здесь, — шепнула Бесси Фенстермахер, вставая.

Джордж Локвуд не знал, о чем говорили судья и его жена. С четверть часа просидели они с Лали в гостиной у закрытой двери, которая обычно оставалась открытой, утешая друг друга словами любви и поцелуями и выражая сквозь слезы свой гнев и возмущение. Но вот из кабинета в дверь постучали, она открылась, и Беге и Фенстермахер, слегка улыбаясь, сказала:

— Все уладилось. Вы только помалкивайте. Сделайте вид, что ничего не произошло. Давайте обедать.

— Мама, что ты ему сказала? — спросила Дали.

— Ну, сказала и сказала. Не спрашивай меня больше об этом. Обед готов. — Она коснулась пальцем руки Джорджа. — А ты будь благоразумен, Джордж.

— Хорошо, миссис Фенстермахер.

— Помни, что он судья и привык считать себя во всем правым. Так что не ставь его в положение виноватого. Будь вежлив, как будто ничего не случилось.

— Постараюсь.

Обедали они вчетвером. Судья встал и начал резать жареную курицу. Это занятие избавляло его от необходимости говорить.

— Тебе белого мяса или темного, Джордж?

— Я люблю белое.

— Я вижу, у тебя в начинке много сладкого майорана, Бесси, — сказал судья. — Может, Джордж этого не любит?

— Нет, сэр, я люблю майоран.

— Это хорошо. Лали, передай Джорджу тарелку. Бери картофельное пюре и фрукты, Джордж. Подливка рядом с тобой. Лали, дать тебе еще крылышко?

Вначале разговор касался еды, этой надежной и неисчерпаемой темы пенсильванских немцев. Обед состоял из весьма внушительного основного блюда и сладкого пирога с мороженым. Джордж и судья запивали еду кофе, а женщины — водой. Но хотя блюд было только два, еды на столе лежала целая гора: мясо, сладкий картофель, картофельное пюре, красная свекла, вареная кукуруза, пюре из репы, луковый соус, петрушка в оливковом масле, клюква и капустный салат. Пока оба мужчины и обе женщины ели, ни о чем другом они не думали и не говорили. У пенсильванских немцев не принято заниматься за столом посторонними разговорами, и молчание никого не смущало. (Расшумевшихся детей спрашивают: «Вы что, есть пришли или языком молоть?» Бывает, что у слишком разговорившегося ребенка отнимают сладкое и отдают более молчаливому соседу. «В другой раз не будешь болтать», — говорят ему родители.)

После обеда мужчины прошли в кабинет судьи выкурить по сигаре.

— Когда тебе возвращаться в Принстон? — спросил судья.

— Поезд уходит в три десять.

— Пересадка в Рединге, потом в Филадельфии? Во сколько ты там будешь? К ужину?

— Нет, после.

— Тогда мы должны дать тебе чего-нибудь на дорогу.

— Что вы, спасибо. Не надо.

— В воскресные дни с едой плохо, но, конечно, как знаешь. К своим не заедешь повидаться? Правда, все воскресенье мотаться с поезда на поезд — тяжеловато.

— Сегодня дело того стоило.

— Надеюсь. Погорячились мы, но теперь — все.

— Тем не менее мне хотелось бы кое-что сказать вам, господин судья.

— Все о том же? О моем сыне?

— Да, сэр.

— Не надо. Считаю вопрос закрытым и возвращаться к нему не хочу. Никогда. Дал слово.

— Как вам угодно, сэр.

— Когда-нибудь и у тебя будет сын… Нет, больше ничего не скажу. Пусть Лали будет счастлива с тобой — мне этого достаточно… Ну, Джордж, кажется, едет коляска. Она отвезет тебя на вокзал. Да, она. Чемодан твой уложен? Ах да, ты же без вещей. Весь день в поезде.

— С семи утра. Ну, спасибо вам, господин судья.

— Значит, никаких взаимных обид.

— Никаких, сэр.

Но, возвратившись в Принстон, где он уже не видел перед собой прелестного заплаканного личика Лали, Джордж почувствовал первые уколы сомнения, которые каким-то странным, непонятным образом были связаны с Бесси Фенстермахер, До этого переполненного событиями дня он считал ее тихой, кроткой женщиной, которая во всем послушна мужу, ведет его дом, если и имеет какую-то власть, то лишь над детьми, да и то — кратковременную. Но в этот день, за какие-то четверть часа, она показала себя в ином свете. Джордж вспомнил, что именно Бесси Фенстермахер предложила уговор, а не помолвку. В памяти его жила сцена в гостиной и Лали со слезами досады на глазах. Да, это были слезы досады, но чьей досады? Теперь он понимал, почему Лали быстро перевела тогда взгляд на мать и потом не отводила его: она была раздосадована лишь постольку, поскольку была раздосадована мать. В его ушах как бы вновь прозвучали слова Бесси Фенстермахер: «Я-то надеялась, что этот вопрос не всплывет. Дэвид понимает, но судья, я знала, не поймет… Я сама поговорю с судьей». Тихая, кроткая женщина предвидела размолвку. Вероятно, она уже говорила с Дэвидом о его затруднениях со вступлением в клуб и была уверена, что сумеет утихомирить мужа. Тихая, кроткая маленькая женщина, так часто напоминавшая Джорджу Локвуду Лали, верховодит в семье.

Но ведь это же естественно, что мать напоминает дочь, а дочь напоминает мать.

Джордж Локвуд решил пойти прогуляться, однако, выйдя из общежития, понял, что идет не гулять, а проверить, не горит ли в окне Неда О'Берна свет. Как он и ожидал, свет горел.

О'Берн, живший в своей комнате один, сидел в поношенном шерстяном халате в кресле, положив ноги, обутые в домашние ковровые туфли, на подушечку. Он держал перед собой книгу и курил кальян.

— А я тебя вспоминал.

— Что читаешь?

— «Путешествие миссионера по Южной Африке» Дэвида Ливингстона.

— Что же заставило тебя вспомнить обо мне?

— А то, что я был занят своим делом, готовясь к отъезду в Южную Африку, а ты был занят своим — в Лебаноне. Итак, ты вернулся. Садись, рассказывай. В верхнем ящике есть сигара. Я приберегал ее себе на утро, но ты бери, кури. Это вынудит меня курить трубку, от которой я тщетно пытаюсь отучить себя.

— Сигара — это хорошо, только спичку дай.

— Коробок справа от тебя, на столе. Что-нибудь не так, старина? По лицу вижу, что не так.

Джордж Локвуд рассказал, как было дело, но о сомнениях, возникших потом, умолчал.

— Ну и хорошо.

— Это все, что ты можешь сказать? — спросил Джордж.

— О нет.

Увы! Я никогда еще не слышалИ не читал — в истории ли, в сказке ль, —Чтоб гладким был путь истинной любви.Но — или разница в происхожденье…Или различье в летах…Иль выбор близких и друзей…А если выбор всем хорош — война,Болезнь иль смерть всегда грозят любвиИ делают ее, как звук, мгновенной,Как тень, летучей и, как сон, короткой.

— Ну и ладно.

— Помолчи…

Как тень, летучей и, как сон, короткой.Так молния, блеснув во мраке ночи,Разверзнет гневно небеса и землю,И раньше, чем воскликнем мы: «Смотри!» —Ее уже поглотит бездна мрака —Все яркое так быстро исчезает.[22]

— Вот теперь я кончил. Прочел тебе весь монолог, а не только процитировал строку насчет истинной любви.

— Весьма тебе благодарен. Очень трогательно.

— Мне кажется, Джордж, что ее мать пользуется в семье большим влиянием. На твоем месте я держался бы ближе к ней. Она может пригодиться. Ясно как день, что она целиком на твоей стороне. Но есть человек, на месте которого я не хотел бы сегодня быть.

— Кто? Судья?

— Девушка. Лали.

— Почему?

— Не знаю, как тебе объяснить.

— Может, у Шекспира и на этот счет что-нибудь сказано?

— Уверен, что сказано, но я не хочу рисоваться. Я просто сочувствую девушке, на чью долю выпал сегодня довольно скверный день. Возможно, тебе захочется дать мне по зубам, Джордж, но, по-моему, ты ее не любишь.

— У меня нет желания бить тебя по зубам.

— Тогда что же ты ей прямо не скажешь, черт побери? Впрочем, нет, не надо.

— Что сказать?

— Это охлаждение, которое ты сегодня испытал, — оно пройдет. Может, тебе лучше переждать день-другой? Ты разговариваешь так, как не разговаривают влюбленные. Будет честнее, если ты положишь этому конец, пока не наделал больших бед. Не надо тебе было приходить ко мне сегодня, право. В таких случаях я почти всегда на стороне женщин, хотя знаю, что они умеют позаботиться сами о себе. Но на этот раз попробую принять твою сторону.

— А ты не становись ни на чью.

— Нет, я все же встану на твою сторону. Душой я с этой девушкой, но женщины в таких вещах мудрее и хитрее нас. Так вот, взгляни на это дело нашими глазами. Предположим, ты порвешь с ней. Если ты ее не любишь, то разрыв будет для нее благом. А если любишь, в чем я сомневаюсь, то сам же в первую очередь и останешься в проигрыше. Почему ты мне не возражаешь, почему не стараешься убедить, что любишь ее? Ты знаешь почему, Джордж. Не можешь заставить себя лгать самому себе.

— Я не знаю, что думать и что предпринять.

— Напиши ей сегодня письмо и положи на ночь себе под подушку. Выскажи все, что думаешь, а утром проверь, сколько в сказанном правды. Знаешь, у нас, католиков, есть способ, от которого я не хотел бы отказываться: исповедь. Сам я после приезда сюда перестал исповедоваться, но знаю, что многим несчастным это помогает жить. Раз в месяц человек выкладывает все священнику и, выйдя из исповедальни, чувствует себя так, словно начал жизнь заново. «Absolve te»[23], — повторяет этот человек и пятнадцать минут живет в другом мире. До тех пор, пока не наткнется где-нибудь в трамвае на смазливую девчонку. Но теперь уже все его нечистые мысли и желания записываются на новой доске, а не на старой. Очень удобно. И этого мне как раз не хватает.

— Все вы лицемеры.

— Ни секунды в этом не сомневаюсь. Но на пятнадцать минут мы — самые чистые ангелы. Ни страха, ни забот. Так напишешь письмо, Джордж? Оно поможет тебе узнать кое-что о себе.

— Что именно?

— Не знаю. Сам разберешься. Может оказаться, что твое чувство к этой девушке гораздо глубже, чем ты предполагал. Я считаю себя достаточно умным человеком, но больше всего меня пленяет мой собственный пупок. Между прочим, у Чэтсуорта неприятности. Он тебя искал. Я сказал, что ты уехал на весь день.

— Женщина?

— Девица. В Нью-Брансуике. Он сказал ей, что живет в Рутжерсе, а ее отец выследил его и нашел здесь. Она забеременела. Они требуют тысячу долларов, а Чэт достал лишь около четырехсот. До завтрашнего вечера ему надо собрать всю сумму.

— Так идем к нему. Я могу одолжить ему денег.

— Я дал ему двести — все, что у меня было. Потом отыграю. Сейчас пойдем?

— Конечно.

— Он хотел бы избежать огласки, поэтому решил обратиться к узкому кругу людей. Можешь ты выписать чек на шестьсот — семьсот долларов, чтобы банк выдал по нему наличными?

— Да. Могу и больше, если понадобится.

— Тогда пойдем к Чэту. Холодно на улице?

— Похолодало. Надень пальто. Давно он крутит с этой девицей?

— Говорит, что с осени.

— Я могу сходить в банк утром. И Чэт берет на себя всю ответственность? Откуда он знает, что ребенок от него?

— Мы с ним об этом уже толковали. По его словам, отец не хочет поднимать шума. Девица — не воплощение целомудрия, но она забеременела, а отец ее беден и требует, чтобы Чэт дал денег на воспитание ребенка. Уверяет, что не станет шантажировать.

— Это он говорит, а сам что делает?

— Он знает, что Чэт в июне заканчивает, и боится, что потом только его и видели. Ну, а Чэт берет всю вину на себя. Он ничего не отрицает. Но в Чикаго будет скандал, а если еще и деканат узнает, то ему вообще несдобровать.

— Да. Ну, пошевеливайся.

— Я готов.

В комнате Чэтсуорта горел свет. Они поднялись на второй этаж и постучали. Никто не отозвался.

— Заснул, — предположил О'Берн и осторожно приоткрыл дверь. — Никого нет.

— Погоди, — сказал Джордж Локвуд. — Гардероб.

Дверцы гардероба были настежь открыты, все костюмы и пальто вынуты и кучей лежали на стульях и на кровати. Нед и Джордж вошли и сразу увидели Энсона Чэтсуорта. Шею его перехватывала петля из грязной бельевой веревки, привязанной другим концом к толстой рейке гардероба. На Чэтсуорте были брюки и рубашка без воротничка.

— Матерь божья! — прошептал Нед О'Берн.

— О господи! — воскликнул Джордж. — Как он это сделал?

— Перережь веревку, Джордж, — попросил О'Берн, а сам склонился над корзиной для мусора. Его рвало.

— У меня ножа нет. Он мертв?

— Да, мертв. В этом можно не сомневаться. — О'Берн вытер губы носовым платком. — Не можем же мы вот так его оставить.

— А разве можно его трогать до прихода полиции?

— Э, к черту полицию. Нашел о чем говорить в присутствии… Хочется мне отвязать его, да не могу. — Его снова начало рвать. — Джордж, я пойду за полицией. Ты можешь побыть тут один?

— Иди. Я подожду в холле.

— Ты правда не возражаешь? Если я не выйду сейчас на свежий воздух, у меня опять начнется.

— Иди, Нед. Я побуду в холле. Ты уверен, что он мертв?

— Да, уверен. Мне уже приходилось однажды видеть мертвеца.

О'Берн ушел. Джордж остался ждать в холле и тихо заплакал — уперся локтем в стену, уткнулся лицом в рукав и дал волю слезам.

— Эй, Локвуд! Ты пьян?

Джордж Локвуд стоял в прежней позе.

— Джордж! Что случилось?

Джордж покачал головой. Студент подошел ближе и тронул его за плечо.

— Джордж! Тебе помочь? Что случилось, старина? Ну, не плачь, Джордж. Скажи, что с тобой.

— Чэт, — выговорил наконец Джордж Локвуд.

— Чэтсуорт умер? Ты хочешь сказать, что он лежит там мертвый?

Джордж Локвуд перестал плакать.

— Здравствуй, Бендер. Ты видел О'Берна?

— Видел. Внизу. Он куда-то спешил.

— Да. Чэт повесился. Он уже мертв. Мы его обнаружили.

— Чэтсуорт? Я же видел его после ужина. И он мертв? Он что, покончил с собой?

— Да. Не ходи туда, Бенсон. То есть Бендер. Я всегда путаю тебя с Бенсоном. Извини.

— Ладно, Джордж. Иди ко мне в комнату и подожди там. Или, если хочешь, я принесу тебе стакан воды. Хочешь?

— Нет, благодарю. Впрочем, хочу. Принеси, а? Пожалуйста. Я и сам не знал, что хочу пить. Стакан воды. А виски не найдется?

— Нет. Я не пью. А я было подумал, что ты пьян.

— Я знаю.

— Пойду принесу воды. Может, тебе станет легче.

— Большое спасибо, Бендер.

Вскоре Бендер вернулся со стаканом воды. С ним вместе пришли О'Берн и полицейский.

— Ну, как ты тут, Джордж? — спросил О'Берн. — Мы еще и врача вызвали, только я уверен, что это бесполезно.

Между тем в холле начали собираться студенты — кто в пижамах, кто в халатах. Полицейский сказал:

— Он безусловно мертв. Где эти двое ребят, что обнаружили его?

— Он хочет с тобой поговорить, Джордж, — сказал Бендер. — С тобой и с О'Берном.

Полицейский был тоже взволнован, но старался не подавать вида.

— Вы оба из этого колледжа, верно? Я встречал вас. Как ваша фамилия?

— О'Берн.

— Локвуд.

— Локвуд и О'Берн. Старший курс?

— Да, сэр, — подтвердил Джордж Локвуд. — Мы оба — с последнего курса.

— А этого беднягу, вы сказали, зовут Чэтсуорт?

— Чэтсуорт. Энсон Чэтсуорт. Он из Чикаго, — сказал Джордж Локвуд.

— Значит, вы оба вошли и увидели, как он тут висит. В котором приблизительно это было часу?

— Меньше часа назад, — ответил Джордж Локвуд.

— Меньше часа назад, — повторил полицейский, не зная, о чем еще спросить. — Вы его соседи по комнате? Хотя нет, здесь только одна кровать. Вы его друзья?

— Да, сэр, — ответил О'Берн.

— Гм. Когда вы его увидели, он не подавал признаков жизни?

— Вот болван. Если бы подавал, так разве оставили бы его висеть? — донесся из толпы чей-то голос.

— Кто это сказал? В участок захотел? — пригрозил полицейский.

— Можем мы вынуть его из петли? — спросил О'Берн. — Или надо, чтобы он продолжал оставаться в таком положении?

Это уже был призыв к действию, и полицейский оживился.

— Я думаю, можно вынуть. Ты, О'Берн! Помоги мне.

— Я не могу!

— Так ведь ты же сам предложил, — сказал полицейский.

— Я не хочу прикасаться к нему.

— Прошу вас, дайте пройти! — потребовал решительным тоном мужчина средних лет, профессор Реймонд Риверкомб с кафедры английского языка. — Идите по своим комнатам, мальчики. Разойдитесь. Вы только мешаете. — Но, произнеся эти слова, он не стал больше настаивать, так что никто не ушел.

— О'Берн, Локвуд. Это вы его обнаружили?

— Да, сэр.

Риверкомб вошел в комнату.

— Боже мой! Давайте вынем его из петли, так же нельзя. Хотя бы приличия ради. Надо же. Какой ужас! Констебль, можете вы перерезать веревку?

— Я это и собирался сделать, но надо, чтобы кто-нибудь подхватил труп.

— Я помогу, — сказал Риверкомб. — Локвуд, вы станьте слева, я — справа. Констебль, режьте веревку, а мы с Локвудом отнесем его на кровать. Боже мой, боже мой!

Джордж Локвуд содрогнулся, прикоснувшись к телу своего друга, но овладел собой, и они вдвоем с профессором положили Чэтсуорта на кровать.

— Прикройте его, — распорядился Риверкомб. — Кого-то здесь тошнило.

— Меня, — сказал О'Берн.

— Ничего удивительного, однако давайте откроем окно. Что нам делать теперь, констебль? Что требуется по закону?

— Я послал за доктором Перри.

— Он может не торопиться, — сказал Риверкомб. — Пользы от него — никакой, как, впрочем, и от любого другого врача.

— Пожалуй, я запишу несколько фамилий свидетелей, а потом извещу морг.

— Запишите О'Берна, меня и Бендера, — сказал Джордж Локвуд. — Мы пришли сюда первыми.

— Насколько вам известно, — сказал полицейский.

— Вы только послушайте, что он говорит, — раздалось в толпе. — «Насколько вам известно»!

— Я уже предупреждал, — огрызнулся полицейский. — На арест напрашиваетесь.

— Замолчите там, — потребовал Риверкомб. — Будьте элементарно вежливы. А вы, констебль, не забывайте, что находитесь на территории университета.

— Так же, как вы. Не забывайте, профессор, что я нахожусь здесь при исполнении.

— Ну ладно, ладно, — сказал Риверкомб. — Что нам делать? Запереть комнату до приезда кареты? Вы, ребята, не нашли никакой записки или письма?

— Мне не пришло в голову посмотреть, — ответил Джордж Локвуд.

— И мне тоже, — сказал О'Берн.

— Письмо должно быть, — сказал полицейский. — Обычно оставляют. Хотя не всегда. У женщин это больше принято — у тех, кто умеет читать и писать. Если кто найдет письмо, дайте сразу мне.

— Сейчас искать? — спросил Джордж Локвуд.

— Конечно, сейчас. Я обыщу карманы его брюк, а вы, профессор, осмотрите ящики стола.

Искали вчетвером, но никакого письма не оказалось.

— Локвуд, О'Берн, нет смысла вам здесь околачиваться. Идите к себе и попытайтесь заснуть. Власти известят, если захотят вас видеть. Для дознания, я полагаю. Я побуду здесь до прибытия кареты. Это, кажется, все, что мы можем сегодня сделать.

— Как быть с его семьей, профессор? — спросил О'Берн.

— Об этом я позабочусь. Мы позаботимся. Пошлем телеграмму, как только что-нибудь выясним. Доброй ночи, ребята.

— Доброй ночи, сэр.

Выйдя на холод, друзья Энсона Чэтсуорта побродили бесцельно среди голых вязов, потом О'Берн спросил:

— Хочешь, пойдем ко мне?

— Пойдем, — ответил Джордж Локвуд. Он жил вместе с двумя студентами, Льюисом и Лумисом, но те не были его друзьями: хотя они делили общую комнату, близости между ними не создалось. — Вряд ли мне удастся заснуть сегодня, а тебе?

— Можешь устроиться в кресле с откидной спинкой. Ты должен поспать, Джордж. Чертовски трудный день выпал тебе сегодня.

Войдя к О'Берну в комнату, Джордж спросил:

— Ты, Нед, когда-нибудь пошел бы на это?

— На то, что сделал Чэт? Я думал об этом. Вешаться не стал бы. Потому, наверное, что Иуда Искариот удавился.

— У меня был друг в школе святого Варфоломея. Его отец дружил с моим отцом. Он покончил с собой выстрелом в голову. Думаю, если я буду кончать с собой, то выстрелом в сердце или приму яд. Вешаться тоже не стану. Особенно после этого вечера. Вид у него был ужасный. Нельзя так выглядеть.

— Он же не думал о том, какой у него будет вид.

— А я буду думать. А ты? Говорят, что, когда пуля попадает в мозг…

— Знаю, знаю…

— Нет, мне не безразлично, как я буду выглядеть. Надо, чтобы люди потом не шарахались от меня.

— Наверно, ты прав. Поэтому я и полагаю, что ни ты, ни я этого не сделаем. Да, Чэт оказался слаб.

— Но он был не глуп.

— Конечно. Только он не привык волноваться, не умел относиться к жизни так, как относимся мы с тобой. Не привык к невзгодам, поэтому попал в беду — и сразу сломался.

— Наверно, ты прав.

— Слышишь? Часы бьют полночь.

— Ага. Сутки кончились. Наступил понедельник. Начало недели. Но не для Чэта.

— Да, не для Чэта. Для него все кончилось.

— Ну и устал же я, черт возьми.

— Спи. Не борись со сном. Спи, Джордж.

— Попробую.

Когда О'Берн накрывал его одеялом, он уже спал.

На дознании их долго не продержали и вообще обошлись с ними вежливо, поэтому Джордж удивился, когда О'Берн, выходя из муниципалитета, сказал:

— Черт! Как я рад, что мы оттуда выбрались.

— Это было легче, чем я ожидал.

О'Берн осмотрелся вокруг и сказал:

— Вот что я получил по почте во вторник, уже после смерти Чэта. В конверт были вложены и те двести долларов, что я одолжил ему в субботу. Читай.

«Нед! Все ни к чему. Даже если я и достану денег, на этом мои беды не кончатся. После позора, который я навлек на своих близких, я не смогу смотреть им в глаза. Спасибо тебе за то, что ты был настоящим и верным другом. Прощай. — Э.Ч.».

Они стояли под уличным фонарем. Прочтя записку, Джордж Локвуд вернул ее О'Берну.

— Не знаю, хранить ее или сжечь. В некотором роде это — документ, — сказал О'Берн.

— Да, но они вынесли заключение, единственно возможное по этому делу. Чэт повесился в состоянии умопомрачения — так, кажется, они это сформулировали. Ты поступил правильно, Нед. Если бы ты показал им записку, они засыпали бы тебя вопросами. Лучше дать этому делу заглохнуть.

— Да, если отец девушки будет молчать.

— Теперь уже нет смысла поднимать шум.

— А родные Чэта?

— Чикаго далеко от Нью-Брансуика. Не думаю, что он будет скандалить. Какой смысл? Если даже он приедет в Чикаго, родные Чэта ему не поверят. И в судах такие дела не разбирают.

— Жаль, что я не знаю фамилии этой девицы.

— А что бы ты сделал?

— Может, ничего бы не сделал, а все же нехорошо получилось. Представь себе: мы с тобой — единственные, кто знает, почему Чэт пошел на такой шаг.

— И слава богу. Пусть так и останется.

— Хорошо. Поклянемся? Торжественно клянусь, что я никогда не разглашу того, что знаю о смерти Энсона Чэтсуорта.

— Торжественно клянусь в том же, — сказал Джордж Локвуд.

Их верность клятве подверглась испытанию на следующий же день: обоих вызвали к профессору Риверкомбу.

— Локвуд, через несколько дней здесь будет мистер Чэтсуорт. Он потребует сведений. Считаете ли вы нужным что-либо мне сообщить?

— Нет, сэр.

— Совсем ничего? Я уверен, что вы знаете больше того, что показали на дознании.

— Почему вы так уверены, сэр?

— Не отвечайте мне вопросом на вопрос. Вы же знаете, почему Энсон покончил с собой.

— Мне нечего сказать, сэр.

— Что ж, угрожать я не собираюсь. Но на дознании вы принесли присягу.

— Они просили меня рассказать лишь то, что я видел.

— И говорить всю правду, только правду и так далее. Вы уклоняетесь от ответа, Локвуд.

— Вы можете иметь свое мнение, сэр. Но меня не было здесь все воскресенье. Я уезжал в Лебанон, штат Пенсильвания. Последний раз я видел Чэтсуорта в пятницу.

— Не начинайте доказывать свое алиби, Локвуд. Я ведь хочу лишь знать, можете ли вы сообщить семье Чэтсуорта что-либо утешительное.

— Нет, сэр, не могу.

— Из этого следует, что нечто неутешительное вы могли бы сказать. Ну, ладно. Можете идти.

— Благодарю вас, профессор. — Джордж Локвуд встал и направился к выходу.

— Локвуд, — остановил его Риверкомб.

— Сэр?

— На прошлой неделе у меня был один посетитель. Из Нью-Брансуика.

— Да, сэр? Из Рутжерса?

— Вы же знаете, что не из Рутжерса. Очень приличный человек. Рабочий. И приезжал он сюда на свои деньги. Он сказал, что хотел видеть Чэтсуорта. И даже сообщил мне зачем.

— Сообщил?

— Да. Я хочу, чтобы вы и О'Берн знали, что, когда сюда приедет мистер Чэтсуорт, я расскажу ему об этом посетителе; все дальнейшее будет зависеть от мистера Чэтсуорта. Никакой официальной позиции мы в этом деле занимать не намерены. Чэтсуорта нет в живых. Но я хочу сказать вам с О'Берном, что лично я — в данном случае я говорю неофициально, от своего имени — не могу не восхищаться вашей верностью другу. Желаю вам оставаться такими и впредь, когда покинете Принстон.

— Попытаюсь, сэр. Благодарю вас.

Джордж Локвуд и Нед О'Берн сопоставили сказанное профессором Риверкомбом. Выяснилось, что обе беседы были почти одинаковы.

— Я спросил у него фамилию того человека из Нью-Брансуика, — сказал О'Берн.

— И что?

— Он ответил, что это не мое дело. По-моему, он прав.

— У меня нет желания ее знать.

— Да и у меня теперь нет.



Смерть Энсона Чэтсуорта отвлекла молодых влюбленных от неприятных воспоминаний о размолвке Джорджа с судьей. Лали была исполнена сочувствия и выражала его горячо, даже, пожалуй, чрезмерно: в письмах, которые она присылала ему по три раза в неделю в течение двух недель после самоубийства Чэта, она не упоминала ни об отце, ни о брате, ни о своих переживаниях, вызванных вспышкой отца. Вместо этого она писала о грустных чувствах, навеваемых смертью, о мистике самоубийства, о приближении весны, новой жизни и новых надежд. Первое такое письмо его обрадовало, но остальные показались надуманными, неискренними, продиктованными расчетом, и Джордж целых пять дней не мог заставить себя ответить ей. Встревоженная его молчанием, она решилась послать ему телеграмму:

ОБЕСПОКОЕНА ОТСУТСТВИЕМ ПИСЕМ НАДЕЮСЬ ВСЕ ХОРОШО ЦЕЛУЮ.

Он показал телеграмму О'Берну и объяснил ситуацию. О'Берн покрутил головой.

— Извини, Джордж. Я не хочу ничего говорить.

— Я не прошу совета, — сказал Джордж Локвуд.

— Нет, просишь. А я не хочу советовать.

— Я просто поговорить хотел.

— Ты хочешь заставить меня высказаться. Лучше не надо. Что бы я ни сказал, все будет не то. Это — твоя проблема. Напиши письмо, несколько писем. Полдюжины. И не показывай мне. Выбери то, которое выражает твои мысли и чувства, и отправь заказной почтой. Несколько лишних пенни не разорят тебя.

— Ты заключаешь, что я скуп?

— Не я заключаю, а из этого следует, как должно быть тебе известно из уроков логики, которой тебя обучали в школе святого Варфоломея.

— Ну хорошо: намекаешь. Ты намекаешь, что я скуп?

— Да уж нельзя сказать, чтобы ты прикуривал свои сигары от десятидолларовых банкнот. В последнее время.

— Так ведь и я что-то не вижу у тебя в руках десятидолларовых бумажек. С тех пор как умер Чэт.

О'Берн вскочил на ноги, но Джордж даже на этот сигнал опасности не отреагировал достаточно быстро, чтобы отвести от себя удар: О'Берн двинул его по верхней губе и носу, так что у него искры из глаз посыпались.

— Только мерзавец способен на такие слова, — сказал О'Берн. — Приготовься к бою.

— Я же побью тебя, О'Берн. Но все равно, мне не следовало этого говорить.

— Ты выше меня, а дерешься не лучше. Я хочу проучить тебя.

— Не выйдет.

Джордж Локвуд, будучи выше ростом и обладая, по крайней мере, такой же силой, обхватил О'Берна, прижал его руки к бокам и швырнул на кровать. Затем вышел из комнаты. Платок, которым он зажал нос, был пропитан кровью.

Час спустя через открытое окно он услышал голос О'Берна:

— Локвуд! Я хочу поговорить с тобой.

— Иди вниз и там разговаривай, — попросил Льюис, один из соседей Джорджа по комнате. — Нам заниматься надо.

О'Берн стоял внизу, в вестибюле, освещенном лампой у входа.

— Принес твою телеграмму. И вместе с ней — свои извинения.

— Мы оба вели себя не лучшим образом, — сказал Джордж Локвуд.

— Ты затронул мое больное место, а я даже не знал, что у меня оно есть.

— Тебе нужны деньги?

— Нет. Пошли прогуляемся, я скажу тебе кое-что. — Они направились в сторону Кингстона. Первые несколько минут оба шли молча. — Я ударил тебя, потому что правда глаза колет. Я не разорен. Но я рассчитывал на карты, чтобы поехать в Африку. Следовало бы мне знать, что нельзя на это рассчитывать.

— Но ведь есть еще Дейвенпорт.

— Есть Дейвенпорт и есть богатый студент второго курса, которого перевели к нам из университета штата Огайо. Но я не хочу больше играть. Сегодня как раз будет игра, которая, я уверен, принесла бы мне выигрыш. Можешь счесть меня бахвалом, но я в этом уверен. Да только я потерял интерес к картам. С тех пор как умер Чэт, я не хочу играть. С ним мне нравилось играть. Денег у него было вдоволь, я выигрывал, и мы великолепно проводили время.

— Ты винишь себя за то, что в тот день у него не оказалось достаточно денег?

— Нет. Не в этом дело. У тебя же были в банке деньги, и мы шли к нему предложить свою помощь.

— Верно.

— Нет, за это я не виню себя. Просто карты перестали меня интересовать. Если бы я сейчас сел за стол и увидел колоду карт и стопку фишек, то, боюсь, мне стало бы не по себе. Мне кажется, я никогда не захочу больше играть в карты. В рулетку — другое дело. Я ведь игрок по натуре и отказаться от этого не смогу. Но в карты — не хочу. Беда в том, что из всех азартных игр я хорошо играю только в карты.

— Сколько тебе нужно денег, чтобы поехать в Африку?

О'Берн покачал головой.

— Нет, Джордж, благодарю. Не поеду я в Африку. Тут одно было связано с другим, понимаешь? Чэт. Покер. Африка. Составные части единого плана быстрого обогащения.

— Да, я понимаю тебя.

— Разве такие вещи забываются, Джордж? Чэт поехал в Нью-Брансуик. Познакомился с молодой женщиной, и та привязалась к нему. Выпила с ним лишний коктейль и теперь ждет ребенка, который вырастет подонком. Это ужасная трагедия. Убитые горем родители, которые никогда не перестанут спрашивать: «Почему, почему, почему?» И, что далеко не так важно, некий Эдмунд О'Берн, студент Принстонского университета, год поступления тысяча восемьсот девяносто пятый, лишенный надежды покорить алмазные копи Африки. Взгляни на этот голубоватый шар, висящий над нами, и вспомни, что мы о нем знаем. Мировой разум, создавший его, существует независимо от тебя, от меня и вообще от людей. Но сложные перипетии и их неизбежность — все то, что происходит с тобой и со мной, Джордж, разве это — не лучшее доказательство существования Разума, чем вот этот большущий голубоватый шар? Мне кажется, лучшее. Мы бесконечно малы, Джордж, но я думаю, что чем мы меньше, тем больше оснований верить в существование Разума. Кто, кроме Бога, может причинить нам столько бед? Вот за такие речи иезуиты — друзья моей матери — и осуждают Принстон.

— Но ведь не здесь же ты набрался этих мыслей. Насколько я могу судить, Бог настолько велик и могуч, что Ему не составило труда изобрести, то есть создать, и луну, и нас с тобой.

— Есть и еще один факт, дорогой мой, хотя он ничего и не доказывает. Я имею в виду нашу способность спорить с самим собой. Я считаю, что лучше противопоставлять друг другу две теории, чем превращать какую-нибудь одну теорию в великую всеобщую истину. Твой разум не принесет тебе никакой пользы, если ты не будешь сам с собой спорить. А ты никогда не будешь, если станешь брать в готовом виде то, что дают тебе богословы — в пакетиках, обвязанных разноцветными лентами. Красная лента — Священный Собор кардиналов, оранжевая с черным — Принстон, голубая — это луна и Йель.

— Никогда не видел йельскую голубую ленту.

— Бог даст, и я не увижу. Нравится мне этот чертов Принстон. После того как я четыре года оплевывал его, я обнаружил, что мне жаль с ним расставаться. Такое же чувство я испытываю и в отношении Ирландии. Разница лишь в том, что туда-то я обязательно поеду снова.

— Ты и сюда приедешь.

— Нет. Но даже если и приеду, разве в этом дело? С Ирландией я связан навсегда. А Принстон — это лишь четыре года моей жизни, и больше ничего. Ирландия — это совсем другое. Даже если бы я там никогда не был, все равно эта страна что-то значила бы для меня. Ирландия заменяет мне церковь, от которой я отрекся, заменяет мать, которая мне докучает, и песни, которых я не написал, хотя и слагал в уме.

— Жаль, что у меня нет ничего такого возвышенного.

— Может, оно в есть, только ты не отдаешь себе в этом отчета.

— Нет. У отца, возможно, и есть, а у меня — нет.

— Что ж, можно прожить и так, только лично я не хотел бы. Но у тебя, по-моему, есть нечто другое.

— Ты действительно так считаешь, Нед?

— Ты плакал, когда умер Чэт. Это я видел и знаю, что бедняга Бендер до сих пор забыть не может, как ты ревел. Его глаза наполняются слезами всякий раз, когда он об этом говорит.

— О'Берн!

— Что, Локвуд?

— Мой дед убил двух человек. За одно из убийств его судили.

— Впервые об этом слышу.

— Знаю. Так что я не тот, за кого ты меня принимаешь.

— То есть ты не из родовитых?

— Нет.

— Это мне кое-что объясняет.

— Что именно?

— Ну, некоторую неуверенность, что ли.

— Например?

— Трудно иллюстрировать это примерами, но раз уж ты об этом сказал, то могу сознаться: я замечал, что ты не всегда так уверен в себе, как тебе полагалось бы. Вообще-то уверен, но не всегда. Хоть я и не очень люблю Харборда, но он всегда убежден в том, что поступает правильно. Раз он что-то делает, значит, так и надо. Если у тебя родится сын, он, вероятно, будет так же уверен в себе, как и Харборд. Ты сам чувствуешь себя уверенней отца, правда?

— О да. Намного.

— А твой дед? Тот, что убил двух человек?

— Думаю, он был очень уверен в себе.

— Верно. Не сомневаюсь, что ему было безразлично, что о нем думают.

— Абсолютно.

— У вас сильный род, и ты привык к деньгам. Твой сын будет аристократом. Тебе придется женить его на итальянке или на испанке, чтобы избежать брака с родней.

— Может, мне и самому надо жениться на итальянке.

— Пора нам возвращаться, Джордж.

— Пожалуй, да.

Им стало весело, и они засмеялись.



Гарвей Фенстермахер, или Гарвей Стоунбрейкер Фенстермахер, если называть его полным именем, гордился двумя своими достоинствами: он был хозяином своего слова и не любил лицемерия. Гордился он еще и тем, что слыл добрым христианином, добрым масоном, добрым членом «Сигма Эта», выходцем из семейства, много лет проживающего в долине Лебанона, беспристрастным судьей, богобоязненным прихожанином протестантской церкви, недурным стрелком, расчетливым банкиром, толковым фермером, любителем чистопородных голландских коров, знатоком рысистых лошадей, обладателем приятного баритона и настоящим семьянином. И вот теперь он вынужден был отступать от своих принципов — верности слову, искренности, приверженности семье, — и это беспокоило Гарвея.

Ему не нравилось, какой оборот принимали отношения его дочери с Джорджем Локвудом. Частенько ему просто трудно было свыкнуться с мыслью, что Лали ничем не отличается от своей матери, что она тоже женщина. В женственности самой Бесси Фенстермахер сомневаться не приходилось: доказательством тому служило не только наличие детей, но и то обстоятельство, что за долгие годы супружеской жизни Бесси проявила себя удивительно требовательной в любви. Когда они только что поженились, Бесси была другой — такой же, как все девушки из хороших семей. Так было сперва, потом она, конечно, быстро освоилась. Гарвей Фенстермахер полагал, что с Лали произойдет такая же перемена, что она женственна и, как только выйдет замуж, наверно, станет похожа на мать. Но Гарвей Фенстермахер не любил об этом размышлять и потому не очень задумывался. Он предпочитал видеть Лали такою, какой она была в пятнадцать лет, — с косичками и в матросском костюмчике, когда она не интересовалась еще мальчиками и не интересовала их сама. Впрочем, не в пятнадцать. В двенадцать. В пятнадцать лет и даже раньше, как сообщила ему однажды Бесси, Лали уже достигла зрелости. И зачем только дети так быстро растут и развиваются? Но они растут, такова природа.

Когда Бесси подала Лали и Джорджу Локвуду мысль о том, чтобы ограничиться уговором, не объявляя о помолвке, Гарвей Фенстермахер не очень возражал, думая, что это его мало касается. Уговор может остаться в силе, хотя это он еще посмотрит. Вреда от таких уговоров не бывает, если родители проявляют должную бдительность, а в этом отношении Гарвей вполне полагался на жену. Но вот кончилось рождество, и Гарвею Фенстермахеру неожиданно напомнили о том, к чему в конце концов такой уговор должен привести. В своей судебной практике он умел затягивать дела, придумывая для своего помощника-юриста дополнительные задания по выяснению тех или иных обстоятельств, но в семейной жизни это оказалось сложнее. Бесси давила на него, требуя согласия на помолвку. Она желала выдать Лали замуж за сына Локвуда и не хотела, чтобы Гарвей этому мешал.

— Мы же его плохо знаем, — жаловался Гарвей.

— Мы, может быть, и плохо знаем, но я знаю его достаточно. Я наводила о нем справки. Могу держать пари на что угодно: он не хуже тех, что живут в Лебаноне, если не лучше. У его отца капитал в несколько миллионов, а мать — из рихтервиллских Хоффнеров. Не вмешивайся, Гарвей, и не ломай счастья Лали.

— Яне имею ничего против этого парня, но к чему такая спешка?

— Какая спешка? — удивилась Бесси. — Спешка была летом, когда я предложила им уговориться и подождать. Теперь срок соглашения истек, пришло время помолвки. Таких парней, как Джордж Локвуд, не натрясешь с дерева, когда тебе захочется. Ты бы слышал, как о нем отзывается Дэвид. Он говорит, что Лали здорово повезло. Дэвид почитает за честь, если Джордж Локвуд уделяет ему внимание, — вот как высокого он его ценит.

— Если они так дружны, то, может быть, он сделает что-нибудь для Дэвида?

— Это тебе не твоя политика, Гарвей. Не фокусничай. Дай Лали обручиться и выйти замуж.

Ну что ж, если Бесси так настроена, он не станет перечить. Кое в каких вещах она здорово разбирается, так что если Лали готова к замужеству, то пусть ее мать и берет на себя всю ответственность. В каком-то смысле он распрощался с Лали, когда ей исполнилось пятнадцать лет. Или двенадцать. Сказать по правде, он не знает эту молодую женщину, утверждающую, что она любит Локвуда. Пусть выходит замуж, уезжает и потом народит ему внуков. Внуки — дело хорошее. Они забавны, эти карапузы.

Так обстояло дело до того дня, когда Джордж Локвуд пришел официально просить руки Лали. Гарвей Фенстермахер старался быть покладистым, старался как только мог, но Локвуд погладил его против шерсти.

Выговор у этого парня не пенсильванский, одежда слишком добротная для студента-старшекурсника и манеры какие-то искусственные. Вроде одного из тех приезжих адвокатов, что выступают в суде Гарвея Фенстермахера по делам Железорудной компании. Все у них слишком хорошо продумано, ведут они себя вызывающе вежливо, и, если суд решает не в их пользу, обязательно подают апелляционную жалобу. Для них суд Фенстермахера — нечто вроде промежуточной станции железной дороги «Форт-Пени, Рихтервилл, Лантененго», а сам Фенстермахер — не судья, а адвокат на суде или истец по собственному делу. Да, Джордж Локвуд погладил Гарвея Фенстермахера против шерсти, и ссора с ним из-за Дэвида и его членства в принстонском клубе была неизбежна. Однако ссора могла произойти и по любому другому поводу, и Гарвей, честно признавшись себе в этом, встревожился.

Он сделал вид, что ничего не произошло, но чувствовал себя лицемером, жалким человеком. Если можно найти оправдание тому, что он собрался сделать, то он этим оправданием воспользуется; но и при отсутствии такового он твердо решил помешать Локвуду жениться на Лали.

К концу второй недели после того воскресенья, когда произошла ссора, у Гарвея Фенстермахера были уже все нужные оправдательные доводы, а сладость победы над Бесси придала доводам еще больше убедительности. Бесси, сама того не сознавая, дала ему в руки оружие — оно оказалось тут, в Лебаноне.

Возвращаясь из суда домой, Гарвей Фенстермахер всегда шел той улицей, где находилась кондитерская и кафе-мороженое Вика Хоффнера. Иногда он заворачивал туда купить брикет мороженого или коробку конфет. Торговля Вика шла хорошо, он считался добрым масоном и богобоязненным прихожанином протестантской церкви, хотя в доме Фенстермахера и не бывал.

— Добрый день, Вик.

— Добрый день, судья. Полфунта миндаля, фунт шоколадной нуги. На день раньше сегодня. В воскресенье гости?

— Угу. Гости. Можешь уделить мне минутку, Вик? — У них вошло в обычай беседовать с глазу на глаз о масонских и церковных делах. Они прошли в глубь лавки и уселись в плетеные кресла.

— Здесь нам никто не помешает, — сказал Хоффнер.

— Ты состоишь в родстве с семейством Локвудов, что живут в округе Лантененго? — спросил Фенстермахер.

— В дальнем. Только в дальнем. Я знаю семейство, которое ты имеешь в виду. Этот парень приходил сюда с Лали. Его мать — из рихтервиллских Хоффнеров. Аделаидой зовут. Ее отец и я — двоюродные братья. Муж ее — Авраам Локвуд. Я был на их свадьбе. Они поженились, точно не помню, лет двадцать пять назад.

— Расскажи мне про них все, что можешь.

— Ну что тебе сказать?.. У Леви Хоффнера, моего двоюродного брата, было шестеро детей, и он был человек состоятельный. Не помню, чтобы он очень радовался, когда Аделаида выходила за Локвуда замуж, как бы тот ни был богат. Ну что еще… Ах, да! Отец Авраама Локвуда был родом… точно не помню откуда. Знал, но забыл. Одним словом, отец Авраама Локвуда убил какого-то парня. Средь бела дня.

— Убил парня?

— Застрелил. И попал под суд. В архивах Гиббсвилла должны быть материалы. Ведь в Гиббсвилле — вся администрация округа Лантененго, так?

— Да. В тех местах можно всего ожидать. Меня это не удивляет.

— Меня тоже. Там в шахтерских поселках убивают после каждой получки. Их называют ирландскими Молли Мэгвайерсами.

— О, конечно, я слышал про них.

— Так вот: Локвуд остался на свободе, но потом убил еще одного человека. Хотя нет! Все наоборот. Когда он убил первого, этого не могли доказать. Кажется, Леви так рассказывал. А после второго убийства его потащили в суд. Но он сумел выкрутиться.

— Это был отец Авраама Локвуда? Дед того парня, что приезжал к Лали?

— Точно, но это еще не все. Было и другое, чего Аделаида до свадьбы не знала. Дай немного подумать… Ну да! Сам-то Авраам Локвуд — ничего, а вот его мать была вроде ненормальной. И сестры тоже. От сестер им пришлось избавиться. Ну да! Теперь вспомнил. Одну из сестер отправили в сумасшедший дом, а другую держали дома, пока не сыграли свадьбу.

— А мать?

— О ней кого-нибудь еще расспроси, Гарвей. Про нее я плохо помню. Знаю только, что она была малость того. Это говорят так, когда у человека с головой не в порядке.

Гарвей Фенстермахер кивнул.

— Жена твоя об этом знает?

— Нет. Тогда я еще не был женат, а потом о Локвудах как-то разговор не заходил.

— Раз она до сих пор ничего не знает…

— Я же не сплетник, Гарвей. Так что не волнуйся.

Для того чтобы добыть в судебных архивах округа Лантененго нужные материалы, требовалось много времени. К тому же Гарвею Фенстермахеру не очень-то и хотелось посылать своего доверенного юриста за сведениями о человеке, который собирался стать его зятем. Да и зачем? Официальные документы ему не нужны. Достаточно и того, что ему сообщил Вик Хоффнер. Цель уже достигнута. Он сел в поезд, доехал до Рединга, а оттуда отправился в Шведскую Гавань.

Контора Авраама Локвуда помещалась в небольшом одноэтажном кирпичном здании в деловой части Шведской Гавани. На парадной двери висела медная табличка, окна были занавешены темно-зелеными шторами на кольцах, которые свободно передвигались по медным карнизам, скрывая от взоров пешеходов внутренность помещения. Надпись на табличке гласила: «Локвуд и Кь». Осн. в 1835 году». Вход выглядел весьма внушительно. Посетители, открыв дверь, оказывались перед загородкой из полированного орехового дерева, напоминавшей о том, что без доклада входить не полагается.

— Я хочу видеть мистера Авраама Локвуда, — сказал Гарвей. — Вот моя визитная карточка.

Женщина средних лет в блузке и юбке, с часами в виде броши и в клеенчатых нарукавниках прочла: «Судья Гарвей Фенстермахер, Лебанон. Пенсильвания».

— Будьте любезны присесть, господин судья.

— Благодарю, я постою.

Женщина прошла в кабинет, и Гарвей через открытую дверь увидел за бюро мужчину, который взял карточку, взглянул на нее и поднялся навстречу гостю, приглашая его войти.

— Доброе утро, судья Фенстермахер.

Авраам Локвуд был высокий худой человек франтоватого вида в сюртуке обычного покроя, но светло-серого цвета и с отворотами, отделанными шелком, широкий галстук скрепляла золотая булавка в виде вопросительного знака, а к борту был приколот значок студенческого общества в виде греческой буквы. Локвуд, все еще продолжая держаться за дверную ручку, указал Фенстермахеру на стул. То ли случайно, то ли нарочно он не протянул ему руки.

— Доброе утро, сэр, — ответил Гарвей и стал ждать, когда сядет Локвуд. Он заметил, что Локвуд, перед тем как сесть, откинул полу сюртука.

— Могу я предложить вам сигару, судья?

— Нет, спасибо, так рано я не курю.

— Приехали сегодня на весь день? Я, разумеется, слышал о вас от моего сына Джорджа.

— Именно о Джордже я и хотел с вами говорить.

— Это меня не удивляет, судья. Кажется, отношения у наших молодых людей разворачиваются довольно быстро. Позавчера миссис Локвуд получила от Джорджа письмо.

— О чем?

— О том, что он сделал вашей дочери предложение и получил согласие.

— Вы узнали все только из его письма?

— Нет. Но о предложении я узнал из письма. Нынешняя молодежь, кажется, смелее берется решать свою судьбу, чем мы когда-то.

— Кто смелее, а кто — нет.

— Возможно, вы правы. Во всяком случае, Джордж — смелее. Я всегда приучал его быть самостоятельным, и он ведет себя соответственно. В некотором смысле это облегчает мое положение: когда я натягиваю вожжи, он уже знает, что не шучу, поэтому не перечит. Мне не часто приходится дважды повторять ему одно и то же.

— Понимаю. Значит, все может обойтись без осложнений. Моя дочь тоже приучена подчиняться, но мы добились этого не таким способом, как вы. Мы постоянно указывали ей, что надо делать.

— Что ж, у вас свой способ, у нас — свой, и оба они себя оправдывают. — Локвуд вдруг наклонился к собеседнику. — Вопрос в том, судья, что вы имели в виду, когда говорили, что все может обойтись без осложнений.

— А вы догадливый, мистер Локвуд.

— У деятеля юстиции не так много свободного времени, чтобы тратить его на праздные визиты к бизнесмену, живущему в шестидесяти милях от него. Догадлив? Да, мой отец наделил меня здравомыслием.

— А еще чем, если не считать денег?

— Чем еще наделил? Вы это хотели узнать, когда ехали ко мне?

— Отчасти.

Авраам Локвуд поднялся со стула и встал у окна.

— Вы не любите догадливых людей, не так ли, судья?

— Не люблю.

— Очень хорошо. Ну, раз вы назвали меня догадливым, то мне терять нечего. Стало быть, я догадлив. Вы хотите поломать этот брак, потому что копались в прошлом нашей семьи? — Он повернулся лицом к Фенстермахеру. — Хорошо, я его поломаю.

— Как?

— А это уже не ваше собачье дело, судья. Ваше дело — ехать обратно в свой вонючий курятник и кукарекать там.

— Не смей так со мной разговаривать, ты…

— А что ты сделаешь? Оштрафуешь за оскорбление суда? Убирайся отсюда, пока не получил под зад коленом, кретин. Немецкий ублюдок. Не подходи близко, не то раскрою тебе череп. — Локвуд достал из камина кочергу и замахнулся.

— На совести вашей семьи уже есть два убийства, — сказал Гарвей Фенстермахер. — Я узнал то, что хотел. — Он погрозил Локвуду кулаком. — Попробуй покажись теперь в Лебаноне.

С этими словами он вышел.



— Ты никогда не добьешься от своего старика правды, — сказал О'Берн. — И Лали от своего — тоже. Но ссору, очевидно, затеял судья Фенстермахер. Ведь это он ездил в Шведскую Гавань, а не твой старик — в Лебанон.

— Мой отец достаточно хитер. При желании он мог бы обвести судью вокруг пальца, да вряд ли у него такое желание было.

— Вот как? Ты полагаешь, что старик сам был против этого брака? Почему?

— О, он хитрый, мой старик, — сказал Джордж Локвуд. — Он ни с кем не делится своими мыслями и никому не объясняет своих поступков.

О'Берн с удивлением взглянул на друга: за четыре года их знакомства это был первый случай, когда Джордж Локвуд говорил о ком-либо со столь простодушным восхищением. Он хотел было поиронизировать, но, подумав, смолчал.



Агнесса Уинн не принадлежала к основной ветви Уиннов, к которой относился Томас Уинн, но, будучи его двоюродной племянницей и единственной из живых представительниц своего поколения в семье, пользовалась благами и связями, которые она получила благодаря этому родству. В угольной компании Уиннов ее отцу всегда было обеспечено место, не требовавшее специальных знаний по части угледобычи: на одной из шахт он служил кассиром, на другой — агентом по снабжению, а потом был назначен помощником управляющего наземными службами. Ему не было еще и тридцати лет, когда он понял, что фамилия Уинн, обеспечивая ему работу, в то же время не позволяет пользоваться полным доверием сослуживцев. Конечно, хозяева угольной компании вовсе не обязательно должны вербовать шпиков из числа своих родственников, и все же люди, с которыми приходилось сталкиваться этому мягкому, добродушному человеку, хоть и не относились к нему враждебно, но не могли забыть, что он — один из Уиннов. Такое отношение к нему еще было понятно, когда он имел дело непосредственно с людьми физического труда, но оно существенно не изменилось и после того, как он стал помощником управляющего. Управляющие небольшими шахтами мечтали стать управляющими более крупными шахтами, а эти последние — директорами и вице-президентами правления. Секретарь любого управляющего знал о делах шахты больше, чем помощник управляющего Терон Б.Уинн, двоюродный брат старика Тома. Но деваться ему было некуда, и он это знал, поэтому проводил время за рыбной ловлей на дамбе или в каком-нибудь другом месте, где не загрязнена вода, или занимался живописью, изображая на своих полотнах забои и угольные отвалы, а раза два в год ездил в Уилкс-Барре или Гиббсвилл, где устраивал многодневные попойки. Фамилия Уинн давала ему то преимущество, что он мог отлучаться на несколько дней по личным делам, заранее предупредив об этом своего начальника. Его не считали незаменимым работником, поэтому никаких вопросов в таких случаях не задавали. Возвращаясь домой, он всегда привозил жене и дочери Агнессе хорошие подарки, и Бесси Уинн благодарила бога за то, что этот забитый тщедушный человек, неуклюже старавшийся понравиться людям, оставался цел и невредим». Он признался Бесси, и только ей, что в бытность свою студентом мечтал стать миссионером, однако из этого ничего не получилось, поскольку старший двоюродный брат, дававший ему деньги на образование, хотел, чтобы он служил в угольной компании Уиннов. Но он не оправдал надежд своего брата Тома: еще в колледже врач сказал ему, что он не сможет работать под землей и потому должен отказаться от мысли стать горным инженером.

Первая неудача постигла Терона Уинна еще в молодые годы. Причиной ее послужило все то же нездоровье — оно помешало ему осуществить заветную мечту о приобщении черных африканцев «к христианству и пресвитерианским догматам. Глядя иногда на рабочих, вылезавших из шахты по окончании смены, Терон Уинн отмечал с горькой иронией, что почерневшие лица и руки шахтеров похожи на лица и руки тех, кому он собирался когда-то читать проповеди в джунглях. И те и другие, одинаково темнолицые, упорно отвергали бы его нравоучения. Но Терон Уинн не пробовал обращать этих ирландцев, литовцев и поляков в свою веру, ибо его вера была такая же шаткая, хилая, как его тело. Однако тело продолжало жить, и с годами Терон обнаружил, что его организм обрел жизнестойкость, приспособился к тем немногим требованиям, которые предъявляла ему жизнь. Он мог, если не спешил, много миль пройти пешком по лесу, а его случавшиеся раз в полгода в Уилкс-Барре и Гиббсвилле запои, казалось, вызывали лишь временное недомогание. Через два дня после возвращения домой его даже совесть переставала мучить, и он снова погружался в привычную атмосферу респектабельности. Он любил Бесси и испытывал чувство горячей благодарности за то, что она отвечала ему любовью, поддерживала в нем сознание собственного достоинства. Но любовь к Бесси была несравнима с любовью к дочери.

Появление Агнессы Уинн на свет было загадкой, начала которой он не знал. Он понимал лишь, что, лаская Бесси, зачал новую жизнь, и эта жизнь стала расти и расти, пока не созрела достаточно, чтобы выйти из чрева матери; с первого взгляда на существо, оказавшееся его ребенком, он стал замечать перемены в себе самом; но он не знал, что их вызвало. Да и не хотел знать. Вскоре его первое знакомство с народившейся жизнью изгладилось в памяти, так же как те минуты физической близости с Бесси и то время, когда она сперва предположительно, а потом с уверенностью сообщила, что ждет ребенка. Рождение дочери убедило его, что он и не хотел сына, только стыдился признаться в этом, пока Бесси была беременна, даже самому себе. Лишь после рождения Агнессы он признал, что боялся, как бы его ребенок не оказался мальчиком. Потому что мальчик, подросши, ожидал бы увидеть своего отца сильным, волевым, одаренным, а совсем не таким, как Терон Б.Уинн. За такого отца, как Терон, мальчик испытывал бы неловкость. Будь сын вторым ребенком Терона Уинна, это не было бы так страшно, ибо тогда Агнесса ограждала бы отца от неодобрительных, огорченных взглядов своего брата. Но так как рождение Агнессы исчерпало способность Бесси и» Терона производить потомство, девочка осталась единственным его ребенком.

Все трудное, что было связано с воспитанием ребенка (привитие дисциплины, наказание), взяла на себя Бесси. Разумная и неизбалованная женщина, она не осуждала Терона, игравшего в семье роль великодушного, предупредительного, любящего отца и мужа, стоящего как бы над нелегкими буднями воспитания. Он же, в обмен на это, наделил Бесси почти всей полнотой власти. «Нет смысла обращаться к отцу, — предупреждала она дочь. — Он так же строг, как я». Девочку приучали не сомневаться в строгости отца, и этот миф приобрел в ее глазах реальные формы: Агнесса поверила, что ее отец — настоящая опора семьи и что его благосклонность и дружелюбие — это награда за хорошее поведение.

Где бы эта семья ни жила, в каком бы доме компании ни обреталась, она вела себя скромно и тихо. До того как Терона назначили помощником управляющего, Уинны не имели прислуги; лишь раз в неделю к ним приходила женщина постирать белье, поэтому Агнессу приучили выполнять вместе с матерью всю домашнюю работу. Потом они взяли постоянную прислугу в дополнение к женщине, приходившей к ним по понедельникам и вторникам стирать и гладить. За квартиру, помещавшуюся в доме компании, Терон не платил, почти все необходимые ему и членам семьи товары — продукты, одежду, рыболовные принадлежности, кисти и краски для рисования — покупал оптом в магазинах компании. Уголь для кухни и отопления им доставляли бесплатно. Кроме того, Терону Уинну полагалась, по его рангу, лошадь с двухместной коляской или санями. Высокое положение в обществе подкреплялось автоматически, во-первых, тем, что Терон принадлежал к роду Уиннов, и, во-вторых, тем, что он всегда занимал административные должности.

Агнесса уже достигла шестнадцатилетнего возраста, когда дядя Том хорошенько разглядел ее, как он выразился, и то, что он увидел, пришлось ему по вкусу.

— Ты знаешь, Терон, на кого похожа эта девочка? Она похожа на тетю Агнессу.

— Недаром же мы назвали ее тем же именем.

— Так вот, девочка, ты похожа на свою бабушку. Жаль, что ты никогда ее не видела. Помнишь мать Терона, Бесси?

— Конечно. Но я боялась испортить ее напоминанием о сходстве с бабушкой. Как бы это не вскружило ей голову.

— Не вскружит. Верно, девочка? Я вижу, ты умница. Симпатичная молодая леди. Где она учится, Бесси?

— Здесь. В школе второй ступени в Хиллтопе.

— Понятно. Что ты там изучаешь, барышня?

— В котором классе? У нас четырехлетка. Я в третьем классе.

— Одобряю. А в пансион не предполагаешь ее отдать, Терон?

— Возможно. Когда кончит школу.

— Ты, барышня, так и не сказала, какие предметы изучаешь.

— Обычный четырехлетний курс. В этом году — геометрию. Обычную геометрию. Латынь — то есть Цицерона. Английский. Французский — его мы только в этом году начали. Гражданское право по программе средней школы. И рисование.

— Тяжеловато, а? Успеваешь?

— Да, сэр, — ответила девушка.

— А ты скажи дяде, — обратился Терон Уинн к дочери. — Среди девочек у нее лучше всех отметки. А по латыни и французскому она первая в классе среди мальчиков и девочек.

— А поведение? Об этом, я думаю, и спрашивать нечего.

— Кажется, все в порядке, — сказала Агнесса.

— Ну скажи, скажи, он хочет знать, — опять вставил отец. — И по поведению у нее самая высокая оценка. За все годы.

— Я так и думал. Видно по пей. Советую тебе, Терон, и тебе, Бесси, не ждать, пока она закончит школу, а отправить ее в пансион. Барышня, выйди-ка на минутку, пожалуйста. Я хочу поговорить с твоими родителями. Хорошо?

— Да, сэр. Извините. — Агнесса вышла.

— Вы понимаете, что она — единственная из рода Уиннов в этом возрасте? Я хочу для нее кое-что сделать. Мне нравится ее внешность. Воспитание. Опрятная, чистенькая. Я и не представлял себе, что она такая умница. Выберете для нее хороший пансион. Счета я оплачу.

— О Том… — Бесси заплакала.

— Ну, чего там. Учил же я ее отца в колледже Лафайета, и он не огорчал меня, как некоторые более близкие родственники. Ты знаешь, о ком я говорю. О собственном сыне. Хоть бы день честно поработал. А сколько денег он мне стоил? Теперь хочу, чтобы мои деньги принесли хоть какую-то пользу. Выберите хорошую школу, а потом сядем вместе и прикинем, сколько это будет стоить. Деньги я перечислю в хиллтопский банк на тот случай, если какому-нибудь профсоюзному хулигану вздумается меня пристрелить.

— О, они этого не сделают, Том, — сказала Бесси Уинн.

— Не сделают? Ты, верно, думаешь, что братья Молли канули в прошлое. Может, о них и не так часто теперь вспоминают, однако я до сих пор не расстаюсь с револьвером. Не забывай, что у Молли Мэгуайерсов остались большие семьи, а мой брат кое-кого из них отправил на виселицу. Так вот, выберите для Агнессы школу. А ты, Терон, черкни мне. — Он понизил голос до шепота: — Я не хочу, чтобы она увлеклась каким-нибудь мальчишкой. В хиллтопской школе много мальчишек. Закрутят голову, начнется детская любовь. Чего доброго, выйдет за какого-нибудь…

— Это правда, — сказала Бесси Уинн.

— Словом, решайте. Терон, жду от тебя ответа через два-три дня.

— Хорошо, Том, — сказал Терон. — Прямо не знаю, как тебя и…

— Она славная, умная девочка. К тому же и собой недурна. Ну, мне надо идти.

Когда Агнесса закончила учебный год, ее взяли из хиллтопской школы и отправили в Овербрук, в школу мисс Доусон. Большинство воспитанниц этой школы составляли девочки, переведенные, как и Агнесса, из школ обычного типа. Единственными ученицами этой школы были дочери тех, кто жил в самом Овербруке и соседних с ним Честнат-Хилле и Джермантауне, причем многие из них на оставшиеся два учебных года переходили в школы — пансионаты Новой Англии и юга Пенсильвании. В результате состав учащихся постоянно менялся. Девушкам это нравилось, но на уровне преподавания сказывалось отрицательно. Хорошие учителя надолго там не задерживались. «Это не школа, а станция Брод-стрит», — сказал, уходя, один из них. Но Агнессе Уинн и родителям, так же как жителям Хиллтопа и других городков угольного бассейна, школа мисс Доусон представлялась фешенебельным учебным заведением, дававшим своим воспитанницам законченное образование и отличавшим их от учениц школ Уиллсона, Гаучета, Худа и Брин-Мора — «синих чулков», которые шли потом в колледжи, чтобы конкурировать с мужчинами.

Как ни восхищался дядя Том Уинн способностями Агнессы, он не предложил ей учиться дальше, хотя она и закончила школу мисс Доусон первой ученицей. Она оправдала затраты, и пора ей было возвращаться домой, ждать подходящего жениха. По этому случаю дядя Том устроил в своем доме бал, созвав на него всю местную плутократию: углепромышленников и лесопромышленников, пивоваров и винокуров, адвокатов и врачей.

Джорджа Локвуда на бал не приглашали. Шведская Гавань, несмотря на территориальную близость к Гиббсвиллу, не считалась частью угольного района. Она находилась в самом северном конце округа, населенном пенсильванцами немецкого происхождения, а Гиббсвилл был самым южным городом угольного района. То, что Джордж Локвуд был немцем только наполовину, дела не меняло; главным было то, что он принадлежал к Шведской Гавани, где немецкая речь была слышна чаще, чем английская, в то время как в Гиббсвилле даже семьи немецкого происхождения переставали разговаривать на своем диалекте и подпадали под влияние янки Новой Англии, которые всегда в этом районе преобладали. Джордж Локвуд попал на этот бал потому, что был принстонцем: как раз в это время его пригласили на свадьбу бывшего, однокашника, жившего неподалеку от Уиннов.

Это было через год после расторжения помолвки с Лали Фенстермахер. Джордж жил дома и начинал входить в дела отца. Авраам Локвуд постепенно знакомил его со своими владениями в городе и в сельской местности, с банком, с винокуренным заводом, с угольными разработками и с портфелем акций отдаленных предприятий. Вместо щедрых разовых субсидий он установил сыну постоянный оклад за счет компании и предоставил ему рабочее место в конторе «Локвуд и Кь». Они каждый день вместе ходили на работу и вместе обедали в «Биржевой гостинице». Постепенно Авраам Локвуд передал сыну наблюдение за своими более мелкими предприятиями, а потом и вовсе переписал их на него, и за один год Джордж Локвуд превратился в состоятельного, вполне независимого человека. Не отдавая себе в этом отчета, он все больше и больше втягивался в дела фирмы «Локвуд и Кь» и в расширение Дела Локвудов. Он был любимцем отца и весьма радовал его своими успехами. Мать же терпеть его не могла. Он слишком напоминал ей молодого Авраама Локвуда своим простодушным рвением, которое она находила премерзким, словно он нарочно таким прикидывался, чтобы поддразнить ее. Ей мучительно было смотреть, как усваивает ее сын манеры отца и как старается (иногда успешно) превзойти его в хитрости. Авраам Локвуд был просто в восторге и очень гордился сыном, когда Джордж рисовал ему свои проекты, как сэкономить деньги или провернуть выгодное дельце; он пропускал мимо ушей идеи неудачные и превозносил до небес удачи сына. Оба родителя ежедневно наблюдали (отец — с полным пониманием, мать — со смутной догадкой), как их сын подпадает под чары Дела. Аделаида не в силах была противиться этому процессу, смысла которого не понимала. Она уже поставила крест на Джордже и мало надеялась удержать под своим влиянием Пенроуза. Она чувствовала, что ее младший сын, только что поступивший в Принстон, поддастся влиянию Джорджа точно так же, как этот последний поддался влиянию отца. Аделаида стала часто простуживаться, одна болезнь сменялась другой, пока тяжелое воспаление легких не переросло в плеврит и не привело к смерти. Перед кончиной, оглядываясь назад, она вспомнила, что лишь однажды ей удалось восторжествовать над Локвудами — это было, когда она заставила своего свекра сломать стену.

Ни один человек в Шведской Гавани не знал, что не гнойное воспаление в грудной клетке стало причиной смерти Аделаиды. Ненависть, огорчения, крушение надежд нельзя распознать медицинским путем. У могилы Аделаиды стояли трое высоких мужчин; двое из них, более молодые, выглядели опечаленными и потерянными, третий, старший, — только опечаленным, но ведь людям пожилым свойственно принимать смерть как нечто неизбежное. Спустя некоторое время в одно из окон лютеранской церкви был вставлен — в память об Аделаиде — красивый витраж из цветных стекол. Пастор Боллинджер втайне порадовался, что Авраам Локвуд не пожелал устраивать по этому случаю никаких торжественных церемоний: Боллинджер сомневался, что на эту церемонию пришло бы много народу. И потом — что можно сказать о женщине, по которой никто не скорбит.

Овдовевший отец и осиротевший сын по-прежнему ходили на работу вместе, привлекая своим респектабельным видом всеобщее внимание. После того как Аделаида ушла из жизни, семейство Локвудов, состоявшее теперь из одних мужчин, уже не вызывало такой неприязни, как прежде. Авраам и его сын Джордж вели довольно замкнутый образ жизни (Локвуды никогда не отличались общительностью), и жители города постепенно перестали смотреть на них как на обычных рядовых граждан: они представляли (вернее, Джордж представлял) в этом городе третье поколение Локвудов, причем все три поколения располагали солидным капиталом, а два из них — не только капиталом, но и умением со вкусом тратить деньги; к тому же в их активе были высшее образование, военная служба, внушительные связи в Гиббсвилле и Филадельфии, безвыездное пребывание в одном и том же городе и растущая прибыльность их предприятий. Глядя на этих мужчин, отца и сына, шагавших вместе по улице, люди не без почтения называли их «наша аристократия». Прежде считали, что аристократия обитает только в более крупных городах, теперь оказывалось, что она есть и в Шведской Гавани. Обособленность, которая при жизни Аделаиды возбуждала неприязнь, теперь не только стала извинительной для семейства, состоявшего из одних мужчин, но даже вызывала восхищение. Уход женщины из семьи способствовал тому, что Дело Локвудов начало развиваться ускоренным темпом. Авраам Локвуд почувствовал, что пришло время сделать следующий шаг.

Неприятная история с Фенстермахером, по его мнению, оказалась к счастью. Хотя брачный союз с семейством, возглавляемым судьей, и сулил некоторые выгоды, но Авраам Локвуд по собственному опыту знал, что для Дела будет полезнее, если Джордж подыщет себе невесту из другого круга — не из пенсильванцев немецкого происхождения. Немцы умеют приберечь деньгу и умеют нажиться, а разбогатев, завоевать уважение окружающих, но они тяжелы на подъем, «тюфяки». Всех немцев относят к разряду средней буржуазии, и на этом уровне, за редкими исключениями, они и остаются из поколения в поколение. Семейство Аделаиды числилось богатым более ста лет, но никто даже в шутку не называл его аристократическим. Оно не проявило склонности спекулировать ни на своем давнем американском прошлом, ни на унаследованном от предшествующих поколений богатстве. Первым членом семьи Аделаиды с признаками аристократизма был ее сын Джордж, но для этого потребовался ее брак с одним из Локвудов. Если бы Джордж взял себе в жены немку, то его дети могли бы оказаться Хоффнерами, и тогда Дело Локвудов растворилось бы в первом же поколении. Авраам Локвуд решил, что в следующий раз он с самого начала проявит больше бдительности в отношении девушки, которой заинтересуется Джордж. Тем временем он постарается укрепить в глазах сына свою репутацию, для чего наладит с ним товарищеские отношения, проявит разумную щедрость и с уважением будет относиться к его суждениям. Затем он будет тщательно следить, кому из молодых женщин Джордж оказывает предпочтение. Отец знал, что сын его похотлив, влюбчив и к тому же сам пользуется успехом у девиц. За ним надо смотреть. Счастье еще, что, учась в университете, он не пристрастился к спиртному.

Авраам Локвуд старался вести себя так, чтобы эта дружба не слишком докучала сыну. В конторе он не давал ему ни минуты свободного времени, и с восьми тридцати до полудня они обычно не разговаривали, зато обеденный час был для них обоих отдушиной.

— Хочешь пойти на скачки на будущей неделе?

— На будущей неделе? Извини, папа, но на будущей неделе я еду на свадьбу, — сказал Джордж.

— Что же это за свадьба? Кто женится?

— Один парень из моего клуба, Лэсситер. А вот фамилии невесты не помню. Они оба живут недалеко от Хейзлтона.

— Сын Франклина Лэсситера?

— Да. Углепромышленника.

— О, я их знаю. Лэсситеры. Уинны. Ну что ж, тебе у них должно понравиться. Эти угольщики-миллионеры умеют тратить деньги.

— Да. Я сяду в поезд, который остановится на нашей станции только из-за меня. Специальный. Отправится из Филадельфии и заберет всех, кто живет вдоль этой дороги. Спальные вагоны, ресторан, салон-вагон. В дни свадьбы этот поезд будет служить нам отелем.

— В мои годы такой роскоши не было. Жаль, что ты пропустишь скачки, но там, куда ты едешь, будет веселее.

— Вот видишь, как много ты потерял оттого, что не учился в Принстоне.

— Тебе это может показаться странным, но мы сочувствовали тем, кто учился тогда в Принстоне. Учти, что мы жили в городе.

— Верно. Держу пари, что ты был изрядным повесой.

— Об этом лучше не распространяться, мой мальчик. Молчание — золото. Я хочу, чтобы ты еще питал кое-какие иллюзии насчет своего отца.

— Ладно. Если и ты будешь их питать насчет меня.

— Насчет тебя — нет. Абсолютно никаких. Желаю тебе весело провести время.

В последнюю минуту Томас Уинн вздумал послать общее приглашение всем молодым джентльменам, приехавшим в город на свадьбу Лэсситера и Пауэлл. Гостей привезли в поместье Уиннов в дилижансах, запряженных мулами. Парк был освещен японскими фонариками, а для танцев построили специальный павильон. Павильон этот, напоминавший китайскую пагоду, был сооружен на косогоре, чуть пониже особняка Уиннов. Оттуда открывался вид на озеро Уинн (собственность компании) и долину Лойер (раньше ее называли Луарой). Это было замечательное место, у гостей оно всегда вызывало восторг. «Знаете, почему здесь так красиво? — спрашивал Том Уинн и сам же отвечал: — Со всех сторон — с востока, запада, юга — нас окружают угольные копи. Каким бы видом транспорта вы сюда ни добирались — поездом или в дилижансе, — вам никак не миновать угольных разработок. И вдруг вы попадаете в этот уголок, где не видно ни забоев, ни терриконов. Это поражает своей неожиданностью, и я хочу, чтобы здесь ничто не менялось. Когда-нибудь, после моей смерти, в том месте, где стоит вон та деревушка, тоже выроют шахту и начнут валить лес. Но пока распоряжаюсь я, все останется по-прежнему.

Были сумерки. Танцы еще не начались. Джордж Локвуд, выслушав эти слова старика, заметил:

— Однако дороговато вам этот пейзаж обходится.

Томас Уинн обернулся к нему.

— Да, если оценивать его в долларах и центах, молодой человек. Вы мистер Филлипс?

— Нет, сэр. Вот мистер Филлипс. Моя фамилия Локвуд. Это вот Филлипс, это Мак-Кормик, это…

— Знаю, знаю, — перебил его старик. — Остальных-то я знаю. Только вот Филлипса не знал до вас, Локвуд. Вы занимаетесь бизнесом или еще учитесь?

— Бизнесом. Вместе с отцом.

— Ваш отец — Авраам Локвуд? Из Шведской Гавани?

— Да, сэр.

— Знакомая фамилия, — сказал Том Уинн. — Ну, господа, развлекайтесь. — Оставив эту группу, он присоединился к другой и стал занимать гостей разговорами, пока сервировали ужин.

Джорджу Локвуду пришлось долго дожидаться своей очереди пригласить на танец виновницу торжества, затеянного Томом Уинном. К этому времени Агнесса начала уставать от разговора о пустяках, вернее, ей надоело повторять одно и то же стольким незнакомым молодым людям.

— Вы были на свадьбе? — устало спросила она. — Мэри чудесно выглядела в подвенечном платье.

— На мой взгляд, нет, — возразил Джордж, — но важно то, что она нравится Пейджу.

— Не очень-то хорошо говорить такие слова о невесте своего друга. О жене.

— Почему же? Если бы вы Пейджа назвали красивым, то и здесь я бы с вами не согласился. Он хороший парень, но сознайтесь, что вам он не кажется Адонисом.

— Я ценю в своих друзьях другие достоинства, — сказала Агнесса.

— Правильно делаете. К счастью, в вас-то им не приходится ценить другие достоинства.

— Это комплимент или вы хотите сказать, что во мне их вообще нет?

— Комплимент. На данной стадии игры я не стал бы делать нелестных намеков.

— На данной стадии игры? Почему вы думаете, что будут еще какие-то стадии «игры», как вы выразились?

— Беру свои слова назад, мисс Уинн. Вряд ли я увижусь с вами еще хоть раз после этого вечера. Между прочим, ваш дедушка тоже меня не любит.

— Мой дедушка? Откуда вы знаете моего дедушку? И которого? Они оба умерли.

— А я думал, что это ваш дедушка. Тот, что устроил в вашу честь этот бал.

— Это мой дядя. Двоюродный брат отца. За что он вас не любит? Что вы ему такое сказали?

— По правде говоря, не любит-то он моего отца. Как только я назвал свою фамилию, мистер Уинн оборвал разговор. Впрочем, тут могла быть и моя вина. Я не очень-то умею угождать.

— Наверное. Хотя я не считаю угодливость очень похвальным качеством.

— Я могу нажить себе врага, не сказав даже слова.

— Однако вы не оставляете это на волю случая, правда? Какое-то словечко все же вставите, не так ли? Мне кажется, вы нарочно вызываете у людей неприязнь к себе. То, что вы сказали о Мэри, не надо было говорить. И то, что сказали о Пейдже, — тоже.

— Отчего вы думаете, что я хочу вызывать у людей неприязнь? Например, у вас. Вы — царица этого бала, а не только почетная гостья. Я сделал вам искренний комплимент, который вы против меня же и обернули. Напрасно.

— Я не люблю касаться личностей с людьми, которых еще мало знаю.

— Покорно прошу извинить меня, мисс Уинн. Надеюсь, вы забудете этот разговор.

Вальс кончился. Агнесса оперлась о руку Джорджа, и он подвел ее к группе молодежи. Весь остаток вечера Джордж замечал, что она то и дело поглядывала в его сторону. На лице ее не было ни улыбки, ни враждебности, но она явно не осталась к нему равнодушна.

На следующий день на озере Уинн состоялся пикник, завершавший свадебные и бальные торжества. Все гости были люди молодые, из старших присутствовали — в качестве номинальных хозяев — только Терон и Бесси Уинн. Вода была очень холодная, поэтому никто не купался, но большинство приглашенных поочередно каталось на лодках. Вышло так, что Джордж Локвуд остался с Тероном и Бесси за столом один.

— С какой радостью, наверно, вы вернетесь теперь домой и завалитесь спать, — сказал Терон. — Далеко ли вам ехать, мистер Локвуд?

— Мне сходить на второй остановке, в Шведской Гавани. Первая остановка — Гиббсвилл, а потом — Шведская Гавань.

— А, Шведская Гавань. Я там никогда не был. Проезжал много раз, но на станции ни разу не сходил. Не там ли служит мой друг Джейкоб Боллинджер, священник? Это мой друг… Мы уже много лет с ним не встречались, по очень дружили в колледже…

— Пастор лютеранской церкви. Да, он служит там.

— Я любил его выговор. Когда он приехал в колледж, его трудно было понимать — такой сильный был у него немецкий акцент.

— Сейчас — тоже.

— В последний раз мы встречались с Джейком Боллинджером, когда ему только что предложили принять лютеранскую церковь в Шведской Гавани. Я спросил, много ли грешников он ожидает там найти. Он ответил, что нет, но есть одна семья, глава которой совершил два убийства и не понес за них никакого наказания. Я не знал, что у пенсильванских немцев такие случаи бывают. Они больше характерны для угольных районов.

Джордж Локвуд встал.

— В следующий раз, когда вы встретитесь с преподобным Боллинджером, пусть он назовет вам фамилию этой семьи.

— Значит, это правда? А я думал, что он просто хотел пошутить. У него была странная для пастора манера шутить. Добряк, по шутник.

— Эту семью я очень хорошо знаю. Прошу извинить. Подошла моя очередь кататься на лодке.

Письмо Терона Уинна пришло через неделю.

«Уважаемый м-р Локвуд!

Я пишу Вам, чтобы принести глубочайшие извинения за неуместный разговор, который я затеял с Вами в воскресенье, во время пикника на озере Уинн. Не могу найти слов, чтобы выразить сожаление по поводу обиды, которую я нанес Вам своей бестактной болтовней. Мое положение усугубляется еще и тем, что джентльменская выдержка, которую Вы проявили, несмотря на мою глупую скандальную выходку, послужила мне уроком, хотя Вы моложе меня и я гожусь Вам в отцы. Я отдал бы все, что имею, лишь бы исправить свою оплошность или хотя бы изгладить из Вашей памяти то, что сказал. Остается лишь добавить, что мне за всю жизнь еще не приходилось столь нижайше просить прощения и столь искренне выражать сожаление о случившемся. Надеюсь, что когда-нибудь Вы найдете в себе достаточно великодушия, чтобы извинить меня за эту ошибку.

Искренне Ваш, Терон Уинн».

Джордж Локвуд перечитал письмо и бросил его в корзину. Через неделю он получил записку из Хиллтопа, штат Пенсильвания.

«Уважаемый м-р Локвуд!

Беру на себя смелость написать Вам, потому что отец, что бы он Вам ни сказал тогда на пикнике, не хотел Вас обидеть. Я знаю, что он послал Вам письмо с извинениями и все еще расстроен случившимся. Он не хочет говорить мне, что произошло, поскольку оно, как он выразился, было «ужасно». Моя мама тоже отказывается разговаривать со мной на эту тему, так как отец запретил ей повторять то, что он Вам сказал. Не знаю, что он сказал, но я ни разу еще не видела его таким расстроенным и вижу, что он мучается. Я была бы Вам чрезвычайно благодарна, если бы Вы приняли его извинения (если можете) и написали ему об этом. Вы не знаете моего отца, но я уверяю Вас, что за всю свою жизнь он никогда сознательно не причинял никому зла, он слишком мягок и добр, чтобы обидеть кого-нибудь.

Искренне Ваша, Агнесса Уинн».

Он читал записку в конторе, в это время подошел отец: пора было идти обедать.

— Вижу по конверту, что от женщины, — сказал Авраам Локвуд. — Победа?

— Может быть, да, а может — и нет, — уклончиво ответил Джордж.

Письмо Терона Уинна показалось Джорджу Локвуду еще более неприятным, чем его оплошность. Да, тогда он был раздосадован, раздражен, рассержен, но это начало забываться, письмо же лишь напомнило об обиде и разбередило душу. Кроме того, он считал, что не пристало пожилому человеку признаваться в своем унижении. Джордж Локвуд не ответил Терону Уинну на его письмо, ибо считал, что он не заслуживает ответа. Но письмо Агнессы Уинн есть письмо Агнессы Уинн. До сих пор не было ни причины, ни повода, ни возможности встретиться с нею. Письмо Агнессы меняло дело.

«Уважаемый м-р Уинн!

Благодарю Вас за письмо. Уверяю Вас, что никакого горького осадка у меня не осталось от того, что было сказано на пикнике, ибо я знаю, что меня не хотели обидеть. Я и сам часто попадаю в подобные затруднительные положения. В ближайшее время я намерен побывать по делам фирмы в Уилкс-Барре и Хиллтопе и надеюсь иметь удовольствие встретиться с миссис Уинн, с Вами и с вашей очаровательной дочерью.

Искренне Ваш, Джордж Локвуд».

То, что у Джорджа Локвуда не было в Уилкс-Барре и Хиллтопе никаких дел, не имело значения. Через три дня после того, как он отослал письмо, пришел ответ: его настоятельно просили прервать свою деловую поездку и переночевать на озере Уинн, где у Терона Уинна был летний коттедж.

По невзрачному личику Терона Уинна разливалась глупая безудержная радость прощенного недотепы. Радовалась и Бесси Уинн, видя, как доволен ее муж. Они, очевидно, полагали, что он приехал ради них, поэтому не оставляли его наедине с Агнессой до тех пор, пока не кончился ужин.

— К семи утра мне на шахту, — сказал Терон. — Так что извините, я залягу спать вместе с курами.

— Жить здесь приятно, но одно плохо: мистеру Уинну приходиться вставать на час раньше, — сказала миссис Уинн.

Наконец мистер и миссис Уинн отправились на покой.

— Могли бы и мне ответить, не только отцу, — с упреком сказала Агнесса.

— А я все недоумевал, почему вы так холодны ко мне. Вот, оказывается, в чем дело. Хотите знать правду? Если бы не ваше письмо, то меня бы здесь сейчас не было. Вот мой ответ. С вашим отцом я бы не помирился, а с вами — другое дело.

— Я не стала бы просить у вас прощения.

— Не стали бы?

— Нет. У вас не хватило здравого смысла понять, что он сказал эти слова вам не в обиду. Их и я могла бы сказать, и любой другой. Никто не делает такого faux pas[24] сознательно.

— Faux pas никто не делает сознательно. Насколько я знаю французский, faux pas как раз это и подразумевает. Однако людям следует знать, кому что можно говорить.

— Сами-то вы всегда это знаете?

— Я был убежден, что вы не знаете, что сказал ваш отец.

— Потом узнала. Он тогда был так расстроен, что в — конце концов все рассказал. Можно задать вам нескромный вопрос? Вы своего деда знали когда-нибудь?

— Конечно. Очень даже хорошо знал. Он рассказывал мне про войну. В бою на реке Булл-Ран его ранили.

— У него что, была такая привычка — стрелять в людей?

— За такой вопрос я могу и обидеться.

— Я не могла удержаться. Уж слишком он непохож на моего отца — единственного мужчину, которого я знаю.

— Ну полно вам, мисс Уинн. Ваш отец — единственный мужчина, которого вы знаете? Не забывайте, что я, видел вас на балу.

— Половину из них я знаю не больше, чем вас.

— Еще узнаете.

— Вряд ли мне это будет интересно.

— Вас когда-нибудь целовали?

— Разумеется, нет.

— Что с ними случилось, с местными обожателями?

— Ничего не случилось. Просто они умеют уважать леди. Как и подобает джентльменам.

— Если я попрошу разрешения поцеловать вас, вы будете звать на помощь?

— Нет. Но я отвечу отказом.

— А если я без разрешения?

— Вы что, за этим сюда ехали, мистер Локвуд?

— Вы начинаете догадываться. Да, за этим.

— Тогда я рада, что вы пробудете у нас недолго. Неприятно все-таки смотреть, как человек напрасно тратит свое драгоценное время. О принстонцах говорят, будто они считают себя великими сердцеедами. Подумать только, какой чести хотят меня удостоить!

— Вы хотели сказать — лишить? Вы говорите таким тоном, словно безобидный поцелуй — почти то же, что совращение.

— Право, мистер Локвуд. Это уж слишком.

— По крайней мере, я вижу, что вы понимаете значение этого слова.

— Можно понимать значение слов без того, чтобы… Я знаю, например, что такое хирургия, но из этого не следует, что я соглашусь подвергнуть себя операции.

— Жаль, что у меня нет с собой хлороформа.

— Хлороформа? Не понимаю, что вы хотите этим сказать.

— Вы упомянули про хирургию. Если бы у меня сейчас был хлороформ, я усыпил бы вас и поцеловал.

— Что за гадкая мысль! Надо иметь безнравственный склад ума, чтобы говорить такие вещи.

— Он у меня и есть безнравственный, только я, по крайней мере, этого не скрываю.

— Оно и видно. Достаточно вас послушать.

— Когда вы ляжете в свою кроватку, подумайте, каково мне лежать в своей — ведь нас будет разделять всего лишь тонкая перегородка.

— Спокойной ночи, мистер Локвуд. — Она вышла, но немного спустя вернулась. Вид у нее все еще был рассерженный. — Вы не идете спать? Если идете, то я должна потушить лампы.

— Я потушу. Вам не помешает, если я оставлю одну гореть в своей спальне? Сможете вы спать?

— Благодарю вас, смогу.

Улегшись в постель, он целый час непрерывно постукивал пальцем по тонкой перегородке из полированного дерева. Утром во время завтрака Бесси Уинн спросила:

— Хорошо спали, мистер Локвуд? Не всякий может легко заснуть в лесу в первую ночь.

— Как убитый. А вы, мисс Уинн, хорошо спали?

— Я? Не очень. Мне все казалось, что кто-то скребется. Не то мышь, не то крыса.

— Ты же их не боишься, — удивилась мать. — Где нам только не приходилось жить, когда мы поженились с мистером Уинном.

— Бояться не боюсь, но они спать мешают.

— Мистер Уинн просил сказать вам «до свидания» и передать, что ему было очень приятно видеть вас у нас в доме. Если вы снова будете в наших краях, то обязательно заезжайте. Мы не позволим вам останавливаться в гостинице, тем более хиллтопской.

— Что ж, миссис Уинн, возможно, я и поймаю вас на слове. Летом мне не раз придется бывать в этих местах. Отец мой понемножку стареет, так что разъезжать, в основном, приходится мне.

— Вы, должно быть, хороший помощник своему отцу, — сказала Бесси Уинн.

— Благодарю вас. Вы пробудете здесь все лето?

— Да, этот коттедж остается за нами до середины, сентября, а потом Том Уинн держит его для своих друзей-охотников. Они приезжают из Нью-Йорка и Филадельфии и остаются здесь до тех-пор, пока не настреляют по оленю на человека. Лет пять-шесть назад один из них убил медведя.

Затаенная надежда Джорджа Локвуда на то, что Агнесса Уинн выразит ему свою признательность каким-то особым способом (ведь заявила же она в своем письме, что будет «чрезвычайно благодарна»), оказалась, как он теперь понимал, глупой романтической блажью. Слова «чрезвычайно» и «благодарна» ничего для нее не значили, она проявила бы большую точность, если б написала «я скажу вам большое спасибо». Но она была загадочная и, следовательно, необычная девушка, а необычную девушку, согласно его теории (не проверенной, однако, на практике), можно совратить, не связав себя обещанием жениться. Лично ему еще не приходилось совращать девушек из хороших семей — слишком тщательно их оберегали от соблазнителей и от собственных инстинктов, — хотя Лали Фенстермахер не один раз бывала на грани капитуляции. Джорджу рассказывали о случае с одним его знакомым по Принстону, который соблазнил девушку с молчаливого согласия ее брата; но когда он увидел эту девушку во плоти, то понял, что его знакомый — это не искусный ухажер и не счастливчик, а человек, лишенный брезгливости. Проблема, следовательно, состояла в том, чтобы совратить не вообще девушку из хорошей семьи, а красивую девушку из хорошей семьи. А Агнесса Уинн как раз и была красивой девушкой из хорошей семьи. Красивой и соблазнительной. Совратить такую значило бы одержать настоящую победу и над ее высокомерием, и над ее интеллектуальной независимостью.

Агнесса Уинн в свои девятнадцать лет выделялась среди сверстниц хрупким телосложением и не вызывала у Джорджа Локвуда особого влечения. Она была лишена чувственности, поэтому обладание ею сулило ему не столько физическое, сколько моральное удовлетворение: ему хотелось немного сбить с нее спесь. Он навел точные справки о ее положении в династии Уиннов. Сведения, полученные им, могли обескуражить искателя богатых невест, но Джордж видел и другое: она нравилась его ровесникам, они любили бывать в ее обществе и искали ее благосклонности. Так что, хотя ей было всего девятнадцать лет, в невестах она вряд ли засидится. Что касалось ее положения в семействе Уиннов, то, хотя оно и могло обескуражить тех, кого интересовало прежде всего богатство, Джордж Локвуд знал, что Агнесса — любимица старого Тома Уинна и, следовательно, у нее есть виды на будущее. С другой стороны, было немало молодых людей, которые — Джордж это видел — ухаживали за Агнессой, хотя и не нуждались в браке по расчету. Любой из них мог жениться на ней через год-два, а Джорджу Локвуду не хотелось, чтобы его кто-то опередил. Любовь в его расчеты не входила.

Счастливая случайность дала ему однажды повод и возможность продолжить знакомство с нею, но потом он решил уже не полагаться на волю случая. Да в этом и не было необходимости: от Терона и Бесси Уинн последовало второе приглашение в коттедж на берегу озера, а Джордж Локвуд чувствовал, что Агнесса не пойдет против воли родителей. При всей сердечности отношений равенства в семье не существовало, и Агнессе в голову бы не пришло таким образом утверждать свою независимость. Джордж Локвуд подозревал, что вся ее самостоятельность сводилась, по сути дела, к некоторой оригинальности мышления. Она казалась ему натурой неглубокой, а лишь немного отличной от других, подобно тому, как кажется отличной от других благодаря своему акценту девушка-южанка, оказавшаяся на вечеринке среди северян. Ее необычность была источником постоянных размышлений Джорджа: она то привлекала его, то отталкивала, а иногда он вообще не видел в Агнессе ничего незаурядного. Но была ли Агнесса глубокой натурой или нет, была ли она необычной, не такой, как все, или нет, он твердо знал одно: она занимала его мысли, как никакая другая девушка после Лали.

Когда он отправился к Уиннам во второй раз, она демонстративно уехала к друзьям, жившим на севере штата, близ границы Нью-Йорка. Но он не выдал охватившей его досады и обратил свои чары на ее отца и мать, постаравшись скрасить потерю времени осторожными расспросами об угольных и лесных ресурсах компании Уиннов.

Аренда угольных месторождений и добыча угля требовали специальных знаний и больших финансовых затрат, поэтому Авраам и Джордж Локвуды не намеревались вкладывать в эти предприятия деньги, но фирма «Локвуд и Кь» владела двумя небольшими лесопильными заводами, нуждавшимися в сырье, а лесные участки, которые они арендовали, быстро теряли ценность, поскольку иссякали запасы леса. Так что надо было искать новые земли — в противном случае не оставалось ничего иного, как продать заводское оборудование за хорошую цену. Визит Джорджа Локвуда к Уиннам был полезен еще и в смысле получения данных о положении Хофманов и Стоуксов. Авраам Локвуд всячески развивал у своего старшего сына стремление пользоваться любой ситуацией, которая может принести выгоду Локвудам и при этом ударить по Хофманам и Стоуксам. Случай такой им пока не подворачивался, но Джордж Локвуд усвоил себе одно: его отец ненавидит своих гиббсвиллскнх родственников. Сам Джордж не вполне разделял это чувство, но когда Терон Уинн, не подозревая об их родстве, заметил, что молодые Стоуксы уступают в хитрости старику Хофману, то Джордж Локвуд сразу же рассудил, что это ему может когда-нибудь пригодиться.

Свою следующую поездку он решил совершить через месяц, правильно рассчитав, что на этот раз Терон и Бесси заставят Агнессу быть дома, чтобы она не показалась ему невоспитанной. Она действительно была дома, но опять же преднамеренно, как бы желая обезопасить себя, пригласила в гости подругу. Однако Рут Хейгенбек оказалась неподходящей для той миссии, которую возложила на нее Агнесса Уинн. Она сразу же влюбилась в Джорджа Локвуда и всякий раз, когда он заговаривал с нею, смущалась, краснела, а сев со всеми за стол, стала невпопад вставлять реплики в общий разговор. За ужином, например, когда Терон Уинн сказал: «…а на следующий год мы переехали в Хиллтоп», она неожиданно заявила:

— Я тоже так думаю.

— Простите, Рут? — удивленно посмотрел на нее Терон Уинн.

— О чем вы думали, мисс Хейгенбек? — спросил Джордж Локвуд.

— Ни о чем она не думала, — сказала Агнесса. — Просто решила, что и ей нужно что-то сказать.

— Нехорошо так, Агнесса, — укоризненно заметила мать.

— Ну, пусть говорит, если есть что сказать. Никто же ей не мешает, — возразила Агнесса. — Что ты собиралась сказать, Рут?

— Вот и не скажу, — обиделась Рут Хейгенбек.

Терон Уинн продолжал свой рассказ, а Рут вдруг встала и молча вышла.

— Ты ее обидела, Агнесса. Иди к ней сейчас же и извинись, — потребовала Бесси Уинн.

Агнесса отсутствовала более десяти минут. Возвратившись, она объявила:

— Рут просит извинить ее. У нее голова разболелась.

— Ничего удивительного, она же совсем не ест, — сказал Терон Уинн. — Отнеси ей чего-нибудь на подносе, Агнесса. Куриного бульона, что ли.

— Она хочет, чтобы ее не беспокоили, папа.

— Ну, что делать. Жаль, — вздохнул Терон.

— После ужина я сама к ней схожу, — сказала Бесси.

Так она и сделала, а вернувшись, сообщила, что Рут уже крепко спит и что ей самой, как и ее мужу, тоже пора спать.

И снова, как в предыдущий раз, Агнесса осталась наедине с Джорджем Локвудом.

— Вы никогда не вели бы себя так, как мисс Хейгенбек, правда?

— Если вы собираетесь сказать о ней что-нибудь дурное, то учтите, что она «моя лучшая подруга.

— О ней-то я не собираюсь говорить ничего дурного. А вот о вас — да. Вы настолько бесстрастны, что даже не поняли, отчего она так возбуждена.

— Возбуждена? Не знаю, что вы хотите этим сказать. А что касается ваших характеристик, мистер Локвуд, то чем меньше вы будете их давать, тем лучше.

— Мисс Хейгенбек очень мила. Молода и простодушна.

— Мы с ней почти ровесницы, — сказала Агнесса. — Если хотите знать, она даже на год старше меня.

— Это я вверг ее в такое возбужденное состояние.

— Ну и ну! Таких эгоцентристов я еще не встречала. Дальше некуда.

— Бросьте. Вы так же возбуждены, как она, только у вас это проявляется в иной форме. Например, удираете в Скрантон, узнав, что я еду сюда.

— Вы, очевидно, имеете в виду мою поездку в Монтроуз? К вам она не имеет никакого отношения.

— А вы поклянетесь в этом на Библии? Вот Библия. Кладите руку и клянитесь.

— Еще чего. Да и что здесь такого, если даже я уехала тогда из-за вас? По-моему, это еще не доказывает, что великий, замечательный, красивый и удивительный мистер Локвуд вверг меня в возбужденное состояние. Как раз наоборот. Все эти разговоры о поцелуях без разрешения и еще кое о чем похуже…

— Похуже? Ах, да. О совращении.

— Я только надеюсь, что не все молодые люди в Шведской Гавани такие, как вы. В противном случае мне жаль тех женщин, которым приходится жить в вашем городе.

— Думайте, что вы говорите. Может случиться, что вам самой еще придется там жить.

— Лучше умереть. Лучше умереть. Уж лучше я выйду замуж за какого-нибудь ханки[25], чем за вас.

— Вот поэтому я и заставлю вас выйти за меня.

— Не выйду, даже будь у вас все деньги Пенсильвании. Ни за что на свете.

— У меня нет всех денег Пенсильвании, но я буду ждать, пока вы выйдете за меня. Сколько бы это ни длилось. И запрещаю вам выходить за другого. Запрещаю принадлежать кому бы то ни было, кроме меня. Вы будете моей женой — и ничьей больше.

Вернувшись домой и обдумав случившееся, он понял, что в припадке гнева наговорил много такого, чему не верил сам и чего при иных обстоятельствах не сказал бы. Но раз он это сказал, раз это сорвалось у него с языка, он этому поверил. Убедил он себя и в том, что поступил правильно, связав себя, хоть и сгоряча, словом, и в том, что отсутствие любви в данном случае — не помеха, а благо, поскольку всякая сделка становится прочнее, если она зиждется на здравом смысле, а не на эмоциях. В течение нескольких месяцев мысль об Агнессе не покидала его. Временами он замечал, как его кулаки то сжимаются, то разжимаются, и ловил себя на мыслях об Агнессе даже в минуты, когда ему казалось, что он совсем о ней не думает. Его работа от этого не страдала — напротив: он трудился усерднее прежнего, а Авраам Локвуд недоумевал. Оба кандидата, претендовавшие в ту осень на пост президента, были моложе Авраама Локвуда, причем Брайен годился ему чуть ли не в сыновья, а Маккинли казался зеленым юнцом по сравнению с ним. Президент Стивен Гровер Кливленд был одних лет с Авраамом Локвудом, и то, что он покидал свой пост, тоже не удивляло, ибо Локвуд и сам устал и начинал отходить от дел.

Введение Джорджа в детали фамильного достояния было увлекательным и своевременным занятием, на время оно как бы возвращало Авраама к активной деятельности и стимулировало интерес к делам компании. Почти ежедневно ему приходилось напрягать память, чтобы вспомнить ту или иную подробность, связанную с историей их фамильных предприятий. И он уже не раз ловил себя на ошибках и упущениях, в которых не признавался Джорджу. Ему легче было примириться с небольшими убытками, коль скоро его ошибки стоили денег, или солгать. («Но, папа, ты же говорил так-то и так-то!» — «Нет, Джордж, как раз наоборот. Ты спутал. Мне кажется, ты не поспеваешь за мной. Но это не беда, сынок. Все мы ошибаемся, и нельзя требовать, чтобы ты все усвоил за один день».)

О деньгах Авраам Локвуд не беспокоился: их накопилось столько, что после его смерти оба сына станут миллионерами. Ни одна семья и ни один деловой альянс в Шведской Гавани не могли соперничать с Локвудами. Дело Авраама Локвуда имело теперь под собой прочную финансовую базу. Оглядываясь назад, он видел, с какой завидной легкостью нажил капитал, так много значивший для успеха Дела. Серьезно его начинала тревожить лишь боязнь не дожить до того времени, когда у его сыновей появятся будущие продолжатели Дела. Тем более что в подобных делах (а возможно, и во всех других) Джорджа торопить было нельзя.

Авраам испытал чувство облегчения, узнав, что Джордж заинтересовался молодой особой из семьи Уиннов. Это открытие, как ни странно, он сделал не только вопреки, но и благодаря молчанию Джорджа, совершившего несколько поездок в угольный район и не объяснившего их цели. Возвращался он оттуда с таким видом, который у молодого человека говорит сан за себя.

«Выясни для меня, в кого влюблен твой брат, — писал Авраам Локвуд Пенроузу. — Я убежден, что у него кто-то есть и что его „ухаживания“ пока безуспешны. Разумеется, я не хочу, чтобы ты спрашивал его об этом прямо или дал ему понять, кто этим интересуется».

Пенроуз, как всегда, безропотно повиновался, выполнил то, «о чем его просили, и быстро прислал отцу ответ.

— Прошлым летом ты затевал разговор насчет аренды леса, — напомнил Авраам Джорджу.

— По-моему, это было осенью.

— Верно, осенью. Получилось что-нибудь? Лесопильное дело сулит большие прибыли. Население растет. В восьмидесятом году, по данным переписи, у нас было пятьдесят миллионов человек, а десять лет спустя — уже шестьдесят. По миллиону в год. Если и дальше так пойдет, Джордж…

— В последнее время я этим не интересовался.

— Пожалуй, надо бы поинтересоваться, пока они не заграбастали все, что есть вокруг.

— Кто это — они?

— Крупные заводы, угольные компании. Дельцы вроде нас.

— Мы никогда не сможем развернуть это в таких масштабах, как в Миннесоте.

— Да, но валить-то лес мы все-таки можем, пусть в скромных масштабах, и обеспечивать местные нужды, не тратя больших денег на перевозку леса с северо-запада. Мы могли бы конкурировать.

— Что ж, если хочешь, я попробую еще раз.

— Иначе нам скоро придется продавать свои заводы, причем с убытком.

— Что это ты вдруг вспомнил о лесе?

— Всякий раз, когда я присутствую на похоронах, Джордж, я думаю о лесе. С годами-то я не становлюсь моложе.

— Ну, будет тебе, папа. Ты сто лет проживешь.

— Хотелось бы и мне так думать, сынок. Но в прошлом году я похоронил трех своих товарищей по университету. Сразу трех за один год. Быстро стали мы умирать… Так поезжай и посмотри еще раз и узнай, какие сейчас цены на лес. Хочешь, поедем вместе?

— Тебе-то не стоит беспокоиться.

— А если я отсюда наведу справки? Или ты не хочешь, чтобы я ввязывался? Идея твоя, я не хочу тебе мешать.

— Ладно, займусь, — сказал Джордж Локвуд.

У самого отца не было повода вторгаться на территорию Уиннов, но он подыскал предлог для Джорджа. Поспешность, с какою Джордж ухватился за этот предлог, удовлетворила любопытство Авраама: Джорджу хотелось навестить девицу Уинн, он лишь ждал удобного случая.

Джордж Локвуд приехал в Хиллтоп, заказал номер в скверной местной гостинице и нанял извозчика, болтливого ирландца по имени Кейн. (Джордж Локвуд и не подозревал, что отец хитростью толкнул его на тот же маневр — сочетание коммерческих дел с амурными, — который сам когда-то совершил в отношении Аделаиды Хоффнер.)

— Вы, случайно, не приглядеть ли чего приехали? — спросил Кейн.

— Случайно — да, — ответил Джордж.

— Насчет угольных участков? Тогда…

— Нет, не угольных.

— Потому что я хотел сказать… Оно, конечно, лишняя мелочишка не помешала бы мне, да совестно брать с вас деньги за пустое дело. Скажу вам правду, мистер Локвуд: не знаю, зачем вам нужна земля, но вы не найдете тут даже акра, на котором старый Том Уинн не закрепил бы за собой право добывать уголь, будь он трижды проклят, убийца, черная душа.

— Убийца?

— Вы новичок в этих краях, поэтому не знаете, что лет двадцать назад здесь произошло великое несчастье — убили семерых невинных людей. Уинны и их подпевалы добились того, что их осудили на виселицу.

— Это вы о братьях Молли Мэгуайерсах?

— Значит, вы про них слыхали?

— О том, что они были невиновны, не слыхал.

— И не услышите, если будете слушать Уиннов и их подпевал. А вам никто не говорил про отпечаток ладони на стене камеры в окружной тюрьме? Ручаюсь, что нет.

— Нет.

— Нет. Так вот, на стене камеры в тюрьме Моч-Чанк есть отпечаток ладони. А знаете, как он там появился? Утром в день казни один из осужденных приложил ладонь к стене своей камеры и торжественно заявил: «Бог мне судья, но я невиновен, и пусть отпечаток моей ладони на этой стене подтвердит мою невиновность». И вот этот отпечаток там по сей день. По сей день, сколько бы раз его ни соскабливали и ни смывали. Они не могут стереть отпечаток правой ладони невинного человека.

— И вы этот отпечаток видели?

— Я? Нет, не видел. Не приходилось мне бывать в окружной тюрьме, но это хорошо известно как протестантам, так и католикам. Нет, я его не видел, как наверняка не видел и старый Том Уинн. Но уверяю вас, что я сплю спокойнее старика Тома Уинна и всех остальных, кто не может ни смыть, ни соскоблить, ни закрасить доказательство своей вины.

Как Джордж и предвидел, на одной из улиц Хиллтопа он неизбежно натолкнулся на Терона Уинна.

— Что же вы не известили нас о своем приезде? — спросил Терон Уинн.

— Боялся, как бы вы не подумали, что я рассчитываю остановиться у вас. Да и пробуду-то я здесь всего один-два дня.

— И прибыли, конечно, по важному делу. Иначе не представляю себе, что могло привести вас в Хиллтоп в такую стужу.

— Да, я приехал по делу, только не знаю, насколько важному. Надеюсь, миссис Уинн и ваша дочь Агнесса здоровы?

— Миссис Уинн слегла было в постель из-за легкого приступа ревматизма, на который она всегда в это время года жалуется. Но теперь поправилась и опять на ногах, спасибо. Агнесса замещает кого-то в детском саду, и все мы готовимся к праздникам. Агнесса почти все рождество будет в отъезде, но я рад за нее. Скучновато у нас тут в Хиллтопе девушке, которая уже не учится. Не поужинаете ли у нас завтра? Я бы и на сегодня вас пригласил, да миссис Уинн не любит, когда ее застают врасплох.

— К сожалению, завтра мне ехать обратно, но за приглашение спасибо. И, пожалуйста, передайте им обеим привет.

— Ну, тогда на чашку чая. Приходите сегодня после обеда, — предложил Терон Уинн. — Они нередко чаевничают вместе.

— Что ж, если вы убеждены, что это не причинит миссис Уинн лишних хлопот…

— Для нее это будет повод показать вам свой чудесный чайный сервиз.

К своему удивлению, Джордж Локвуд обнаружил в Хиллтопе цветочный магазин. Дюжина оранжерейных роз, купленная им для миссис Уинн, послужила темой для разговора.

— Должно быть, вы купили их у Джимми Макгрегора, — сказала Бесси Уинн. — Узнаю его розы.

— Разве в Хиллтопе есть и другие цветочные магазины?

— У нас их три, — сказала Агнесса.

— На два больше, чем в Шведской Гавани, — удивился Локвуд. — Целых три цветочных магазина! А я, признаться, не ожидал и одного здесь найти.

— Это вас окружающая местность ввела в заблуждение, — сказала Бесси Уинн. — А между тем весной и летом здесь в каждом дворе цветы. Пусть хоть подсолнух, а цветет. Даже у шахтеров — по крайней мере, у англичан и валлийцев.

— У шотландцев и ирландцев — тоже, — добавил Терон Уинн.

— Да. Ханки редко сажают цветы, но все остальные — сажают. Может, и участки-то у них с этот вот стол, а все равно вечерами видно, как люди копаются в своих садиках. Ну, а овощи стараются выращивать все, даже ханки. Капусту, свеклу и прочее. Правда, в огородах работают в большинстве женщины.

— Удивительно. По-видимому, цветы скрашивают им жизнь, — сказал Локвуд. — Яркий цвет радует. Сам я мало смыслю в цветах. Вот мой дедушка — другое дело. И в цветах, и в деревьях отлично разбирался. С ним бы мне сюда приехать. Я ищу участки для лесоразработок.

— Боюсь, что ни одного продажного участка вы здесь не найдете, — сказал Терон Уинн.

— Все может быть продажным, — возразил Джордж Локвуд. — Вопрос в том, сколько заплатить.

— Да, это так. Но деловой человек не захочет покупать лес в этих местах. Компания моего двоюродного брата не продаст, другие компании — тоже вряд ли. Учтите, что эти пенсильванские немцы из Аллентауна опередили вас и захватили все, что оставалось незанятым.

— Об этом я сегодня уже узнал.

— Вам придется ехать дальше на север, но даже и там вы обнаружите, что все лучшие земли находятся в руках у нескольких семей. Говорят, что некоторые из этих земель были приобретены по два-три доллара за акр. Возможно, это преувеличено. Лет сто тому назад группа голландцев из Нью-Йорка скупила у индейцев земли в западной части округа Нескела. Часть леса там пока не трогают, на остальной же территории, насколько я знаю, лесозаготовительные работы идут полным ходом.

— А что будет, когда вы выкопаете здесь весь уголь?

— То есть через двести лет?

— Разве его хватит на двести лет?

— Так говорят, — сказал Терон Уинн. — Если у вас есть свободные деньги, вкладывайте их в акции какой-нибудь крупной угольной компании. Сколько бы вы ни заплатили за них сейчас, они непрерывно будут расти в цене. Стране с каждым годом все больше нужно будет угля.

— Да. И через двести лет здесь вообще жить будет невозможно, — сказала Агнесса. — И сейчас места эти уже довольно неприглядны, а представь себе, что будет через двести лет. Сплошные отвалы.

— Через два столетия, Агнесса, отвалы покроются горной растительностью. А вот мы с тобой будем… под слоем угольной сажи. Агнесса не понимает, что промышленность и процветание не даются даром.

— Я это знаю, папа. Помню, было время, когда у шахты номер двенадцать отвал был высотой всего лишь с наш дом, а теперь он — как гора.

— Ну, не совсем гора, Агнесса, — возразил отец.

— Признаюсь, мне бы не хотелось жить в угольном районе, — сказал Джордж Локвуд.

— Но признайтесь и в том, что вы не прочь были бы заняться таким прибыльным делом, как добыча угля. И если уж сравнить шахты с лесоразработками, то я не знаю, что хуже — отвалы или пустоши в сотни акров, где ничего, кроме пней, не осталось. — В голосе Терона Уинна прозвучали нотки раздражения.

— Пожалуй, нам лучше переменить тему, — встревожилась Бесси Уинн.

— Согласен, — сказал Джордж Локвуд. — Мистеру Уинну не нравится то, как влияет промышленность на ландшафт. Мисс Уинн это тоже не нравится, как, впрочем, и мне, и любому другому. Но, с другой стороны, никому из нас не нравится, например, слушать визг свиней на бойне, а скоблянку на завтрак мы любим все.

— Вот уж терпеть не могу скоблянку, — сказала Агнесса.

— А бифштексы? Корова не кричит так, как свинья, но если вы хотите кушать бифштекс, то учтите, что сначала надо забить корову ударом по голове. Туфли-то ваши, мисс Уинн, сделаны из кожи.

— Спасибо за информацию.

— Есть религии, которые запрещают людям носить кожаную обувь и пользоваться роговыми пуговицами, — сказал Джордж Локвуд.

— Оставим религию в покое, — предложила Бесси Уинн. — И бизнес — достаточно неприятная тема, а если начать обсуждать еще и религию, то мы испортим себе вечер.

— Миссис Уинн имеет в виду мои споры с Агнессой, а не то, что могли бы сказать о религии вы, мистер Локвуд.

— Я думаю, мистер Локвуд так меня и понял, не правда ли? — спросила миссис Уинн.

— Конечно, — подтвердил Джордж. — Мне хотелось бы сказать другое, если вы не сочтете это нескромным с моей стороны. Всякий раз, когда я бываю в вашем семейном кругу, мне хочется вызвать вас на этот разговор. То, что вы сказали о моем дедушке, мистер Уинн…

— О господи! — вздохнул Терон Уинн.

— Была правда, — продолжал Джордж. — И мне кажется, что мы никогда не поймем друг друга, если не посмотрим в лицо фактам. Не я убил двух человек. Меня в то время еще и на свете не было. И моего отца, по-моему, тоже. Но тогда — этим я не хочу оправдывать своего дедушку — люди жили, если можно так выразиться, более примитивно. Мужчины всегда носили при себе оружие — не могли не носить. У нас и сейчас есть фермеры, чьи деды ни за что не выходили на работу в поле, не прихватив с собой ружья. Это действительно так. Не знаю, как здесь, но у нас, когда мой отец был еще мальчиком, в лесах жили индейцы. Иногда они убивали фермеров, а их жен и детей уводили с собой.

— Они были доведены до отчаяния, эти индейцы, — сказал Терон Уинн, когда-то мечтавший стать миссионером.

— Доведены ли, нет ли, но согласитесь, что я говорю правду, мистер Уинн.

— Да, я слышал, что есть индейцы, которые живут в лесах округа Нескела.

— И белые тоже. Причем не только в округе Нескела, айв Лантененго. В Блу-Маунтинс есть семьи, которые даже не говорят на пенсильвано-немецком наречии. Только по-верхненемецки, как говорили еще сто лет тому назад. Живут на индейский лад, в городе никогда не бывают. Я это точно знаю. Фермеры наслышаны об этих людях и смертельно их боятся, потому что они дикари. Даже выглядят не совсем нормальными — по известной причине.

— По какой? — спросила Агнесса.

— Тебе, Агнесса, это не нужно знать, — сказала Бесси Уинн.

— Извините, я не должен был этого говорить.

— А, знаю. Из-за кровосмешения.

— Агнесса! — воскликнула Бесси Уинн. — Воспитанные люди о таких вещах не говорят.

— Это моя вина, — сказал Джордж Локвуд. — Так вот: как я сказал, если мы не посмотрим в лицо фактам, то как же мы поймем друг друга? Взять, к примеру, моего дедушку. Если бы я не знал, как было дело, то и вашего двоюродного брата мог бы принять за ужасного негодяя.

— Тома Уинна? — спросил Терон.

— Не знаю, правда это или нет, но ирландцы считают, что казнь семерых рабочих — дело его рук.

— Ирландцы — известные лгуны, мистер Локвуд, — сказал Терон Уинн. — Иначе их не назовешь. Каются в грехах, обещают исправиться, а все напрасно: пьяницы продолжают пить, драчуны — драться и так далее. Ведут себя, как дети, озорные дети, и образумить их невозможно. Говоришь с ними серьезно, а они смотрят на тебя с усмешкой, словно считают тебя безнадежно… Напомни мне это французское слово, Агнесса.

— Nai've[26].

— Nai've. Я пробовал обходиться с ними по-хорошему, как обходятся с детьми, и очень полюбил их. Вы можете, например, оставить деньги, и они даже цента не возьмут. Когда в нашей семье заболевал кто-нибудь, они переживали, заботились, точно мы — их близкие родственники.

— Например, миссис Райен, — сказала Бесси Уинн. — Когда Агнесса заболела крупом…

— Я помню миссис Райен, — сказала Агнесса. — Она обмотала мне шею фланелевой тряпкой, а грудь натерла чем-то липким.

— Неужели ты помнишь? — удивилась Бесси. — Тогда тебе всего три года было.

— От этой мази пахло овсянкой.

— По-моему, это и была овсянка. Припарка из овсяной каши.

— В таких случаях они бывают чрезвычайно добры, — сказал Терон Уинн. — Но в то время мы были молоды и жили не намного лучше их. Когда же я начал продвигаться по службе в компании… Какой здравомыслящий человек мог обвинить Тома в том, что он отправил этих головорезов на виселицу? Их судили по закону и признали виновными.

— Не знаю, — сказал Джордж Локвуд. — Но меня это не шокирует. То есть не шокировало бы, если бы ваш кузен в самом деле отправил их на виселицу. Судя по тому, что я слышал, они вполне этого заслуживали. Я уверен, что мой дед тоже воздал бы им по заслугам. Приходится защищать свою собственность, или же подобного рода люди могут ее отнять.

— Догадываюсь, к чему вы клоните, — сказал Терон Уинн. — Вы находите, что между Томом и вашим дедушкой есть нечто общее. Кто знает, может быть. Насколько мне известно, Том ни в кого не стрелял, но он всегда был вооружен.

— Ты ведь тоже когда-то ходил с оружием, папа, — сказала Агнесса.

— Это когда я работал в отделе оплаты.

— А ты стал бы стрелять в грабителя?

— Чтобы защитить себя.

— А может, деньги? — спросил Локвуд.

Терон Уинн улыбнулся.

— Видите ли, я и сам задавал себе этот вопрос всякий раз, когда вез на шахту жалованье. При нас были эти тяжеленные жестяные коробки с банкнотами и монетами. Банкноты были некрупные — достоинством не более двадцати долларов каждый, да и тех немного. Но вообще наличных денег мы раздавали помногу — часто по три тысячи долларов в день, что служило, я бы сказал, хорошей приманкой для бандитов. На большие шахты мы ездили в поезде, в казначейском вагоне с обрешеченными дверями и окнами, где и оставались, пока шла выдача денег. А в дни выплат на шахтах меньшего размера нас встречали на станции и отвозили в санитарной повозке, запряженной мулами, в контору. В зависимости от количества денег выезжало по три, четыре и пять кассиров. Всех нас вооружали дробовиками. Сижу, бывало, с обрезом на коленях и думаю: а что я сделаю, если сейчас налетчики появятся? Наверно, сделал бы то же, что остальные. Страшно представить себе, что это значит — выстрелить из такого ружья в человека, да еще в упор. Одно мокрое место останется. Это, наверно, и мешало грабителям нападать на нас. С таким обрезом и прицеливаться не надо: направь дуло в сторону человека и жми на спусковой крючок. Не знаю, может быть, я и пристрелил бы разбойника. А теперь отвечу на ваш вопрос: да, чтобы защитить деньги. И себя и деньги, потому что в этом случае одно связано с другим. Бандит нападал бы не на деньги, а на меня и, убив меня, взял бы деньги. Поэтому кто может сказать: защищал ли бы я себя или ящики с деньгами? И в том и в другом случае человек был бы убит. Я рад, что меня освободили от работы в отделе оплаты.

— Я тоже, — сказала Бесси Уинн.

— И ты, дорогая? Ты никогда мне этого не говорила.

— Не хотела, чтоб ты знал. Ведь они могли вернуть тебя на эту работу.

— Ну не удивительно ли это? Оказывается, ты втихомолку боялась за меня, а я и не знал ничего.

— А я не боялась, — сказала Агнесса.

— Нет?

— Нет. Мне казалось, что ружье ты носил только для проформы. Я ни на минуту не допускала, что тебе придется в кого-то стрелять. И уж конечно, никогда не предполагала, что кому-нибудь вздумается стрелять в тебя.

— Мы тоже выдаем жалованье в нескольких местах, — сказал Джордж. — Правда, больших выплат у нас не бывает, но налетчика я все равно пристрелил бы, если бы он не пристрелил меня первым. Сам я денег не выдаю, но деньги хранятся в нашей конторе. У нас есть главная контора, где отец осуществляет все свои операции и где работают бухгалтеры. Теперь я припоминаю, что и мы иногда держим в сейфе по три тысячи долларов мелкими банкнотами и монетами. У меня и у моего отца в ящике письменного стола лежат револьверы, и я без колебания пристрелю того, кто попытается нас ограбить. — Локвуд криво, с вызовом усмехнулся. — Конечно, вы можете сказать, что у нас это в крови.

— А я не стала бы стрелять в человека из-за каких-то долларов, — сказала Агнесса Уинн. — Я сказала бы ему: бери деньги и убирайся.

— А потом вызвали бы полицию? — спросил Джордж.

— Конечно, вызвала бы.

— Тогда я не вижу, в чем разница. Разве лишь в том, что в одном случае вы убиваете сами, а в другом — за вас это делает полицейский. Но если подойти к этому вопросу философски, то разницы нет. Верно, мистер Уинн?

— Философски? Пожалуй, вы правы. Но спорить с прекрасным полом в философском плане нам не следует.

— Ну что ты, Терон, право, — укоризненно посмотрела на него Бесси Уинн.

— Верно, папа, не надо считать нас умственно отсталыми, — сказала Агнесса.

— Милые дамы, я не думаю ничего плохого о ваших умственных способностях. Если говорить об уме, то в некоторых отношениях вы не уступаете мужчинам и даже превосходите их, — сказал Терон Уинн. — Однако вы иногда позволяете чувству и настроению влиять на ваши умозаключения. Вы согласны, мистер Локвуд?

— Боюсь отвечать на ваш вопрос откровенно после столь приятного вечера. Мне пора уходить и поэтому не хотелось бы оставлять о себе невыгодное впечатление. Большое вам спасибо, миссис Уинн. Мисс Уинн, мистер Уинн сказал мне, что в праздничные дни вас не будет дома. Не предполагаете ли вы по какой-либо счастливой случайности присутствовать на гиббсвиллской Ассамблее?

— Как вы узнали? Да, предполагаю.

— Чудесно. В этом году меня сделали действительным членом Ассамблеи, что позволяет мне считать себя в некотором роде вашим хозяином или одним из хозяев.

Джордж Локвуд остался доволен своим визитом к Уиннам. Разговор был оживленным, на грани спора, но им всегда удавалось вернуть его на безопасную почву, не доводя до ссоры. Он чувствовал, что Агнесса Уинн осталась о нем лучшего мнения, чем была раньше; уходя, он даже заметил на ее лице намеренно дружелюбную улыбку.



Как действительный член гиббсвиллской Ассамблеи, Джордж должен был внести свою долю на покрытие дефицита, если таковой появится, и отработать два года в комиссии по приему гостей. Взнос с каждого члена не превышал двенадцати долларов, обычно же балы приносили небольшой доход, который зачисляли в фонд следующего года. Как член комиссии по приему гостей, он должен был ходить с алой лентой через плечо и смотреть за тем, чтобы ни одна из пожилых дам не оставалась в одиночестве. После ужина члены комиссии уже не относились к своим обязанностям всерьез, и атмосфера бала становилась более непринужденной; это объяснялось отчасти тем, что самые пожилые успевали к этому времени разойтись по домам, а отчасти тем, что джентльмены по традиции выходили в раздевалку выпить неразбавленного виски или коньяка. Естественно, кое-кто из джентльменов не ограничивался одним глотком, так что к часу ночи, за час до конца бала, в зале становилось оживленно.

Джордж Локвуд знал в лицо почти всех гиббсвиллских членов Ассамблеи, поэтому приезжие гости сразу же бросались ему в глаза. Агнессу Уинн он заметил, как только она появилась. Поскольку со списком гостей он познакомился заранее, он знал, что она пришла в сопровождении Роберта Лидса. Лидс, избравший горное дело своей профессией, был родом из северной части углепромышленного района (Уилкс-Барре — Скрантон), но на практику приехал в Гиббсвилл, где престиж его семьи не мешал ему проходить обучение. Это был представительный на вид, совершенно лысый, несмотря на свои двадцать восемь лет, человек, воспитанник Эндовера и Йеля. Он так боялся вызвать неодобрение гиббсвиллских мамаш (и папаш), что не решился пригласить на бал местную девушку и предусмотрительно привел иногороднюю. Приглашение молодой женщины на Ассамблею считалось в Гиббсвилле очень серьезным шагом, но если некий Лидс из Скрантона приглашал некую Уинн из Хиллтопа, то на это смотрели менее серьезно; пока Роберт Лидс не отдавал предпочтения ни одной из местных девушек, жаждущие женихов гиббсвиллские родители могли, по крайней мере, еще на что-то надеяться.

До перерыва Джордж Локвуд даже не пытался пригласить Агнессу. После перерыва разрешалось приглашать партнерш «сверх программы», поскольку заранее составленные списки бывали к этому времени в основном исчерпаны.

— Боб, ты позволишь мне потанцевать с твоей дамой через танец? — спросил Джордж.

Лидс взглянул на свою карточку.

— Через танец — нет, только через два.

— Ну, пусть через два.

— Настоящая работорговля, — сказала Агнесса Уинн. — Ничего, еще настанет день, когда джентльмен будет обращаться с этим вопросом к самой даме.

— Никогда, — сказал Лидс. — И знаете почему? Потому что иначе девушки, на которых нет спроса, будут оставаться ни с чем. Они первые не захотят, чтоб спрашивали их. Мужчины будут танцевать только с хорошенькими. Верно, Джордж?

— Кроме членов комиссии по приему гостей. Не знаю, заметил ли ты, как я обхаживал сегодня некоторых дам. Но теперь я, пожалуй, сниму ленту и освобожусь от этой рабской обязанности. Мисс Уинн, не хотите ли получить в подарок эту алую ленту? Она очень пойдет к вашим зелено-голубым глазам. Нет? Боб, хочешь алую ленту? Она даст тебе право потанцевать со старой миссис Стоукс.

— Благодарю. Я уже имел это удовольствие. Не сегодня, а раньше… Между прочим, миссис Стоукс — моя хозяйка, она опекает меня и вовсе не такая уж старая.

— Я хотел лишь подчеркнуть разницу между нею и молодой миссис Стоукс — моей троюродной сестрой, — сказал Джордж.

Позже, когда они пошли танцевать, он сказал Агнессе:

— Мне все время кажется, что мы с вами не то что ссоримся а расходимся во мнениях.

— Да.

— Вы когда-нибудь задавались вопросом, почему это происходит?

— Кажется, нет.

— В самом деле?

— Ну вот, опять мы спорим. Вы ставите под сомнение мои слова, считая, что я задавалась этим вопросом.

— Да, я так считаю, Агнесса. — Он почувствовал, как она вся напряглась. — Ваше отношение ко мне настолько определилось, что такая умная девушка, как вы, неизбежно должна задуматься над причиной. Я-то знаю, в чем причина. Я вам не нравлюсь и, по-вашему, не должен нравиться, вы не хотите, чтобы я вам нравился. Однако когда мы вместе, между нами происходит нечто гораздо более значительное, нежели «нравится — не нравится».

— Вы уже были однажды помолвлены, не так ли?

— Нет, не совсем. У нас был уговор — мы пришли к согласию.

— И согласие перешло в несогласие?

— Если хотите, я расскажу вам. Все расскажу.

— Мне говорили, что родители этой девушки рассердились на вас за то, что вы не захотели помочь ее брату вступить в клуб. Если в этом была причина, то я — на вашей стороне. Для разнообразия.

— Я рад, что вы на моей стороне, но справедливости ради должен сказать, что были и другие причины. Главная из них — в том, что мы не подходили друг другу. Я не сразу это понял. Если бы не это, то все остальные причины ничего бы не значили.

— Я вам верю. Верю от всей души.

— И очень хорошо, что мы разошлись, какова бы ни была причина. Потому что если бы мы поженились, я бы все равно встретил вас. Не прошло бы и года.

— Встретили бы?

— Не прошло бы и года нашей совместной жизни, как она узнала бы, что я по уши влюблен в другую. Говорят, что женщины легко об этом догадываются.

— Вы, Джордж Локвуд, никогда ни в кого по уши не влюбитесь.

— Откуда вы знаете?

— Вы и сами этого не отрицаете, а только спрашиваете, откуда я знаю. Потому что вы никогда не позволите себе влюбиться.

— Боюсь, что вы правы. И хоть я с вами соглашаюсь, я чувствую, что влюблен. Впервые в жизни. Вы можете это понять?

— Да, могу. Потому что одно это искреннее признание перекрывает все полуправды и недомолвки. Да, я понимаю это состояние.

— Давайте скажем друг другу правду, Агнесса.

— Какой правды вы от меня хотите?

— Что мы любим друг друга.

— Хорошо, скажу. Мы любим друг друга.

— Это правда?

— Не надо начинать с сомнений. Не будем больше ни о чем говорить. Давайте потанцуем. Я люблю танцевать!



В сентиментальном порыве, что случалось с ним очень редко, Джордж Локвуд пригласил Роберта Лидса в дружки на свою свадьбу с Агнессой Уинн. Изысканно вежливый отказ Лидса едва не привел к расторжению помолвки.

— Проклятый сноб, черт его дери! — возмутился Джордж.

— Не надо так говорить, — запротестовала Агнесса. — Роберт — не сноб в твоем понимании этого слова.

— Интересно, долго ли пришлось бы копаться в прошлом самих Лидсов, чтобы найти то, что они предпочли бы скрывать.

— Я и без копания скажу тебе это. У Боба есть дядя, который был раньше евангелическим священником, а теперь занимается бог знает чем на Западе. Бросил жену с тремя детьми, бросил богатый приход и исчез. Исчез — и все. Возможно, есть причины, только их скрывают. Нет, к Бобу ты несправедлив.

— Уж эти мне угольные бароны! Все они одинаковы, все до единого. Твой отец не хочет нашего брака, потому что твой дядя не одобряет Локвудов. А по какому праву? Мой дед убил двух человек, а скольких он убил, сражаясь в рядах северян? Они это ставят ему в вину? Нет. Об этом они даже не упоминают, потому что никто из Уиннов в армию не пошел. Они сидели дома и богатели.

— Джордж, дядю Тома беспокоит главным образом не то, что сделал твой дедушка.

— Дядю Тома, дядю Тома.

— Выслушай меня, пожалуйста. Ты должен меня выслушать.

— Я слушаю.

— Ты всегда считал, что люди настроены против тебя из-за дедушки. Это правда, такие люди есть. Но дядю Тома тревожит не это. Жаль, что я вынуждена об этом говорить.

— Ну говори же, говори.

— Ты что-нибудь знаешь о двух сестрах твоего отца? О своих тетках?

— Разумеется. Они умерли от туберкулеза, но мой отец здоров, и у меня никогда не было даже признаков этой болезни. У моего брата и всех остальных членов семьи — тоже.

— Они умерли не от туберкулеза, Джордж.

— От туберкулеза, в окружной больнице.

— В окружной больнице, но по другой причине.

— От алкоголя?

— Нет. От воспаления мозга.

— От воспаления мозга? Это еще кто выдумал? Наглая ложь. Им было всего… Не знаю, сколько им было, только они болели туберкулезом в открытой форме и умерли очень молодыми.

— Спроси своего отца.

— Незачем мне его спрашивать, если он мне сам сказал.

— Спроси еще раз. Заставь его сказать тебе правду. Я не боюсь правды и охотно пойду за тебя. Но это несправедливо, что другие знают, а тебя держат в неведении.

— Охотно пойдешь за меня? Но после такого обвинения я, может быть, сам не захочу на тебе жениться.

Хотя вечер только еще начинался, он покинул ее дом и возвратился в хиллтопскую гостиницу. После того как помолвка стала фактом, нельзя было и думать о ночлеге в доме Уиннов. Поездки к Агнессе, связанные с пересадками с одного поезда на другой в неудобные часы, да еще ночевки в грязной гостинице служили серьезным испытанием его чувства. Он был сердит и на Агнессу, и на своего отца, поэтому на следующее же утро после бессонной ночи побрился, разведя мыло в холодной воде, и отправился тихоходным товарно-пассажирским поездом в Гиббсвилл: там он сделал пересадку и прибыл наконец в Шведскую Гавань, горя нетерпением обрушить на отца вопросы.

Утро было уже на исходе, когда Джордж прямо с вокзала приехал в контору компании Локвудов.

— Ну как, приятная была поездка? — спросил Авраам Локвуд.

— Мне надо поговорить с тобой. Сейчас же. — Джордж закрыл за собой дверь отцовского кабинета.

— Выкладывай. Хотя недурно было бы сначала поздороваться. Не люблю, когда ко мне врываются, как слон в посудную лавку.

— Отчего умерли мои тетки? Мои тетки по линии Локвудов.

— Вот оно что. Я вижу, тебе уже что-то нашептали. Очень хорошо, я отвечу. Тетя Рода умерла от ангины. Тетя Дафна умерла от заворота кишок.

— Ты же всегда говорил, что они умерли от туберкулеза.

— О людях, умерших в окружной больнице, часто так говорят. Обе они умерли там.

— Зачем ты лжешь? Как ты можешь спокойно сидеть и говорить мне заведомую ложь, зная, что мне известно другое?

— А что тебе известно?

— Обе были умалишенные и не болели никаким туберкулезом. Их отправили в сумасшедший дом.

— Хорошо. Умалишенные. И что же, Агнесса расторгла помолвку?

— Я бы не обвинил ее, если бы она расторгла. После всего того, что я наговорил ей вчера. Но если бы я знал правду, то ничего такого не сказал бы.

Авраам Локвуд собрался с мыслями и пошел в контрнаступление.

— Сядь, паршивый щенок, и помолчи. Слушай теперь, что я скажу. Кто ты такой, чтобы являться сюда и хамить отцу? Получай свою правду. Четыре года ты считал, что мои сестры, а твои тетки умерли от туберкулеза. От туберкулеза! Неизлечимой болезни. Ничего другого ты о своих тетках не знал и все-таки дважды собирался жениться, делал предложения. А ведь был убежден, что у тебя в роду туберкулезные больные. Ты сказал той девушке в Лебаноне, что твои тетки умерли от туберкулеза? Держу пари, что не сказал. И вот вдруг ты узнаешь, что они не умерли от туберкулеза, а их изолировали как умалишенных. Что хуже — туберкулез или помешательство? Туберкулез хуже, это подтвердит тебе любой врач. Нервные расстройства излечимы, я мог бы назвать десяток людей в нашем городе, которые избавились от этого недуга. А туберкулез передается по наследству.

— Безумие — тоже.

— Докажи. Докажи, что это — наследственная болезнь. Ты знаешь, отчего люди сходят с ума? Схватят какую-нибудь болезнь и теряют рассудок. Сифилис, например. Иногда это может случиться после скарлатины. Или перегреются на солнце и получают размягчение мозга. Или неправильно идут при родах, а мать, акушерка или врач случайно повредят черепную коробку, пока она еще мягкая. Мало ли причин. Голову чем-нибудь ушибут иди с лошади упадут. Это всегда связано либо с ушибами, либо с воспалительными процессами.

— Значит, ты хочешь сказать, что твои сестры болели сифилисом? — спросил Джордж. — Или их обеих столкнули с пони?

Аврааму Локвуду снова пришлось прибегнуть к испытанному средству — ко лжи.

— Твои тетки подцепили скарлатину. Сначала заболела Дафна, а от нее заразилась Рода. Ни та, ни другая не смогла одолеть болезнь. Это случилось давно, я тогда Не был еще женат на твоей матери. Они едва не умерли, но уж лучше смерть, чем это. За одну ночь они из здоровых, смышленых детей превратились в болезненных и слабоумных. Ничего не ели и чахли на глазах. Мало того, девочки перестали узнавать своих родителей. В конце концов отцу с матерью не оставалось ничего другого, как отправить их в больницу, иначе они сделали бы над собой что-нибудь. Хуже того, что они выстрадали, нельзя и придумать. Я уж не говорю о переживаниях родителей, которые видели их страдания, но не могли ничем помочь. Все доктора говорили одно и то же. Воспаление мозга после скарлатины — и никакой надежды на выздоровление. В таком состоянии они прожили несколько лет, пока Рода не заболела еще ангиной, а у Дафны не случилось заворота кишок. Можешь пойти в архив и посмотреть свидетельство об их смерти — о воспалении мозга там не сказано ни слова. Если бы они умерли от воспаления мозга или от туберкулеза, то так и было бы написано, но этого там нет. Если семейство Уиннов поднимет этот вопрос, ты не сможешь отрицать, что твои тетки болели воспалением мозга. Но болезнь эта началась после скарлатины, и не она послужила причиной их смерти. Теперь иди домой и подумай. Когда ты все обдумаешь, то поймешь, я надеюсь, что сын должен проявлять к своему родителю больше уважения. Иди, Джордж. Ты глубоко обидел меня, и мне не хочется обедать.

— Извини, папа. Прости.

Джордж Локвуд поехал к Терону Уинну и пересказал ему то, что наврал отец, а тот, как он и рассчитывал, передал все Тому Уинну; и эта искренность Джорджа, как бы отражавшая прямоту характера Авраама Локвуда, обезоружила Тома Уинна. Он перестал противиться браку и проникся к Локвудам уважением. По его настоянию (и при отсутствии серьезных возражений со стороны Терона и Бесси Уинн) свадьбу решили сыграть на озере Уинн. Это было огромное событие в жизни местного общества. Ни один из тех, кто был связан с угольной промышленностью, от управляющего шахтой и выше, не остался неприглашенным, к какой бы корпорации он ни принадлежал. В списке гостей, составленном Томом Уинном, значились углепромышленники и лесопромышленники, порохозаводчики, финансовые и железнодорожные магнаты, юристы, высшее протестантское духовенство, католический епископ, два прелата, губернатор штата, три члена сената штата и один член сената страны. Все понимали, что им предоставляется, быть может, последняя при жизни Тома Уинна возможность засвидетельствовать почтение этому человеку, и потому приглашение имело для них силу приказа. Вечером, за день до свадьбы, на запасных путях близ озера Уинн стояло девять специально забронированных пульмановских вагонов, а в день свадьбы все рабочие и служащие Уиннов, начиная с забойщиков и кончая управляющими шахтами, получили однодневный отпуск с сохранением содержания. Ничего подобного в этом районе еще не было. Том Уинн хотел быть уверенным в том, что празднество, которое он затевает, послужит образцом для всех будущих событий такого рода. Гостей, хотя они не говорили об этом, несколько смущало то обстоятельство, что их принимал не Терон Уинн, отец невесты, а престарелый господин с квадратной челюстью и с лицом, свидетельствовавшим о железной воле, однако они быстро разобрались, что к чему и кто есть кто. Если такой пир отцу невесты и не по карману, то, по крайней мере, он или его дочь — на достаточно хорошем счету у богатого родственника, что тоже неплохо.

— Ты не считаешь, что нам лучше было бы обвенчаться в хиллтопской церкви безо всей этой суеты? — спросил Джордж Агнессу за день до свадьбы.

— Честно говоря, нет. Денег у дяди Тома достаточно, а суета меня не волнует. У меня такое впечатление, точно я собираюсь не на свою свадьбу, а на чужую.

— Ты не чувствуешь себя невестой?

— Нет. Завтра почувствую. Придется играть эту роль, хотя я не очень хорошая актриса. Ему хочется, чтобы я была красива и выглядела скромно, как и подобает невесте. Ну, а на все остальное, связанное с этой свадьбой, я смотрю глазами постороннего человека. А ты что чувствуешь?

— Вероятно, то же, что должен чувствовать твой отец. Что надо быть на этом торжестве из вежливости. Не по отношению к тебе, а по отношению к твоему дяде. Если не считать мистера Уинна, больше всех доволен мой отец. У него с мамой тоже была пышная по тем племенам свадьба.

— Жаль, что нет твоей мамы.

— Да, — согласился Джордж. В действительности же мысль о матери у него ни разу до сих пор не возникала.

Пресвитерианцы Уинны и лютеране Локвуды нашли, что окрестные церкви — методистская, которую посещают валлийцы, и католическая, которую посещают ирландцы, — им не подходят, поэтому, когда Том Уинн предложил совершить обряд венчания у него в доме, никто, в сущности, не возражал. Такое решение влекло за собой необходимость ограничить число присутствующих на церемонии, но Тома Уинна это не огорчало. «Меньше будет слезливых женщин, только и всего». Однако венчание в доме Уинна вынуждало и жениха сократить свиту молодых людей, что пришлось Аврааму Локвуду не по вкусу.

— Жаль, что у тебя будет мало дружек, — сказал он Джорджу.

— Почему мало? Четырех достаточно. Пятым будет Пен.

— Больше-то лучше, — настаивал отец, думая об интересах Дела Локвудов.

— Почему же? — недоумевал Джордж. — Если бы венчание происходило в большой церкви — другое дело. Но раз гостей будет немного, то с моей стороны было бы нескромно привести с собой десять-пятнадцать дружек.

— Нескромно. Ты совершенно прав. — Авраам Локвуд радовался: его сын был настолько чуток к правилам хорошего тона, что уже теперь вполне удовлетворял одному из самых существенных требований Дела.

Жених и невеста выполнили все, что требовалось церковным и светским обрядами: торжественно шествовали, стояли, кружились в вальсе, прохаживались среди сотен мужчин и женщин, здороваясь с одними, выслушивая поздравления других, перекидываясь с кем-то словцом, окликая кого-то по имени, улыбаясь тем, кого они не знали или не узнавали в лицо.

Прием приближался к концу, пошел сильный дождь, гости засуетились, забегали между навесами, а Джордж и Агнесса тем временем скрылись в особняке и переоделись в дорожные костюмы. Кто-то вдруг крикнул: «Они уезжают!»; крик этот сразу превратился в хор голосов, толпа повалила в особняк и запрудила парадную лестницу. Агнесса стояла на первой лестничной площадке и испуганно смотрела то на толпу, то на Джорджа.

— Не бойся, они нас выпустят, — заверил он.

— Где твой букет? Ты не бросила нам свой букет? — крикнул ей кто-то.

— Я не знаю, куда он девался, — сказала Агнесса мужу.

— Не имеет значения, — успокоил он ее и громко попросил: — Будьте добры, пропустите нас!

— Букет! Букет! — скандировали гости, и Агнесса впервые почувствовала, что теряет самообладание. Скопление людей, полушутливое (только полушутливое!) требование букета, растерянный вид отца, тщетно пытающегося пробиться сквозь толпу, чтобы попрощаться с дочерью, — все это оказалось ей не под силу.

— Я боюсь, — прошептала она, сжав руку мужа.

— Никто тебя не тронет, — резко сказал он. — Кинут в нас щепоть риса — и все.

— Я не могу спускаться по этой лестнице. Ни шагу не могу сделать. Выведи меня отсюда черным ходом. Пожалуйста!

— А, черт! Ну, хорошо.

У парадного подъезда стояла пара лошадей, впряженная в экипаж, на козлах которого восседал личный кучер Тома Уинна. По мысли Джорджа, этот экипаж должен был выполнять роль приманки для гостей — усыпить бдительность наиболее рьяных весельчаков и дать возможность молодым незаметно выйти из дома черным ходом и сесть в запряженную мулами санитарную повозку.

— Выйдем через кухонную дверь и — бегом к повозке, — предложил Джордж Локвуд.

Хитрость удалась: пока гости толпились и шумели в особняке, у подъезда и на газоне, молодые уже располагались на одеялах в «мясном фургоне», как окрестили повозку шахтеры. Прошла еще минута, и мулы рысцой покатили их по направлению к железнодорожному полотну — примерно в трех милях от особняка, — где стоял наготове, паровоз с прицепленным к нему вагоном, чтобы отвезти их в Моч-Чанк. Когда они добрались до железной дороги, Агнесса все еще дрожала и еле переводила дух от волнения.

— Только без истерики, — буркнул Джордж.

— Ее-то я и стараюсь побороть. Извини, но я не могла тогда выговорить ни слова.

— Это ничего. Теперь успокойся. — В вагоне, кроме них, никого не было. — Никто больше не будет к тебе приставать. Мы приедем в Моч-Чанк задолго до отправления нью-йоркского поезда и никаких знакомых там не встретим. А в Нью-Йорк прибудем раньше одиннадцати.

Когда они сели в нью-йоркский поезд, Агнесса Уинн-Локвуд облегченно вздохнула.

— Все шло хорошо до самого конца, а потом вдруг что-то со мной стряслось. И все у меня получалось не так, как нужно. Не попрощалась с дядей Томом. Не бросила гостям цветы, хотя Рут Хейгенбек очень на это рассчитывала. И потом — эта толпа и бедный папа. Ты его видел?

— Нет.

— Никогда не забуду его лица. Хочет мне улыбнуться и не может. Его так сжали со всех сторон, так затерли, что он не мог ко мне пробиться. Мама-то со мной была, помогала переодеться, а вот папа… бедняга. Я знаю, что он хотел поцеловать меня на прощание.

— Будет тебе, Агнесса. Я же не собираюсь бросать тебя в Гудзон.

— Бедный Джордж. Я бы не винила тебя, если бы и бросил.

— Не возражаешь, если я выйду покурить?

— Конечно, нет. Я и сама бы не прочь. Но ты иди, а я пока прилягу.

В гостинице им был приготовлен номер люкс. Как только они вошли, Агнесса объявила, что хочет есть.

— Да и ты, должно быть, голоден. Весь день почти ничего не ел.

— Выпьем шампанского?

— Может, не будем, а? Неприятно мне это вино. Ничего я не хочу, разве что яичницу и чай.

— Хорошо. Яичницу на двоих. Чайник. Кофейник. И бокал шампанского.

— Очень хорошо, сэр, — сказал официант. — Минут через двадцать, сэр?

Агнесса распаковала вещи, повесила одежду в платяной шкаф, а все остальное разложила по ящикам, подошла к окну и посмотрела на полуночную жизнь Геральд-сквер. Больше заняться было нечем, а ужин еще не принесли. Она сняла жакет и осталась только в блузке и юбке.

— Ну скажи что-нибудь, — попросила она мужа.

— Что бы ты хотела от меня услышать?

— Обычно мы с тобой болтаем — не остановишь.

— Обычно — да, но сейчас другая обстановка.

— Поэтому я и хочу, чтобы ты поговорил со мной.

— Она ведь и на меня действует, Агнесса. Обстановка-то.

— Ах, да. Об этом я не подумала. Не ставила себя на твое место. Эгоистично с моей стороны. Но я рада, что и ты волнуешься. Кое-что матери объясняют дочерям, но мне не приходилось слышать, чтобы они учили, как поддерживать разговор в первую брачную ночь.

— Для разговоров у нас еще будет достаточно времени.

— Все равно мне хочется поговорить. Хоть пять минут.

— Ты уже говоришь. Продолжай.

— Но ты мне не помогаешь. А вот и ужин.

Тактичный официант принес не один, а два бокала шампанского. Когда он вышел, Джордж Локвуд поднял свой бокал.

— За тебя, Агнесса. Надеюсь, ты будешь счастлива.

— Конечно, буду, Джордж. Что-то свело же нас с тобой. Что именно, я не совсем понимаю, но оно есть. — Они чокнулись, отпили из бокалов и сели — впервые в их супружеской жизни — за общий стол.

— Не так уж я и голодна, как думала, — вдруг сказала Агнесса. Она встала и ушла в спальню, закрыв за собой дверь.

Минут через пятнадцать — двадцать он тоже встал и открыл дверь. В спальне было темно, Агнесса лежала в постели.

— Ты не спишь? — спросил он.

— Господи, он еще спрашивает. Разве можно заснуть в таком состоянии?

Он разделся и лег рядом с ней на кровать. Агнесса лежала совершенно нагая. Он целый год не прикасался к женскому телу и теперь с жадным нетерпением принялся гладить ее, и она обняла его за шею. Щекой он ощутил ее неподатливую, почти мальчишескую грудь. А он так долго жаждал женщины! Когда он овладел ею, она вся отдалась своей страсти, испытывая наслаждение и боль одновременно. Потом он обмяк, а она долго не могла понять, что уже все. За это время они не проронили ни звука. Она заговорила первой:

— Ты научишь меня, да?

— Да, — ответил он, хотя знал, что вряд ли сможет научить ее быть такой, как Лали Фенстермахер.



Когда умер Том Уинн — это случилось через год после замужества Агнессы Локвуд и через пять месяцев после ее первого выкидыша, — она унаследовала сто тысяч долларов, которыми могла распорядиться в любое время, и пятьдесят тысяч — на воспитание детей, если они у нее будут; если же в течение десяти лет у нее не сохранится ни одного ребенка, то и эти пятьдесят тысяч станут ее собственностью. Деньги небольшие по сравнению с личным состоянием Джорджа и с тем, что сулило ему наследство от отца, но все же это был ее собственный капитал. Деньги на детей лежали в одном из банков Уилкс-Барре, в семидесяти милях от Шведской Гавани, а сто тысяч долларов были вложены в акции и другие ценные бумаги угольной компании Уиннов. Обратить их в деньги она могла, лишь предложив их сначала той же угольной компании.

— А хорошо чувствовать себя независимой, правда? — спросил Джордж.

— О да, — согласилась Агнесса. — Теперь мне не надо постоянно просить у тебя денег.

— Не замечал, чтобы ты просила их у меня «постоянно.

— Всякий раз, когда нужны деньги.

— Разве я отказывал тебе когда-нибудь? Или не доверял?

— Нет, ты очень щедр. Но я всегда должна была просить. Ну а теперь у меня есть немного своих, так что если я куплю тебе что-нибудь, то уже не за твой счет. Все-таки приятно сознавать, Джордж, что и сама можешь кому-то что-то дать.

— Да. Но со временем это становится несколько утомительным — все давать и давать. Сама убедишься.

— Ну что ж, отныне ты будешь не только давать, но и получать.

— Можешь поверить, что мне это будет в новинку.

— Что касается меня, то я никогда не могла давать столько, сколько хотела.

— Ты же никогда не жила в бедности, Агнесса.

— В бедности — нет, но денег нам всегда не хватало. За квартиру мы не платили и товары брали оптом в магазине компании. По железной дороге ездили бесплатно. Но у отца всегда было мало наличных денег, а маминым родным приходилось беречь каждое пенни.

— Зато теперь твой отец обеспечен. Как он намерен распорядиться своими ста тысячами долларов?

— Сначала свозит маму в Египет. Потом сядет писать книгу.

— О Египте?

— О нет. Нечто вроде истории семейства Уиннов в Соединенных Штатах, но главным образом о Томе Уинне. Он там расскажет о реках и лесах, по которым любит бродить. Он никогда не собирался сидеть взаперти в конторе.

— Не знаю, найдутся ли желающие купить книгу о Томе Уинне и о лесах. О своем деде я бы почитал книгу, а о Томе Уинне — нет. Если, конечно, твой отец не предполагает раскрыть какие-нибудь семейные тайны. Но, зная его, я этого не допускаю.

— Ты всегда почему-то считал, что дядя Том скрывает какие-то преступные тайны.

— Я убежден, что любой человек, у которого больше пяти тысяч долларов, скрывает преступные тайны.

— А на семью Локвудов это распространяется?

— Еще бы. В первую очередь.

— Но ты же честный человек. И твой отец — тоже.

— Пока не доказано обратное.

— Джордж, почему ты всегда становишься в позу этакого полумошенника?

— Это не поза, Агнесса.

— Мне кажется, ты хочешь быть таким, как твой, отец.

— Уж не считаешь ли ты моего отца мошенником или полумошенником?

— Он гораздо больше похож на мошенника, чем ты. Несмотря на свой возраст и на то, что он мой свекор, он иногда смотрит на меня так, что мне кажется, будто он меня раздевает.

— А когда я на тебя смотрю, тебе этого не кажется?

— Ты — другое дело. Стоит тебе лишь попросить… Да и просить не надо. Мы с тобой муж и жена, и, значит, между нами существуют эти отношения. Определенные отношения. А твой отец мне свекор, и подобные мысли ему не к лицу.

— Не повесишь же ты человека за его мысли.

— За мысли — нет.

— Ты сказала это таким тоном… Разве было что-нибудь, кроме мыслей?

— Со мной не было.

— А тогда с кем еще? С кем-нибудь конкретным?

— Возможно, это было только раз.

— Да неужели? Что же именно?

— То, что я видела. В прошлую пятницу. Он сидел в летнем доме, в своей качалке, а рядом с ним — дама, в она гладила его.

— Что за дама?

— Я ее не знаю. Прежде ни разу не встречала.

— Ну и ну! Прямо так — сидела и гладила? А ты где была?

— Стояла в оконной нише. На втором этаже. Я не знала, что он ждал гостей, и удивилась, заметив, что у него кто-то есть.

— И больше ничего не было?

— Это все, что я видела. Я наблюдала эту сцену минут пять, не меньше. Она его гладила, не прерывая беседы.

— А он что делал?

— Ничего, сидел — и все. Женщина была немолодая, но элегантно одетая. Возможно, они давние знакомые, только я никогда не видела, чтобы немолодые люди так себя вели.

— Да и я тоже.

— Я просто была потрясена. Немолодые люди, разговаривают, смеются, и при этом она его гладит.

— Интересно, кто это мог быть. Но вряд ли я узнаю. Если, конечно, она не придет к нам опять. Ты ее признаешь, если встретишь во второй раз?

— Думаю, да.

— Мой отец — старый плут, причем без всяких «полу».

— И ты этому ужасно рад. Гордишься им… Несолидно это — сидеть в качалке и чтоб какая-то женщина тебя гладила.

— Может быть, и несолидно, а все же молодец старик, что у него еще есть искра. Хотел бы я быть таким в его возрасте.

— А сколько ему лет?

— Около шестидесяти, по-моему. Родители ведь никогда не говорят, сколько им лет.

— Когда мне будет шестьдесят, я уж как-нибудь постараюсь быть посдержаннее. И как отнесутся к этому мужчины, мне безразлично.

— Тебе — да, но не им. Твой отец…

— Не будем говорить о моем отце.

— О моем-то мы говорим.

— Потому что ты гордишься своим отцом. Восхищаешься им. И хочешь быть таким же, когда состаришься. Что ж, ты, наверно, таким и будешь, раз тебе этого хочется. И найдешь женщину, которая будет тебя гладить.

— А ты — не будешь?

— В летнем домике с твоим отцом была ведь не твоя мать. Это женщина из его прошлого.

— Ну, у меня в прошлом не было женщин.

— Не лги мне, Джордж. Это же глупо.

— Во всяком случае, все они забыты, Агнесса.

— От души надеюсь, что это так.

Агнесса Локвуд не стала возражать, когда выяснилось, «что Авраам Локвуд намерен жить в одном с ними доме. Дом был большой, со слугами и с просторным двором. На втором этаже было пять спален, гостиная и ванная в конце коридора. Спальню, смежную с его собственной, Авраам перестроил во вторую ванную, предоставив, таким образом, максимальные удобства и себе и другим. Старик (так он называл себя и так звали его за глаза остальные) пил утренний чай в спальне в семь часов, но потом очень долго брился и одевался, так что Джордж стал ходить на работу один. Бывали дни, когда Авраам появлялся в конторе лишь около полудня, а то и вовсе не приходил. Чем он болеет, никто не знал, потому что врачей он не посещал и ни на какие боли не жаловался. Но он постоянно чувствовал усталость, физическую усталость, поэтому то и дело напоминал Джорджу, что когда Пенроуз закончит Принстон, то ему придется самому посвящать младшего брата в сложности бизнеса. „Мне надо отдохнуть“, — говорил он обычно после обеда, хотя отдыхал уже всю первую половину дня. Джорджу переданы были все бразды правления, и через несколько месяцев после женитьбы его стали признавать в местных деловых кругах фактическим главой фирмы „Локвуд и Кь“. Более пожилым дельцам он представлялся загадочным, непредсказуемым человеком, в котором странно сочетались замкнутость Мозеса Локвуда с мнимой доступностью Авраама Локвуда. Мнение о доступности последнего было следствием контраста между стилем поведения Мозеса и его сына, однако этот обман, или самообман, превратился в убеждение и приобрел характер реальности. Люди не знали, что Мозес Локвуд был олицетворением простоты по сравнению с изощренной скрытностью своего сына; не знали, что Мозес Локвуд был обречен на изоляцию из-за дурной славы, которую снискал своими необузданными поступками; не знали, что Авраам, отдавший себя служению Делу Локвудов, рассматривал человеческие отношения исключительно пол углом зрения их полезности Делу.

Агнесса уже привыкла к тому, что свекор в утренние часы находился дома. В это время она бывала занята домашними делами, но не настолько, чтобы не перемолвиться с ним словцом. Страх, который она испытывала перед ним из-за того, что его стеснялась, исчезал по мере того, как росла ее уверенность в себе, и уступал место любопытству. То, что Авраам быстро уставал, не вызывало сомнений — физически он действительно ослаб. Но ум его не утратил живости, и слушала она его с интересом, даже; если их беседы бывали непродолжительны, — у нее создавалось впечатление, что он намеренно старался составить ей компанию.

Отношения Агнессы Локвуд со свекром продвинулись настолько, что, вступив во второй год замужества и снова забеременев, она не только еще больше сблизилась с, ним, но и приобщилась к тайне Дела Локвудов. Однажды утром Авраам позволил себе спросить:

— Агнесса, вы опять в положении?

— Я? Да. Разве заметно?

— По животу — нет. По глазам.

— По глазам?

— Да. Такие глаза, как у вас, меняются больше, чем карие. Карие остаются карими, голубые же делаются либо серыми, либо синими. Зависит от того, как человек себя чувствует. Цвет ваших глаз выдает и гнев и радость. Иногда он меняется поминутно. Вы не умеете хранить тайны, Агнесса. Что касается этой конкретной тайны, то я и не хотел, чтобы вы ее хранили от меня. Конечно, Джордж уже знает.

— Конечно. Джордж и доктор Шваб. Больше пока никто. Родителям я еще не писала. Они могут прервать свое путешествие, а я этого не хочу. Времени у них вполне достаточно, чтобы успеть вернуться домой.

— Он много для меня значит, этот ребенок. Разумеется, и для вас с Джорджем, и для ваших родителей, но для меня, пожалуй, больше всех.

— Вы это уже говорили. До того как я потеряла первого ребенка.

— Ну а сейчас — тем более. Я старею и хотел бы увидеть внука. Но дело не только в этом, Агнесса. Я думаю о более далеком будущем, о том времени, когда меня уже не станет, а у моего внука появятся собственные внучата.

— Этого все хотят, не так ли?

— Сомневаюсь, что другие придают этому столько значения, сколько я. Всю жизнь я загадывал на четыре поколения вперед.

— На четыре поколения? Почему на четыре?

— Внуки моих внуков появятся в пятом поколении.

— Но вы их никогда не увидите. Какое вам до них дело? Это же не королевская семья, так что вам нечего беспокоиться.

— Нечего беспокоиться? Наверно, так.

— И почему вы ограничиваетесь четырьмя поколениями? Почему не шестью?

— Потому что четыре поколения после меня плюс мое поколение и поколение моего отца дают шесть поколений, охватывают два столетия существования нашего рода в этом городе.

— А я не стала бы рассчитывать, что наши потомки через пятьдесят лет захотят жить именно в этом городе. У Пенроуза, например, уже сейчас нет такого желания, а что будет с моими детьми, один бог ведает.

— Заставьте их жить здесь. Если вы мне это обещаете, Агнесса, то я оставлю вам миллион долларов.

— Этого я вам обещать не могу, мистер Локвуд.

— Вы же будете авторитетом для своих детей, Агнесса. Убедите хотя бы одного сына остаться здесь, с меня и этого довольно.

— Не могу обещать. И влиять на них не обещаю. Вот мой отец хотел стать миссионером, а вместо этого всю жизнь проработал в угольной промышленности.

— И был счастлив.

— Нет. Человек не может чувствовать себя счастливым, если всю жизнь занимается не тем, чем хотел. Вот почему мой отец не сумел добиться в компании Уиннов более высокого положения. Мало к этому стремился. Отрабатывал свои часы, получал то, что ему причиталось, — и все. Лишь бы семью прокормить.

— Но миссионерская служба тоже могла бы ему не понравиться.

— Неизвестно. Он так и не испробовал. Вам вот здесь нравится, Джорджу — тоже. Ну а как я могу ручаться за сына, который, может быть, у меня родится? Шведская Гавань — приятный уголок, особенно по сравнению с теми городами, где мне приходилось жить, но ведь Локвуды не относятся даже к числу ее основателей.

— Совершенно верно. Однако именно здесь мой отец положил начало роду, завоевавшему известность. Теперь это — уже наш город, Агнесса. Он весь в наших руках.

— Стало быть, вы все-таки считаете свой род чем-то вроде королевской семьи?

— У нас в стране королевские семьи не в моде.

— Ну, тогда — аристократии. Вы этого хотите, мистер Локвуд?

— Как бы вы его ни называли, в ваших устах мой план превращается в недостойную мечту мелкого честолюбца. А это не так, уверяю вас. Семейство Уиннов стремилось к этой же цели, дело лишь в том, что вашему дяде не хватало воображения. Прошу не принимать этого на свой счет, Агнесса, но вы знаете не хуже меня, что Том Уинн нажил себе богатство тем, что выкапывал из земли уголь и уродовал местность. Лесов не стало. Мы же хотим другого. Конечно, и мы наживаем деньги. Но когда-нибудь — возможно, еще при жизни вашего мужа — мы станем хозяевами всей территории между нашим городом и Рихтервиллом. Аккуратные, чистенькие городки, богатые фермеры, получающие вполне приличный доход, и во главе всего этого — мы. Вы с Джорджем или ваши дети. Здесь, в этом городе, жить будут Локвуды, подобно тому как в Нью-Йорке — Морганы, а в Филадельфии — Дрексели.

— А после Рихтервилла? Очевидно, Гиббсвилл? Ваш план можно расширить.

— За Гиббсвилл браться уже поздно, там хозяйничают Морганы и Дрексели. А в Рихтервилле родилась моя жена, так что ваш муж пользуется там некоторыми правами. Это выглядит грандиозно — завладеть одиннадцатью милями сельскохозяйственных угодий с двумя селениями. Мы с легкостью могли бы приобрести их и сейчас, если бы наш капитал не был вложен в более прибыльные предприятия. Когда-нибудь Джордж приберет к рукам рихтервиллский банк, а с ним — и большую часть ферм на пять миль к востоку от Рихтервилла. Поскольку местным банком мы уже овладели, сейчас мы распространяем наше влияние на запад.

— Ну и ну! Настоящее княжество.

— В этом нет ничего необычного, Агнесса. На Западе встречаются поместья с радиусом в сорок — пятьдесят миль. Некоторые старинные испанские семьи владели целыми штатами. На Востоке это исключено. Слишком здесь все застроено и много железных дорог. Лично я не хотел бы здесь расширяться. Все, на что я рассчитываю, это — взять под свой контроль Шведскую Гавань, город моей жены и земли, пролегающие между ними.

— А каковы ваши планы насчет территории к югу и к востоку от нас?

— На юге у нас есть небольшие владения, но в остальной части округа я не заинтересован. Лесами и крупными плотинами там владеет моргановская Железорудная компания. Земельные угодья к югу отсюда слишком холмисты, их трудно обрабатывать. Надо углубиться на двадцать миль южнее, чтобы найти хорошие земли, а это уже территория немцев Рединга и Лебанона.

Воля Авраама Локвуда к жизни, его желание видеть первого внука оказались менее сильными, чем желание Агнессы Локвуд родить ребенка. Когда она была на седьмом месяце беременности, Авраам Локвуд умер от двухстороннего воспаления легких.

Гроб с телом Авраама Локвуда провожал весь город и вся южная часть округа, похороны были торжественными, многолюдными, в Шведской Гавани и в Гиббсвилле были мобилизованы все кэбы для траурного кортежа. Городские улицы, железнодорожные станции, некоторые частные резиденции и «Биржевая гостиница» были заполнены респектабельной приезжей публикой, Агнесса Локвуд, сильно располневшая в связи с беременностью, несколько удивилась такому скоплению людей, однако в ее памяти это событие запечатлелось благодаря двум другим обстоятельствам: в ту ночь, когда скончался Авраам Локвуд, она увидела — в первый и единственный раз — своего мужа плачущим; а в день похорон, вернувшись домой с кладбища, они встретили в холле нижнего этажа даму, которая подошла к Джорджу и протянула ему руку.

— Вы меня не помните, Джордж, но я вас знала, когда вы были еще мальчиком. Я — мать Стерлинга Даунса.

— Конечно, я помню вас, миссис Даунс. Очень любезно было с вашей стороны приехать.

— Теперь я уже не миссис Даунс, а миссис Викершем.

— Прошу прощения. Позвольте представить вам мою жену. Агнесса, это миссис Викершем. Я учился вместе с ее сыном в школе. Вы помните то лето, что провели на Ране, миссис Викершем?

— Помню и никогда не забуду. Ведь именно тогда я по-настоящему познакомилась с вашим отцом и матерью. Я лишь повидаться с вами зашла, Джордж, я спешу на поезд.

Она выпустила руку Джорджа, улыбнулась ему и Агнессе и торопливо вышла.

— Из самой Филадельфии приехала, — сказал Джордж.

— И была влюблена в твоего отца.

— Не знаю.

— Зато я знаю. Это — та самая дама, что была тогда в летнем доме. Вблизи она даже красивей.

— Боже милостивый! Сколько же лет у них это продолжалось? Ну, тебе надо отдохнуть, Агнесса. Не принимай пока больше никого. Все от тебя зависящее ты уже сделала.

Она улыбнулась.

— Все от меня зависящее я сделаю месяца через полтора.



Признательность, которую почувствовал Джордж Локвуд к Марте Даунс-Викершем, была особого свойства. Это не имело ничего общего с ее приездом отдать последний долг его отцу и, в сущности, почти ничего общего — с ней самой. Все дело в том, что Марта нечаянно, сама об этом не догадываясь, открыла ему, что у его отца еще при жизни Аделаиды была, по крайней мере, одна любовница, а Джорджу Локвуду как раз этот предлог и требовался для оправдания своего собственного романа с Лали Фенстермахер-Брауер.

Брак Лали с Карлом Брауером, адвокатом из Рединга, был вызывающе скоропалителен, так как ее родители хотели, чтобы все как можно скорее забыли о Джордже Локвуде. Фенстермахеры не послали Джорджу даже послесвадебного извещения, но он узнал о венчании Лали из газеты «Игл», выходившей в Рединге, и еще из двух филадельфийских газет. В «Игл» был указан домашний адрес Карла Брауера, которым Джордж Локвуд и воспользовался однажды утром, когда вернулся из своего свадебного путешествия.

— Мне нужно видеть миссис Брауер, — сказал он прислуге.

— Миссис Брауер или мистера Брауера? Если вы его хотите видеть, то он в конторе на Пенн-стрит.

— Нет, дело, по которому я пришел, касается миссис Брауер.

— Сейчас я ей скажу. Входите.

Через несколько минут к нему вышла Лали.

— Доброе утро, миссис Брауер. Я от фирмы Вонемейкера. — Эти слова предназначались для служанки.

Лали растерялась, но служанка, замешкавшаяся в холле, не видела ее лица.

— Ах, от Вонемейкера. Пройдите сюда, здесь мы можем поговорить.

Он вошел следом за ней в гостиную — длинную узкую комнату с единственной дверью.

— Принесли образцы? — громко спросила она.

— Они у меня в кармане.

Она понизила голос.

— Ты в своем уме? Говори скорее, если тебе нужно что-то сказать, и больше сюда не являйся.

— Долго я не пробуду.

— Ты ведь женат.

— А ты замужем. Женат. И жалею об этом. Мне жаль не только себя, но и тебя.

— Какое мне дело до твоих семейных неурядиц?

— Ты отчасти повинна в этих неурядицах. Я не могу без тебя.

— Слишком поздно, Джордж. Я теперь замужем, и у меня хороший муж.

— А у меня хорошая жена, но без тебя я все равно не могу. И теперь я знаю то, что хотел узнать. Что и ты без меня — тоже.

— Нет.

— Да.

— Уходи.

— Еще не время уходить. Я еще должен показать тебе образцы.

— Ты с ума сошел!

— В некотором смысле — да. Голубой будет несколько дороже зеленого, миссис Брауер.

— Голубой дороже? Я этого не знала. Она пошла в подвал. Но ты уходи, слышишь?

— Уйду, но приду опять.

— Я не пущу. Велю тебя не пускать.

— Перестань, Лали. Мы же не дети. Это серьезно. Я ухожу, но не отступаюсь от тебя. Когда ты будешь готова встретиться со мной, пришли записку в Гиббсвиллский клуб.

— Встретиться с тобой? Где?

— Где угодно. Можно здесь, когда уедет Брауер. Приходится же ему иногда уезжать.

— Здесь? В этом доме? Прислуга живет у нас постоянно, она никуда не ходит.

— Уволь ее и найди другую, которая ночует у себя дома.

— Уходи, Джордж. Ты совсем рехнулся. Карл убьет нас обоих. Он любит меня.

— А я, думаешь, не люблю?

— Нет! Нет! Если бы любил, то оставил бы меня в покое.

— Если через две недели ты не дашь мне ответа, я опять приду.

— Не надо, Джордж, Пожалуйста. Не приходи больше.

Джордж вышел из дома и, ликуя, зашагал по направлению к площади. Ее слабость возвратила ему чувство уверенности в себе. Через восемь дней Лали прислала ему записку: «В четверг в девять часов вечера. Калитка в переулке, с другой стороны дома. Со стороны улицы не входи. — Л.».

В девять часов было еще светло, и он, подходя к ее дому, подумал, что было бы разумней войти с улицы, затененной деревьями, чем с переулка, где нет деревьев; но он решил не нарушать ее инструкций и, смело открыв калитку, пошел по уложенной кирпичной дорожке к заднему крыльцу. Его не удивило, что дверь перед ним распахнулась, как только он ступил на крыльцо. Но здесь его ожидал сюрприз: перед ним оказалась совсем не робкая растерянная девушка, которую он представлял в воображении. Лали закрыла за ним дверь и обняла его, подставив губы для поцелуя. По тому, как она прильнула к нему, он понял, что теперь уже ничто не будет сдерживать ее страсти. Если она решилась на свидание с ним при таких обстоятельствах, значит, готова на все.

— Пойдем наверх, — были ее первые слова, и она взяла его за руку.

Постель там была уже готова, комнату освещал прикрепленный к стене газовый рожок. Она развязала ему галстук и расстегнула верхние пуговицы белого полотняного жилета.

— Не надо, я справлюсь быстрее, — сказал он.

— Как хочешь. — Она села на стул и стала смотреть, как он раздевается. — Одежды на тебе — как на женщине. У меня и то меньше.

— Наверно, так оно и есть.

— А теперь я. — Она встала и расстегнула на себе платье из льняной ткани. Они снова обнялись, ее беззастенчивые порывистые движения возбуждали его.

— Пожалуй, нам лучше лечь, — сказала она и, расположившись на кровати, подперла ладонями груди, как бы целясь ими в Джорджа.

— Вообрази, что ты — грудной младенец.

— Уже вообразил, — сказал он.

Некоторое время она лежала, положив ему на голову руки, потом вдруг встрепенулась, не в силах больше сдерживать себя:

— Теперь сюда. Скорее. Ну, скорее же!

Джордж заспешил. Когда он овладел ею, она вскрикнула и произнесла что-то нечленораздельное, похожее на немецкие слова. В этот миг он с радостью подумал: как хорошо, что, когда Лали была еще девушкой и проводила с ним время в гостиной своего дома в Лебаноне, они ни разу не пошли дальше поцелуя! Хотя любовный экстаз прошел, она не переставала ласкаться, нежно целовала его губы, глаза, руки, грудь.

— О, я люблю тебя, я так тебя люблю!

— И я тебя, Лали, — сказал он, и это была правда.

Некоторое время они лежали не двигаясь.

— Я еще не видел тебя с распущенными волосами, — сказал он. — Ты чудесно выглядишь.

— Они закрывают груди. У тебя грудь голая, а у Карла — вся в волосах, словно в шубе, вывернутой мехом наружу. — Она улыбнулась.

— Чему ты улыбаешься?

— Ты подготовил меня для Карла, а Карл подготовил меня для тебя и ненавидит.

— Видимо, так.

— Ты избегаешь говорить о Карле, потому что не хочешь, чтоб я говорила о ней.

— А зачем нам о них говорить?

— Ты ее не любишь?

— Не надо, Лали.

— Ты ревнуешь меня к Карлу.

— Да.

— А я тебя — к ней… Он весь черный от волос, даже спина заросла. Я не люблю его, Джордж. А он и любит меня, и ненавидит.

— За что ему тебя ненавидеть? У тебя есть кто-нибудь, кроме меня?

— Нет, нет, нет! Никогда. Только ты. Я ему говорю: имей терпение. Имей терпение. А он — нет: едва переступит порог дома, как сразу — давай. Пойдем наверх, говорю я ему, а он уже не может.

— Неужели он…

— Да нет, у нас получается. Но я должна уже быть в постели. Если я в постели, то он прямо с работы — ко мне. Не раздеваясь. Имей терпение, говорю я ему, ведь не все же такие, как ты. А он похож на быка, да и хочет быть быком. Другие мужчины спрашивают его, когда у него будет ребенок, и он приходит домой злой. Хочет взвалить вину на меня, но знает, что я тут ни при чем, за это и ненавидит меня. И зачем это мужики его дразнят?

— Нехорошо.

— Почему ты пришел ко мне, Джордж?

— Соскучился.

— И я соскучилась. Но тебе, Джордж, тоже, может быть, надо набраться терпения.

— С ней?

— Да.

— Но разлюбить-то тебя я все равно не смогу, Лали.

— Она холодная?

— Я бы не сказал. Просто — не подходит мне.

— Она тебя боится? Как мужчину?

— Нет. Не в том дело.

— Скажи тогда, в чем. О себе-то я рассказала.

— Не хочу, Лали. Не принуждай меня говорить на эту тему.

— Разве можно принудить тебя к чему-нибудь против твоей воли? Сомневаюсь.

— Ты думаешь, я эгоист? Возможно, ты права.

— Я не считаю себя вправе называть других эгоистами. Это я — эгоистка. Назначила вот тебе свидание.

— Ты не эгоистка, Лали. Никому и в голову не придет назвать тебя эгоисткой.

— Ради встречи с тобой я уволила прислугу. И наврала Карлу. Сказала ему, что эта женщина лентяйка, а она совсем не лентяйка. Она хорошая работница, и найти такое место ей будет трудно. Но для меня это был единственный путь. Карл не любит оставлять меня вечерами одну, Джордж.

— Значит, ты наймешь теперь новую?

— Карл не беден. Он и двух прислуг нанять может.

— Как же тогда мы сможем встречаться?

— А не лучше ли нам вообще не встречаться? Рединг — небольшой городок. Чего доброго, заметят, как я выхожу из гостиницы.

— Надо бы было вам бедствовать. Снял бы я у вас комнату на правах нахлебника.

— Шутки здесь неуместны. Карл способен убить человека. И меня в том числе. Его друзья посмеиваются над ним, а он приходит домой взбешенный. Не хотела бы я быть на месте этих мужиков, если он когда-нибудь выйдет из себя.

— А что если я дам ему адвокатскую практику? Позволит он мне останавливаться у вас, когда я буду приезжать в Рединг?

— Ты с ума сошел.

— Иногда бредовые идеи как раз и выручают. Впрочем, это идея, пожалуй, слишком бредовая. Поблизости от вас никто не сдает комнаты?

— Со столом? Видела я за углом в окнах объявления, только и эта идея — бредовая.

— Тогда вот что: я арендую помещение для конторы, и у меня будет предлог приезжать сюда время от времени.

— Контора с кроватью?

— С диваном. Поставлю письменный стол, кресла и диван. У нас в Шведской Гавани в конторе тоже есть диван, на нем отец отдыхает. Я подыщу помещение, хорошо?

— Только подальше отсюда. Все равно ведь, где бы твоя контора ни находилась, в вечерние часы я не смогу у тебя бывать. У нас теперь телефон, так что Карл всегда может позвонить домой, если допоздна задерживается.

— Тебе бы приятельницу завести. Такую, на которую можно доложиться.

— У меня есть приятельницы, которым я могу поверять свои тайны, только не такие, как эта, Джордж. Они перестанут уважать меня. Рано или поздно прекратятся в моих врагов, а Карл ничего не должен знать ни сейчас, ни через десять лет. Этим летом ты можешь приехать и снять здесь контору.

— Я сниму ее сейчас. Люди успеют привыкнуть к моим неожиданным поездкам и к осени перестанут обращать на них внимание.

— И так будет продолжаться всю жизнь, Джордж?

— Нет, Лали. Это не может продолжаться всю жизнь! Придет время, и ты сама от меня откажешься. Навсегда. Я это знаю. А ты?

— Я тоже. Но все же хорошо, что ты это сказал. Я не хотела, чтобы ты говорил мне неправду. Конечно, я знаю.

— Но когда ты откажешься от меня, на мое место придет кто-нибудь другой?

— Нет. Только Карл. Я выходила за Карла.

Она оставалась его любовницей в течение трех лет. Встречались они в самых разных местах: во второразрядных гостиницах Гиббсвилла и Филадельфии, что было рискованно; в конторе, которую снимал Джордж Локвуд, что было надежнее; в передней ее дома, где они могли предаваться лишь кратковременным эротическим забавам. А однажды их свидание неожиданно состоялось в отеле в Атлантик-Сити, где случайно оказались и Джордж Локвуд с Агнессой, и Карл Брауер с Лали. Знакомства между супружескими парами не произошло, но, когда Карл отправился в турецкую баню, Джордж пришел к Лали в номер.

— Ты не в своем уме, — сказала она.

— Никогда мне не отказывай, Лали.

Но Лали решила, что пришло время расстаться. Себялюбие Джорджа довело его до высокомерного безрассудства, и, хотя она не прогнала его в тот день, слова, сказанные ею на прощание, дали ему понять, что разрыв близок.

— А твоя жена мне понравилась, — сказала Лали. — Даже по ее виду можно сказать, что она на голову выше тебя.

— Другого мнения о ней я и не ожидал от тебя услышать, Лали. Чего я не мог бы сказать о Карле. Карл мне определенно не нравится.



За год совместной жизни Джордж Локвуд, несмотря на эти нарушения супружеской верности, не сделал ни одной ошибки, которая обратила бы на себя внимание Агнессы. В первый год замужества, резко отличавшийся от ее спокойной девичьей жизни в доме родителей, мысли ее были так заполнены, что у нее не оставалось времени на подозрения. Это был совсем иной образ жизни, к которому Агнесса не могла подготовиться ни по книгам, ни по рассказам. Надо было испытать все на себе, прежде чем обнаружить в этой новой жизни какие-то преимущества и определить, насколько она пригодна для роли жены. Ночью она позволяла Джорджу ласкать себя, как он хотел, и научилась извлекать из этих ласк удовольствие; но иногда он по нескольку ночей подряд не прикасался к ней, хотя она ждала ласки, и к этому тоже надо было привыкнуть. Днем она хлопотала по дому, занималась прислугой, меню и счетами, лавочниками и приказчиками, вела кое-какую светскую жизнь (в основном она общалась с гиббсвиллскими семьями). У нее был свекор, которого ей еще предстояло узнать и к которому предстояло привыкнуть. Была беременность, предоставленная целиком ее заботам. Был дом, который называли ее домом, тогда как он почти весь первый год казался ей каким-то временным обиталищем среди холодной пустыни. В период беременности ее одиночество скрашивалось желанием сохранить бившуюся в ней крохотную жизнь, которая была и не была ее жизнью; но то, что она увидела потом на простыне, оказалось всего лишь бесформенным комочком. После этого домашний очаг стал для нее совсем иным, чем прежде, когда она жила с Тероном и Бесси Уинн. Для нее уже не было возврата ни в старое убежище, ни к прежнему образу жизни, она и сама уже не могла стать тем, чем была. Она не оправдала своего назначения, но неудача, которую она потерпела, закалила ее не в меньшей степени, чем мог бы закалить успех. Да, преждевременные роды в известном смысле способствовали ее повзрослению, ибо она узнала конечную правду жизни и смерти. Это был год познания жизни, которое давалось иногда дорогой ценой, но в том, что она узнала (по крайней мере, в том году), было так много нового, что это новое воспринималось ею тогда лишь как запас практических сведений. Время для проницательности, здравомыслия, мудрости, предубеждений, анализа и обобщений еще не пришло. Агнесса Локвуд руководствовалась в своем поведении услышанным однажды термином: «хорошая жена», поэтому все практические сведения, полученные ею в том году, имели какое-то касательство к этой фразе и к ее горячему желанию соответствовать понятию «хорошая жена». Во время грозы скисает молоко; бакалейная лавка Крафта — лучшая в Шведской Гавани; самый удобный утренний поезд в Филадельфию отправляется из Шведской Гавани в восемь сорок пять; во время воскресных денежных сборов все Локвуды кладут на тарелку по доллару; Авраам Локвуд за завтраком любит намазывать на гренки несоленое масло; Джордж Локвуд не будет ласкать ее, если в спальне недостаточно темно; когда-то территория дома Локвудов была огорожена высокой кирпичной стеной; фермеры-протестанты в католический праздник вознесения не работают; скоблянка с поджаристой корочкой вкуснее: мисс Нелли Шуп — лучшая портниха в Гиббсвилле; Йок Миллер — это то же, что Джейкоб Миллер, а Ок Мюллер — то же, что Оскар Мюллер, и оба они служат в банке. Мозес Локвуд потерял нижнюю часть уха в битве на реке Булл-Ран; мистеру Хаймбаху, часовщику, который еще и настраивает рояли, разрешено входить через переднюю дверь, а всем остальным ремесленникам и мастеровым — через кухню; Пенроуз — хороший малый, но не очень способный студент.

Душевные переживания, привыкание к новой семье, домашние хлопоты, запоминание лиц, которые год назад вообще для нее не существовали, — и вот она уже вступила во второй год замужества. Второй год был во многом похож и во многом не похож на первый. Теперь, например, когда она ходила по утрам в лавку Крафта, люди уже не показывали на нее пальцем и не провожали долгими взглядами, она уже заметила в их отношении к себе как к невестке Авраама Локвуда нечто новое: полувраждебная вежливость уступила место непринужденной уважительности. Люди начинали привыкать к ней, а она — к ним. Первый год, казалось, был неповторимым по насыщенности событиями и впечатлениями, и многое она стала делать машинально, по привычке, так что теперь имела больше времени присматриваться к вещам, а более всего к людям, к лицам, к особенностям человеческих характеров. В первую очередь, разумеется, она стала наблюдать за Джорджем Локвудом, и как-то незаметно, безо всякой видимой причины в ее сознании сложилось убеждение в его неверности.

В первый год она смотрела на него как на собирательный образ мужчины, по его поступкам судила о мужчинах вообще. То, что он делает, думала Агнесса, делают и остальные мужчины. Ей потребовался год замужества на то, чтобы отделить Джорджа Локвуда от мужчин вообще, а в каждом мужчине перестать видеть Джорджа Локвуда. Будучи единственной дочерью в семье и сожалея об этом, она научилась обходиться без наперсниц, когда ей нужно было что-то решить для себя, и хотя такое положение затрудняло ей жизнь, оно вместе с тем развивало у нее склонность к самоанализу и внутренним сомнениям. Кроме того, она стала проницательнее в своих суждениях, увереннее в своих силах. Что-то ненормальное появилось в поведении Джорджа Локвуда, и поскольку неладное заподозрила она, значит, это имело отношение к женщинам.

Однако шли месяцы, а он по-прежнему ничем себя не скомпрометировал. Проблема состояла уже не в том, чтобы поймать его на какой-нибудь оплошности, а в том, чтобы не выдать себя несправедливым обвинением. Не располагая никакими фактами, она заставляла себя сомневаться в том, в чем в душе была уверена. Потом, с течением времени, она призналась себе, что он слишком хитер для нее, и стала невольно мириться с преступлением, в котором не сумела его обвинить. И тут она поняла, что боится его и боится возможной ошибки. Эти два чувства переплелись между собой и мешали ей высказать свои подозрения вслух. Она боялась его всегда, с самого начала; и все же, как только она призналась себе в этом, ее страх стал причинять ей меньше страданий. Одиночество, которое она познала, было вызвано, в частности, страхом перед ним. Она задавалась вопросом: не этот ли самый страх привел к тому, что она потеряла своего первого ребенка?

Откуда же этот страх? Если другие женщины боятся своих мужей из-за побоев, пьянства, скупости и прочего, то со стороны Джорджа Локвуда ничто подобное ей не угрожало. Лишь потом она обнаружила, что боялась, боится в нем того самого, что служило причиной ее неуверенности: его влечения к другим женщинам, того, что он может уйти к другой, а она уже не может без него жить. И она открыла главную, всеобъемлющую истину: она любит его. Это была не любовь в общепринятом смысле слова, не та любовь, на которую Агнесса Локвуд всегда рассчитывала, но поскольку она втайне гордилась своей индивидуальностью, незаурядностью, то считала, что и любовь у нее должна быть не такой, как у других. Ей представлялись возможности для другой — приятной, сладостной любви, но та любовь к ней так и не пришла, а эта осталась. После этого мысль о неверности Джорджа Локвуда перестала терзать ее; и, когда ей уже не требовалось никаких новых доказательств, когда он перестал казаться ей слишком хитрым, она готова была рассмеяться ему в лицо. Любовь ли порождена страхом или страх любовью — не в этом дело. Сладостная, приятная любовь все равно не для женщины, сумевшей полюбить Джорджа Локвуда. Вот это и было главным для Агнессы Локвуд: тот факт, что она способна полюбить его и действительно любит, доказывает ее самостоятельность и оригинальность. Она всегда верила, что эти качества у нее есть, и считала себя немножко умнее своих сверстниц, гордясь тем, что рассуждает не так, как они (то есть не повторяет все за родителями и учителями), и что ее вкусы не совпадают с их вкусами. Правда, муж ее относится не к тому типу мужчин, который она выбрала бы для своей сестры (если бы у нее была сестра), но она вышла за него и довольна этим, хотя зачастую жизнь с ним далеко не безоблачна. Она выбрала его себе в постоянные спутники, и если он бывал эгоистичным и равнодушным, то от этого не переставал быть ее спутником. В отношениях с ней он не поступался почти ничем личным, но это открытие она сделала уже после того, как узнала, что точно так же он ведет себя в отношении всех остальных. Иными словами, к ней он был не более жесток, чем к другим. Он со всеми вел себя так. С годами она убедилась, что настоящую жестокость он проявлял в отношении других женщин, кем бы они ни были. А у Агнессы Локвуд выработалось особое чутье, подсказывавшее ей, когда на смену одной женщины приходит другая; при этом она знала, что ни одна из них не занимает в его сердце по-настоящему прочного места. Те женщины приходили и уходили, а она, его жена, оставалась, и настал день, когда она смогла посмотреть ревности в лицо, признаться в ней задним числом, потому что ревность уже прошла.

Она была на седьмом месяце беременности, и врач сказал ей, что будет безопаснее, если она воздержится от половых сношений с мужем.

— Как долго? — спросил Джордж.

— Врач говорит, что три месяца, во всяком случае.

— Три месяца!

— Или четыре.

— Через два месяца ты уже родишь.

— Но я не знаю, как пройдут роды. Доктор говорит, что торопиться не следует, если мы предполагаем иметь еще детей. Я могу сделать тебе приятно и так.

— Одно другого не заменяет.

— Другого я пока не могу. Извини, Джордж. Хотя и я не бесчувственная. Груди так набухли, что больно дотронуться.

— Надеюсь, они такими и останутся. Я имею в виду их размеры, а не то, что до них больно дотронуться.

— Не знаю. Ты хочешь пойти к другой женщине?

— К какой другой женщине?

— Ну, есть же такие.

— Ты имеешь в виду шлюх?

— Да, но не таких, к каким ходят сельские рабочие. В Рединге и Филадельфии должны быть заведения. Я знаю, что они есть, я же не маленькая.

— А если бы я и вправду пошел в одно из таких заведений? Что бы ты потом сказала?

— Ты мог бы мне об этом не говорить.

— Значит, пока ты не знаешь, не очень будешь против?

— Знать-то я буду, но говорить мне не обязательно.

— Будешь знать? Каким образом?

— По твоему поведению. Ты делаешься не таким нетерпеливым.

— Не таким нетерпеливым? Разве это заметно по мне?

— Да, — ответила Агнесса. Она была уверена, что он сейчас раздумывает, не выдал ли он себя когда-нибудь, став на время менее нетерпеливым, но в темноте она не видела его лица.

— Что же ты ничего больше не говоришь? Ты спишь? — спросил он.

— Я жду, когда ты скажешь что-нибудь.

— Я думал. Значит, ты не возражала бы, если бы я пошел к продажной женщине?

— Возражала бы, но не захотела бы об этом говорить. Сочла бы, что ты как мужчина без этого не можешь. Женщины такого сорта потому и существуют, что мужчины слабы.

— Мужчины слабы?

— Да, нравственно слабы. Ими руководят инстинкты. Они готовы унизить себя ради минутного наслаждения, но задавался ли ты когда-нибудь вопросом: а что эти женщины думают о мужчинах? С женщинами такого сорта ты не стал бы показываться на людях. Ты считаешь, что такая женщина — падший человек, сколько бы ты ни платил ей денег. А как ты чувствуешь себя, переспав с нею? Конечно, ты ее не любишь?

— Я?

— Ты же имел дело с такими женщинами. Сам мне говорил.

— А, это ты о студенческих годах.

— Как может мужчина быть близок с женщиной, с которой ему неловко появляться на людях? Как может он вступать с нею в интимнейшую связь, если у нее перебывало в постели бог знает какое количество мужчин! За деньги. Какая мерзость. Если ты не можешь обойтись без такого удовольствия, Джордж, — дело твое. Ты знаешь, что и я не бесчувственна, но если собственный муж не может доставить мне удовольствие, то я проживу и так. Ты пытался возбудить во мне желание еще до того, как мы поженились.

— Тогда ты еще не знала, что это за удовольствие.

— Как ты ошибаешься. Женщина всегда это знает. Гораздо лучше мужчины. У женщины это проходит не так быстро, если она не равнодушна к мужчине. А если равнодушна, то она не лучше какой-нибудь твоей шлюхи. Я никогда не употребляла этого слова, но теперь не прочь его употребить.

— Но я против. Я не хочу, чтобы ты так выражалась. Леди это не к лицу.

— А джентльмену к лицу? Или ты считаешь, что можешь разговаривать и поступать не по-джентльменски, когда тебе заблагорассудится? Мне надо спать, Джордж. Доктор сказал, что я должна как можно больше спать.

— А я вот не засну.

— Жаль, если так. Спокойной ночи.

Из этого разговора она вынесла убеждение, что женщины, с которыми имеет дело ее муж, стоят на низкой общественной ступени; не говоря ни о ком конкретно, она сумела показать их ему в невыгодном свете. В последующие три месяца она не была уверена в его верности, но это уже почти не имело значения. То, что она ему сказала, засело у него в голове, она испортила ему удовольствие хотя бы на то время, пока не имела возможности жить с ним сама.



Джордж Локвуд был во всех отношениях хорошо подготовлен к тому, чтобы занять положение главы семьи, управляющего фамильными предприятиями и наследного хозяина Дела Локвудов; сложность заключалась лишь в том, что его отец никогда не давал Делу определения или названия, и это ставило Джорджа в странное положение: он должен был содействовать успеху предприятия, о существовании которого ничего не знал. У этого предприятия не было ни названия, ни марки, ни девиза, ни определенных принципов. Джордж лишь смутно угадывал какой-то особый умысел в том, как старательно отец посвящал его в дела, доказывая преимущества жизни в Шведской Гавани и объясняя, на каких основах следует строить свои отношения с людьми в светских и деловых кругах. Временами слова Авраама Локвуда о том, что накопление денег — дело сравнительно легкое, озадачивали сына; но потом Джордж, учившийся мыслить самостоятельно, а не просто копировать образ мыслей отца, решил, что старик говорит так для того, чтобы внушить ему побольше уверенности в своих силах. Ибо если тебя убеждают в том, что накопление денег — для незаурядного человека не такая уж сложная задача, то можно действовать не спеша, замедляя или ускоряя темп по своему желанию…

Но Джордж ошибался в намерениях отца: в действительности Авраам Локвуд хотел лишь привить сыну джентльменское отношение к наживе, научить его скрывать эту свою склонность к накоплению. Некоторые проекты Джорджа оказались удивительно удачными, и это радовало отца. Приятно было убедиться в том, что у мальчика практический склад ума, и искусство делать деньги, способности к которому мальчик продемонстрировал, перестало быть главным предметом учебы. Денег и без того накопилось достаточно, и Авраам Локвуд считал, что его капитал будет неуклонно расти по мере того, как растет страна; к тому же гарантией дальнейшего обогащения служило вложение капитала не в одно предприятие, а в самые разные. Авраам видел, что сыну нравится финансовая деятельность, поэтому на него можно положиться: он наживет денег больше, чем потеряет, и будет постоянно наращивать состояние, удерживая тем самым за собой лидирующее положение в местных деловых кругах; и поскольку эта забота теперь снималась, то Авраам мог обратить внимание Джорджа на другие интересы, влиявшие на успех Дела: обзаведение семьей и обретение чувства фамильной гордости. Первую задачу Джордж с готовностью выполнил, женившись на представительнице рода Уиннов, этот брак обещал свои выгоды, когда подрастут его и Агнессы дети. Что касается второго, то имя Мозеса Локвуда, зарекомендовавшего себя человеком отчаянным, скорее помогало, чем мешало Локвудам возвыситься во мнении жителей Шведской Гавани и даже Гиббсвилла.

Главную опасность для фамильной гордости представляли возобновившиеся толки о сестрах Локвуд, Роде и Дафне, и Авраам Локвуд ненавидел их до самой своей смерти, ненавидел за то, что несвоевременное напоминание о них заставило его лгать Джорджу. Он ждал, чтобы Джордж созрел, и тогда он сам открыл бы ему тайну своих сестер, а также посоветовал бы, как с этой тайной быть. Но у него не оказалось на это времени, и он не успел наладить с сыном прежних добрых отношений, при отсутствии же добрых отношений он не мог выбрать момент, чтобы посвятить Джорджа в безымянную мечту о Деле Локвудов.

И тем не менее Джордж Локвуд действовал в соответствии с требованиями мифического Дела и его покойного строителя. Авраам Локвуд поработал на славу.

— Иногда мне казалось, что отец предпочел бы остаться на военной службе, — сказал однажды вечером Джордж Локвуд Агнессе.

— Не думаю. По-моему, он хотел стать бароном.

— Бароном?

— Феодалом. Вроде английского герцога.

— А, я знаю, что ты имеешь в виду. Мне все это известно. Закупить всю территорию от нас до Рихтервилла? Был у него такой план. Мы с ним вместе его разрабатывали. Но я не думал, что ты о нем тоже знаешь.

— Он сам мне о нем рассказал. В припадке откровенности.

— Вот как? Должно быть, уже перед концом. Вообще-то он не очень любил на эту тему разговаривать.

— А со мной заговорил. Значит, захотел поделиться.

— Ну, разумеется. Он тебя любил — и не только за то, что ты моя жена.

— Не думаю, чтоб уж очень любил. Но я — твоя жена и к тому же ждала ребенка. Я перебила тебя. Ты начал говорить о желании отца остаться на военной службе.

— Так вот. Он рассказывал мне о своем прошлом, о том, как много видел интересных людей — иностранцев, послов и их жен. Он был создан для такой жизни, и, я уверен, ему отдавали должное. И тем не менее решил вернуться в Шведскую Гавань. Время от времени выезжал на какие-нибудь празднества в Филадельфию. Но после стольких лет жизни в столице здесь ему, наверно, было скучно. Возможно, он сделал это из-за деда. Тот старел и начал часто болеть. Странно и то, что вначале мой отец не производил впечатления человека, способного принять на себя ответственность за дела. В университете он слыл повесой. Водил дружбу с очень веселой компанией.

— Обычная история для молодого человека, — сказала Агнесса. — Но потом перебесился и взялся за ум.

— Наверно, ты права. То же самое, видимо, случилось и со мной. Но меня никогда не покидала мысль вернуться жить сюда. Никогда. Я ненавидел Нью-Йорк и не могу сказать, чтобы Филадельфия мне нравилась намного больше. Мои знакомые и в том и в другом городе считают, что я живу на окраине цивилизации, но, по правде говоря, я считаю, что они… Когда я еду в большой город, то всегда знаю зачем: либо делать деньги, либо их тратить.

— Иногда и для того и для другого вместе.

— Да, иногда и для того и для другого вместе. Деньги — в той или иной форме — участвуют всегда. Здесь я хожу в контору пешком, а в кармане у меня — лишь несколько монет на тот случай, если встретится нищий. В больших же городах деньги у меня всегда на уме… и в бумажнике. Все удовольствия, которые может предложить город, продаются и покупаются, поэтому и мысли возникают невеселые, когда туда приезжаешь. А когда идешь в гости к друзьям, то не думаешь о том, во что это тебе обойдется и сколько брать с собой денег.

— Об этом я как-то не задумывалась, но ты, конечно, совершенно прав.

— О да.

— Ты очень вдумчив, Джордж.

— Ты находишь? Это — от отца. И от деда, если уж на то пошло, хотя дед совсем не был похож на моего отца. Отец часто не показывал посторонним своего истинного лица, но под внешней оболочкой скрывалась очень глубокая натура. Очень. Правда, у него было то преимущество, что он получил хорошее образование и никогда не жил в бедности. Он был лучше воспитан и умел ладить с людьми. И в то же время никогда никому не позволял обмануть себя и не спускал хамства. Он мог быть очень резок с теми, кто переступал границы. Это был замечательный человек, образец элегантности. Кое-кто считал, что в Шведской Гавани такая элегантность ни к чему, но он старался не для Шведской Гавани. Холеный вид, модная одежда, тонкое белье и прочее — все это для себя, для собственного удовольствия. И всегда немножко себе на уме. Приятная наружность ничего, казалось, не скрывала, как будто он весь сейчас перед тобой. Но на самом деле не весь, ибо всегда что-то оставалось при нем, и то, что оставалось, и было его подлинным «я». Так он и умер, не дав никому из нас распознать себя.

— Все, что ты сказал, в равной степени относится и к тебе, — сказала Агнесса. — Ты не представляешь себе, насколько то, что ты рассказывал сейчас о твоем отце, может быть отнесено к тебе самому.

— Вздор, — сказал Джордж.

— Более того, иногда я думаю о тебе, как… Нет, не то. Начну сначала. Иногда, думая о тебе и твоем отце, я начинаю смотреть на тебя как на его второе издание. Вроде книги, первое издание которой автору почему-то не понравилось, и он спустя несколько лет внес в нее поправки и дополнения, хотя в основе своей книга осталась прежней.

— И кто из нас автор? Я изменил отца или отец изменил меня, когда я стал старше? Ты говоришь чепуху.

— Нет, не чепуху. Беда с этими аналогиями в том, что они слишком далеко нас заводят. То, с чем мы сравниваем вещь, не должно быть во всем ей подобным.

— Послушать тебя, так можно подумать даже, что ты пьяна.

— Признайся, ты не любишь, когда тебя сравнивают с отцом, поэтому нарочно сбиваешь меня. Но я все равно считаю, что вы похожи друг на друга. А различие между вами состоит главным образом в том, что ты смотрел на своего отца как на модель, требующую улучшений. И изменял ее. Не думаю, чтобы все твои изменения обязательно улучшили модель, хотя сам ты считаешь именно так. Ты — то же, что твой отец, только на поколение старше.

— А мой отец, следовательно, то же, что его отец, только еще на поколение старше? — спросил Джордж.

— Отнюдь нет. Насколько я знаю, твоему деду приходилось бороться, жить повседневными заботами. Ему не хватало времени ни на что другое. Но он создал твоему отцу условия, позволявшие думать о будущем, о своем общественном положении и положении семьи в целом. Ты продолжаешь начатое им дело, и в этом нет ничего нового. То же самое я наблюдала в угольных районах. Там есть семьи, которые, подобно вам, Локвудам, уже третье поколение живут в богатстве. И в Филадельфии, и вообще в Новой Англии: то же самое, ничего нового. Но для тебя это ново, и ново для меня, поскольку я в твоей жизни тоже играю какую-то роль.

— Вы подумайте!

— Да, играю. Уверена в этом. Почему ты женился на мне, а не на местной девушке из обеспеченной семьи? Потому, что, хоть мой отец и небогат, у меня большие родственные связи. Почему ты не женился на девушке из Гиббсвилла? Там много богатых девушек. Потому что брак не входил в твои планы.

— Так я же на тебе хотел жениться.

— Знаю, что хотел. Но кого бы ты ни выбрал себе в невесты, Джордж, жениться ради самой девушки ты бы не стал. Так же, как и твой отец.

— То есть мой отец не любил мою мать, а я не люблю тебя?

— Я не собираюсь это говорить, но думаю, что так оно и есть. Я не та женщина, которую ты хотел.

— Скажи тогда, какую я хотел, если ты так много знаешь.

— Я тебе нужна, — сказала Агнесса. — Я леди и очень хорошая хозяйка. Когда ты хочешь произвести на кого-то впечатление и показать, что у тебя за жена, я оправдываю свое назначение. Но в конце концов я догадалась, Джордж, что мою полезность ты ценишь больше, чем что-либо другое.

— И когда ты начала об этом догадываться?

— Когда? По-моему, в то самое время, когда стала понимать, что заблуждаюсь насчет тебя.

— В чем?

— Ну, ты красив, опытен. Довольно порочен, как мне вначале казалось. Казалось потому, что впечатление, произведенное тобой, вызывало во мне чувства, которых я либо не понимала, либо скрывала от себя. В общем, вела себя так же, как большинство девушек моего круга. Да, я считала тебя довольно порочным молодым человеком, но ведь и порок может быть привлекательным, ибо порочные люди располагают к себе. Порок человечен. Самые добродетельные девушки полагают, что они способны обратить зло в добро, а привлекательность остается. Не забывай, что мой отец хотел стать миссионером.

— Это он так говорил.

— Он верил в это, как верю я в то, что говорю о себе. Но когда мы поженились, я начала понимать, что ты не порочен. Ты хладнокровен, расчетлив, но не порочен. И не знаю почему, но в известном отношении я никогда тебя не удовлетворяла. Конечно, ты предпочел бы не говорить на эту тему, да и я не испытываю желания, но я ожидала, что ты научишь меня любить тебя так, как ты хочешь, чтобы тебя любили. Ты умел все, а я — ничего. У тебя был большой опыт, а у меня — никакого. Но тебе не хватило на меня терпения, и это, в сущности, помогло мне понять, что ты меня не любишь. Если бы любил, то…

— Но ведь живем же мы с тобой как муж и жена.

— Да, живем, но я не подхожу тебе. Я нужна тебе лишь для одного, что ты и делаешь в свое удовольствие.

— Ты тоже получаешь удовольствие.

— Теперь — да. Научилась. Хоть и без твоей помощи. К любви это не имеет отношения. Раз нет взаимности в одном, то нет ее и в другом.

— Ты часто первая начинаешь.

— Да. Почти всегда я. И редко — ты. О чем, по-твоему, это говорит?

— Не знаю, — ответил он. — О чем?

— Мне стыдно выразить свою мысль словами. Я никогда не предполагала, что мы будем с тобой так жить. Никогда не предполагала, что окажусь в таком положении. Сейчас я поняла, как может женщина унижать себя, да еще называть это любовью. Прежде я считала, что без любви не может быть близости, а теперь знаю, что может. И, узнав, перестала уважать себя.

— А я этого не заметил, — сказал он. — Мне кажется, самоуважения в тебе предостаточно.

— По-твоему, Джордж, правда — это лишь то, что тебе кажется, и больше ничего.

«Гость и больше ничего», — сказал он[27].

— И больше ничего, — повторила она.

Странно, но откровения, которые она позволила себе в этом разговоре, возбудили в ней неудержимое желание, и Джордж, почувствовав это, воспылал страстью сам. Но ни он, ни она в тот миг не помнили, что чувствам свойственны взлеты и падения, непостоянство и непредсказуемость. За той восхитительной ночью, во время которой они вели себя подобно случайным знакомым, одержимым эротоманией, последовали ночи разочарований, когда их холодная близость причиняла ей только боль, а ему — неудовлетворенность и раздражение. Их многословие не оставляло места нежности, столь необходимой для выражения искренних чувств.

Хотя Агнесса была нравственно сильной женщиной и считала (справедливо), что руководствуется в своей жизни сводом простых правил, перенятых от родителей, ее физические ресурсы оказались не на уровне духовных. Она страдала малокровием и несварением желудка. Однако она была не из тех, кто прибегает к помощи врачей при малейшем недомогании. За годы жизни в Шведской Гавани она не приобрела ни одной близкой подруги. Ее положение или, точнее, ее мужа в обществе не позволяло ей посвящать посторонних людей в интимные подробности, которыми делились между собой другие женщины; а эти другие, в свою очередь, не имели возможности делиться с ней своими тайнами в расчете на взаимную откровенность. Агнесса редко приглашала кого-нибудь к себе домой и лишь изредка бывала с мужем на самых важных торжествах в Гиббсвилле — балах, свадьбах, весенних приемах на открытом воздухе, на которых люди состоятельные считали себя обязанными присутствовать. Что касается приглашений на обед в частные дома местной знати, то они в Гиббсвилле практиковались редко, а в Шведской Гавани и совсем не практиковались. И в том и в другом городе женщины бывали друг у друга только днем, когда собирались поиграть в вист или в «500 очков». Иногда им случалось поговорить где-нибудь в бакалейной или мясной лавке, но этим разговорам часто мешали продавцы. Светские дамы Гиббсвилла встречались также в магазинах женских товаров и в шляпных салонах, но Агнесса такой возможностью не пользовалась, так как у нее была частная портниха, которая приезжала к ней два-три раза в год на дом, привозя с собой и выкройки и ткани. Миссис Колби приезжала поездом из Уилкс-Барре и жила у них по два-три дня в свободной задней комнате на втором этаже. Она рассказывала новости и сплетни, привезенные из Уилкс-Барре и Скрантона, но они мало интересовали Агнессу, поскольку касались людей, о которых она почти ничего не знала, кроме фамилий, сохранившихся у нее в памяти с девичьих лет. По этой причине визиты портнихи носили чисто профессиональный, деловой характер.

Когда бы Агнесса ни появлялась в городе, ее узнавали, люди кланялись ей с той долей учтивости или подобострастия, которая соответствовала скорее характеру отношения ее мужа с мужьями других женщин, чем их мнению лично о ней. И так было все годы, пока она жила в Шведской Гавани. Люди настолько привыкли смотреть на нее как на жену Джорджа Локвуда, что в обоих городах нельзя было найти и дюжины женщин (не говоря уж о мужчинах), которые звали бы ее по имени. У нее был большой дом, много прислуги и пара великолепных лошадей для выезда и была котиковая шуба с шапкой и муфтой из того же меха, так что, когда она входила в какой-нибудь магазин, другие покупатели расступались, давая ей дорогу.

Но когда она умерла, то оказалось, что сказать о ней людям нечего, и на похоронах ничего почти сказано и не было. Даже ее дочь Эрнестина была настолько подавлена отсутствием траурного настроения на похоронах, что ее собственная скорбь показалась ей напускной, и она не проронила ни слезинки. Выражение горя, которое видели на ее лице участники похорон, в действительности было вызвано тревогой за брата, не ответившего на ее телеграмму по поводу смерти матери. Когда траурные формальности закончились и последние посетители торопливо разошлись, Эрнестина сказала отцу:

— Боюсь я за Бинга. Не могу понять, почему он молчит.

— Это последняя капля, — сказал Джордж. — Чаша моего терпения переполнилась.

Она заметила, что у отца тоже есть заменитель скорби, и это помогло ей чуточку лучше понять его, как и самое себя.