"Опоздавшая молодежь" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)

Глава 10

— Когда он узнал, что я опять попалась, он загрустил, потом разозлился, разбушевался и в конце концов решил жениться на мне. Но ведь ему еще не было семнадцати, тут он совсем растерялся. Осмелев, он пошел к политику, но тот встретил его ужасно. Разумеется, он не был настолько примитивен, чтобы бросаться на лже-Джери Луиса с кулаками, но по бесцеремонности это было одно и то же. Мальчик вернулся окончательно пришибленный. Больше всего его напугало, что политик намерен выдать меня замуж за кого-то другого, кто и будет считаться отцом ребенка. Он страдал, не зная, что предпринять, и наконец стал уговаривать меня вместе покончить жизнь самоубийством. Он сказал: «Мне стыдно, потому что я знаю — отказать ты не сможешь». О, как ужасно я поступила по отношению к тебе, мой бедный лже-Джери Луис...

Икуко Савада лежала в постели и, волнуясь и всхлипывая, рассказывала мне все это. Слезы и кровь перепачкали бинты, закрывавшие две трети ее пораненного лица. Кожа на руках была так ободрана, что она не могла вытереть слезы, сочившиеся из-под бинтов. Врач хотел сделать ей успокоительный укол, но она воспротивилась, сопровождая свой отказ истошными воплями. Не переставая всхлипывать, она сказала, что хочет рассказать мне все до конца. Она была как никогда искренна, взволнованна и беспомощна, и сейчас к этой девушке под безобразными бинтами я начал даже испытывать что-то похожее на любовь. Я помню, как подобрал под дождем промокшую кошку, всю покусанную собаками; жалобно мяукая, она умерла у меня на коленях. Это было еще в воспитательной колонии, и я, вечно голодный, съел ее, но при этом плакал, вспоминая ее жалобное мяуканье. Икуко Савада в своей безысходной тоске стонала так же жалобно. Нет, даже еще жалобнее.

— И мы с лже-Джери Луисом решили покончить с собой. В Иокогаме нам отрегулировали мотор «фольксвагена», и машина могла легко выжимать сто пятьдесят километров. Ведь смерть — это скорость. Потом были еще всякие дела, и наконец мы поехали в горы Хаконэ к одной обрывистой каменной скале, которую заранее облюбовали. Стрелка спидометра перевалила за восемьдесят, и я, как зачарованная, не могла оторвать от нее глаз. Как раз тогда он сказал, что смерть — это скорость. Он распахнул дверцу и выбросил меня, а сам врезался в скалу и умер один. Сколько нужно было мужества, чтобы одному гнать маленькую машину на такой бешеной скорости и даже не попытаться сбавить газ. Мне теперь кажется, что он специально остался один, чтобы этим убить меня. Теперь меня всю жизнь будет преследовать ужас его смерти. Он понесся навстречу гибели, как Сент-Экзюпери...

— Хватит. Хватит, — сказал врач, подходя со шприцем в руке. Не знаю почему, его слова неприятно резанули меня. — Это уже бред. Что у него общего с Сент-Экзюпери? Хватит.

— Дайте ей досказать. Общее одно — то, что присуще всем мужественным людям, — сказал я, прибегнув к этой напыщенной фразе, чтобы заставить врача замолчать.

— Ну вот, а я валялась в траве у дороги. Был уже вечер. Люди, которые несли изуродованный труп лже-Джери Луиса, не заметили меня. Меня нашел хозяин гостиницы. Он всегда подслушивал, о чем мы разговариваем с лже-Джери Луисом. Свинья. Это он позвонил политику и предложил спрятать меня в гостинице, чтобы как-нибудь потушить скандал. Они и с полицией договорились. Бедный, одинокий лже-Джери Луис.

— Хватит. Говорю вам, хватит. Хватит.

— А что за записку он написал? — выкрикнул я, отталкивая врача, который оттеснял меня локтем.

— Шутка. Бедняжка лже-Джери Луис. Это его последняя шутка. А может, он и правду писал. Я ведь его ни капельки не любила. Я это поняла сейчас, когда не могла дождаться твоего приезда. Бедняжка лже-Джери Луис.

— Хватит. Хватит. Хватит!

Врач все-таки сделал ей укол, и она утратила силы к сопротивлению. Ожидая, пока она заснет, я стоял у кровати и смотрел на эту смертельно напуганную обезображенную девушку. Последние ее слова, которые мне удалось разобрать, были произнесены голосом, каким обычно женщины спрашивают: «Тебе было хорошо?» — скорее, для самих себя.

— Бедненький, бедненький лже-Джери Луис.

Забинтованные руки что-то искали, и я из жалости вложил в них свою руку.

— Вы что, хотите довести ее до помешательства? Хватит, — оттесняя меня локтем, в бешенстве закричал врач, охраняя свою полумертвую пациентку. — Хватит, и уходите отсюда!


Все это я рассказал политику, и о совместном самоубийстве, задуманном Икуко и лже-Джери Луисом, и о своем положении, и мы внимательно посмотрели друг на друга. Мы сидели в его номере на последнем этаже отеля, у окна, за которым лежал расплавившийся в летней жаре Токио, и кондиционер с легким жужжанием, точно в комнате летала пчела, овевал нас прохладой — и на наших лицах не было ни капельки пота. Моя первая атака закончилась, и обе армии, подсчитывая потери в живой силе, исподволь изучали позиции. Таково было молчание, воцарившееся между нами. Я понял, что политика мучают два чувства — любопытство и злоба. «Почему он с такой самоуверенностью полагает, что я улажу его дела?» — думает он. Я обыграл его в молчании.

— Ну что ж, надо признать, ты больно ударил своим маленьким кулачком по моему расслабленному телу, — сказал политик зло. Он как-то рассказывал мне, что одно время был директором спортивного зала, где проводились соревнования по боксу. — Но почему ты думаешь, что я стану улаживать твои дела?

— Потому, что вы политик.

— Сладко поешь, мальчик, — сказал политик.

Я игнорировал замешательство политика, вызванное моим рассказом, и продолжал как ни в чем не бывало:

— Вы восстанавливаете программу и даете мне возможность без всякого договора вести ее в течение десяти недель. Сотрудник студии, которого вы уволили за инцидент с «Дедом Альфа-альфа», ни в чем не виноват, и вы восстанавливаете его на работе. Одно слово «телевидение» вызывает в моей груди необычное волнение. И я теперь понял, как сильно мое желание иметь собственное телевизионное время. Я бы мог вести программу по своему усмотрению.

— Без договора... собственное телевизионное время... вести программу... Бред. Для чего тебе это? — сказал политик, пристально разглядывая меня, точно человек, увидевший диковинное животное.

— Чтобы сказать всем жителям Токио, сидящим у своих телевизоров, «нет». Сказать «нет» всем японцам. Больше ничего.

— А до этого ты пришел, чтобы заявить «нет» мне? — сказал политик. — Но я не верю в твои идеи.

— Только имейте в виду, если вы откажетесь, у меня достаточно средств, чтобы устроить скандал и провалить вас на выборах, — сказал я. — Скандал с моим нападением на вас заменить скандальным нападением на всех японцев — вот, что я вам предлагаю, это совсем неплохая сделка.

— Да, неплохая. Для меня, — сказал политик. — Но тебе-то от нее какой прок?

Я молчал, пытаясь изобразить на лице улыбку, которая бы передала всю мою враждебность к нему. И мне было противно думать, что я такой же мягкий, безвольный человек, каким был лже-Джери Луис.

— Ты говоришь, что хочешь сказать «нет». Говоришь, что хочешь сказать «нет» всем японцам. Но это же химера. Химера в мгновение ока промелькнет на экранах телевизоров. Человека, жаждущего этого, не найти даже среди политиков. Ты считаешь политику работой, позволяющей сказать «нет» всем японцам. И это химера, — став вдруг серьезным, заговорил Тоёхико Савада. — Попробуем разобраться во всем, сведя разговор к личности. Возьмем связь слов «политика» и «нет». Сказав мне «нет», ты меня провалишь на выборах. Но это вовсе не означает, что ты сказал «нет» всем подобным мне политикам — ты лишь провалил одного-единственного кандидата от консерваторов. Какой же идейный смысл набрасываться на человека, убежденного, что «политика — это сделать шаг вперед и укусить противника»? Уничтожить меня. Только меня. Другого политического смысла здесь нет. Если наша сделка не состоится и ты провалишь меня, чего ты добьешься? Ну, победит другой кандидат консервативной партии или — это один шанс из тысячи — радикал. И все твои угрозы не принесут никаких плодов и никак не отразятся на твоей жизни. Ты получишь крохотное удовлетворение, и все. Разумеется, я не хочу быть вовлеченным в этот скандал с убийством. И улажу твои дела. Телевизионная программа — тоже дело нетрудное. Но эффект удара — во всеуслышание прокричать «нет», — который ты перенесешь с одного человека на толпу, сомнителен. Твое политическое честолюбие в отношении толпы — вот что означает стремление сказать «нет» всем японцам. Но, чтобы достичь этого, тебе нужно стать Гитлером. В противном случае нет никакой разницы, будешь ли ты тоненьким голоском кричать свое «нет» в общественной уборной или в телевизионной студии. А через десять недель ты станешь еще более одиноким, чем сейчас, и уже навсегда потеряешь свой шанс.

Тоёхико Савада замолчал, опустил голову, закурил, и огонек сигареты, вспыхивая, время от времени освещал его лоснящееся лицо. Я прикусил губу. Сражение продолжалось, но теперь атаковали мою армию.

— Я предлагаю тебе новые условия. Будем откровенны. Икуко беременна и прервать беременность уже невозможно. Ребенок как будто при катастрофе не пострадал. Женская природа удивительна. Во всяком случае, чтобы избежать скандала, ей нужно выйти замуж. Она в отчаянии, уничтожена морально и теперь готова выйти за первого встречного. В нашем отвратительном мире найдется сколько угодно молодых людей, которые с радостью женятся на моей дочери, будь она хоть трижды беременна. Если жена узнает, что не ты отец ребенка, она постарается выбрать с ее точки зрения самого достойного. Но, мне кажется, и у тебя нет никаких причин отказываться от Икуко. Вот мое предложение. Мне правится твое стремление к протесту, это твое «нет». Женившись на моей дочери, ты на десять лет уедешь во Францию. За это ты отказываешься от всех своих угроз. Ну как? Чем не выгодная сделка? Я ведь даю тебе возможность порвать с жизнью внизу и войти в элиту. Возможность плюс гарантию. И более того, я даю тебе фору. Человек, принадлежащий к элите, не говорит обществу «нет». Для него лучше всего спокойно ждать. Ждать своего часа. Если ты согласен, скажем жене, что ты отец ребенка, убедим ее в этом. Она человек старых моральных устоев, и ей не останется ничего, как согласиться на ваш брак. Ну так что? Что ты выбираешь: отомстить мне и всем японцам или войти в элиту?

Я почувствовал вдруг, как последние остатки жизненных сил покидают мое исхудавшее, черное тело, почувствовал безумную усталость. Не знаю почему, но в ту минуту я подумал, с какой неимоверной силой, точно божество, меня влечет призрак золотой женщины. Это взволновало мое сердце, чутко уловившее, что я капитулирую перед политиком и женюсь на Икуко Савада. И я погасил в груди пустые слова об отмщении и почувствовал почти инстинктивно, насколько заманчиво на десять лет убежать за границу, подальше от того места, где был убит бродяга. Но я отдавал себе отчет и в том, что принимаю предложение политика вполне сознательно.

Еще мне хотелось бы написать, что я сделал это движимый и чувством — любовью, которую испытало мое сентиментальное сердце, столкнувшись с отчаянием, страхом, слезами беспомощной девушки. Не любовью, как физическим влечением, а любовью-жалостью, любовью, к которой примешивалось уважение к памяти лже-Джери Луиса. Но все же во мне звучал голос последней попытки сопротивления: мне нужна не такая женщина, которую я взял из жалости, а золотая женщина.

Политик, видя, как стыд заставляет меня все ниже опускать голову, прошептал усталым, сдавленным голосом (меня чуточку утешало сознание, что и для политика разговор этот был совсем не простым):

— Прежде всего нужно излечиться от наркомании. В тихом, спокойном месте ты придешь в себя. Ты уже принадлежишь к элите.


* * *

Эти воспоминания я пишу в психиатрической лечебнице бывшего русского православного монастыря на Хоккайдо. Я лег в эту лечебницу по совету Тоёхико Савада, чтобы излечиться от наркомании, и провел в ней десять недель. Врач сказал, что болезнь не перешла еще в хроническую форму. Затрудняет мое выздоровление лишь то, что я сам без достаточной любви, даже безразлично отношусь к своему физическому и духовному состоянию, сказал он. По его же совету я начал писать воспоминания.

Мое выздоровление шло успешно именно в то время, когда я писал главы первой части, особенно страницы, где рассказывалось, как я бежал из деревни, чтобы участвовать в воображаемой войне. Когда я приступил ко второй части, болезнь неожиданно снова ухудшилась. Я попытался, как историк, опираясь на определенную историческую концепцию, написать историю своей жизни. Моя концепция состояла в том, что летом 1945 года я безвозвратно опоздал на войну. Я даже думал назвать свои записки «Самооправдание опоздавшего на войну».

Однако больничный критик, киноактер, страдающий острым неврозом на почве мании боязни заболеть сифилисом, узнав о моей исторической концепции, сказал:

— Итак, человека делают сумасшедшим факты истории? Но скажи тогда, почему все твои сверстники не стали сумасшедшими? Если б я по неосторожности не переспал с актрисой, больной сифилисом в третьей стадии, я бы тоже не стал сумасшедшим.

В крови моего сознания плавают сотни миллионов спирохет. Критика моего товарища справедлива, подумал я, и прервал свои воспоминания, но зато моя болезнь усугубилась. Я хочу описать еще ужасный мазохистский сон, который я видел. В нем я изо всех сил занимался самооправданием за то, что опоздал.

В центре монастыря, построенного незадолго до времен профессора Кларка, стоит церковь. Ее наружные стены сплошь расписаны яркими картинами рая и ада. Страдания и муки импозантных покойников в аду изображены в отличие от буддийского ада крайне эротично. И так же, как рай наполнен радостью, немало радостей сулит и христианский ад. Что выбрать? Я стою перед проблемой выбора. Молодые обитатели психиатрической лечебницы предпочитают ад, и совсем не потому, что там изображены обнаженные женщины, просто в нем много другого, что привлекает их.

А я стою нагой в чистилище. Черти заслушали мое самооправдание и вызвали на допрос в качестве свидетеля киноактера, страдающего манией боязни заболеть сифилисом, и приговорили меня к смертной казни. Вдруг в общественной уборной, находившейся в еще более мрачной глубине ада, я вижу пляшущего от радости бродягу. Тут появился палач и, засунув меня в какую-то воронку, стал молотить палкой, заталкивая вглубь. Он хотел задушить меня в этой воронке. Вторично умереть в аду странно, но, когда я уже смирился с тем, что вынесенный мне приговор действительно собираются приводить в исполнение, воронка вдруг засверкала сиреневато-золотистым цветом, стала прозрачной и мне открылся рай. Ангелы убили дьявола, Иисус Христос, еще младенцем, запел: «Прекрасен наш край! Прекрасны мы!», и я благодаря тому, что смертный приговор был приведен в исполнение, оказался спасенным из ада опоздавших и смог приобщиться к сонму святых уже в качестве душеприказчика опоздавших. Храм — это бескрайний луг, и по нему мчится в изуродованном «фольксвагене», грустно улыбаясь и хмурясь от встречного ветра, еще один душеприказчик, св. лже-Джери Луис, спасшийся от ада благодаря самоубийству. Он самый мужественный святой.

После этого сна я снова взялся за свои воспоминания, и я планировал в последней части изобразить себя выдающимся героем, человеком, не остановившимся перед убийством Тоёхико Савада и приговоренным к смертной казни как преступник, совершивший целую серию убийств. Так я должен был закончить — воспоминания душеприказчика всех опоздавших. И на последних страницах я бы гордо шествовал к виселице, сияя достоинством. Как настоящий герой, пользующийся всеобщим поклонением, а не трус, капитулировавший перед Тоёхико Савада, промолчавший, когда его преступление свалили на несчастного лже-Джери Луиса. Но мои записки так и остались незаконченными. Мне не дал закончить преданный людям врач, случайно узнавший о моих кровожадных планах и выписавший меня из клиники на две недели раньше срока.

Сейчас середина октября. Я в Токио, мы с женой готовимся к путешествию в Европу. Я уеду еще до выборов губернатора, нужно затоптать ростки скандала. Жена родит ребенка лже-Джери Луиса во Франции. Если скандал не вспыхнет, Тоёхико Савада победит на выборах и я стану зятем одного из самых могущественных людей Токио. Тоёхико Савада уже выдвинут кандидатом от консервативной партии и вступил в предвыборную борьбу, которая состоит в том, чтобы обливать грязью своих противников. Официально мы сообщим о нашей женитьбе телеграммой из Парижа в самый разгар предвыборной борьбы.

Предстоящая женитьба и рождение ребенка сразу же освободили жену от комплекса насилия, от воспоминаний о пережитой трагедии, и грустная грешница превратилась в счастливую будущую мать. Я взял за правило каждый день вести с женой спокойные разговоры о беременности и будущих родах. Это может показаться странным, но теперь она искренне уверена, что отец ребенка я. На щеке у жены остался огромный шрам, она не видит правым глазом, но начинает, кажется, верить, что это у нее от автомобильной катастрофы, в которую мы с ней попали. И лаская изуродованную беременную женщину, я испытываю глубокую тоску, как пожилой, много переживший человек.

Единственным драматическим событием, нарушившим мирный ход тех дней, было известие о том, что Кан Мён Чхи в конце концов нашел свою жену и они решили вместе уехать в Северную Корею. (Ну что же, пусть хоть один Кан восстановит свою честь.) Последнюю, самую страшную опасность я пережил в конце октября, когда укол, который пришлось сделать, проходя выездные формальности, напомнил мне о дурной привычке. Мне вдруг почудилось, что я приближаюсь к площади в Синдзюку, где стоит общественная уборная. Эти воспоминания были для меня совсем не радостными. Я снова вспомнил страдания тех дней, когда боролся с наркоманией, страдал от бессилия, вспомнил, как я падал в мрачную бездонную яму, утыканную бесчисленными шипами. Но все же однажды мне захотелось встретиться с унылым торговцем с ночной площади.

Под предлогом, что я хочу поискать в магазинах иностранной книги литературу по детскому питанию, я отправился искать его. И не нашел. Я купил книгу в яркой обложке: голый светловолосый младенец поглощает из огромной тарелки еду. Я искал торговца и не нашел. Он бежал от меня, а если бы нашелся торговец, решившийся продать наркотик упитанному, розовощекому, хорошо одетому господину, да еще с книгой о детском питании под мышкой, он оказался бы крушителем авторитетов, революционером.

Призрак ареста, суда, смертного приговора испарился, но вместе с ним исчезла и мечта стать душеприказчиком опоздавших.

Я чувствую, что уже не молод. У меня появилось брюшко, спина потеряла гибкость, утром и по вечерам на меня нападает беспричинная тоска, мучит чувство одиночества. Я превращаюсь в человека средних лет. Да, я действительно уже не молод. Как и предсказывал политик, я, видимо, уже не скажу обществу «нет» и буду тихо и спокойно ждать. Ждать, пока во мне созреет «молодость, превратившаяся в прошлое». Но это будет уже не мое время, а время кого-то другого во мне.

Сейчас я заканчиваю свои воспоминания. Я не герой, пробуждающий пыл людских сердец, и не душеприказчик опоздавшего поколения. Я такой же, как ты.