"По ту сторону рассвета" - читать интересную книгу автора (Брилева Ольга)

Глава 13. Отчаяние

Конь Нимроса был серым, как этот теплый снег, что слипался в тугие мокрые комья и проникал водой везде — в сапоги, под одежду, в жилища… И когда Нимрос был далеко, казалось, что он плывет по воздуху, потому что не виден был серый конь на сером снегу.

Он молча въехал в ворота, спустился с седла и передал повод Гили.

— Ну? — не выдержал Брандир. — Что ж ты молчишь? Говори, что сказала княгиня.

— Княгиня сказала… — Нимрос запнулся, потом сглотнул и продолжал. — Сказала, что сына у нее больше нет. Что с нами будет — ей все равно. От ярна Берена она отреклась, справила по нем тризну и обрезала косу как по мертвому. И тут же слегла. Боги сотворят чудо, если она доживет до весны.

— Что у нее за хворь? — спросил кто–то.

— Воля к смерти, — ответил Нимрос. — Лекарств от нее я не знаю.

Толпа стрелков загудела, и в этом гудении преобладал вопрос: что делать будем, фэррим?

Гили ушел в свой кош. Голова его разламывалась надвое и казалось, что если бы он умер — было бы легче.

…Известие о предательстве Берена пришло полторы седмицы назад — издыхающий орк швырнул эту новость в лицо смертельно ранившему его стрелку. Ему не поверили — мало ли чего скажешь, чтобы позлить врагов. Но три дня спустя появились двое беженцев из Дортониона и подтвердили: правда. Своими глазами видели его среди врагов.

После этого началось рауг знает что. Слухи не то что поползли — полетели. «Драконы» не знали, на каком они свете. Прискакали гонцы от Маэдроса и Гортона — слухи докатились уже и в Химлад. Последней каплей стало то, что княгиня Эмельдир отреклась от сына.

Гили сначала сидел на лавке, потом лег и натянул на голову кожух. Это было невозможно. Немыслимо. Даже если бы сто гонцов с севера говорили в один голос, свидетельствуя против Берена, Гили не мог бы этому поверить. Берен избавил его от рабской участи, свел с эльфами и самим Государем Фелагундом, сделал воином из подпаска. Гили видел своего хозяина и в радости, и в гневе, и в печали, слышал, как он поет, смеется, орет на своего оруженосца, выкрикивает боевой клич, кидаясь в схватку… Он не находил слов, чтобы объяснить, почему Берен не может быть предателем — он просто знал, что это не так…

Сомнения долго раздирали его надвое — наконец он устал, задремал и не слышал, какое решение принял тинг Драконов.

— Эй, малый! — в кош спустился Рандир Фин–Рован. — Затопи очаг.

Гили встал, пошел на улицу и принес поленьев.

Он не задал вопроса, но новость и сама не удержалась у Рандира на языке.

— Мы отдаемся под руку государя Ородрета, — сообщил он, протягивая руки к огню.

В кош спустились Нимрос, Брандир, Дарн, расселись по лавкам… Гили вдруг почувствовал себя неловко — и какое–то время не мог понять, почему, а потом понял. Все теперь смотрели на него, словно чего–то ждали. Гили не привык быть средоточием внимания и хотел было отступить в тень, взобраться на свою постель. Но Брандир приказал ему:

— Стой.

Гили повиновался.

— Ты был его оруженосцем, делил с ним хлеб и покров, — Брандир сощурил глаза. — Скажи, бывало ли такое, чтобы он ездил на какие–то тайные встречи и переговоры?

— Нет, — сказал Гили. — Он всюду меня брал. Кроме как в Нарготронд, да еще к Государю Фингону на совет, да еще к лорду Маэдросу, да еще к вастакам когда ездил. Но к вастакам — это вовсе не тайно было. Он тогда на глазах всей заставы поехал.

— Но встречался с вастаками наедине, — проворчал Брандир.

Гили смотрел на Фин–Рована и ждал вопроса о Палантире. Но его не было. Гили еще немного порасспрашивали о делах Берена с вастаками и гномами, о встрече с северянами в Нан–Дунгортэб, и отпустили. Точнее, сами вышли из коша, оставив его в одиночестве.

Берен жил в длинном коше, где размещался целый отряд вместе с лошадьми, но помещение князя было отгорожено бревенчатой стеной и имело отдельный вход. Здесь в загородке стояли две лошади — Митринор и Лаэрос; лежало сено. Когда Берен ушел, Гили остался здесь один, и никто не предложил ему перебраться в общий кош вместе с лошадьми и пожитками. Да Гили и не стал бы, потому что здесь, под постелью Берена, находился тайник с Палантиром, кольцом Барахира, странным самострелом — гномовским подарком… Он ходил за лошадьми, упражнялся с мечом и самострелом, когда один, а когда вместе со всеми, но если бы он этого не делал — приказал бы ему кто–нибудь или нет? Забросить свои обязанности ему и в голову не приходило, но порой было любопытно — а все–таки?

Он жил тем, что ждал известий от Берена. Вот, дождался…

Прежде одиночество его нисколько не тяготило, но сейчас вдруг сделалось невыносимым. Огонь в очаге угас, но Гили и не подумал разводить его снова. Он — скорее по привычке, чем по необходимости — вычистил коней, сменил им подстилку и, взяв лютню, через маленькую дверку в стене прошел в общий кош.

Там было людно, душно и шумно. Кто–то, как Гили только что, чистил лошадей, кто–то чинил сбрую и обувь, кто–то прилаживал наконечники к стрелам (охотиться Драконы предпочитали с обычными луками), кто–то сажал топор на новое топорище, кто–то просто так валялся на своем сеннике. Посередине горел очаг, висел котелок, и один из парней, Артад дин–Кейрн, помешивал в нем черпаком. Варилась, как понял Гили по запаху, бобовая похлебка с копченым салом — погуще мясного отвара, пожиже каши, ровно так, чтобы не возиться и с жидким, и с жарким.

— Здорово, Руско, — кивнул ему Артад. — Поиграть пришел? Славно. А ну, дерни про косаря и пастушку.

Гили подстроил лютню и «дернул». Песенка была не из тех, которые знатные господа просят спеть для своих леди, но Драконы не отличались чрезмерной разборчивостью. Со второго куплета десятка полтора ребят с удовольствием подпевало.

— Артад, а ты знаешь песню, где припев — «В злой час пала тьма, изменив всех нас»? — спросил Гили, закончив.

— Знаю, — Артад поднес черпак к губам, подул, обжигаясь, выловил ртом боб и, держа его в зубах, прошепелявил: — Это когда–то ярн шочинил. Она длинная и мудреных шлов в ней многовато, вот я и не упомнил вшу… — остудив боб дыханием, он принялся его жевать.

— Балда, — донесся с лежака чей–то басок. — Это же трит–найвен, низка слов.

— Это как? — не понял Гили.

— Долинник, — фыркнул басок. — Это когда один начинает, а другие на это начало нанизывают свои слова. Ярн ее не в одиночку сочинял, а с лордом Хардингом, Дэрвином Фин–Таркелем да Мэрдиганом–предателем.

— А теперь он и сам предатель, — проворчал кто–то в другом углу.

— Лжа! — басовитый парнишка вскочил и запустил в тот угол сапогом. — Не верю я этому и не поверю ни в жисть!

— Ладно ругаться–то, — Артад прожевал. — Поспели бобы, щас трескать будем.

Близость ужина примирила спорщиков. Все полезли за своими ложками, самые благовоспитанные даже подоставали чашки, чтобы есть свою долю отдельно. Артад стукнул черпаком по котлу, прекращая разговоры, и в тишине вознес благодарность Валар, сотворившим по воле Отца богов землю и воду и все их плоды и всех живых тварей. От первой ложки полагалось вкусить богам, поэтому сначала Артад плеснул из черпака в очаг.

Но после ужина, когда миролюбивый Кейрн ушел мыть котел, а к Гили подсел басовитый Морсул дин–Эйтелинг, и они стали вместе разучивать песню — ссора разгорелась с новой силой.

Гили готов был понять того, кого это взбесило — Морсул фальшивил безбожно, да еще и путал слова, так что Гили песню настолько же разучивал, насколько и досочинял. Звучало это малоприятно и скучно, но вряд ли было единственной причиной началу свары.

— Ты, прихлебатель рыжий! — по ту сторону очага воздвигся ворчун, Форлас Фин–Тарн. — Долго ты будешь терзать мне уши своим вытьем? Катись откуда пришел, на восток! Обрежь волосы и ходи за своей сохой, это тебе больше пристало, чем эльфийская лютня! Или убирайся на Север, к своему хозяину — такой же подстилке, как и ты!

Все затихли. Долговязый Тарн нанес Гили несколько оскорблений, которые среди людей постарше непременно привели бы к поединку насмерть. И если после обвинения в рабском происхождении еще можно было уладить дело добром, то после обвинения в мужеложстве отступать было никак нельзя. Такие слова следовало вбивать обидчику в глотку, чтобы ни у кого не возникло соблазна их повторить.

Должен был последовать вызов на поединок, и Тарн ждал его, зная, что Гили на шестах против него не сдюжит. Руско был уже не тем беспомощным новичком, которого избили под стеной Барад–Эйтель, но Тарну уступал, и намного.

Единственным, кому все эти соображения не пришли в голову, был Гили. Намеки на свое низкое происхождение он сносил спокойно, а фразы о подстилке просто не понял, но зато очередное оскорбление, брошенное Берену, уязвило его в самое сердце, и без того растравленное и измученное сомнениями. И он повел себя совсем не так, как повел бы себя на его месте горец. И совсем не так, как повел бы себя вчера или завтра. Он вскочил, бросил лютню на колени обалдевшему Морсулу и пнул ногой поленья в очаге так, что часть их полетела Тарну в лицо. Тот заслонился руками, и Гили, прыгнув прямо в очаг, ударил его ногой в пах, а когда он скорчился — схватил за уши и швырнул вперед. Тарн упал на спину, Гили вскочил ему на грудь. Снова схватив противника за уши, он бил его головой об землю, пока их не растащили.

Все было как в тумане. Лица Брандира, Нимроса, Аргона, командира этой тридцатки, мелькали перед его глазами, то появляясь из тумана, то снова растворяясь. Что ему говорили — он не слышал. Кто–то — кажется, Рандир, — отвесил ему оплеуху, чтобы привести в чувство, но добился своего лишь отчасти: Гили слышал, что они толкуют ему о наказании, но не понимал, о чем идет речь. Лишь когда он оказался в своем закутке, один, и дверь снаружи подперли бревном — он понял смысл сказанного: в наказание он проведет здесь три дня на хлебе и воде.

Ему было все равно.

Со временем он пришел в себя окончательно. Так вот, что зовется боевым безумием… Было это оно или нет, но Гили предпочел бы не впадать в него снова. Каким бы дураком ни был Тарн, как бы ни кичился своей знатностью — а все–таки Гили не хотел убивать его.

— Я больше так не могу, — пробормотал он в сенник. — Мне правда нужна…

Он вдруг понял, что выдержит все, кроме этого дурманящего неведения. Когда, каким образом Берен успел сделаться для него если не светом, то дорогой к свету? Он должен знать правду. Хоть он разорвись пополам — должен. Даже если Берен и в самом деле перекинулся, даже если он прикажет убить своего оруженосца перед своими глазами — все равно это будет лучше, чем изводиться незнанием.

Он помнил получение, данное Береном ему, Рандиру и Авану. И поручение, данное ему одному.

«…Когда в середине хитуи окончатся осенние бури, вы трое должны будете пересечь Эред Горгор в том месте, где пересек его ты, Аван. Вы понесете эту вещь с собой»

Сейчас была не середина хитуи, а самый конец нарбелет, и в Горгороте вовсю бушевали ветра. Сейчас срываться и идти никакого толку не было. Наверное, потому и молчали Аван и Рандир — до хитуи у них еще будет время поговорить спокойно…

Он встал с лежанки, подошел к коням и обнял их обоих за морды.

Когда стемнело, принесли хлеб и воду. А короткое время спустя кто–то из ребят просунул под дверь замотанный в тряпицу кусок сыра.

Гили вытолкал его обратно.


***

Лютиэн искали — а она сидела под обрывом у озера не подавала голоса. Хуан был с ней рядом, а больше ей никто не был нужен…

Когда же это началось, спросила она себя. Когда же Нарготронд сделался ей невыносим? В тот день, когда Келегорм вошел в комнату, где она и Финдуилас трудились над ковром?

Они сдружились с дочерью Ородрета. Финдуилас, такая же задумчивая и молчаливая, как отец, такая же мудрая, как ее мать, понимала Лютиэн с полуслова… Принадлежа двум народам, она могла кое–что объяснить Лютиэн, порой не понимавшей этих неукротимых нолдор. Именно ее позвали потом, когда появился пленник из Дортониона… Но в тот день никто еще не думал ничего худого. Они с Финдуилас кропотливо вывязывали узелок за узелком и говорили о Гвиндоре, влюбленном в дочь короля.

Гвиндор был последним, кто видел Финрода и Берена вместе. Именно ему сказал Финрод слова, из–за которых весь Нарготронд омрачился: вы отреклись от меня, и я к вам не вернусь. Гвиндор не любил Берена, считая его виновником безумия, охватившего короля. Видимо, поэтому же он сторонился и Лютиэн, и когда пришел, то не остался с ними в комнате, хотя проявил все необходимое вежество, а вышел с Финдуилас в сад. Лютиэн видела их в окно — окна в ткацкой были огромные и светлые, без цветных стекол, чтобы не сбивать работающих с толку при подборе цветов.

Лютиэн знала, что Гвиндор уже давно желает взять Финдуилас в жены, но все никак не посватается. Может быть, не приди Берен, их свадьба уже состоялась бы. Минули семь лет после гибели матери Финдуилас — она умерла в Минас–Тирит, во время осады — и сроки печали по умершей прошли, но тут в Нарготронде появился смертный, охваченный любовью и местью — и увлек за собой короля. Сейчас в Нарготронде не играли свадеб, хотя траура по Финроду никто не объявлял.

Глядя на Гвиндора и Финдуилас, она испытывала легкую досаду. О, как же они медлят! Так медлят, как будто у них впереди века. Как будто мир по–прежнему спокоен и юн. Она не говорила это ни ей, ни ему — знала, что ее слова покажутся странными. Она на многое стала смотреть глазами Берена, и теперь видела время не потоком, омывающим жизни Детей Единого, а чудовищем, пожирающим их.

В дверях появилась какая–то тень. Это не могла быть Финдуилас — она все еще стояла в саду с Гвиндором, опираясь на каменную ограду… Тогда кто? Почему–то Лютиэн боялась оглянуться, но тут послышался звук, яснее ясного назвавший ей имя гостя: легкий цокот собачьих когтей о каменный пол… Хуан, везде сопровождавший хозяина, подошел к Лютиэн и положил свою белую лобастую голову прямо поверх нитей основы, напрашиваясь на ласку.

— Я искал тебя, королевна, чтобы пожелать доброго утра, — сказал Келегорм. Лютиэн оглянулась, продолжая трепать Хуана между ушей. Нолдо стоял в дверях, строгий и даже печальный в своем темно–красном наряде.

— Только за этим? — улыбнулась ему Лютиэн.

— Нет. — Эльф набрал в грудь воздуха как перед прыжком в воду. — Я хотел бы поговорить с тобой.

— О чем? — в груди Лютиэн что–то болезненно сжалось от дурного предчувствия.

— О Берене… о тебе… и обо мне.

Сказав это, Келегорм наконец–то переступил через порог, подошел к Лютиэн и сел на место Финдуилас.

— Когда я услышал из его уст, что он полюбил тебя и ищет твоей руки, я счел это признаком великой дерзости, а его слова о твоей взаимности — самое меньшее, плодом его бурных мечтаний. Я не из тех, кто презирает людей, но мне казалось невероятным, чтобы дочь Тингола взяла себе в мужья смертного. Но после твоих слов я узнал, что это правда. А глядя на тебя понял, почему смертный настолько забылся. Любой забылся бы, кем бы он ни был. Я знаю, ты любишь его — иначе не покинула бы дом. И я хотел бы спросить тебя: что в нем есть такого, ради чего ты презрела всю разницу между вами, и пошла на гнев отца, на опасности дороги и на неизбежную скорбь, которая ждет тебя в случае его смерти?

— Зачем тебе это знать, лорд Келегорм? — прошептала она.

— Потому что затем я хотел бы спросить — есть ли во мне что–нибудь, за что меня могла бы полюбить такая женщина как ты?

Лютиэн опустила голову на мгновенье, потом снова посмотрела в глаза Келегорму.

— Я полюбила его за то, что он полюбил меня, — сказала она. — За то, что страдал, тая свою любовь, но был отважен, открывая ее. За то, что он предлагает мне себя всего искренне и без остатка, как жертву, полностью раскрыв ладони, не пытаясь ничего удержать и оставить себе; а меня он принимает как благословение, не требуя того, что сверх моих сил, но и не пренебрегая ни единой малостью. Люблю остроту его разума, неистовство чувств, мощь воли, которая повела его в этот безумный поход… Я люблю его за то, что он — это он; потому что я — это я. Вот, пожалуй, и все…

— Значит, — подытожил Келегорм, — Если бы… его не было… Ты могла бы полюбить того, кто отдал бы тебе всю свою жизнь, без остатка? Был бы в любви так же неистов, но дожидался бы знака твоей благосклонности, как скованная льдом река ждет весеннего ветра, чтобы вскрыться? Творил бы во имя твое прекрасные безумства? Презрел бы все, что судьба воздвигла между ним и тобой? Принимал бы все, что ты соблаговолишь подарить ему — как дар, не требуя большего? — с этими словами он коснулся ее руки. Его дыхание пресеклось, и когда он заговорил снова, голос был тихим, как шелест травы:

— Могла бы ты полюбить меня, королевна?

Она отняла руку — горячие пальцы Келегорма, казалось, оставили на коже следы, как на покрытом изморозью стекле.

— Могла бы ты за меня выйти замуж, если бы он не стоял между нами?

— Если бы его не было, — твердо сказала она, — и если бы ты каким–то чудом преодолел горы страха и пустыню одиночества, чтобы попасть ко мне… то может быть. В тебе есть многое из того, что я люблю в нем. Но если бы его не было, я никогда не покинула бы Дориата, и мы не встретились бы с тобой — к чему терзаться пустыми мечтами?

— А если его… не станет? — спросил Келегорм. — Ты знаешь, ямы Саурона — это место, откуда не возвращаются.

— Лорд Келегорм, — Лютиэн встала. — Ты опасно приближаешься к границам вежества и чести. Не пересекай их, прошу тебя, потому что я питаю к тебе самую искреннюю признательность, и не хочу, чтобы ты ее разрушил словом или делом прежде, чем она переросла в дружбу.

— В дружбу… — вздохнул нолдо. — Ну что ж… Я возьму пример с твоего возлюбленного, буду довольствоваться тем, что ты даришь мне и не просить большего. Только один вопрос, королевна — прежде, чем я уйду…

Он встал.

— Ты сказала, что во мне есть много из того, что ты любишь в нем. А что у него есть такое, чего нет у меня?

Лютиэн пришлось немного подумать над ответом.

— Самоотречение, — сказала она наконец.

Келегорм расхохотался внезапно, громко и страшно. Даже Хуан, свернувшийся было кольцом у ног Лютиэн, вздрогнул и вскочил.

Нолдо смеялся как безумец — так смеются отчаявшиеся и обреченные, которым ничего больше не осталось. Так смеялся Берен в тронном зале Менегрота…

Мгновение спустя Келегорм овладел собой, подавил свой смех, в кровь кусая губы — но плечи его продолжали содрогаться. Так, смеясь, пряча искаженное лицо в ладонях, он и вышел, сопровождаемый изумленными взглядами Гвиндора и Финдуилас…

Келегорм пришел один раз после того разговора, сказал, что отныне стражем ее покоя он делает Хуана (от кого этот покой охранять здесь, в Нарготронде?) - и не появлялся больше. Прошла неделя, началась другая. Лютиэн бродила по залам, переходам, улицам, мостам и пещерам города, поражаясь искусству нолдор, их умению чувствовать и раскрывать красоту камня. Но все же она оставалась пленницей: Хуан неотступно следовал за ней, и стража вежливо заворачивала ее, если она пыталась покинуть пределы города. Как жестоко и остроумно подшутила над ней судьба: теперь Лютиэн подвергалась такому же вежливому, но унизительному заточению, что и Берен когда–то, в ее лесах…

Ей все здесь сделалось ненавистным — учтивая стража, красота убранства покоев, сады… Только озеро, схватившееся ледком, в венце из ив, напоминало ей о Дориате… Она любила приходить сюда, в этом тайном уголке она и пряталась сейчас от всего мира, время от времени опуская пылающую руку в воду и зачерпывая ее горстью вместе с крошками льда, чтобы остудить лоб и щеки…

— Это неправда, — шептала она Хуану. — Неправда…

…Едва Келегорм постучал в дверь ее спальни, едва она, открыв, увидела в его глазах затаенное торжество, как сердце ее забилось и завыло, как бьется на сворке и воет охотничья сука, друга которой только что запорол клыками кабан. Она не знала, что за весть он принес, но, не зная, уже противилась ей всем сердцем.

— Что ты хочешь сказать мне, лорд Келегорм?

— Я хотел пригласить тебя в зал совета, госпожа Тинувиэль, — Келегорм протянул руку. — Тебе лучше услышать это из первых уст.

«Мне отчего–то кажется, что лучше вовсе этого не слышать», — но она приняла его ладонь и пошла следом. Ладонь его была холодной и сухой, как змея.

Зал королевского совета был почти пуст — чуть меньше двух десятков эльфов расположились на скамьях нижнего круга. Ородрет сидел на троне, Финдуилас — по правую руку от него, Лютиэн отвели место по левую. Рядом с Финдуилас стоял Гвиндор. С правой стороны от короля сидели пятеро бардов, две женщины и трое мужчин, и несколько нолдор из дома Красного Щита, одной из младших ветвей арфингов, состоявшей в родстве с тэлери. С левой стороны от короля занимали места сыновья Феанора и их свитские.

— Введите, — сказал Ородрет.

В сопровождении стражи вошли двое эльфов. Оба шагали твердой походкой, и одеты был в новую, свежую одежду, но лица их были сумрачны и измождены, а волосы обрезаны коротко. Голова одного была повязана платком. Оба не носили оружия и украшений, но даже если препоясать их мечами и надеть знаки вождей, все равно согбенные плечи, тяжело висящие руки и привычка прятать глаза выдали бы в них вчерашних рабов. Лютиэн стиснула пальцы на подлокотнике кресла. Она знала обычай — до того, как выяснится, нет ли на беглом пленнике скверны, держать его под стражей, следя, чтобы он не причинил зла ни себе, ни другим.

— Вы находитесь в Нарготронде, перед судом короля Ородрета и его бардов, — сказал Гвиндор. Беглецы и сами знали, где они, но, видимо, обычай бардов требовал перед началом разбирательства объявить о месте и участниках. — Назовите свои имена.

Эльф с повязанной головой поднял глаза и прежде чем ответить, оглядел весь зал.

— Я — Телкарон из дома Красного Щита, сын Андавара и Телперанто из Альквалондэ. Моя мать осталась на том берегу, мой отец погиб в Дагор Аглареб. Мой брат Эрегиль жив и находится здесь, он подтвердит мои слова.

— Здесь ли Эрегиль из дома Красного Щита?

Со своей скамьи поднялся эльф, сходство которого с узником не вызывало сомнений: они были братьями. По знаку короля Эрегиль спустился в круг.

— Я подтверждаю, что вижу перед собой своего брата и слышу его голос, — громко сказал он. Получив знак, отошел в сторону и сел на одну из скамей нижнего круга.

— Узнаешь ли ты меня? — спросил Ородрет у пришельца.

— Конечно, Артаресто Арафинвион, — ответил эльф высокой речью. — Но когда я покидал Нарготронд, ты еще не носил королевской короны.

— Ты бежал из плена? — продолжал расспрашивать король.

— С оловянных рудников в Эред Горгор, в бывшем владении Хардинга из народа Беора.

— Как ты попал в плен?

— Мы с женой и детьми жили в поселении Берит на севере Сосновых гор, — четко проговорил эльф. — Огонь Браголлах до нас не дошел, но мы поняли, что заставы пали и нужно ждать нападения. Жену и младших детей я отправил в Бар–эн–Эмин, а мы со старшим сыном взяли в руки мечи и присоединились к войску человека, которого звали Борвег Мар–Броган. Нас было девяносто четыре, тех, кто сражался вместе с людьми в долине Ладроса. Сейчас живы еще двадцать шесть — кроме меня. Я был ранен и захвачен тогда же, когда пал их князь Бреголас; мой старший сын в этой битве погиб. Им удалось прорвать наши заслоны, но взять замка Кэллаган, закрывавшего долину, они не смогли, а через несколько недель осады на помощь прибыл Гортон, один из коненов Барахира… Все это я узнал уже будучи в плену.

С этими словами эльф снял повязку. На лбу его темнел страшный знак: клеймо, выжженное раскаленным железом. Корона с тремя точками в ней. Корона Севера и три Сильмарилла…

Обернувшись кругом, медленно, чтобы видели все, зажмурившись и склонив плечи под тяжестью своего позора, эльф снова показал всем свое лицо. Со скамей послышался возглас жалости — женский голос.

Снова повернувшись к королю, эльф надел платок и резко, яростно затянул узел на затылке.

— Как тебе удалось бежать? — спросил Ородрет.

Эльф вздохнул.

— Я не обольщаюсь своей ловкостью, — сказал он. — Подозреваю, что мне просто позволили. Мы пытались несколько раз, но им прежде всегда удавалось ловить беглецов или тех, кто готовит побег… Они умирали под пыткой — такова обычная кара за это. Я решился, потому что унижений больше выносить не мог. Надеялся скорее на смерть, чем на удачу: удача дело неверное, а смерть — она ведь приходит, рано или поздно.

— Благодарю тебя за ответы, — сказал Ородрет. — Назови нам свое имя, — обратился он ко второму беглецу.

— Почему я должен это делать? — резко спросил тот. — Я охотно назвал бы его друзьям, родичам, если бы они встретили меня с раскрытыми объятиями, усадили за стол и налили полную чашу в честь моего освобождения. Но здесь я снова узник, а своим тюремщикам я на вопросы не отвечаю.

— Мы не тюремщики, — подала голос невысокая нолдэ в синем плаще барда. — Мы стражи Нарготронда, призванные следить, чтобы зло не проникло в него. Наше оружие, как и оружие нашего противника, незримо. Лучший способ убедить нас в том, что ты не несешь с собой зла — это ответить на наши вопросы. Ты, пришелец, — перед королем Нарогарда, и он спрашивает тебя.

— Ради короля я отвечу, — сказал беглец. — Я Хисэлин, сын Иорвэ из Тириона. Мои родители остались по ту сторону моря, когда я отправился сюда на кораблях Маглора, сына Феанора. Я был в его дружине, и пять лет назад, когда орки штурмовали Химринг, меня захватили в плен. Я был на тех же самых рудниках, что и Телкарон, и бежали мы вместе с ним. Мы не решились переходить поздней осенью через Эред Горгор, и лесами пробирались к проходу Анах. Телкарон уговорил меня пойти с ним в Нарготронд, и я согласился, потому что испугался в одиночку идти между Дориатом и Нан–Дунгортэб. Теперь жалею об этом. Лучше бы меня сожрали пауки, чем терпеть унижение от арфингов.

— Если все происходящее кажется тебе унизительным — ты волен перестать терпеть это и покинуть Нарготронд, — сказала все та же нолдэ. — Если ты чист, тебе повезло. Если ты осквернен — ты унесешь скверну с собой, и горе твоим близким. Пройти очищение никто никого не может заставить — но нельзя заставлять других подвергаться риску скверны.

— О какой скверне ты говоришь, Эленхильд из дома бардов? — поднялся со своего места Келегорм. — Нет скверны, кроме предательства, а предательства Хисэлин не совершал.

— Мне известно твое мнение по этому вопросу, лорд Келегорм, — Эленхильд была невысока ростом и ей пришлось немного вскинуть голову, чтобы встретить взгляд феаноринга. — Я знаю, что сыновья Феанора не признают ни скверны, ни очищения. Но здесь, в Нарготронде, другие порядки. Они установлены государем Финродом и не вам их менять, хоть вы и изгнали государя.

— Довольно, — сказал Ородрет. — Эленхильд сказала правду, Хисэлин: таков здешний закон. Ты должен пройти через очищение или покинуть Нарогард.

— Подчинись, друг, — сказал Куруфин. — От расспросов здешних бардов, как от шума ветра, не хорошо и не худо.

— Спрашивайте, — Хисэлин отвесил королю и бардам внешне почтительный, но полный скрытой издевки поклон.

— Как ты думаешь, с какой целью могли тебя отпустить?

— Отпустить меня? Я не ждал, чтобы меня отпустили. Унижаться, как Телкарон, я не буду: свободу мы добыли себе ловкостью и силой. День за днем мы прокапывали в одной из рабочих штолен ход наружу, эта работа заняла почти год — и вы говорите, что нас «отпустили»?

— Хорошо, Хисэлин: вы почти год копали лаз — и никто ничего не заметил, — сказал один из бардов. — Но припомни: не случилось ли в последнее время чего–то такого, что ты назвал бы важным?

— Случилось, но я не вижу, как это могло быть связано с побегом. Пусть говорит Телкарон, это ближе ему.

Король повернулся к Телкарону и эльф на короткое время прикрыл глаза.

— Мне тяжело говорить об этом, потому что это касается не только меня…

— С того момента, как ты пересек границу Нарогарда, здесь все касается не только тебя. Говори.

— В конце лассэ–ланта к нам приехали с проверкой от самого Моргота, из Ангбанда. Я много слышал о людях, которые служат Морготу преданнее всех, о тех, кто называет себя Рыцарями Твердыни Тьмы. Но прежде я никогда не слышал, чтобы среди них были эльфы…

— Эльфы? — переглядываясь, несколько раз повторили барды. Ородрет снова поднял правую руку, останавливая шум.

— Говори.

— Двое, государь. Первый — мужчина. Он молод. Похож на синдо. Вторая — женщина, похожа на нолдэ, но только наружностью. Ее феа — тьма. В Незримом она похожа на чудовище, притаившееся в темном облаке. Насколько я могу судить, она — каукарэльдэ.

— Зачем они приезжали?

— С ними был человек, который должен был найти на рудниках своих знакомых и освободить тех из них, кто покажется надежным ему и его господам. Он… из народа Беора… — эльф прикрыл глаза ладонью, нажал большим и средним пальцем себе на виски, вспоминая. — Поначалу я надеялся, что ошибся. Но потом я переговорил с другими из наших, кто знал его в мирные годы Дортониона… Тогда он был еще юношей по людскому счету, а по нашему — совсем мальчиком. Они так меняются, эти смертные… Я думал, что этот просто похож на него, но потом я увидел вблизи его глаза… Глаза у них остаются прежними, государь. Мне горько так говорить, но я видел там Берена, сына Барахира.

— Не может быть, — вырвалось у Лютиэн.

— Горе мне, прекрасная, чьего имени я не знаю, горе мне, что я приношу эту весть — но это так. Горе и тебе, если ты связана с ним дружбой или узами более крепкими. Я видел его в стане врага, в одежде врага, с оружием врага. Люди, знавшие его, сложили легенду о том, что это не он, а сотворенный колдовством Тху подменыш. Но я не смог в нее поверить.

— Почему? — спросила Финдуилас.

— Когда он ходил среди нас и выбирал людей, он не смотрел нам в глаза. Едва ли Тху сотворил бы подменыша, способного испытывать стыд.

Все молчали. Телкарон задал наконец вопрос, который давно хотел, но не решался задать.

— Государь Ородрет, сейчас ты должен спрашивать, а я отвечать, но нетерпение жжет мне нёбо. Я шел сюда, ожидая увидеть на этом троне Финрода Фелагунда. Где он и почему ты занимаешь его место?

Прежде чем Ородрет успел открыть рот, Келегорм вскочил и сказал:

— Король Фелагунд ушел отсюда этой весной. Ушел в сопровождении Берена, сына Барахира — и с тех пор его никто не видел живым.

— В мое время, если кто–то хотел говорить в совете, — он спрашивал позволения у короля, — не глядя в его сторону, проговорил Телкарон. — Или хотя бы ждал некоторое время, чтобы убедиться, что он ни у кого не перехватывает слово.

— Сыновья Феанора, — голос Ородрета был похож на раствор, которым вытравливают узор в металле: на вид — прозрачен и безобиден как вода, а на деле — жидкое пламя. — Настолько возвеличены в своей безмерной мудрости, что полагают себя вправе никого ни о чем не спрашивать. Что ж, я уступаю им честь рассказать, почему ушел мой король и брат. Им есть о чем поведать.

Если у Келегорма есть хоть капля ума и чести, подумала Лютиэн, он сейчас попросит прощения и умолкнет.

Но ненависть к удачливому сопернику и радость о его падении пересилила все, что было в Келегорме доброго.

— Берен, — сказал он, и имя слетело с его уст как плевок. — Пришел сюда требовать помощи в разрешении своих сердечных дел. Ибо когда он сбежал из Дортониона, какими–то судьбами его занесло в Дориат, где он ухитрился добыть любовь принцессы Лютиэн Тинувиэль, но не сумел получить согласия ее отца на брак. Элу Тингол послал его за свадебным выкупом, за Сильмариллом, но, видимо, не подумал, что смертный втянет в это и Финрода.

Телкарон слегка покачнулся, словно получил удар.

— Так это правда, — сказал он. — Орки, не скрываясь, болтали об этом: за год и один день верной службы Моргот пожалует Берену, сыну Барахира, Сильмарилл. Свадебный выкуп за дочь Тингола… И цена крови короля Финрода…

Лютиэн не могла больше терпеть. Закусив губу, чтобы не крикнуть, она вскочила с высокого кресла и выбежала из зала.

И вот теперь она сидела на берегу, не зная, что ей делать и как жить дальше. Хуан время от времени поднимал голову и лизал ей руки, красные и бесчувственные от холодной воды. Она знала, что рано или поздно ее найдут, и потому не двигалась. Пусть они сами сделают свою работу…

— Лютиэн? — под обрыв спустился эльф из свиты Ородрета. — Король ищет тебя, королевна. Он желает поговорить с тобой наедине.

— Передайте ему, что я иду, — вздохнув, она поднялась. Хуан встряхнулся и зашагал следом.

Ородрет, когда она вошла, кивком удалил всех, показал рукой на стол, где было простое угощение — печенье и яблоки. Лютиэн села, взяла одно, но есть не стала, а только бездумно вертела в руках.

— Все не так просто, — сказал Ородрет после долгого молчания. — Телкарон признает, что не столько ловкость и удача помогли ему бежать, сколько попущение Саурона. Это значит, Саурон желает, чтобы мы знали, в какую беду попал Берен. И чтобы мы гадали мучительно, в какую беду он вверг моего брата…

— А что будет с ним? — спросила Лютиэн. Ородрет сразу понял, о ком она.

— Телкарон пожелал пребывать в Бар–эн–Бейрдд, покуда не отдохнет и не исцелится душой и телом. Финдуилас уехала туда… И его нужно расспросить еще… о многом.

Лютиэн вздохнула. Ородрет так и не решился сказать прямо: «о Берене».

— Я очень прошу тебя не принимать сейчас опрометчивых решений, — Ородрет встал перед креслом Лютиэн и взял ее за руки. — Будь спокойна и мужественна… Нет, лучше оставайся женщиной. Не поддавайся слабости мужчин: гневу.

— Ородрет, — прошептала она, сраженная внезапной догадкой. — Но ты знал, прежде чем начался совет… Ты откуда–то знал…

— Неделю назад ко мне приходили вестники из Бретиля. Лес гудит, как растревоженный улей. Саурон хорошо позаботился о том, чтобы пошли слухи…

Ородрет вздохнул и продолжил:

— Летом Берен собрал в Бретиле ватагу молодцов для весеннего наступления на Дортонион. Это они присылали ко мне вестников. Они отрекаются от своего князя и просят меня принять их под свою руку.

— И ты согласился?

— Ничего другого мне не остается. Они будут нужны. Чем бы ни стал Берен, отступать поздно — нужно довести до конца то, что они начали с моим братом… Послушай, что я скажу тебе. — Он откинулся в кресле, сложив руки перед грудью «домиком». — Берен и Финрод вышли в путь в последних днях нарбелет. Сейчас гиритрон. Если они в плену, то были схвачены в первые же дни своего пути — Саурону ведь мало заполучить Берена, он должен был еще и удостовериться в нем. Как он может положиться на того, кто так долго был его врагом?

— Если способы есть, то кому их и знать, как не ему, — горько проронила принцесса.

— Тогда горе всем нам, потому что Саурон знает и о Союзе Маэдроса, и о Бретильских Драконах, и о многом другом. Я не могу поверить, чтобы он заставил Берена служить себе и не заставил говорить.

— Но тогда Саурон должен что–то предпринять для предотвращения опасности.

— Верно. Либо отказаться от наступления на Хитлум и за одну зиму измыслить что–то иное. Либо следовать своему прежнему плану, усилив армию для охраны южных границ… Так или иначе, но перемещениями войск он выдаст себя. Меня же удивляет еще одно. Мой брат у него в плену — а о его судьбе ничего не слышно. Почему? Весть о его пленении или казни потрясла бы эльфов куда сильнее, чем весть о предательстве Берена. У всех еще жива память о расправе с Маэдросом…

— Расправа с Маэдросом сплотила нолдор, — возразила Лютиэн. — Вдруг он не хочет повторять ошибку своего господина.

— Он не повторил бы ее теперь. Ведь Финрод попал в плен только потому, что отправился вместе с Береном за Сильмариллом, а феаноринги так запугали народ в его городе, что эльдар предпочли предать своего короля. Сильмарилл расколет наш народ, а не сплотит его. Будь Финрод казнен из–за Камня, феанорингов бы изгнали из Нарогарда, и это привело бы к ссоре с Маэдросом, возможно, распался бы их с Фингоном союз… Объявив Финрода заложником, Саурон мог бы потребовать выкуп или отступное. Потянуть время, поторговаться… Почему он этого не делает? Я думал, и не нашел другого ответа, кроме как — он все–таки держит Финрода в заложниках, но только для Берена. Или — самое худшее, о чем мне не хочется и думать: он отослал Финрода в Ангбанд…

— А может, и то, и другое, — Лютиэн сжала кулак. — Если Финрод у него в руках, то он хозяин положения и может делать что пожелает.

— Теперь я хочу спросить у тебя, сестра — и подумай хорошенько, прежде чем ответить, потому что здесь ты лучше всех знаешь Берена. Скажи, может ли Берен пожертвовать своим королем, чтобы освободиться?

Лютиэн задумалась. Вопрос был страшным, а ошибаться ей нельзя.

Она вспомнила все, что Берен говорил ей о Финроде. Выражение его лица во всех этих случаях. Его голос. Наконец, его слова.

— Нет, — сказала она наконец. — Финрод для него… Я не знаю, кто для него теперь Финрод, а тогда он был как бог его народа. Как дух предка–хранителя, в которых они верят — он рассказывал мне о таких. Только Финрод еще и воплощен, близок и знаком… Берен не тот человек, кто предает своих покровителей.

— Значит, угрожая жизни Финрода, Тху мог бы добиться от Берена многого? Неужели люди не понимают, что верить ему нельзя, что он никогда не ограничится чем–то одним, если может получить все?

— Это не так просто, как ты думаешь, Ородрет. Над Береном тяготеет одно страшное воспоминание. Однажды его схватили… и он отказался сказать оркам то, о чем его спрашивали. Даже не отказался — он этого просто не знал, это были всего лишь слухи, что Барахир спрятал где–то свое золото. Они угрожали жителям той деревни, где взяли его… И выполнили свою угрозу. Он видел, как за него умирают те, ради кого он ничем не поступился.

Оба снова умолкли на несколько мгновений.

— Скажи, Ородрет… А ты не допускаешь мысли… не веришь, что Берен мог и вправду продаться за Сильмарилл?

— Нет, — решительно качнул головой Ородрет. — Я колебался до какого–то времени, но вскоре после того как ты ушла, я распустил свидетелей и родичей и продолжил допрос только с бардами. Телкарон рассказал одну важную подробность. На дортонионских рудниках вместе с ним был Элвитиль, один из ближайших друзей и военачальников Ангрода. Элвитиля не было с моим братом в день его гибели, он вел отряд на северные заставы, на подмену… Они сражались потом в войске Бреголаса, и Элвитиль, как мы думали, погиб. Если бы враги, взяв его, узнали, кто он — то казнили бы его страшной казнью или отправили в Ангбанд.

Король вздохнул и продолжил:

— Берен хорошо знает его, ибо служил под его началом на северной границе. Если бы он продался и хотел выслужиться — он выдал бы Элвитиля, когда приезжал на рудники. Но он промолчал. Поэтому я верю, что он служит по принуждению, а не охотой. А теперь, сестра, иди, оставь меня думать одного.

Лютиэн покинула Дом Королевского Совета, все еще держа в руке яблоко. Хуан, стороживший у двери, последовал за ней.

«Что ж», — думала она. — «Теперь я, по крайней мере, знаю, где он. Мне не нужно идти на Волчий Остров, всего лишь в Дортонион. Он пересек горы, Телкарон сумел это сделать — смогу и я».


Она знала, где взять еды, а вместо великоватых сапог Галадриэли ей сшили крепкие зимние башмаки — как раз по ноге, подбитые изнутри мехом и выложенные войлоком. И теплая одежда была у нее, и даже оружие она могла бы взять, если бы захотела. Но решила не брать ничего, кроме своего ножа.

Ранним утром — так рано, что летом еще только начало бы блекнуть небо, а сейчас стояла и вовсе густая темень — Лютиэн покинула свою комнату и спустилась вниз по лестнице. Неслышно перешагнула через спящего Хуана, беззвучно шепнула ему слова прощания и направилась к известному ей выходу из города — маленькой пещере, такой узкой и низкой, что двое мужчин с трудом могли бы разойтись в ней, а коней можно было провести только в поводу. Этой пещеркой пользовались для своих охотничьих вылазок братья–Феаноринги, и эльфы из их свиты стерегли вход в нее, наружный же выход держали эльфы Ородрета. Затаив дыхание, Лютиэн прошла мимо первой стражи. Плащ, как она и думала, надежно укрыл ее от взгляда. Осторожно касаясь руками стен, она двигалась вперед медленно, чтобы не налететь на охранников снаружи. Она уже почти вышла, как вдруг…

Сзади послышался громкий собачий лай.

— Хуан! — крикнул один из эльфов Келегорма. — Ты что, не в своем… Ай! — видимо, огромный пес просто сшиб его на бегу.

— Да что с ним! — крикнул другой. — Кого он там нашел?

— Эй, что случилось? — это уже наружная стража вошла в пещеру. Голоса заметались под сводами, а Лютиэн, разом обессилев, стояла беспомощно и только смотрела молча на белую тень с золотыми глазами.

Тень и разом сделалась очень плотной — и толкнула ее. Сбежавшиеся с обоих концов стражи обнаружили принцессу лежащей на спине, на полу пещеры. Плащ раскрылся, делая ее видимой, вещи валялись кругом в беспорядке, а Хуан лежал на ее ногах, всем своим немалым весом прижимая их к земле.

— Королевна? — изумился эльф из ородретовой стражи. — Ты хотела покинуть город? Зачем?

— Это фэйр, — ответил ему один из феанорингов. — Она повредилась в рассудке из–за любви к смертному. В отличие от любой другой заразы хилдор, эта на нас действует.

— Отпустите меня, — прошептала Лютиэн, зажмурившись от унижения. — Отпустите…

— Ее нужно отвести к королю, — нерешительно сказал арфинг.

— Скорее к бардам, для исцеления, — феаноринг протянул руку вперед, но Хуан зарычал на него. — Бесполезно. Пес не стронется с места, пока не придет Келегорм.

«О, нет», — подумала Лютиэн; и тут милосердный Ирмо послал ей забытье.

Очнулась она от того, что Хуан лизал ей руку. Ее вынесли из пещеры и держали на руках, сплетенных «замком», кругом была уже толпа — Келегорм, Куруфин и их воины, эльфы Ородрета, их начальники — Гвиндор и Эрегон… Все полуодетые, в кафтанах и плащах поверх рубашек; все говорили разом, ничего нельзя было разобрать.

— Хватит пустой болтовни! — голос Эрегона перекрыл шум, заставив всех умолкнуть. — Королевна попыталась покинуть город государя Ородрета, а значит, это дело должен решать сам государь!

— Но королевна — наша… — вскинулся Келегорм.

— Ваша… кто? — мрачно усмехнулся Гвиндор.

— Наша гостья, — Куруфин оттеснил брата в сторону. — Поэтому именно мы препроводим ее в ее комнату. Я не вижу никакой нужды во вмешательстве Ородрета, потому что границ его города принцесса не покинет.

— А что за право у нас удерживать ее здесь? Почему ты решаешь за государя, лорд Куруфин? Может быть, король Ородрет отпустит ее восвояси.

— Куда, Гвиндор? В Ущелье Сириона, на растерзание волкам и оркам? — крикнул Келегорм.

— Что здесь происходит?

Эльфы расступились и перед Лютиэн оказался Ородрет. Он придерживал на плечах соболиную накидку, но из–под нее выглядывало простое нижнее платье. Лютиэн высвободилась из заботливых рук и встала перед ним.

— Ты все–таки решила уйти, — горько сказал он. — Я же просил тебя…

— Почему ты не хочешь меня отпустить? Почему вы все не оставите меня моей судьбе?

— Потому что я люблю тебя, сестра, — просто ответил Ородрет. — Но если твоя воля такова и ты отвергаешь мой совет — иди.

— Ты не смеешь! — все онемели от изумления: в присутствии короля Келегорм обнажил меч. — Что бы ты ни говорил, Ородрет, а я ее не отпущу.

— Лорд Келегорм, я сама распоряжаюсь своей судьбой, — Лютиэн попыталась сделать шаг вперед, к Ородрету, но чьи–то крепкие руки перехватили ее за плечи.

— Келегорм, я тебе когда–нибудь говорил, что меня раздражает твоя вспыльчивость? — Гвиндор тоже выхватил меч. — Ты остынешь, если в тебе окажется немного холодной стали?

Прежде, чем он умолк, за оружие схватились все, кто был вооружен. Лютиэн и Ородрет оказались в кольце мечей, а в спины им дышали воины, распаленные старой враждой и готовые драться до смерти: одни — за нее, другие — за своего короля.

— Если ты, Ородрет, попытаешься отобрать Лютиэн, я забуду, что ты мой родич, — сдавленным голосом проговорил Келегорм.

— Я верю тебе, — пар, вырывающийся изо рта короля от дыхания, должен был бы тут же осыпаться кристалликами инея. — Я помню, что забывать такое тебе не впервой.

— Но на сей раз, — Эрегон выступил вперед, заслоняя короля собой. — На сей раз и у родичей есть мечи.

О, Элберет! — Лютиэн почувствовала болезненную тяжесть в животе и поняла, что такое настоящий страх. Это будет вторая резня в Альквалондэ, и, как тогда, победителем не выйдет никто. Если воины Нарготронда перебьют феанорингов, то городу никогда не войти в Союз Маэдроса, потому что Маэдрос этого не простит… А если победят феаноринги, то союз расторгнет Фингон…

— Хватит! — она вскинула руки. — Хватит, я устала от всего этого. Я не желаю, чтобы кровь эльфов лилась здесь. Вот вам мое решение: я остаюсь пленницей лорда Келегорма. Спрячьте оружие.

Зашуршала ползущая в свое логово сталь.

— Ты доволен теперь? — в улыбке Куруфина смешались учтивость и насмешка.

— Нет, — честно ответил Ородрет. — И я дождусь своего дня, Куруфинвэ Феанарион. Ждать я умею.

— Ну так жди, — усмехнулся Куруфин. — А действовать предоставь тем, кто на это способен.

— Ты стерпишь это, государь? — тихо спросил Гвиндор, когда Куруфин удалился.

— Пока — да, — кивнул Ородрет.


***

Куруфин боялся, что еще несколько дней в обществе Лютиэн — и братец кого–нибудь убьет, поэтому и устроил охоту вблизи от северных пределов. Пусть этим кем–то будет орк или волколак.

Однако ни орк, ни волколак им не достался.

Охота без Хуана — это была совсем не та охота. Псы выследили волка и подняли его, лигу или две гнали — и под конец обнаружили убитым вблизи берегов Тейглина. Удачливые охотники находились тут же — ватага юнцов с самострелами. Их кони стояли неподалеку, а те пятеро, что удерживали их за уздечки, были уже совершеннейшими мальчишками.

Волк был истыкан болтами самострелов и изрублен топорами — но перед этим успел покалечить двух собак. Оруженосец Куруфина, соскочив с коня, добил несчастных животных.

— Проклятье! — Келегорм швырнул на землю лук и изломал стрелу. — Кто позволил вам вмешиваться в нашу охоту?

— Прощения просим, господин, — вперед выступил высокий юнец. Волосы его на висках были заплетены в косы, в ухе он носил серьгу, а щеки его покрывала поросль, которую он, наверное, считал бородой. — Но мы подумали: если волк порвет собак и переправится через Тейглин, то вы потеряете его след, а в наших землях он натворит много беды. Вам забава, а нам горе.

Он говорил на хорошем нолдорине, но проговаривал слова не так, как эльфы: совсем не смягчал согласных, так что получалось «гаспадын» или «Тэйглын». Кроме того, «х» он произносил всегда как «харма», даже там, где должно было звучать «аха», а «р» — глухо, как нолдор Валинора.

Пока он говорил, юнцы перезарядили самострелы и встали в два ряда по правую руку от своего вождя. Куруфин понял, кто это: мальчишки–горцы, собранные Береном в войско и стоящие станом где–то поблизости. Он знал, что недавно Ородрет выезжал в один из фортов у Нарога — для переговоров с их главарями. Когда пришла весть о пленении Финрода и предательстве Берена, Бретильские Драконы — так это щенячье войско себя называло — попросилось под его руку.

— Ты прав, — Куруфин сильно толкнул ногой пятку Келегорма, чтобы тот не успел сказать или сделать какой–нибудь глупости. — Безопасность людей Бретиля должна быть много важней охоты сыновей Феанора. Скажи, юноша, кто ты?

— Я Форлас Фин–Тарн, сын Фарада Мар–Тарна, — юнец поклонился.

— Достойное имя, — сказал эльф. — А я — Куруфин, сын Феанора. Со мной Келегорм, мой брат.

Юнец поклонился еще раз. Куруфин не собирался проникать в его разум с помощью осанвэ, но чувствовал: мальчишку так и распирает от гордости.

«Чего ты хочешь?» — услышал Куруфин мысль брата.

«Не мешай мне», — Куруфин пока и сам не знал, чего хочет, ему было просто интересно.

Он вдруг понял, что недооценивал людей. Мальчишки, набранные Береном, действительно были войском, и этим войском из–за пренебрежения братьев–Феанорингов к людям сейчас распоряжался Ородрет… А почему?

Сделать так, чтобы молодой горец пригласил их в стан, да еще и почел это для себя великой честью, не составило труда. Стан представлял собой землянку, врытую в берег реки, так, что двумя стенами служил обрыв, а третья была насыпана из той земли, которую вынули, углубляя и разравнивая дно. От людей и лошадей в землянке сделалось тесно, но эльфам тоже удалось поместиться. Развели огонь, согрели эль. Форлас много говорил, и Куруфин умело поощрял его.

…Вести о предательстве Берена, конечно, дошли и до его людей. До его собственной матери. Форлас говорил, что она угасает, отходит — и уже перестала есть и пить. Так Беоринг, ко всему прочему, в скором времени должен был сделаться и матереубийцей. Форлас говорил о своем бывшем князе с такой ненавистью, что Келегорм безошибочно узнал в ней былое обожание. О, да, в этом смертном были задатки вождя, и немалые. Его должны были любить. Но если его так любили — то его не могли возненавидеть все, и сразу… Должны были остаться и верные.

— Да, — кивнул Форлас в ответ на заданный вопрос. — Он подобрал где–то на востоке худородного мальчишку, оруженосца. Этот паршивец на днях сбежал — то ли не вынес позора, то ли заскучал по своему хозяину. Еще двое исчезли с ним — один из них был командиром нашего хэрта, и хорошо, что он сбежал сейчас, а не ударил в спину, когда началось бы настоящее дело. А другой — оборванец из Дреганов. Осенью он ходил на разведку в Дортонион… Наверное, через него Берен сносился со своими господами…

Куруфин подумал, что паренек вовсе не прочь сам командовать хэртом.

Они провели с Драконами ночь, поделились с ними своим хлебом, яблоками и вином, похлебали их варева из ячменя и копченого сала, поучаствовали в бдении на страже между часом волка и часом пса, и перед рассветом расстались — люди поехали своей дорогой, эльфы своей. Куруфин был доволен тем, как они провели время.

— Может, хоть сейчас ты скажешь, что у тебя на уме? — Келегорм, дувшийся и молчавший до полудня, наконец не выдержал.

— Может, и скажу, — прищурившись, Куруфин улыбнулся серебряному солнцу. День был не ясный и не пасмурный — небо заволокла ровная, легкая дымка, сквозь которую просвечивала глубокая синева. Куруфин любил такую погоду. — Ты заметил, как этот мальчишка, Форлас, ненавидит Берена?

— Никто не ненавидит его сильнее, чем я.

— Ошибаешься. Ты ненавидишь не столько его, сколько того, кто владеет сердцем Лютиэн. Тебе не важно, Берен это или нет — как всем нам неважно, кто владеет Сильмариллами. А вот Форлас ненавидит именно его. Такого, какой он есть. И знаешь, за что?

— Внимаю тебе, мой велемудрый брат, — процедил Келегорм.

— За то, что тот обманул его надежды. Несчастный мальчик любил своего вождя. Примерно так же, как жители Нарготронда любили Финрода. Но любовь не прощает обмана. Стоило обмануть их в их самой сокровенной надежде — и вот о Финроде никто слышать не хочет, о Берене тоже. Какими муками, угрозами или посулами вырвали его предательство — все равно… Он обманул надежду, которую сам же и пробудил — горе ему!

— Ты думаешь? — с надеждой спросил Келегорм.

— Я знаю. — Куруфин улыбнулся одним краем рта. — Это дело времени. И только. Она его не просто забудет — она его возненавидит. А вот ты, брат — ты делаешь огромную ошибку, что попадаешься ей на глаза сейчас, когда в ней пробуждается ненависть. Ты предоставляешь ей для этой ненависти удобный предмет.

— Я не могу не видеть ее!

— Тогда смотри за ней так, чтобы она тебя не видела… Но это просто к слову. Главное — не дать Ородрету опереться на людей Берена.

— Это мальчишки, — поморщился Келегорм.

— Это воины, — отрезал Куруфин.

— О чем ты только думаешь!

— О том же, о чем и ты, Келегорм — с той лишь разницей, что тебе все подавай здесь и сейчас. А так можно только погубить дело. Ородрету не хватает воли, но он не глуп. Он — ветвь от того же ствола, что и мы. Когда он поймет, что прижат к стенке, он от страха может вдруг сделаться решительным.

— А что, если и так? В Нарготронде слушают нас.

— Но не только нас. Там слушают, например, бардов… Вес в совете имеет голос Гвиндора и отца его Гвилина… А за Гвиндором стоят стражи границ… Дома, что в родстве с тэлери Гаваней, никогда не присоединятся к нам…

— За нами все равно немалая сила.

— Она должна быть не просто «немалой». Она должна быть такой, чтоб им и в голову не пришло пробовать крепость наших клинков. Чтобы Ородрет сразу понял: сопротивляющийся обречен.

— Неплохо сказано. И ты хочешь заполучить смертных?

— Я хочу всех, кого только можно.

Келегорм на миг поднял голову, глянул в подернутое дымкой небо — но не выдержал, спрятал глаза.

— А я хочу только тебя, Соловушка, — еле слышно проговорил он.


***

Дни тянулись гораздо медленнее, чем в заточении на вершине Хирилорна. До рукоделия, даже самого простого, Лютиэн не допускали — Келегорм боялся, что она измыслит какие–нибудь чары и попытается бежать. Несколько раз он пробовал вынудить у нее слово не делать попыток к бегству, но всегда она отвечала одно и то же: каждый узник имеет право искать освобождения — и Келегорм не ослаблял стражу. Лютиэн искала пути к их сердцам, пыталась с ними говорить — они не отвечали; она пела вечерами, тихо и скорбно, но никто не входил, разве что на ее просьбы — и тогда она замечала время от времени, что ресницы входивших слегка влажны. Однако это были феаноринги. Они могли плакать, слушая песню, но не могли нарушить верность своим лордам. Лютиэн вспоминала слова Ородрета — да, именно упоение страданием было видно во многих из них.

Хуан казался более благодарным слушателем, и Лютиэн говорила с ним, если не читала. Хуан казался более благодарным слушателем, и Лютиэн говорила с ним, если не читала. В Дориате искусством письма кроме Даэрона, владели немногие. Это была забава — превращать речь в цепочки рун. У нолдор и это было иначе. Они писали хроники событий, записывали повести о своих и чужих делах, и даже песни свои перелагали на безмолвную бумагу и на пергамент. Нолдор словно бы стремились запечатлеть себя, оставить свои мысли и слова для тех, с кем никогда не встретятся лицом к лицу. Ей приносили из книгохранилища множество свитков, поначалу дело шло медленно, так как она с трудом читала тенгвар, но когда она освоилась с непривычными чертами и дугами, дело пошло на лад.

Книги принесла ей та самая женщина–бард, Эленхильд. Рожденная в Средиземье, она питала тягу к валинорской мудрости, и когда Финрод пожелал создать хранилище книг и записей, среди первых взялась за эту работу. Она объяснила Лютиэн правила чтения тенгвар и по ее просьбе принесла из книгохранилища записи Финрода о людях.

Эленхильд не скрывала, что считает заточение Лютиэн делом неправедным, но помочь ничем не могла. Стражи не имели права запретить ей, барду Нарготронда, входить к Лютиэн, но всегда присутствовали при их встречах и следили, чтобы, кроме книг, ничто не перешло из рук в руки.

Лютиэн читала записи Финрода о людях, изложение их легенд и перевод на эльфийские языки их песен. Лютиэн узнала одну из легенд, слышанную некогда от Берена: будто бы Аладар, отец их народа, был так силен и горд, что соперничал с богами. Боги же тогда воевали с Мэлко, но, зная, что их удачи на это не хватит, приготовили большой котел с удачей, чтобы выпить на пиру и на другой день одолеть. На этот пир они собрались позвать и Аладара, но Мэлко испортил богам их затею: он рассказал Аладару, что боги замышляют убить его, дабы править миром без помехи от людей. Они поднесут ему чашу с удачей, но сами выпьют больше, и одолеют его. Аладар в гневе явился на пир, по праву гостя получил большую чашу с удачей первым и осушил половину чаши одним глотком, а остальным осталась только вторая половина на всех. Мэлко предложил Аладару союз, но тот с презрением отверг его — после того, как его удача равнялась удаче всех богов, он считал, что ему нечего бояться. Тогда хитрый Мэлко, который боялся и богов, и Аладара, предложил богам переговоры. На переговорах он сказал, что Аладар желает изгнать всех богов за круги мира. Боги обеспокоились, и Мэлко посоветовал им изготовить точно такую же чашу, но с неудачей. Боги сделали по его совету, и снова на пир явился предупрежденный Мэлко Аладар, и получил чашу первым, и уполовинил одним глотком… И в этот миг ноги его подкосились и голова отяжелела так, что он упал навзничь и свалился с той высокой горы, где было обиталище богов. С тех пор, гласит человеческая легенда, удача и неудача ходят за людьми вместе, и нет такого счастья, за которое не пришлось бы платить горем.

Приписка Финрода гласила: «Как и многие легенды и сказки людей, эта не является достоянием Мудрых, но представляет собой всеобщее знание. Иные говорят, что такого рода сказки нарочно выдуманы, дабы вводить в заблуждение простецов, но я думаю иначе. В самом деле, Мудрые видят причину человеческих несчастий совсем в другом, но и эта легенда повествует о соблазне от Мэлко: отец людей пожелал сравняться силою со всеми богами вместе взятыми. Здесь есть зерно от некоей истины, которую в чистом виде не хранит ни одно людское предание, но каждое — по ее осколку. Некогда люди прогневили Отца, и стыд за это гнетет их так, что напрямую рассказать об этом они не в силах, но выражают свою печаль об утраченном блаженстве образно».

Лютиэн отложила свиток. Берен, Берен, что же ты наделал? Что с тобой сейчас, чем они тебя держат? Должна ли я отправиться за тобой в стан врага, как княжна Айад из твоих сказок — за своими семью братьями? Или тебя уже не спасти? Где Финрод? И что с ним сделали?

Она легла и лежала, пока ее дыхание не выровнялось, потом опять встала и возложила на столик свиток — первый попавшийся. Это снова был почерк Финрода. На мгновение Лютиэн словно увидела его сосредоточенное, даже суровое лицо, склоненное над бумагой. Как обычно, описывая беседы с людьми, Финрод писал о себе в третьем лице.


«И вот вышло так, что однажды весной Финрод гостил в доме Белемира; и разговорился он с мудрой женщиной Андрет, и зашел у них разговор о людях и об их судьбах. Ибо незадолго до того (вскоре после праздника Середины зимы) скончался Борон, владыка народа Беора, и Финрод был опечален.

— Горестно мне видеть, Андрет, — говорил он, — что народ ваш уходит так быстро. Вот ушел Борон, отец твоего отца; ты говоришь, что для человека он прожил долго, но я едва успел узнать его. На самом деле, мне кажется, что совсем недавно повстречал я Беора на востоке этого края, однако же он ушел, и сыновья его тоже, а вот теперь и сын его сына.

— С тех пор, как мы перешли Горы, — сказала Андрет, — прошло больше сотни лет. И Беор, и Баран, и Борон прожили за девяносто. Прежде, чем мы пришли сюда, мы уходили раньше.

— Значит, здесь вы счастливы? — спросил Финрод.

— Счастливы? — переспросила Андрет. — Человек не бывает счастлив. Уходить, умирать — всегда горестно. Но здесь мы увядаем не столь быстро — хоть какое–то утешение. Тень чуть–чуть рассеялась».


Лютиэн вздрогнула, поняв, что держит в руках. Тот самый свиток, по копии которого Берен учился чтению и письму — ведь Финрод не мог не отдать Андрет запись беседы с ней. Андрет была неграмотна, вспомнила она, и Берен пересказывал ей этот athrabeth наизусть. Каждое слово этой беседы он носит в своем сердце… Лютиэн пододвинула к себе светильник, сделала пламя поярче и начала читать внимательнее.


« — Все вы, эльфы, думаете, будто мы умираем быстро от природы. Будто мы хрупкие и недолговечные, а вы — могучие и бессмертные. В ваших легендах говорится, что мы — «Дети Эру», но мы и для вас — всего лишь дети. Вы нас, конечно, любите, но мы — низшие создания, и вы смотрите на нас сверху вниз, с высоты своей мощи и мудрости, и снисходительно улыбаетесь — или жалеете нас — или качаете головой.

— Да, ты близка к истине, — вздохнул Финрод. — Это можно сказать про многих моих сородичей. Но не все так думают. Я так не думаю. Но пойми, Андрет — мы не в шутку зовем вас Детьми Эру: этим именем мы не шутим, и не поминаем его всуе. Мы говорим так, ибо знаем — а не потому, что так говорится в наших легендах. Мы считаем вас своими родичами, и родство наше (и в hroa, и в fea) теснее, чем общая связь, что объединяет нас со всеми прочими тварями, живущими в Арде, и этих тварей между собой. Мы любим всех, кто живет в Средиземье, по мере их достоинства: зверей и птиц, что дружат с нами, и деревья, и даже прекрасные цветы, что увядают быстрее людей. Когда они уходят, мы тоже жалеем о них, но мы считаем, что это — часть их природы, такая же, как их рост или цвет. Но о вас, наших ближайших родичах, мы скорбим куда сильнее. Но ведь в Средиземье все недолговечно, так почему же мы не можем думать, что и ваша краткая жизнь — часть вашей природы? Разве сами вы думаете иначе? Из твоих слов, из горечи, что слышится в них, я понял, что вы считаете, будто мы заблуждаемся

— Да, государь, — сказала Андрет, — я думаю, что вы заблуждаетесь, как и все, кто думает, как ты, и что само это заблуждение — от Тени».


Так вот, какую рану носит в сердце Берен… Если он держался той же веры, что и его родственница — то должен полагать людей бессмертными изначально, как и эльфы… Но это какая–то нелепица — бессмертные Смертные… Она читала внимательно, стараясь не пропустить ни единого знака. Так же жадно, наверное, Финрод слушал речи Андрет — та загадка, которая таилась в людских легендах, обещала открыть перед ним разгадку…


«Ведь из легенд истину (если она там есть) приходится вымолачивать, как зерно из снопа. А в обмолоченном зерне всегда остаются плевелы, а вместе с плевелами часто бросают на ветер и зерно. Но в моем народе, от мудреца к мудрецу, через вековую тьму, передается предание, будто люди теперь не такие, как были раньше, и природа их не та, истинная, что была вначале. У мудрецов народа Мараха говорится об этом больше — они еще хранят в памяти имя Того, Кого вы зовете Единым, а мой народ почти забыл о Нем. Так учила меня Аданэль. У них ясно сказано, что люди недолговечны не от природы — их сделало такими коварство Владыки Тьмы, которого мы не именуем».


Она читала и читала — пока не выгорело масло в светильнике. Но даже и тогда тенгвар пылали на изнанке ее век: «Так вот зачем пришли люди — не последыши, а наследники, завершающие начатое, — выправить Искажение Арды, предвиденное прежде, нежели были они замышлены, и более того — явить величие Эру, возвысить Песнь и превзойти Видение Мира! Ибо Арда Исцеленная будет выше Арды Неискаженной — и все же это будет именно Арда Неискаженная!»

Лютиэн поняла, почему не верит в предательство Берена. Такую надежду нельзя было предать. Невозможно — прежде душа разлучится с телом.

Она найдет пути бежать и проникнуть в Дортонион.

Сама того не заметив, она погрузилась в сон — и приснились ей горы. Никогда раньше она не подходила к ним близко — а теперь она продвигалась верх по снежному склону; продвигалась медленно и с трудом, по колено увязая в снегу — но все же вверх и вверх…


***

Вверх и вверх — а потом гребень — и вниз… А потом снова вверх и вверх — по крутому склону, иногда помогая себе руками… А голова болит и кружится, и заплечный мешок невыносимо тянет плечи. Они пылают… Словно лямки сделаны из железа и раскалены докрасна… Бедра тоже горят… А от коленей и ниже ноги — две бесчувственные колоды, которые уже и боли не ведают… Башлык сбился на самый нос… Гили приподнял его — и глаза тут же залепило снегом.

Аван был далеко впереди.

— Не отставай! — Рандир ткнул его в спину. — Нельзя нам друг друга потерять в этакой–то каше!

— А–ха… — выдохнул Гили и поплелся дальше.

Они догнали Авана, когда вышли на гребень — он отдыхал, опираясь на свой посох. Гили упал на снег, зачерпнул ладонью горсть и кинул в рот. Пить хотелось все время, невыносимо — но снег долго не таял на языке, оставаясь холодной колкой пылью.

— Спустимся туда, — сказал Аван. — И переждем этот снегопад.

— А если он зарядил на три–четыре дня?

— Тогда застрянем здесь и подохнем все. Но не должно быть так. В это время года — навряд ли.

— Идем, — Аван поковылял вперед.

Ветер здесь бил не в лицо, а в спину — и снега было меньше. Но все трое так устали, что продвигались еле–еле. Пот замерзал на волосах, бородах старших горцев и ворсинках шерстяных капюшонов. Не отпускала тошнота.

Горы были огромны. Больше, чем те, отрезающие Хитлум от Нижнего Белерианда. Они ползли по одному только склону два дня — а он все не кончался и не кончался… Теперь они вышли наконец на гребень — и будут ползти еще два дня по другому склону… А там будет крутой перевал, и лишь за ним — спуск в Дортонион.

Гили спросил, когда они только отпустили лошадей и начали подъем — правда ли, что здесь Берен переходил горы?

— Не, — ответил Рандир. — Ежели он шел прямо и спустился ровно в Дориат — то здесь он идти не мог, а взял восточнее. Там и вовсе непроходимая круть, и если ярн выжил, то вели его боги, не иначе. А этот перевал зовется Нахар. Пройти здесь можно, если зима мягкая. В межвременье никак — ветра злые.

«Злые ветра?» — думал теперь Гили, ежась под ударами вьюжных порывов. — «А это какой — добрый?»

Поначалу с ними были три вязанки хвороста. Теперь осталась одна.

— Если завтра не перейдем Нахар — сгинем здесь все, — сказал Аван. Гили с легкостью поверил ему — он не знал, переживет ли эту ночь.

Они забились в щель между двумя каменными глыбами, а с третьей стороны, от ветра, набросали снега. Пока бросали, варежки Гили промокли совершенно, но он не жаловался. Забрался внутрь, снял мокрые варежки и, заткнув их за пояс, начал согревать руки дыханием. Потом начал обламывать хворост — самые тонкие веточки.

Последняя вязанка. Если завтра они не перейдут Нахар — им конец, сказал Рандир. Они замерзнут здесь.

Аван после долгих попыток все–таки запалил трут. Пламя лизнуло нащепанные прутики, разгорелось ярче. Сделали очаг из двух булыжников, Рандир нагреб снега в бронзовый котелок. Гили уже знал, что на этой высоте кипящая вода все равно не согреет. И — странное дело — ни пить, ни есть не хотелось, хотя он и чувствовал себя вдребезги усталым и совсем больным. Нужно было заставлять себя. Каждый из них должен выпить по котелку воды, если не хочет умереть, сказал Аван.

Жевать и пить воду — это была такая же работа, как и перебирать ногами, протаптывая дорогу в снегу. Жесткие куски вяленого мяса не сдавались зубам, распухший язык не чувствовал вкуса меда. Гили прежде не мог себе представить такого — чтоб его да не обрадовал мед…

— Ты первым, — сказал Аван, когда вода начала шевелиться в котле. Гили покорно принял котелок. Даже благодарность была лишней: сейчас все трое были одно. Они поверили надежде, которую Берен вложил, уходя, в сердце своему оруженосцу. На дне котомки Гили хранил пряжку в виде весеннего цветка, Палантир и самострел — подарок государя гномов. На шее, на крепком кожаном шнурке — кольцо государя Фелагунда. А на дне души у него было слова из песни, которую ярн когда–то сложил. И все они шли сейчас затем, чтобы Руско добрался до того, кто заповедал это им, и сказал эти слова.

В общем–то, любой из них мог бы это сделать — после ухода Гили доверил тайну старшим; но оба горца, не сговариваясь, решили, что гонцом может быть лишь он. Ну, разве что в самом крайнем случае…

Гили ушел ночью, никого не спросясь. Аван и Рандир должны были встретить его в условленном месте, якобы отстав от погони. Они решили никому больше не открывать своей тайны — даже на Нимроса положиться было нельзя. На кого Гили не смотрел, на том видел печать безнадежности. Даже те, кто не верил в предательство Берена, считали, что он мертв — а как же иначе? Гили долго колебался даже в отношении Рандира и Авана — открыться или нет?

…Там уже, наверное, нашли коней и все поняли про побег троих. Погони можно было не бояться — они ушли далеко, запутали следы в Нан–Дунгортэб, а здесь их и вовсе замела вьюга. Но все–таки Гили мучила порой мысль о том, что их тоже теперь сочтут сумасшедшими или предателями…

Он все–таки немного согрелся. Кипяток был достаточно горячим, чтобы привести его в чувство. Аван бросил туда какие–то травки. Вчера у них хватило сил и дров приготовить мясной отвар из солонины. Сейчас все решили, что ну его к раугам. Устали. Смертельно устали.

— А лютню завтра пустим на растопку, если снег не утихнет, — проворчал Аван.

— Не дам! — испугался Гили.

— Не бойся, шутит он, — Рандир хлопнул мальчика по плечу. — Ты что, Рыжий! Мы ж понимаем, что твоя лютня — она вроде эльфийского плаща–невидимки. Ты с ней где хочешь пройдешь. Пей, — он протянул Гили варево: котелок уже совершил полный круг, нужно было допить остатки и наполнить его снегом сызнова.

— Завтра ты, Рандир, дорогу пробиваешь первым, — сказал Аван, вымачивая в тающей снежной каше сухарь. — Потом я. А Руско не будет, он и так еле идет.

— Я могу, — еле ворочая языком, заспорил Гили.

— Утихни, долинник, — Рандир толкнул его в колено. — На перевал нужно будет подниматься первому ползком, а двум другим на веревке. Так что ты пойдешь сзади, и налегке, чтобы сберечь силы. Понял?

Когда хворост догорел, и все трое кое–как напились и насытились, они забились все на один плащ, укрывшись двумя другими, и заснули холодным, неуютным сном, не обещавшим ни отдыха, ни покоя.

Гили приснился государь Фелагунд. Один, в холодной и темной пещере, закованный в цепи, он ждал смерти. Гили кинулся было к нему на помощь, но чем быстрее он бежал, тем меньше становился — и сам Государь, и пространство, разделявшее их, росли, и вскоре Гили уже не мог охватить взглядом ни свою цель, ни бескрайнюю холодную равнину, что лежала между ними… Но он все бежал и бежал, выбиваясь из сил — пока не упал, зарывшись лицом в снег.

Он проснулся. Снег набился в нос и в рот. Ветер надул на камнях над ними снежную «шапку», а потом смахнул ее на спящих. Аван откашливался, Рандир ругался.

— Ладно, — сказал он, закончив браниться. — Все равно надо уже вставать и идти. Часом больше, часом меньше…

Они шли впереди: Рандир протаптывал тропу в навалившем за ночь снегу, Аван волок все пожитки. Гили налегке плелся сзади. Его рукавицы так и не высохли и взялись коркой льда, и руки он прятал в рукава. Ходьба немного согрела, но голова была еще мутной и тяжелой: ночной сон не принес отдыха.

Когда рассвело, потеплело. Гили увидел, что облака плывут внизу, точно верхушки диковинного леса. Солнце показало свой край — и по облакам, как по воде, пробежала огненная дорожка. Гили ахнул — такая красота распахнулась вокруг него. На мгновение он забыл, как измучено этой дорогой его тело, как болит и кружится голова — зрелище облачного моря, в котором купается солнце, и охваченных рассветным пламенем вершин повергло его в трепет. Даже Аван и Рандир приостановились.

— Истинно велик Единый, Отец богов, — Гили не сразу понял, что это слова песни. — Соткавших небо, отливших землю в горниле, изводящих Солнце из бездны, и Месяц из чрева ночи. Eglerio! — сказав это на одном дыхании, Аван сбросил с плеч пожитки и сказал: — Меняемся.

Рандир поднял мешки и распределил их: два за спину, один — на грудь.

— Эй, малый! — обратился он к Гили. — А посмотри на Небесного Коня!

Гили глянул туда, куда он показывал пальцем: на вершину Нахар, получившую имя в честь божественной лошади, на которой скачет Оромэ–Таурон, Охотник, которого люди зовут Ндар.

Вершина не зря получила свое имя: очертаниями она и вправду походила на благородное животное, вставшее на дыбы и прижавшее голову к шее. Даже острое ухо у нее было — треугольный скалистый выступ, скованный льдом. Ясно, что перевал, проходящий через «спину» этого коня, невозможно было называть иначе как Седло.

Восхищение Гили через миг сменилось унынием: как же они еще далеко! Им предстояло спускаться по гребню почти до линии облаков, а там уже выходить на перемычку, ведущую к Седлу… перевалив через Седло, они будут уже в Дортонионе — но сколько лиг придется идти там до первого жилья или хотя бы лесочка?

Почувствовав его настроение, Рандир хлопнул Руско по плечу.

— Не трусь. Глаза пусть боятся, а ноги пусть топают. Вперед!

На перемычку они вышли куда раньше, чем думал Гили — к полудню. Тучи здесь не скрывали солнца, и Гили скоро согрелся до того, что размотал и снял башлык, широкие завязки которого закрывали лицо, оставляя только для глаз узкую щель. Это была ошибка, которую он понял только на следующий день, когда уже расхлебал последствия первой своей ошибки — не высушенных вчера рукавиц.

Руки он сильно повредил, когда полез на Седло. Для этого друзья и берегли ему силы: чтобы он мог вскарабкаться по очень крутому, хотя и не отвесному, склону, цепляясь за лед двумя чеканами, и скинуть оттуда веревку, по которой друзья смогут влезть с барахлом. Веревка была длиной в сорок локтей, и им приходилось проделывать это шестикратно: Гили поднимался на сорок локтей вверх, находил куда вбить железный штырь, привязывал к нему веревку и отдыхал, пока товарищи взбирались по ней и втаскивали мешки. Потом отдыхали они, а он выбивал штырь изо льда и лез выше.

Шесть — хорошее число: седьмого подъема Гили бы не вынес.

Руки его одеревенели под конец до того, что когда ладонь примерзала к камню, а он отдирал ее с кожей — боли не чувствовал. Гили надел мокрые рукавицы — хоть они и не грели, но все–таки не своя кожа. Если бы не рукавицы, путь троих был бы отмечен кровавым следом.

— Для долинника неплохо, — одобрил Аван, когда они выбрались–таки на Седло. Гили сипло дышал, не в силах исторгнуть ни звука из глотки — кажется, ледяной воздух спалил ему горло.

«Насовсем?» — пришел он в ужас. Тогда и впрямь хоть на растопку пускай лютню! Нет, нет… — он попробовал успокоиться. Это пройдет. Это обычная простуда.

От Седла вниз склон шел пологий. Снега здесь нападало меньше, и у Гили появилась надежда еще до заката спуститься в ложбину между Нахаром и безымянной треугольной вершиной, где змеился ледник. Склон казался таким пологим и мирным — хоть садись на задницу и катись до самого низа. Но Аван и Рандир обвязались веревкой и третьим «нанизали» Руско.

— Здесь под снегом хренова уйма трещин, — объяснил Рандир. — Ухнешь и не заметишь.

Аван шел впереди, длинной палкой прощупывая дорогу перед собой. Палки были у всех троих с начала путешествия, но Гили свою бросил, когда полез на Седло. Что ж, вряд ли его, новичка в горах, пустят первым… А если пустят — Рандир или Аван поделятся посохом…

Идти делалось все труднее и труднее — но не потому что Гили устал и не потому что теперь он сам волок свой мешок, а потому что начали болеть руки. Онемевшие на Седле, они словно решили отыграться на Гили за надругательство над собой, и теперь прорастали изнутри сотнями тысяч ледяных игл. Руско терпел сколько мог. Шатаясь, как в бреду, он тащился за Рандиром, то утыкаясь в его широкую спину, то заставляя веревку натянуться почти до предела. Закат облил горы смородиновым соком, но Гили не видел этой красоты, потому что в глазах его плыли слезы. Наконец, сам не понимая почему, он не смог больше двинуться с места — и лишь когда Рандир взял его за плечи, понял, что лежит на боку.

— Да ты, малый, совсем из сил выбился, — пробормотал горец. — Вставай, фэрри. Мы не сможем тебя нести, мы тоже на последнем вдохе.

— Ру… ки… — двумя рыданиями выдохнул Гили. Аван содрал с него рукавицы — пришлось приложить усилие, потому что овчина примерзла к окровавленным ладоням.

— Стонадцать раугов тебе в печенки! — прорычал Рандир, увидев, на что похожи руки юноши: содранная клочьями мраморная, иссиня–белая кожа. Кровь запеклась на сгибах пальцев, но в самих пальцах не было ни кровинки.

Рандир велел Гили вытянуть руки вперед и несколько раз ударил по ним сложенной вдвое веревкой. Гили увидел, как вспухают синюшные рубцы, но не почувствовал боли. Точнее, не почувствовал новой боли, потому что кисти его рук были полны собственной. Они, казалось, налиты были расплавленным свинцом и шипели, сгорая. Гили плакал и не мог прекратить.

— Ты еще руки мне потеряй, — Рандир в сердцах не удержался и отвесил Гили подзатыльник. — Почему молчал, орясина, что руки мерзнут? Ладно, дело поправимое. Аван, развяжи ему мотню.

С последними словами он поднял Гили и посадил его на склоне.

Аван раскрыл на Гили плащ, расстегнул кожух и свиту, добрался до завязки штанов… «Зачем?» — одурело думал Руско.

— Есть, — Аван развязал тесемку верхних штанов, и распустил тесьму подштанников. Потом взял обе руки Гили, свел их вместе, крепко сжал у запястий и засунул в штаны, между бедер, в то самое место, где в любой холод сохраняется хоть немного тепла. Сделав это, он крепко сдвинул колени Гили вместе и зажал между своих коленей — как показало ближайшее время, эта мера не была лишней.

Прикосновение двух заледеневших кистей обожгло пах. Гили вскинулся было, чтобы высвободить руки, но Рандир крепко держал его сзади, обхватив ручищами и плечи и грудь, а Аван сжал его колени, не давая развести бедра. Холод, вонзившийся в мошонку, заставил Руско сипло, беззвучно вскрикнуть.

Но когда руки начали отогреваться, он завопил так, что прорезался голос. Казалось, что каждый палец выдергивают из суставов, обдирают с него кожу и поджаривают на угольях. Ресницы Гили смерзлись от слез.

— Малый! — проревел ему в ухо Рандир. — Тебе матушка не говорила, что от рукоблудия на ладонях появляются бородавки?

Грубая шутка заставила паренька рассмеяться сквозь рыдания. «Я должен вытерпеть», — думал он. — «Если я не смогу вытерпеть это ради своего блага — то как я мог бы вынести пытку? Я должен…»

Он перестал вырываться, и Рандир с Аваном отпустили его. Теперь он своей волей удерживал руки в тепле — до тех пор, пока боль не утихла. Точнее, она осталась, но это была уже обычная боль ссаженной кожи и ушибленных мышц, а не отчаянный вопль гибнущей плоти. Гили вынул руки из штанов и посмотрел на них — синюшно–красные, кровоточащие, они походили теперь на два куска освежеванного мяса. Но пальцы слушались — настолько, что Руско смог сам завязать штаны.

Пока он отогревал руки, замерзло все остальное. Нужно было снова подниматься и идти. Хотя бы до ледника.

Руско оглянулся и увидел цепочку следов — они петляли по всему склону, огибая трещины. После заката, понял он, здесь нельзя будет передвигаться. Идти нужно сейчас, и как можно быстрее.

Он встал, засунул руки в рукава и поковылял на веревке за Рандиром. Аван, тоже бросив беглый взгляд на следы, обронил:

— Нужен снег. Сегодня ночью.

— Но не раньше, чем мы спустимся, — пробормотал Рандир. — О, Валар, не раньше.

Они ступили на каменную насыпь ледника точь–в–точь когда солнце ушло за дальний хребет. Ковылять по валунам, которые ледник снес сюда со склонов горы, в полумраке было опасно: недолго сломать ноги, а то и шею. Они снова забились в расщелину между камнями.

— В двух с половиной лигах отсюда есть пастушья хижина и кошара, — сказал Аван. — Завтра мы доберемся туда и отсидимся какое–то время. А сейчас попробуем отдохнуть.

Сначала небо было ясным, и такие щедрые звезды раскатились по его густой синеве, что у Гили перехватило дух. Гномья Дорога, пересекавшая небо, была красива и из Нижнего Белерианда, но здесь сияла как отмытая. Вереск стоял непривычно высоко, и Пес скалился, сверкая своим раскаленным до голубизны Оком. Луна, объятая радужным сиянием, была прекрасна как невеста, и Аван, увидев ее в венце, сказал:

— Завтра будет морозный день.

— Только бы не такой, как за год до Браголлах. Помнишь, Дреган — до самого Солнцеворота холода стояли такие, что струя замерзала на лету?

— Не помню, — качнул головой Аван.

— А, ну да, ты же совсем был щенок, — Рандир поплотнее завернулся в плащ.

Вскоре небо подернулось туманом — его пряди повисли, казалось, над самой головой, подернули и Нахар, и дальние вершины. Туман густел и густел, все плотнее застилая небо и горы, и Гили сообразил: здесь колыбель облаков, здесь они рождаются, чтобы пролиться дождем или просыпаться снегом… Едва он это подумал, как первые снежинки упали на его рукава. Он сидел, скрючившись, держа руки не только под плащом, но и под кожухом, и смотрел, как снег наметает на его коленях небольшой сугробчик.

Спать ни у кого не получалось, да и нельзя было: боялись во сне замерзнуть насмерть. Горцы тихо пели и заставляли петь Руско, хотя тот мог только сипеть, как вода на сковородке. Он понял, почему горские баллады такие длинные, и припев в них все время повторяется: чтобы те, кто сторожит ночью, могли петь, и даже тот, кто слов не знает, мог подпевать. Он слишком устал, чтобы оценить другие достоинства этих баллад: все болело — кроме ног, замерзших до бесчувствия.

К рассвету он уже бредил, но они вышли в путь еще до рассвета, едва стало можно различить дорогу.

Как они прошли те две с половиной лиги, о которых говорил Аван — он диву давался. Если бы он упал и не встал, он бы умер — горцы сами ослабели так, что не могли его нести даже вдвоем. Каждый шаг, каждый вдох стоили отдельного усилия воли. Рандир отдал ему свою палку, и он подолгу отдыхал, опираясь на нее, почти повисая и думая только об одном: не падать.

После, вспоминая, он отмечал: да, рядом с ледником появились редкие кусты, а потом и деревья — но в те часы то, что ловил его взгляд, ускользало от сознания. Он видел только спину Авана впереди, думал только о том, как не потерять равновесие и не упасть.

Снова пошел снег — и Гили привязали веревкой, чтобы он не заплутал и не погиб в белой круговерти. Ему было уже все равно, будет он жить или нет.

Последнее, что он запомнил перед тем, как потерять сознание — закопченный потолок курной хижины, которую устроили, возведя каменные стены под низко нависающим скальным «лбом».


***

— Орки, — ворчал Рандир, выгребая сор из хижины. — Насрали до самой крыши. А весь кизяк спалили, скоты… или сожрали… я уж не знаю, что они тут жрали… Или они думают, что их дерьмо на растопку годится?

…За хворостом приходилось бегать пес знает куда — чуть ли не в соседнюю долину. Обычно, объяснил Рандир, пастухи здесь топят коровьим кизяком — больше нечем. И запас его остается где–нибудь в углу даже зимой. Как раз на случай, если нужда погонит кого–то зимой через горы. Но человек, если у него есть совесть, сжигает столько топлива, сколько ему надо. А тут, судя по тому, как загажена хижина, жили орки, и жили долго — несколько недель; они сожгли все подчистую.

— Ярна стерегли, — заключил Аван. — И ушли, когда он был схвачен. Больше не придут.

— Похоже на то, — Рандир согласился. — А иначе нам гаплык.

В то утро, когда Гили, отдохнув и отогревшись, пришел в себя, и принял участие в обсуждении дальнейших действий, он с удивлением понял, что двое, мужчин, один старше на десять лет, другой — почти вдвое, ждут окончательного решения от него, пятнадцатилетнего мальчишки. И с не меньшим удивлением понял, что так было с самого начала их похода, с того дня, когда они трое собрались впервые и решились заговорить о тайне, которая мучила каждого. Именно Гили тогда произнес: «Я иду, что бы там ни было. Потому что я принес ярну беор, и вложил руки в его ладони». «Да ты пропадешь один», — сказал Рандир, а Аван поддержал: «Если идти, то всем».

— Ну так куда? К Тарн Аэлуин или в Каргонд? — спросил Рандир.

— А как далеко до того и другого?

Рандир почесал в затылке, прикидывая:

— Да где–то поровну. Если не рвать штаны, но и не плестись как мокрая вошь, то где–то четыре дня пешим дралом.

— До Друна туда ведет одна дорога, — уточнил Аван.

— Но не с такими же рожами соваться в Друн.

Они переглянулись. Изможденные, худые, с облезающими носами и обветренными губами, их лица яснее ясного говорили, что эти трое пересекли горы. Хуже всего было с Гили: аукнулось то, что, радуясь солнышку, он размотал башлык. Теперь лицо было обожжено и пошло мелкими пузыриками. Рандир сказал, что еще через день под ними нарастет молодая кожа, и тогда они лопнут и облезут. Когда молодая кожа потемнеет, Гили будет не рябее своего обычного вида.

О красоте Руско уже привык не думать, а вот что лицо болело и зудело — в этом не было ничего приятного. Кроме того, им действительно нельзя спускаться в густонаселенный и забитый орками Друн, пока их вид выдает в них пришельцев. Им нужно где–то отсидеться и отъесться.

Хижина для этого не годилась: во–первых, далеко было идти за топливом, во–вторых, подходили к концу взятые с собой запасы. Но спускаться в селения было рискованно. Аван знал в здешних местах многих — именно тут были владения Дреганов, даже эта хижина была ими выстроена — но он долго перебирал в уме тех, кому можно было довериться и прикидывал, кто из них может быть еще жив.

— Вот что, — сказал он наконец. — Завтра я пойду на разведку. И если не появлюсь до послезавтрашнего полудня — значит, я убит или в плену. Тогда уходите. Попробуйте сунуться к Тейрну Фин–Дрегану, это второй честный и твердый человек, которого я тут знаю. Если я не вернусь, то первый, значит, или скурвился, или мертв. Я смогу молчать только один день, если все пойдет совсем плохо. Не полагайтесь на мою твердость, уходите.

— Где живет твой Фин–Дреган?

— В хижине у развалин замка Дреганов. Спуститесь по долине, сверните к рукаву Эрраханка — и дальше вниз.

— Допустим, ты вернешься. Что потом?

— Потом мы отсидимся у него дома и решим, куда идти дальше — к Тарн Аэлуин или в Каргонд.

— Я думаю так… — прочистил горло Гили.

Голос к нему еще не вернулся, только время от времени сквозь шипение пробивался совершенно цыплячий писк.

— Когда мы будем выглядеть как все здесь, и голос ко мне вернется, мы спустимся вниз и разделимся в Друне. Я пойду в Каргонд, по дороге зарабатывая себе на хлеб пением и игрой… А вы идите к Тарн Аэлуин, к тем двум холмам… Но прячьте Палантир не там, где сказал князь, а в другом месте. Чтобы я о нем вовсе ничего не знал.

Эта затея не так чтобы понравилась Рандиру, а Аван только буркнул: «Посмотрим».

На следующий день Аван ушел, а Гили, набравшись сил, вместе с Рандиром полез через гребень в соседнюю долину, за хворостом и дровами. Это была та еще вылазка, к ее концу Руско опять был весь вымотан и даже есть начал только поле того, как Рандир пригрозил запихивать в него еду силком.

Они сготовили мясной отвар из солонины, сдобренный мукой. Гили скорее пил его, чем ел, Рандир скорее ел, чем пил. Делалось все это неспешно, и по ходу Рандир рассказывал Гили о Дортонионе, вдвоем они сочиняли, что Гили будет врать в Каргонде, а потом Рандир заставлял Гили несколько раз повторить все, что они придумали.

К полудню третьего дня Аван вернулся и принес сыра, хлеба и эля. Человек, к которому он ходил, оказался жив и верен, а деревня — свободна от орков, потому что тропинки засыпало снегом, и никто не торопился пробивать их заново. Это не значило, что орки не нагрянут когда захотят — но, по крайней мере, можно будет заметить, если кто–то поплетется им доносить.

Спустившись в деревню, Гили понял, почему Аван не распространялся о своем «верном человеке» — это была женщина, звали ее Файрэт, и Аван, похоже, согрел ей постель прошлой ночью. Во всяком случае, она ни капли не удивилась, когда он и на вторую ночь забрался под одеяло к ней. Рандир и Гили поместились за загородкой, с тремя ее детьми — курносым и чернявым мальчишкой чуть помладше Гили и двумя девчонками — одиннадцати и девяти лет. Авана девочки звали дядей, а мальчишка, полагающий себя уже взрослым — по имени.

Маленькая деревня жила тихо, словно провалившись в зимнюю спячку. Люди не общались друг с другом больше, чем того требовали дела, не ходили в гости и не устраивали, как в мирное время, зимних посиделок с прядением, тканьем и шитьем. Рандир, Гили и Аван прожили у Файрэт неделю, не высовывая носа на улицу, и покинули ее дом ночью, как и пришли.

За это время у них зажили руки и ноги, сошли ожоги на лицах и Файрэт перешила им старые вещи своего мужа, которые берегла для сына. Теперь они выглядели так, как и должны были: трое обносившихся крестьян, покинувших зимнюю голодную деревню в поисках лучшей доли. Нищие или разбойники, или то и другое по очереди.

Они спустились в Друн и благополучно миновали его, хотя там было полно орков. Добыча земляного масла двигалась ни шатко ни валко, хотя зимой оно лучше всего: чистое как слеза, вязкое как смола и горит почти без дыма. В Друне на постоялом дворе Рандир полюбопытствовал о виденном неподалеку от масляных полей: диковинные орудия на сгоревших дотла телегах — словно бы разорванные и покореженные огнем бочки.

— Это мудрилы с севера мастерили железных драконов, деревня, — с удовольствием ответил местный житель. — Свистели они — страх, и огнем пыхали, только что–то у хитрецов не заладилось. Пыхнет ихний дракон огнем раз, другой — да и разорвет его от пламени. Народу погибло — уймища. Так они и бросили эту затею. Уже, почитай, год как бросили — а эти дуры там все торчат. Проклятые они.

— Ага, — Рандир дал самый объемистый и дурацкий ответ из всех возможных. От них тут же отстали.

Наутро они попрощались и разошлись. На всякий случай Рандир еще раз объяснил, как отыскать Тарн Аэлуин. По его словам, найти озеро было так же просто, как найти дырку в заднице, потому что и то и другое существует только в единственном числе. Если держать от Каргонда на северо–восток, то первое же озеро, которое откроется с холма, и будет озером Аэлуин, потому как других озер в Дортонионе нет.

Гили не оглядывался, когда уходил — боялся, что если оглянется и увидит Рандира с Аваном, идущих по другой дороге — не сможет продолжить путь.

Он собрался с духом лишь через несколько тысяч шагов, когда понял, что совсем один. Другая дорога была пуста, Рандир и Аван исчезли в холмах. Теперь между небом и землей не было никого, на кого Гили мог бы положиться в трудную минуту. Через одно его плечо была переброшена лютня, через другое — диргол Рована, сколотый у пояса пряжкой, доставшейся Берену от Лютиэн (пряжку нарочно закоптили над костром и слегка погнули, чтоб скрыть ее благородное происхождение). В голове была байка, сочиненная в пастушьей хижине и в доме Файрэт, да песня, на которую Гили полагал сам не знал какую надежду. В животе пусто, в коленках дрожь.

— Вперед, волчье мясо, — подбодрил он сам себя, тряхнул головой и зашагал по дороге.


***

Зимнее солнцестояние…

По преданию, зимой особенно злы волки Моргота, об эту пору они входят в силу, прячась в облаках от жара Анар, подбираются к ней вплотную, и она стремится как можно быстрее проскочить небесную дугу. Но в день зимнего солнцестояния, когда особенно длинна ночь, все переламывается: Тилион начинает набирать силу и гоняет волков своим небесным копьем, и Анар, набравшись смелости, с этого дня начинает задерживаться на небе подольше…

В ночь зимнего солнцестояния нехорошо быть одному. Полагается собираться всей семьей, звать гостей, петь и пить, музыкой отгоняя злые силы, и горе тому, кто в этот вечер откажет в ночлеге путнику: не будет ему в жизни ни радости, ни удачи. Кем бы ни был гость, хоть орком, нельзя оставлять его за порогом, и уйти он должен поутру безвозбранно. Но и сам гость обязан оказывать хозяевам всякое почтение, хотя бы те были его кровниками…

Один лишь раз нарушен был обычай: вечером Солнцестояния Болдуинги постучались в ворота дома Гретиров…

Берен по обычаю стоя плеснул из первой чарки немного вина на пол. В День Солнцестояния, в память о Долине Хогг. Находящиеся в зале дортонионцы встали и последовали его примеру. Кроме Кайриста, который, ухмыляясь, выглушил свой кубок до дна.

— Достойные обычаи надо уважать, — Илльо тоже поднялся и плеснул немного вина через плечо.

— А потом — мыть полы, — Даэйрэт скривилась.

— Память есть память, — Этиль тоже поднялась и капнула вином на пол.

Эрвег, улыбаясь, выплеснул остатки своего — он уже успел осушить кубок.

И, как ни странно, прежде чем пригубить, плеснул вином на пол Болдог.

Впрочем, понятно, почему он это сделал: в пику Берену. И добился чего хотел, окончательно изгадив настроение «князьку».

Илльо поначалу казалось хорошей мысль отпраздновать по старому горскому обычаю день Солнцестояния, совпадающий с днем Элло, днем Звезды, который празднуют на Севере. Это была полностью его задумка, которая ему нравилась. Хороший повод созвать в Каргонд уцелевших представителей старых родов, которые были все еще чтимы в народе, и назавтра показать им деяние справедливости, задуманное и подготовленное уже давно.

Берен одобрил его мысль, хоть и не знал подоплеки. Впрочем, Илльо подозревал, что Берен одобрил бы любую попойку…

Ему это страшно не нравилось, но сам он поделать ничего не мог, а Тхуринэйтель, похоже, не собиралась. Они с Береном явно рассорились и тот напивался каждый день. Утром он просыпался совсем больной и злой, но, как ни странно, именно по утрам лучше всего способен был работать. Голова его была совершенно ясной, и мыслил он быстро. Но расположение духа при этом было мерзким. Он дерзил Илльо, дразнил Даэйрэт похабными песенками, ругался с Болдогом и орал на Солля.

Они с Эрвегом уже распустили по домам ополченцев, и сейчас обучали тех, кто остался — командиров — и завершали сбор вооружения и пищи для армии. Сам Берен был, в общем–то, ничего не обязан делать, но Эрвег брал его с собой, потому что он знал местность и людей. Похоже, между ними сложилось нечто вроде дружбы. Берен даже отпустил себе бороду как у Эрвега (а может, просто ленился бриться).

Эрвег рассказывал, что в поездки Берен запасает фляжку норпейха и к вечеру выпивает ее всю. Этого ему хватает, чтобы прийти в веселое расположение духа. Утром он обычно склонен карать (и провинившиеся орки и даже двое–трое людей уже успели в этом убедиться), днем — миловать.

Вечером, вернувшись в замок, Берен вооружался уже кувшином, и к ночи напивался в лежку. Порой так, что засыпал прямо за столом. Один раз — прямо в винном погребе. Прятать от него хмельное было бесполезно: слуги боялись его так, что по первому же слову добывали «проклятый» всеми правдами и неправдами. Он был не злым и не жестоким господином — но когда ему отказывали в выпивке, им, по его же собственным словам, завладевали злые духи, которых он звал «раугами», бесами. Тогда он разбивал скулы и ломал челюсти. Кроме того, с утра он мог придраться к чему угодно и вздуть слугу так, что тот лежал пластом три дня, а вот вечером трудно было найти более добродушного человека, чем пьяный Берен. Поэтому слуги сами стремились его напоить, и чем скорее, тем лучше.

Сейчас он уже перешагнул через стадию озлобленности на весь мир, обрел равновесие и, если виночерпий будет продолжать с прежней прытью, скоро придет в добродушное состояние. Рыцари Аст–Ахэ, в которых начало было пробуждаться уважение к нему, теперь его презирали — все, кроме Эрвега и Илльо. Эрвег, видевший его в работе, скорее жалел. А Илльо знал, что в вине Берен пытается утопить свою боль, которая все еще не покинула его.

— …Неплохой обычай, — Эрвег подставил кубок виночерпию. Илльо отвлекся от своих размышлений и понял, что речь идет о горском обычае убежища в эту ночь. — Я предлагаю пускать сегодня в ворота замка всех, кто попросил об ужине и ночлеге. Кто бы они ни были — право убежища и право неприкосновенности им обеспечено.

— А вы не боитесь кончить как Гретиры? — спросил Кайрист.

Илльо старался на него не смотреть — отвратительное зрелище; отвратительное вдвойне, потому что Илльо не любил смотреть на обреченных. Берен, Солль и Эрвег собрали уже достаточно свидетельств против этого борова. Илльо был склонен подождать до начала месяца Совы, вообще казнить кого–либо в Элло и месяц Лиса — скверная примера, год не начинают с крови. Но позавчера Берен потребовал смерти Фрекарта. Дело было утром, Берен был решителен и зол: первым из верхушки армии Хэлгор он узнал, что один из мальчишек Фрекарта повесился в конюшне. В Аст–Ахэ не осуждали (хоть и не поощряли) любовные отношения между мужчинами, но Фрекарт все в своей жизни делал по–скотски, и это тоже. Илльо понял, что еще несколько дней — и Берен просто зарубит Кайриста как нашкодившего орка. А его смерть не должна быть такой — деяние справедливости и деяние примирения с горцами, она должна произойти по закону.

Завтра Мар–Фрекарта поднимут с постели стражники, завтра будет суд и быстрая, справедливая казнь. А сегодняшний пир можно считать последним ужином…

— Мимо нашей стражи никто с ножом в голенище не пройдет, — Даэйрет подняла свой кубок. — Эрви, я тебя поддерживаю.

По приказу Илльо стражу обязали пропускать в пиршественный зал всех, кто пожелает. Предварительно — обыскивая. Илльо сильно сомневался, что кто–то решится переступить порог Каргонда, невзирая на соответствующее распоряжение страже. О том, что такое Болдог и Кайрист, знали все, а рыцарей Аст–Ахэ мало кто еще видел, и еще меньше было тех, кто понимал, что они собой представляют.

И все–таки один нашелся.


***

Берен уже был заметно пьян, когда стражники впустили замурзанного подростка в драном и засаленном до невозможности дирголе, латаных–перелатаных штанах, худых сапогах и куртке с чужого плеча. Судя по расцветке диргола, паренек принадлежал к северной ветви Рованов. У пояса плащ был сколот…

Берен мгновенно протрезвел. Плащ был сколот пряжкой в виде цветка нифредила. Погнутой и потемневшей от времени — но, несомненно, той самой пряжкой, которую подарила ему Лютиэн, а он потерял — как ему казалось, по дороге в Нарготронд… Память играла с ним мерзкие шутки — он уже ни в чем из своей жизни не мог быть уверен. А если это не та пряжка, просто похожа?

Берен пригляделся к мальчишке попристальней, когда тот снял с головы башлык. Пригляделся — и закусил губы до боли: перед ним был тот самый мальчик его снов; рыжий, изуродованный оспой паренек с оленьими глазами.

Мальчишка встретился с ним взглядом и испуганно попятился. Странно: среди Рованов, вроде бы никто не был рыжим — откуда у пацана такие роскошные вихры цвета старой меди? Ясноглазый, стройненький — был бы красив, если бы лицо не побила хвороба. Кайрист, жирный скот, уже облизывается…

У паренька была с собой лютня. Бродячий музыкант. Харчевни, купеческие и армейские стоянки, замки — а что еще, не просить же милостыню в открытую…

Кто же он? Кто? Почему он снится Берену по ночам?

— Ты у нас, кажется, интересуешься народными обычаями, Эрвег, — поддела парня Даэйрэт. — Эй, менестрель, как тебя зовут?

— Гили, госпожа, — паренек поклонился. — Гилиад дин–Рован.

— Ну, так сыграй нам и спой, Гилиад дин–Рован… — Илльо показал рукой на середину аулы. — Но сначала сядь и поужинай.

Мальчишка ел — как за себя кидал, а из поданного кубка с подогретым вином плеснул немного на пол, и лишь потом — отпил. Сколько ему было лет во время Дагор Браголлах? Четыре, пять — от силы шесть. Как вышло, что он не ушел с семьей? Как он умудрился уцелеть — после налетов восточных орков, после «красных просек» дор–дайделотской армии, после работорговцев и вербовщиков на «коронные работы»? Ни денег, чтобы откупиться, ни родичей, чтобы защитить — Берену вдруг стало больно за мальчишку как за себя.

Поев и допив вино, Гили отодвинул тарелку и обошел стол, выходя на середину зала.

— Что благородные господа желают послушать?

— Мы здесь гости, — улыбнулась Тхуринэйтель. — Решать хозяевам.

— Спой нам нашу старую, — сказал один из стариков, тощий и крючконосый Хардинг из младшей ветви клана. — «Вспоминай меня». С разрешения лорда, конечно…

— Пой, — сказал Берен.

Гили поклонился, подстроил струны и взял согласие.


Когда я уйду — вспоминай меня Когда я уйду — вспоминай меня Не плачь, не горюй — вспоминай меня Не грусти — вспоминай меня…

Это была простая песня — простые слова, простая музыка; длинная пастушеская баллада, знакомая всем с детства, с бесчисленным количеством куплетов, в которых менялась только первая строчка.


Растают снега — вспоминай меня Растают снега — вспоминай меня Не плачь, не горюй — вспоминай меня Не грусти — вспоминай меня…

Голоса разделились. Несложная мелодия оставляла много простора для вариаций, и каждый повел ту партию, которая ему нравилась, слаженный хор из нескольких десятков голосов, текущих по разным руслам — одни считали, что так людей научили петь эльфы, но Берен думал иначе: хадоринги теснее общались с эльфами, но пели в один голос. Просто у того, кто вырос в горах, кто с детства слышал эхо, это получается само собой…


Затеплится день — вспоминай меня Затеплится день — вспоминай меня Не плачь, не грусти — вспоминай меня Не горюй — вспоминай меня…

Берен изумленно услышал в хоре высокий, весенний голос Этиль и звучный, чистый — Эрвега. Простецкие слова хороши были тем, что присоединяться мог любой, кто пожелает, даже если слышит песню в первый раз. Берен перевел взгляд на другой край стола — и увидел, что Кайрист слегка обескуражен таким поворотом дел. Ну да, мы же стараемся быть большим северянином, чем сам Учитель–Моргот… А тут такая неожиданность: поют и рыцари Аст–Ахэ, и грубоватый эр'таэро, простой северянин, и Мэрдиган, не говоря уж о стариках, роняющих слезы в кружки.


Опустится ночь — вспоминай меня Опустится ночь — вспоминай меня Не плачь, не горюй — вспоминай меня Не грусти — вспоминай меня…

Болдог молча щерился, Илльо тоже не пел. Берен усмехнулся про себя, выдохнул стоящий в горле ком — и присоединился к хору. Куплета этого не знал никто, но со второго раза подхватили все — кроме черных:


Промчался огонь — вспоминай меня Промчался огонь — вспоминай меня Не плачь, не горюй — вспоминай меня Не грусти — вспоминай меня…

Песня закончилась.

— Кисловато, — сказал Болдог. — А что–нибудь веселенькое, а?

Юный менестрель шмыгнул носом и оторвал «веселенькое» — граничащую с непристойностью песенку о косаре и пастушке. Потом, воодушевленный успехом — еще одну, о развеселой дочке кузнеца. Затем он спел длинную печальную балладу о резне в долине Хогг, и еще одну — о смертельной вражде братьев Мэрдиганов, Кервина и Элдора, из–за демоницы, принявшей облик женщины.

— А знаешь ли ты, юноша, — медовым голосом спросила Даэйрэт. — хоть одну из песен своего князя?

Паренек испуганно заоглядывался.

— Не трясись, — Болдог бросил ему монетку. — Сегодня можно. В другой раз снимем башку, а сегодня можно.

— Воля ваша, — паренек опять шмыгнул носом. Потом глубоко вздохнул и спросил:

— А еще глотку промочить нельзя?

Даэйрэт протянула ему свой кубок, менестрель отпил и с поклоном вернул. Потом выпрямился и ударил по струнам.

Чувствовалось, что пареньку хотелось не столько пить, сколько дернуть для храбрости. Берен вздрогнул: с этого согласия (проигранного парнем в сильно упрощенной форме) начиналась… он не мог вспомнить, какая песня. Бывает ли такое — чтобы сам забыл собственную песню?


Ни слезы, ни заклятья Вернуть не в силах свет Дано сотворить — Не дано повторить Ни Йаванне, ни Элберет.

Зал качнулся у Берена перед глазами.

Что со мной?!

ЧТО СО МНОЙ?!!

Стих сломался, Берен почувствовал нечто сродни безумию, охватившему его в последние дни странствий по Нан–Дунгортэб… Смешались времена и места, он был здесь и все–таки не здесь… А где же?


Печальных чаек плач Накрыл берега, точно шелковый плащ, Море окутала мгла, Полная страхов и зла Молнией треснуло небо, В ответ застонала земля. Свершилось черное дело — Моргот убил Короля. В злой час Пала тьма, изменив всех нас В злой час Пала тьма, изменив всех нас В злой час Страдание пришло в бессмертный край…

Закрыв глаза, Берен вцепился пальцами в столешницу, надеясь, что ему удается удерживать лицо и хранить аванирэ. Дело было не в песне… Не в ней как таковой — он вообще ее не слышал. Точнее, слышал, ее пели дружинники Роуэна в замке Химринг… Память обрушила такую лавину образов и событий, что казалось — голова вот–вот треснет. Хурин… Хитлум… Фингон… Маэдрос… Фарамир… Роуэн…

Гили!!!

О боги! — малыш пришел сюда, не побоялся… Зачем? Неужели…


Как долго рыдать нам во тьме? И кто сказал нам, что путь закрыт? Оставим тоску в золоченой тюрьме — Восток зовет нас, Восток горит!

…Да, понимал Берен, так оно все и есть — час настает… Ключ вложен и повернут, замок открылся, и обвалом посыпалось тяжелое золото воспоминаний… Потому что час близок…


С болью в сердце, с огнем в очах, Скорбь сама, Ярость сама — Мы клялись отомстить!

Сжимая в ладони серебряный кубок, Берен не замечал, что сминает пальцами круглые бока, сдавливает их, как бумагу… Существовали только песня — и память: пыльные покровы слетали один за другим, точно их срывал ураганный ветер. Это было почти больно…


В злой час Пала тьма, изменив всех нас В злой час Пала тьма, изменив всех нас… В злой час Страдание пришло в бессмертный край!

Последний перебор разлетелся вдребезги — с лязгом по полу покатился измятый кубок. Берен, откинувшись назад, стукнулся головой о спинку кресла — а потом упал лицом на стол. Возникла суматоха, все повскакали с мест, кто–то оттаскивал кресло назад, Берен почувствовал, что лежит уже на полу, и воротник на нем разорван… Аванирэ! Только бы эта упыриха не догадалась, в чем дело… Только бы не…

— Лорд опять соизволили надраться… — поджав губки, сказала Даэйрэт.

— Нет… Нет!.. — он вырвался, сел, обхватив руками голову… — Душно… здесь…

— Это да, — Болдог протолкался к ним. — Начадили как хрен знает что… Эй вы, там! Открывайте окна, дышать нечем! И принесите воды — князьку поплохело… Не иначе как от его собственной песенки. Где мальчишка? Где этот засранец?

— Не трогать! — Берен вскочил, растолкав всех, внезапная слабость была отброшена. — Болдог, животное, ты сам приказал ему петь! Илльо, пусть ублюдки Кайриста уберут от него руки! Это… Это бесчестно!

— Спокойно! Спокойно, князек! — Болдог показал желтые зубы. — Никто его не тронет, раз я обещал. Все в порядке. Слышите, вы? — обратился он к двум головорезам, уже схватившим паренька под руки — на побледневшем носу обозначилось вдвое больше веснушек, чем было до того. — Я сказал, не трогать! Руки прочь!

— Это все–таки мои люди, Болдог, — Кайрист выплыл из–за стола, вынес свое брюхо на середину залы и положил руку мальчику на плечо. — Ночь Солнцестояния есть ночь Солнцестояния, и я не буду оспаривать права на убежище… Мальчик безопасно останется здесь на ночь и безопасно утром уйдет. Ведь тебе нет дела до того, где он будет спать?

— Кайрист, — сквозь зубы выдохнул Берен. — Лучше тебе отойти от мальчишки подальше. Лучше тебе убрать от него лапы.

— Ну, если мой лорд приказывает, — сладким голосом пропел толстяк. — Если он сам положил на оборвыша глаз…

Кайрист полагал себя в полнейшей безопасности: чтобы добраться до него, Берену пришлось бы обойти стол, где его наверняка задержали бы северные военачальники, а если нет — то Дайрвег и Борвин уже успели бы обнажить мечи.

Кайрист просчитался: Берен не собирался обходить стол. Он вскочил на столешницу, схватил бронзовый подсвечник и как копье метнул его в Борвина — и увернуться Борвин не успел. Штырь, на который нанизывалась свеча, пропорол ему грудь. Затем Берен одним прыжком оказался рядом с Дайрвегом. Тот уже успел обнажить меч и ударить, но Берен еще в прыжке подогнул ноги и упал на колени, проскочив под мечом. Вскакивая, он головой ударил Дайрвега в челюсть и выхватил меч из ослабевшей руки. Взлет клинка! — ската осталась в груди разбойника; Берен даже поленился ее вынуть ради Фрекарта. Одной рукой он ухватился за толстую золотую цепь, свисающую на пузо Кайриста, другой отвесил наместнику крюк в челюсть. Тот уже успел принять защитную позицию кулачного бойца, но не успел сообразить, что противник — левша. Берен почувствовал, как под его рукой челюсть выламывается из сустава. От удара голова Кайриста откинулась назад, цепь натянулась и в шее толстяка хрупнуло. Берен отпустил цепь — и труп ровно, как колода, грохнулся на пол.

Илльо был потрясен тем, как быстро все произошло. Он понял теперь до конца, почему за Береном гонялись четыре года, а он безнаказанно совершал убийства то здесь, то там. Он был не просто ловким и быстрым убийцей — он сам был оружием, молниеносным мечом в чьей–то незримой руке — и горе тому, кто вздумает испытать силу этой длани. Он удивительно точно чувствовал миг — и разил как раз тогда, когда ему ничто не могло противостать.

Оцепенение было мгновенным — а затем все мгновенно пришло в движение. Завопили женщины, на Берена навалились одновременно и орки Болдога, и ребята из Аст–Ахэ, Гили оттерли в сторону Тхуринэйтель и Этиль, дортонионцы похватались за предметы обстановки, северяне — за оружие. Берен, видя, что вот–вот здесь начнется кровопролитие и ужасаясь тому, на каком волоске все повисло, заорал изо всех сил:

— Всем стоять! Замри, не шелохнись!

Он попал почти слово в слово с Болдогом и Илльо, их голоса перекрыли начинающийся шум — даже бабы перестали визжать. Северяне мгновенно овладели положением: на галерейку высыпали стрелки с самострелами, в дверь вбежали стражники с бердышами, горцы при виде их бросили то жалкое оружие, которым намеревались воспользоваться: стулья, ножи для разделки мяса, треноги и подсвечники, кочерги и каминные щипцы.

Берена все еще держали, но уже не так плотно, потому, что он перестал вырываться. Болдог присел на корточки рядом с тушей Кайриста, бесцеремонно взял того за щеку, оттянув толстую складку плоти, повернул лицом вверх, отпустил, с интересом глянул на Берена:

— А ведь ты его убил, князек. Шея сломана.

— Не рассчитал спьяну, — во рту у горца было сухо и горько. — Хотел только челюсть ему своротить.

— Собаке собачья смерть, — Илльо обошел труп (его легче было обойти, чем перешагнуть) и, мгновенно примерившись, отсек голову еще дергающегося и стонущего Борвина. — Уберите падаль.

Какую–то женщину вырвало.

— Мне кажется, господин мой Берен и вы, господа рыцари, что пир испорчен, — заключил, вставая, Мэрдиган. — Пора расходиться.

Берена отпустили наконец–то и он подошел к телу Фрекарта. У всех на виду снял с его шеи золотую цепь. Когда–то она принадлежала Бреголасу, и горцы об этом знали.

— Где пацан? — он выпрямился, намотав цепь на руку. Руско, Руско, не приведите боги, если с тобой случилось несчастье!

— Мальчика никто не тронет, — успокоил его Илльо. — Если ты боишься, вы с Тхуринэйтель можете взять его к себе на ночь. Или оставьте с Эрвегом и Соллем.

— Тут других извращенцев нет, — подтвердил Болдог. — Разная шушера есть, но таких, как этот — уже нет.

Полтора десятка солдат вынесли трупы, молчаливый слуга вытер с пола кровь.

— Расходитесь по домам, мои верные подданные, — повернулся к горцам Берен. — Желаю приятно провести оставшуюся ночь. Злая судьба любит поселяться под той крышей, под которой в ночь Солнцестояния пролилась кровь. Я не хочу, чтобы ее дурной глаз упал на вас, уходите.

Он проследил, чтобы всех выпустили за ворота и никто не последовал за ушедшими, после чего вернулся в опустевший зал и налил себе вина. Армейское начальство со своим бабьем, Болдог и орки тоже куда–то убрались, остались только рыцари Аст–Ахэ.

— А менестрель? — спросила Даэйрэт. — Не боишься, что и его постигнет злая судьба?

— Самая злая судьба в эту ночь — не иметь крова и вина, — Берен взял мальчишку за плечо и усадил напротив себя за стол. — Злее нет. Вряд ли я сумею накликать на паренька еще большие горести — по сравнению с теми, что он уже имеет. Верно, Гили?

Мальчик кивнул, прижимая к себе лютню — единственное богатство, то, без чего он умрет с голоду.

Берен лихорадочно думал, как же можно с ним поговорить так, чтобы только они двое все поняли. Может быть, удастся прикинуться таким пьяным, что сам не могу добраться до отхожего места? Тхуринэйтель брезглива, она меня туда не потащит. Догадается ли мальчишка вызваться ему посветить и поддержать? Должен, ума в этой рыжей голове довольно. Но чтобы поверили, нужно высушить еще полкувшина.

— Ты — наследник клана… А кто теперь глава?

— Дядя, — Гили шмыгнул носом. — Только он калека. Может, ты его помнишь, князь. У него одна рука, а волосы как у меня…

Маэдрос? Его послал Маэдрос? Ох, как мальчишка рискует… Илльо же не дурак, он может расспросить о Рованах, он как раз недавно расспрашивал об их западной ветви! Нет, нет, не надо было так! А впрочем, никто особо не насторожился. Разве что Илльо, хитрый и прекрасный как горный пардус, умеющий прятать свои мысли…

— Это дядя послал тебя петь?

Медные кудри качнулись — парень помотал головой.

— Нет. Я сам… Дома… и не знает никто. Они думают, лучше смерть, чем такой позор…

«Я и сам так думаю, братишка… Да что уж теперь сделаешь!»

— Можешь оставаться до весны.

Рыжая голова снова качнулась в жесте отрицания.

— Что так? Тебе есть куда идти?

Гили промолчал.

— Значит, некуда. И что же ты будешь делать?

— Петь в городе… У хэссамаров… Если позволят.

Берен покосился на Илльо — тот безразлично пожал плечами: пусть попробует.

— От меня как раз сбежал слуга. Останешься на ночь со мной и госпожой Тхурингвэтиль… виноват, Тхуринэйтель, к утру что–нибудь придумаем. Не бойся, этот жирный хряк действительно был здесь единственным извращенцем. К слову, Илльо, кто у нас теперь главный, после того как я прикончил наместника?

— Как ты любишь выражаться, Берен — твою мать. — Илльо сверкнул глазами. — Ты мне все испортил! Завтра, завтра я должен был судить его и казнить принародно, по справедливости!

— По справедливости? — Берен фыркнул. — Много чести собаке.

Полкувшина… Не слишком торопиться… Полкувшина.

Мучительные полчаса…

Есть.

Пошатываясь, он поднялся из–за стола. Ухватился за кресло, чтобы сделать шаг. Поймал удивленный взор Илльо — и это я тут только что так споро рубился? Ага, я. Он самый я.

— Эй ты, рыжий, как тебя там… Фили?

— Гили, сударь.

— Да, Гили. Посвети мне.

Тхуринэйтель вздохнула с облегчением — она не любила сопровождать его туда, куда даже короли ходят пешком. Приятного мало — слушать, как его рвет.

А его и впрямь мутило.

— Слушай и запоминай, Руско, — прошептал он, навалившись на паренька, когда они вышли во двор. — Государь Финрод в плену у Саурона, в заложниках. Саурон думает, что теперь я совсем ручной. Ты останешься здесь дня на три, а потом я тебя поколочу и выгоню. Я должен много тебе рассказать, а ты запомнишь и отправишься в Химринг. Все остается в силе между мной, Маэдросом и Фингоном. Когда они выступят, здесь будет мятеж.

— А Государь? — в ужасе выдохнул Гили, останавливаясь. — А Айменел?

— Молчи, дуралей, — Берен стиснул его плечи, и Гили услышал слезы в голосе лорда. — Молчи…