"По ту сторону рассвета" - читать интересную книгу автора (Брилева Ольга)Глава 1. БеренКак только началось таяние снегов и открылись тропы в горах, его обложили со всех сторон. Саурон и Болдог ничего не оставляли на волю случая: волки и орки тщательно прочесывали лес за лесом, ущелье за ущельем, все туже и туже смыкая полукольцо вокруг затерянного в предгорьях урочища, где была хижина старой ведьмы. Ведьма умерла в день Солнцеворота, Берен остался наедине с ее козой. Ведьму он схоронил, а козу думал было зарезать, но решил не трогать, пока не придет нужда. Минула зима — нужда пришла: орки подступили совсем близко, и прорвать кольцо не было никакой возможности. Берен зарезал козу и завялил ее мясо. Собрал в дорогу то, без чего никак не мог обойтись, и вышел. На следующий день с плеча Грозовой Матери он видел, как орки и волки суетились вокруг хижины. Но Берен был уже далеко и мокрый снег занес его следы. Когда по прошествии месяца Берен спустился с другой стороны Эред Горгор, от него уже мало что осталось, а когда он выбрался из Нан–Дунгортэб, — его уже почти что и не было. Не различая дня и ночи, скал и деревьев, кустов и животных, возможных врагов и возможных друзей, он медленно, упорно и бездумно двигался вперед — как хитрая нолдорская игрушка с заводом. Галечное дно речного русла, наполняющегося только по весне, — «вейдх» — задавало направление: где проложила путь вода, сумеет пройти и человек. Берен шел. В агонии потерялся миг, когда щебенка перестала ранить ноги. Кругом было темно, и ночь это или полная слепота — он уже не мог понять. Потом увидел в отдалении свет, услышал смех, голоса и музыку — и, задыхаясь, поковылял туда, уже не надеясь, что это — люди, а не морок, созданный воспаленным сознанием… Это была дивная весенняя ночь — одна из тех безлунных ночей, когда звезды особенно ярки и крупны, а воздух напоен запахами пробуждающейся жизни. Их было десятка два — Лютиэн, Неллас и Нимлот, стайка их подруг, непременно — Даэрон и Ильверин и их друзья, с арфами и флейтами, и здесь, на окраине Нелдорета, они воскрешали в песнях и танцах те дни, когда мир был юн и эльдар бродили под звездами. — Давайте пройдем чуть дальше, — предложила Лютиэн. — Здесь — граница Нан–Дунгортэб. Здесь может быть опасно, — сказал один из мужчин. — Но ведь мы еще не вышли из–под Завесы, — пожала плечами Неллас. — И мы еще не устали. Право же, давайте пойдем дальше, давайте идти, пока солнце не сядет! И они шли, пока не село солнце, а когда оно село, расположились на небольшой круглой полянке, сплошь поросшей болиголовом. Сначала танцевали все, кто не играл и не пел, потом танцевали и пели поодиночке, потом Лютиэн танцевала и пела одна. Песней она сотворила белый огонь и свет, и танцевала в круге света. Пела же она о том, что произошло в этих лесах давным–давно: о чудесной встрече своих отца и матери, и голос ее дивно переплетался с напевом флейты Даэрона… Время расступалось, точно руки танцовщицы раздвигали пыльные занавеси лет. Еще немного, знала Лютиэн, и колдовство этой ночи, и колдовство песни сделают свое дело: слушателям и зрителям воочию предстанет то о чем она поет, помолодеют звезды и лес, и на этой поляне соединят руки Элу Тингол, эльфийский король, и Мелиан, звезда, сошедшая с небес… Песню оборвал испуганный женский крик, и почти сразу же Даэрон схватил Лютиэн за руку. — Беги! Опасность, зло в наших пределах! Беги, Лютиэн, беги! Чары рассеялись — она успела разглядеть спутанные, грязные волосы надо лбом и прямо на лице — или на морде? — пронзительные серые глаза, обветренные потемневшие губы — и почти ничего больше: Даэрон тащил ее за руку, да ему и особенно и стараться не приходилось — ноги сами несли Лютиэн прочь от страшного явления. Где–то поодаль перекликались другие, Даэрон отпустил руку Лютиэн, уверенный, что она следует за ним — да так оно и было какое–то короткое время. Лютиэн стремглав бежала от того места, где неведомое ужасное создание прорвало волшебную Завесу Мелиан — до тех пор, пока к ней не вернулось обычное здравомыслие. Какие бы ужасные чары ни одолели чар ее матери — в такой близости она должна была бы почувствовать возмущение сил. Однако же не почувствовала. Она остановилась. Даэрон, не заметив этого, бежал дальше, иногда перекликаясь с теми, кто бежал слева и справа. Лютиэн, прикрыв глаза, восстановила в памяти лицо (она была уверена — лицо, а не морду) неведомого существа. Оно было страшноватым — но теперь Лютиэн могла назвать то, что разглядела за короткий миг в глубине глаз незнакомца: страдание. Кем бы он (оно?) ни был — он страдал и нуждался в помощи. Так же быстро, как прежде, Лютиэн помчалась в обратную сторону. Полянка открылась перед ней. Ночной пришелец был все еще там — на краю поляны, где и увидел его Даэрон. Он не решился отойти от этого места даже на шаг — только упал на колени. Стоя за деревом, Лютиэн слышала его хриплое, рваное дыхание, и сердце ее сжалось: пришелец плакал. Это был страшный сухой плач без слез, безмолвный вопль отчаяния. Корчась в рыданиях, странный гость повалился на пружинистый ковер из опавших листьев, царапал землю ногтями, сжимая в горстях перегной и мох. Лютиэн вышла из–за дерева и подошла к нему поближе, встала почти прямо над ним… Она не боялась. Она видела теперь, как он истощен и слаб. Он был грязен, от него скверно пахло… Догадка блеснула как близкая молния: он прошел через Нан–Дунгортэб! Рядом лежал его меч — длинный клинок нолдорской работы, в затрепанных ножнах воловьей кожи. Значит, это воин. Воин– Он вдруг перестал биться в приступе глухой муки, резко, как только мог, вновь вскочил на колено, пальцы сжались на рукояти меча. Его взгляд снова встретил взгляд Лютиэн — напряженный прищур подсказал ей, что он плохо видит в темноте… Человек. Смертный. Она слегка склонилась — чтобы он сумел разглядеть ее лицо и оставил свой страх. Сколько времени они стояли так — неизвестно. Потом Лютиэн как можно мягче спросила у него: — Кто ты? Губы его дрогнули в попытке улыбнуться — и лопнули: в трещине показалась капелька крови. Он явно попытался что–то сказать — но горло вновь перехватило, и лишь сиплый выдох вырвался из груди. Протянув руку вперед, человек на миг притронулся к протянутой руке Лютиэн — и повалился замертво, как скошенный. Он не был мертв, он только лишился чувств. Лютиэн опустилась рядом с ним на колени, осмотрела его получше — нет, на нем не было серьезных ран, ни первым зрением, ни вторым она ничего подобного не увидела. Он медленно угасал от истощения — телесного и душевного. Ему требовалась вода, требовалась пища — но у Лютиэн ничего не было с собой. Человек был без сознания, и его душа не собиралась расставаться с телом немедля. У нее было время по меньшей мере, до рассвета — чтобы найти остальных беглецов и взять у них все, что человеку было необходимо. Уходя с поляны, она оглянулась в последний раз. Как же все–таки он сумел пройти через Завесу Мелиан, не возмутив ее? Он — чародей? От жгучего любопытства у нее захватило дух: прежде она никогда не слышала, чтобы среди людей были чародеи. Отойдя от поляны шагов на шестьсот, она услышала тихий оклик Даэрона… Привычка вскидываться на любое колебание воздуха не подвела Берена — но от резкого движения в глазах потемнело, и если бы над ним стоял враг, он мог бы брать человека теплым. Но то был не враг. Дева… Берен далеко не сразу вспомнил то слово, которым называются эти небесные создания прежде, чем становятся старухами… Синий шелк, отягощенный золотым шитьем, кожа — светлая и нежная, волосы — черные, глаза — живое серебро… Вот и пришла моя смерть, подумал он. Потому что земной мир такую красу породить, кажется, не в силах. Я умер, и Валиэ явилась по мою душу… — Кто ты? — спросила она. Он протянул руку и слегка коснулся ее ладони. Пальцы ее были сухими и теплыми — Берен понял, что все–таки жив. Он попробовал сказать: «Я Берен, сын Барахира». Попытался попросить: «Помогите», — пересохшее горло исторгло лишь хрип. Звезды померкли, деревья качнулись в сторону, стебли болиголова кинулись в лицо — Берен упал и забытье накрыло его с головой. Казалось, он был без сознания совсем недолго — открыв глаза, он видел над собой те же звезды. Девушка исчезла. Берен прислушался. Ничего — только шум листьев. То ли она привиделась ему, то ли убежала, бросив его. Безумие отступило, пришло безразличие. Была ли эта красавица явью, сном, бредом от недосыпа и жажды — все равно. Он погибал? Наплевать. Безразлично шумел ночной лес, ветер ворочался в кронах, журчал ручей… Ручей!!! Дурак! Ручей! Берен перевернулся на живот, попробовал встать — заплечный мешок и меч были уже неподъемны. Высвободившись из лямок, он пополз на звон бегущей воды… Пил, как животное, лакал, словно пес, пока не заломило зубы, пока не заболел живот, пока перед глазами не пошли круги… Потом его вырвало. Откатившись в сторону, он полежал еще немного у корней ближайшего дерева. Затем снова вернулся к воде, но на этот раз пил осторожно, понемногу… Потом опять отполз к тому же дереву и сел, привалившись спиной к мшистому стволу. Он снова слушал шум леса, но теперь это был шум жизни. Утолив жажду, он смог рассуждать спокойно. Даже не найдя людей и помощи, он выживет и один, раз есть вода, лес и такая чудная весна… …Они не были бредом — те, на чей волшебный огонь он вышел из пустыни. Но не были и людьми. Эльфы. «Серые» эльфы из Дориата. Берен и не думал о такой удаче. Эльфы из пограничной стражи Дориата — это значит, что здесь нет орков, которым он был сейчас не соперник. Конечно, нарушение границы могло быть истолковано как враждебное намерение, но ведь пересечь границу Дориата было невозможно — так говорили люди знающие. Нужно было вернуться и подобрать свой заплечный мешок. Подобрать меч, сбереженный в горах, в жутком лабиринте лавовых полей и галечных дорог вейдх. Дорога от ручья до поляны и обратно заняла целую вечность и выпила остаток сил. Подтащив свое немудреное имущество все к тому же дереву, Берен повалился на палую листву и заснул сразу же, словно сознание задули как свечу. Увидев Лютиэн, Даэрон опустил глаза. — Бросил меня, да? — пряча улыбку, спросила она. — Убежал один? — Я думал, ты бежишь за мной, — ответил Даэрон. — Зачем ты возвращалась? Ты понимаешь, как опасно существо, способное прорвать завесу Мелиан? — Ты хоть знаешь, что это за существо? — спросила Лютиэн. — Что это за могучий страшный зверь, наделенный неведомым волшебством? Даэрон не выдержал ее взгляда и снова склонил голову. — Это человек, — тихо сказала Лютиэн. — Обычный смертный. Голодный, жаждущий и исстрадавшийся до предела. Пришедший из Нан–Дунгортэб — что он видел там? Что он там пережил? Вот, кого мы испугались. Вот, от кого бежали, сломя голову… — У меня остались лембас, — тихо проговорил Даэрон. — Он все еще там? Берену снился кошмар, ставший привычным за четыре года: черные птицы на льду, кровь, крик… Огонь в ночи. Окошко, переплет косой, накрест, как водится в Дортонионе… Горлим, не ходи. Не ходи, Горлим, там засада!!! Крик… Крик! Эй–ли–нэээээль! Хохот… Нелюдской хохот, хотя среди убийц есть и люди. Нет, тот, кто служит Морготу, уже не человек… Хохот… Птицы, черные птицы на белом льду… «Аарк, Аарк… Поздно, слишком поздно…» …Он проснулся в холодном поту, как просыпался не раз с той ночи. По левую руку лепетал ручей, правая рука затекла немилосердно… Берен сел, растирая правое плечо. Стоял жаркий полдень. Опять хотелось пить. При свете дня это место казалось более живым и красивым. Благословенным — так было бы правильней всего. Самый его воздух исцелял тело и душу — Берен чувствовал в себе гораздо больше сил, чем мог бы дать простой ночной отдых. Или он проспал больше, чем одну ночь? В Нан–Дунгортэб он не спал вовсе, заснуть там означало заснуть навсегда… Ручей, из которого он пил ночью, был родником, начинавшимся здесь же, у корней старого дерева, породу которого он не знал: в Дортонионе таких не бывает. Ложе родника кто–то расчистил и заботливо выложил камешками, придав ему форму круглой чаши. Эльфы, синдар — больше некому. Берен склонился над родником и посмотрел в глаза человеку с–той–стороны. Нехорошие у него были глаза. Худое, заросшее безобразной бородой, грязное лицо вполне сошло бы за морду орка, а то и дикого зверя. Под стать зверю был и взгляд: серые волчьи звезды в провалах глазниц. Немудрено, что ночная танцовщица убежала от такого зрелища. Берен ударил по воде рукой, чтобы прогнать кошмарное видение. Он бы и сам от себя убежал — знать бы, как… Слезы нахлынули бурно и неожиданно. Отец дал бы ему хорошую взбучку за такие безобразные, недостойные мужчины слезы… Но и Берен давно подрос, и отец уже четыре года был мертв… Он видал людей, низведенных до уровня не то что лесных зверей — бездумной скотины под ярмом. Сам он долгое время вел жизнь, которая больше пристала медведю, нежели человеку, но уж о себе–то он думал, что скорее умрет, чем дойдет или позволит себя довести до состояния неразумной твари, даже образ человеческий потерявшей окончательно и забывшей прочно. И вот теперь — он не мог вспомнить, как выглядел прежде, чем потеки грязи покрыли лицо, глаза ввалились, а борода слиплась в колтун от козьего жира, которым, пытаясь обмануть солнце, он смазывал лицо; и от сукровицы, которой сочились ожоги — ибо солнце все–таки не удалось обмануть, и рожа пошла пузырями что твое печеное яблоко. Он силился вспомнить то лицо, которое когда–то видел в зеркале. Ведь Берен считался красивым юношей… Говорили, что похож на эльфа… Кто же сотворил с ним такое? Кто сделал так, что теперь он и на человека–то не похож? Чем он это заслужил, какой совершил грех, что осужден быть зверем среди зверей? Он знал — какой… …Что–то, завернутое в серебристые свежие листья, лежало прямо перед его носом — поглощенный своими терзаниями, Берен не замечал этой вещи, наверняка положенной сюда, когда он спал. Протянув руку, он развернул неожиданный подарок. Лембас. Эта штука называется «лембас». Про «эльфийские сухари» рассказывали такое, чему верить никакой возможности не было. Говорили, к примеру, что здоровенному мужику одного такого сухарика хватает на целый день — причем, не на день лежания на печке, а день работы в полную силу, похода или битвы. Говорили, что сухари раз от разу меняют свой вкус, становясь на языке тем, чего тебе в настоящее время больше всего хочется. Говорили, что они лечат от разных напастей — не то чтобы могли поднять смертельно раненого или исцелить чумного, но вот если у тебя цинга или куриная слепота, или с голоду открылись старые раны, или донимает кровавый понос — то это запросто… Разумные люди всем этим байкам не очень–то верили. Берен не верил, а точно знал: это правда. Во время перехода через топи Сереха с остатками дружины Финрода Фелагунда ему приходилось есть лембас. И все целебные свойства этих лепешек были сейчас очень кстати, потому что десны его кровоточили, глаза слезились днем и плохо видели в сумерках, а раны и царапины, полученные в горах и в пустоши, никак не хотели заживать. Сняв со связки один сухарик, Берен завернул остальные в листья и положил в мешок. Достал из того же мешка кожаную флягу, набрал родниковой воды и сел под дерево, в удобную ложбинку между корнями. Отламывая от сухарика маленькие кусочки, клал их в рот и ждал, пока они растают. Запивал водой, чтобы усилить ощущение сытости. Думал… Итак, эльфы не бросили его. Даже помогли. С помощью этих лембас он в два дня поправится, а уж там — не пропадет… Прежний замысел оставался в силе: идти на юг, пока не упрешься в Завесу Мелиан — это ни с чем нельзя перепутать — а там повернуть на запад и топать в Димбар… Или на восток, к Горе Химринг? Когда–то это ведь было очень важно: именно на запад, и именно в Димбар, почему–то такое решение он принял… Забыл. Проклятье. Берен пошарил за пазухой и достал шнурок с ладанкой — он служил чем–то вроде календаря. Берен завязывал на нем по узелку каждый день — начиная с того, как покинул землянку. Сейчас весна была в разгаре, и белые облака, висящие среди листвы, могли быть только яблонями в цвету. Он сосчитал узелки: тридцать пять. Последние дни не отмечены: они прошли в бреду и безумии, счет им потерялся, хотя вряд ли было их больше пяти. Значит, сорок дней он петлял по горам и тащился через пустыню. Берен рассмеялся. Он не мог выжить в этом походе, об ужасах Эред Горгор и Нан–Дунгортэб ходили легенды, и Берена передернуло, когда он вспомнил, что там видел и делал, но все–таки он выжил и добрался сюда, в окрестности Нелдорета. Теперь сами Валар велели дойти до Димбара. Сказать Государю Фелагунду… что? Что в той каморе его памяти, которая наглухо замурована и завалена, как… Как тот колодец в деревушке без названия? Голос и речь, а еще что? Берен в очередной раз ткнулся в глухую, черную стену забвения. Ничего. Он беззвучно застонал и ткнул кулаком в землю. Лембас имела привкус меда, молока и земляники. Земляника с медом и с молоком — в детстве это было любимое лакомство. Берен и Роуэн собирали ее, уходя в лес на целые дни… с ними был третий, но Берен, сколько ни силился, не мог вспомнить, кто. И все трое толклись вокруг большой миски, в которую бабка Андрет бросала очищенную землянику и получали деревянным черпаком по рукам, если лезли в залитую медом землянику раньше времени, пока она не дала сок… А потом в миску наливали молока доверху — готово! И они, толкаясь плечами, уписывали лакомство за обе щеки и порой дрались за право выпить розовый сладкий сок, уже не поддающийся вычерпыванию ложкой… Потом за земляникой начала ходить с ними маленькая Морвен, и Берен как самый большой, должен был таскать ее в коробе на плечах… Он попытался вспомнить лицо матери, каким оно было тогда, в дни его детства… Не вспоминалось. Вместо него приходило на память другое лицо — той девушки, что танцевала в столпе света и пела… Память возвращала ее голос, и прекраснее этого голоса не было в мире ничего… Он вывел Берена из темноты к свету. Он дал жизнь. Берен придумал ей имя: Тинувиэль. Его народ говорил на смеси талиска и синдарина, и сам он носил вполне понятное эльфу имя. Тинувиэль означало «дитя сумерек», так эльфы называют соловья. Маленькую серую пташку, что поет ночью под синим небом. Тинувиэль, Соловушка… Он был уверен, что именно Соловушка принесла лембас. Возможно, как раз по ее просьбе Берена еще не задержали часовые Дориата. Сейчас, напившись и насытившись, думая о ней, Берен почувствовал, как смраден и грязен. Следовало, раз уж стоит такой теплый день, прополоскать где–то свои тряпки, да и самому вымыться. Оскорблять родник стиркой ветхих обмоток не годилось. Он встал и поковылял вниз по течению ручья. Ноги болели невыносимо. Сапоги, запросившие пощады еще в Эред Горгор, скончались в пустыне, не выдержав мучений — и то, что от них осталось, почти никак не защищало ступни от камней и колючек. Впрочем, здесь этой пакости не было. Мягкая густая трава ласкала кожу, земля была еще прохладной, и казалось, что раны и трещины заживают на ходу. В двух сотнях шагов была мелкая, быстрая, с песчаным плотным дном речонка, в которую впадал ручей. Упавшее дерево перегородило ее в одном месте, образовав заводь по колено глубиной. Вода была на удивление теплая. Берен разделся и лег в воду — головой на берегу, ногами на другом. Немного отдохнув, вымылся с песком, кое–как выстирал одежду и разложил ее на берегу. Не заметил, как уснул — блаженство и покой одолели осторожность. Очнулся, когда солнце опустилось за верхушки деревьев и воздух ощутимо похолодал. Снова искупался, проверил одежду — еще влажная — достал нож и точильный камень, опять сел ногами в воде и принялся за работу. Ему нужна была очень хорошая заточка: он собирался побриться, чтобы проложить между собой и тем зверем, что напугал ночную танцовщицу, как можно большее расстояние. Человек был опасен. Сейчас он так ослаб, что Даэрон справился бы с ним шутя. Любая женщина справилась бы с ним. Он шатался под тяжестью своего меча и своего тощего мешка, а чтобы облегчиться, ему пришлось прислониться к дереву. Забравшись в речку, он почти сразу же снова потерял сознание, и Даэрон испугался — не пришлось бы его оттуда вынимать, пока он не захлебнулся. Обошлось. Смертный благополучно выбрался на берег — и снова заснул. Его можно было брать голыми руками — и тем не менее он был опасен. Даэрон, менестрель, привыкший подчинять себе слова, сейчас не мог найти слов, чтобы объяснить эту опасность. Она была смутным чувством, но сильным и неотвязным. Убедившись, что смертный спит, Даэрон подобрался поближе и рассмотрел его меч и нож. Меч был работы Аэгнор. Этот меч выковал сам Аэгнор, сын Арфина, брат Финрода Фелагунда. Человек, носящий такой меч, едва ли был простым воином. Четырем братьям–арфингам служило человеческое племя, называвшееся Народом Беора, Народом Вассала. Значит, если человек, распростертый на траве — не везучий мародер, то он — беоринг. Нож был человеческой ковки — такой, какие носят люди народа Беора, недавно бежавшие из–за Эред Горгор и поселившиеся в Химладе: длинный, односторонней заточки, с легкой деревянной рукоятью. Нож подтверждал первоначальную догадку: перед Даэроном лежал беоринг, причем не простой, а знатный. Все говорило за это — оружие, остатки одежды, внешность человека: высокий, как эльф, темноволосый, резкие, крупные, но тонкие черты лица… Вылитый «Зачем тебя принесло сюда?» — в сердцах подумал Даэрон. — «Что бы тебе выйти к своим, в Химлад? И как ты сумел миновать Завесу?» Веки человека дрогнули — и Даэрон отступил в заросли. Человек сжал кулаки, задышал часто и хрипло, резко перевернулся на бок — и проснулся. Какое–то мгновение он был еще там, внутри своего сна — и едва ли это был хороший сон: на лбу смертного выступила испарина. Но он тут же опамятовался, тряхнул головой, умылся, пощупал одежду и принялся точить нож. Похоже, он ничего не заподозрил. Он точил нож и брился, а Даэрон внимательно рассматривал тряпку, в которую был завернут точильный брусок. Последнее, что окончательно говорило в пользу его догадки — эта тряпка, бывшая когда–то родовым плащом, сотканным в три цвета. Тряпка была грязной, но не настолько, чтобы нельзя было различить цветов и узора: черный, синий и белый; косая клетка. Сбрив бороду, красивей смертный не стал: лицо и так облезало клочьями, а после бритья из–под счищенного ножом слоя мертвой кожи показалась молодая, розовая — и человек сделался похож лицом на молодой клубень земляного хлеба. Он отправился в лес — за хворостом. Каждую большую ветку он тащил отдельно и отдыхал подолгу. Даэрон запахнулся в плащ, надвинув капюшон почти до подбородка и склонив голову — смертный прошел мимо и не заметил его. Не заметил он и Дионвэ из пограничной стражи. — Это он и есть? — тихо спросил лучник, склонившись к самому уху Даэрона. — Как он сюда попал? Даэрон развел руками. — Что мы будем с ним делать? — спросил Дионвэ. — Это дело должен решить король. А пока мы должны удерживать его здесь. — Даэрон говорил тихо, но не особенно скрываясь: смертный ломился через лес как конный — Как он прошел Завесу? — Это я и хочу выяснить. — Почему не сейчас? — Пусть он отдохнет — так хочет Лютиэн. Тебе бы понравилось, если бы тебя допрашивали голодным и полумертвым? — Не так уж трудно было бы его накормить. Почему бы не взять его под стражу и не доставить в Менегрот? — Лютиэн боится, что он тяжело перенесет задержание и плен. И я склонен с ней согласиться. Он… еще немного не в себе. Вскидывается на каждый шорох и мечется во сне. Здесь ему будет лучше. — С королевной что–нибудь случилось? Я слышал, она встретилась с ним один на один. — Она испугалась и меньше всех нас, и больше всех нас. — Его? — Похоже, что не его, а за него. Дионвэ удивленно приподнял брови, но ничего не сказал. — Почему бы тебе не поговорить с ним для начала? — спросил он вместо этого. — Не сейчас: пусть он немного придет в себя. Я уже… кое–что узнал и хочу это проверить. Скажи: ты нес охрану на западных рубежах? — В последний раз — три луны тому, — сказал Дионвэ. — Ты знаешь кого–то из этих сумасшедших горцев, которые осели в Бретиле? — Нарво из рода Дэррамаров, — сказал Дионвэ. — Какой плащ он носит? — Желтый с коричневым и черным. — А кто носит белый, черный и синий? Дионвэ призадумался на минуту, потом уверенно сказал: — Таких плащей я не видел ни у кого. Даэрон кивнул. Это не подтверждало его догадку напрямую, но косвенным образом работало на нее. Он постарался отогнать эту догадку, отложить ее в сторону: такие преждевременные выводы нередко стоят на пути у верных решений. — Белег знает? — спросил он у Дионвэ. — Мы отправили Гилтанона с вестью — сегодня или завтра он узнает. Если смертный захочет углубиться в Дориат, что я должен делать? — Ничего. С этим уже справилась Лютиэн. Ты должен следить за тем, чтобы никто из наших не тревожил его и не совался к нему. — Почему? Даэрон уже собрался уходить, но оглянулся. — Он опасен. Родник. Берен без сил опустился на колени. Снова проклятый родник… Снова проклятое дерево, о которое так удобно опираться спиной… Изрытые его ногами мох и перегной… Во второй раз, чтоб не потерять дорогу, он держался русла реки и шел все время вниз по течению. Как же вышло, что он опять оказался у Морготом проклятого родника? Колдовство. Эльфийские чары… Возможно, это и есть Завеса Мелиан — его возвращают все к тому же месту. Если так… «Ладно», — подумал он. — «Ладно… Подохнуть не дали — спасибо и на этом. Ну что, Дагмор, тогда завтра — на Запад, по солнышку?» «А не на восток?» — спросил Дагмор. — «Или, раз на то пошло, не пересидеть ли здесь? Тебе пока нечего нести на запад. Хорош же ты будешь, притащившись к государю Финроду и не умея объяснить, кто ты и откуда взялся! С запертым горлом и замкнутой памятью…» Берен достал из мешка последний лембас, отломил краешек, положил кусочек в рот, проглотил… На этот раз лембас отдавал мятой… Снова возникло чувство: следят. Берен вскочил, резко повернулся на шорох, надеясь увидеть в листве промельк эльфийского плаща… Нет. Никого и ничего. Он был один, как сказочный витязь в заколдованном лесу — сами собой появлялись волшебные лепешки, волшебные девы танцевали на полянах, но ни одной живой души не было вокруг — и все тропинки и стежки вели все к тому же источнику. Закусив губы, Берен опустился в промоину между корнями — в ту самую, что служила ему ложем в первую ночь. Сквозь сон ему один раз почудилось чье–то присутствие. Подхватившись, он успел заметить тающий в темноте серебристый плащ, золотые заколки в ливне черных волос… «Тинувиэль!» — он бросился туда, споткнулся о корень, растянулся во мху… Проклиная себя, сплевывая сухую траву и листья, поднялся и вернулся в «постель». Наваждение, сон… Тинувиэль… Дом Даэрона был в пещерах, неподалеку от маленького лесного озера. Если королевского певца не было в Менегроте, скорее всего, он находился именно дома. Или за пределами страны — Тингол чаще всего посылал с посольством именно его, да и по своей воле Даэрон нередко покидал Потаенное Королевство. — Даэрон! — окликнула она, перешагивая порог. — Я здесь! — послышался голос сверху. — Что привело принцессу в скромную обитель книжника и поэта? Высокопарные слова он всегда говорил легко, шутя, и Лютиэн нравился этот тон, как и многое другое в нем — до того, что она полюбила Даэрона. Полюбила как сестра и подруга. Он ждал от нее иной любви, но… как–то не вышло. Она знала о его чувствах, а он знал, что чувствует она, и оба старательно не вспоминали о старом–старом разговоре, и от этого старания разговор вспоминался каждый раз при каждой встрече. Улыбаясь, она поднялась наверх — в верхнюю пещерку, открытую всем ветрам. Даэрон сидел там, со свитком и флейтой. — Ты узнал что–нибудь? — спросила она. — А что решил Король? — ответил он вопросом на вопрос. — Отец согласился предоставить ему свободу. Неожиданно легко. Мне показалось даже… Я понимаю, что это смешно, но показалось, что он испугался, что человека могут привести в Менегрот. Ты говорил с ним? Ты видел его? — Не все сразу, — Даэрон спустился вниз, вытащил из погребца оплетенный кувшин вина, достал яблоки и сыр, по ходу разговора накрывал на стол — точнее, — а плащ, расстеленный Лютиэн прямо поверх травяной подстилки. — Я еще не говорил с ним. И никто не говорил с ним. Похоже, что он нем. — Нем? — удивилась Лютиэн. — Те, кто его стережет, говорили мне, во сне он нередко мечется, словно его мучают кошмары. Но он не стонет и не кричит, не издает вообще ни звука. Если бы были повреждены голосовые связки, он по меньшей мере бранился бы шепотом. Если бы был отрезан язык, он бы во сне в голос стонал. Похоже на немоту, порожденную заклятием — но я был очень близко от него и не чувствовал на нем никаких чар. Лютиэн вспомнила первую встречу: человек попытался что–то сказать и задохнулся. — Так значит, ты ничего о нем не узнал, — огорчилась она. — Нет, — лукаво сверкнул глазами Даэрон. — Ничего… Только имя и род, и краткую историю жизни и последних лет — это так мало, что можно сказать: ничего. — Даэрон! Тебе что, нравится дразнить меня? Говори же поскорее. — Я посмотрел на него и его вещи, пока он спал на берегу. Меч его сработан самим Аэгнором. Твои голодримские родичи не дарят оружие кому попало — значит, он или знатного рода, или отчаянный храбрец, заслуживший такую награду. Я предположил, что он — из беорингов. Прийти он мог только из Дортониона. Лицо его сожжено солнцем, руки обморожены — он шел через горы, напрямик через Горгорат. Но не бросил там меча — значит, воин по рождению и воспитанию. Догадку подтвердили его шрамы: несколько боевых ран, одна зашита рукой лекаря из голодрим. Он сражался на их стороне. Последние эльфы ушли из Дортониона девять лет назад — значит, он мог получить эту рану только во время Дагор Браголлах. Я слышал, что Аэгнор и Ангрод погибли сразу, и никто не уцелел из бывших с ними: первый попал под огненную волну, второго убили вместе со всем его отрядом. Итак, человек не мог получить этот меч от кого–то из них за доблесть, а раньше не было случая ее проявить. Этот меч получен до войны, либо перешел по наследству — что опять же указывает на сына вождя. Далее. При человеке были разные вещи, сделанные из одной и той же ткани: шерсть, черно–бело–синие полосы косым пересечением. Я знаю, что по таким плащам беоринги различают род. По моей просьбе стрелки Белега должны были расспросить на границе с Бретилем, кто носит синее, черное и белое? Лютиэн не стала прерывать дразнящее молчание Даэрона и он продолжил сам. — И я получил ответ сегодня утром: белое, синее и черное носят потомки самого Беора. Человек, потревоживший наш праздник, Лютиэн — это Берен, сын Барахира. — Кто такой Берен, сын Барахира? Даэрон улыбнулся. — Барахир был младшим братом Бреголаса, правителя Дортониона… У Бреголаса было двое сыновей — Барагунд и Белегунд, у Барахира — один Берен. Дом Беора, как ты знаешь, получил лен от Финрода Фелагунда, брата Галадриэли. Бреголас погиб десять лет тому, на северных границах, правление принял Барахир… Впрочем, там нечем сейчас править: страну разорил Саурон. Те из их народа, кто не пожелал жить под рукой Саурона Гортхаура, бежали в Бретиль и в Хитлум. Барахир попытался дать войскам Саурона еще один бой — в долине Ладроса при замке Кэллаган. Они сражались храбро, но были разбиты. Остатки дружины принялись разбойничать под началом Барахира, и неплохо пощипали сауроновы войска. Но их становилось все меньше, и в конце концов осталось двенадцать человек; они укрывались по лесам, время от времени нападая на обозы и небольшие отряды. Тянулось это примерно с год, и народ начал поднимать голову, видя, как горстка храбрецов допекает Саурона. Многие пожелали последовать их примеру; Тху и его наместнику это было вовсе ни к чему, тем паче, что по лесным дорогам шастал не кто–нибудь, а сам законный правитель и трое наследников. Какой дурной пример для подданных! Их требовалось изловить во что бы то ни стало. Удалось разнюхать, что один из них — его звали Горлим — часто появляется в долине озера Аэлуин, где жила его жена… Их дом стоял опустевший, но Горлим знал, что женщина не ушла вместе со всеми, и приходил к своему дому в надежде, что она вернется. Рассказывают, что Саурон колдовством сотворил призрака этой женщины. И когда Горлим появился в деревне и увидел свет в окне, он не удержался и подошел к дому. Его схватили, пытали — и он рассказал, где скрываются Барахир и его люди. Потом несчастного предали мучительной смерти… Барахира и всех остальных окружили. Сопротивлялись они отчаянно, поэтому все были убиты. Кроме одного из воинов, который отсутствовал в лагере. Молва гласит, что это и был Берен. Ночью он напал на лагерь орков, убил одного из вожаков и украл правую руку Барахира с кольцом Фелагунда, которую те прихватили в качестве доказательства. После этого возобновились дерзкие нападения — но теперь нападавший был один. Погибали предводители карательных отрядов, их добровольные помощники, местные конены, переметнувшиеся к Саурону… Рассказывали всякое: что Берен колдун, что он умеет превращаться в медведя или появляться одновременно в двух–трех местах, понимает язык зверей и птиц, не трогает ни одной живой твари, если та не служит Врагу… не ест мяса… Люди Бретиля и те, кто служит Маэдросу Феанорингу, полагают на него свои надежды. Однажды он вернется, верят они, и, встав под его знамена, они освободят Дортонион. — Вот как, — Лютиэн потрясенно качнула головой. — Ты уверен, что не ошибаешься? — На девять десятых. Ты помнишь подаренного гномами пардуса, долгие годы проведшего в клетке? Сломанная гордость. У этого человека стать и взгляд вождя, но порой он словно внутренне склоняется, сгибается до самой земли. Он раздвоен, разорван пополам. Это мучает его. Лютиэн вздохнула. — Не так давно матушка предсказала, что с севера придет человек, смертный, который сможет пройти через Завесу. И появление этого человека будет означать, что час Дориата близок. Что именно произойдет и как — не было ей открыто, но этот человек изменит судьбу всего Белерианда — навсегда и необратимо. — О! — Даэрон впервые слышал об этом предсказании — Мелиан произнесла его только в присутствии мужа и дочери. Так вот оно что… Король Элу, Серебряный Плащ… Он горд, ему трудно, мучительно признавать над собой чью–то власть — хотя бы и власть Судьбы. И он мудр — он знает, что с Судьбой не спорят. Ее можно обойти — но очень, очень трудно… И — только по мелочам. — Отец хочет задержать смертного, чтобы понять — как именно его судьба сплетена с судьбой королевства, — принцесса опустила ресницы. — Я думала, он прикажет отпустить Берена. Даэрон, я не хочу больше водить его кругами. Если отец не желает упускать его из виду, почему бы нам не разрешить человеку поселиться где–нибудь на окраине… Например, в твоем охотничьем домике? — Это замечательная мысль, — сказал Даэрон. — Сделаем завтра же. Тропинка вела на запад. Как она появилась там, где ее и в помине не было еще вчера? Или была, да он не замечал? Чушь, тропинку проглядеть он не мог… И все же — откуда она взялась, ведь все как вчера, все на своих местах?! Эльфийская магия. Он хотел на запад — его ведут на запад… Если не опять по кругу. Тревога уходила: признаков того, что его ведут куда–то не туда, Берен не замечал. Когда день сошел на нет, он увидел дом… Люди сказали бы, что это неимоверно старый дуб, полый внутри, кем–то приспособленный для удобного ночлега: навешен полог, внутри лежит свернутый гамак и несколько льняных одеял, рядом вырыт колодец, обложенный диким камнем, трава на полянке как нарочно мягкая, высокая и густая, и в прохладной ямке под корнем кто–то оставил корзину с едой. Все как положено: волшебный дом для сказочного витязя… Меньше всего хотелось бы вламываться в чужое жилище, тем более — жилище эльфа. Берен решил ограничиться внешним осмотром, и почти сразу заметил в корзине кусок бересты, исписанный рунами Даэрона. «Берен, сын Барахира. Ты находишься в королевстве Элу Тингола и должен следовать нашим законам. Еда, одежда, оружие, постель и кров — для тебя. Оставайся здесь, пока тебе не позволено будет уйти. Жди». Берен сел на выпирающий корень дуба, вертя послание в руках. Значит, в королевстве Тингола… Но не мог же он пересечь Завесу! Не мог… Или мог? Он достал из–за пазухи ладанку, развязал ее и вытряхнул на ладонь свитую кольцом длинную прядь каштановых волос и перстень Фелагунда. Погладив локон пальцами, спрятал обратно. Перстень оставил на ладони. Две змейки — золотая и серебряная, с изумрудными глазами — сражались, сплетясь телами, за корону. Не столько украшение, сколько знак власти. Символ дома Финарфина… Единственного нолдорского дома, для которого были открыты рубежи Дориата… Берен спрятал перстень обратно. Он не любил смотреть на кольцо: слишком живо помнилось, как вожак орков размахивал в темноте отрубленной рукой отца, и изумруды вспыхивали в отсветах костра… Надо было как–то устраиваться. Надо было найти хоть кого–то из эльфов и узнать, наконец, о дороге в Димбар. В «доме» Берен нашел лук и колчан со стрелами. Кроме одеял, была там и эльфийская накидка с капюшоном. Была куртка и две рубашки из тонкого льна. Были новые сапоги — высокие и мягкие, какие носят эльфы. Были штаны — не узкие, нарядные, а просторные, походные. Все — серых и зеленых цветов, все ношеное. Берен нашел нужным нацарапать на бересте слова благодарности и вывесить ее снаружи, приколов ножом. Он переночевал в доме — а утром проснулся от пения флейты. Бересты не было, нож торчал на месте. Берен какое–то время стоял неподвижно, потом побежал с поляны — на звук. Почти сразу же открылась тропа — Берен уже не удивлялся тому, что вчера ее не было. Музыка приближалась, и за первым же поворотом он увидел флейтиста — высокий черноволосый эльф, одетый в простой охотничий костюм вроде того, что сейчас носил и Берен; но на эльфе все это сидело с таким изяществом, что он казался нарядным. Эльф, завершив мелодию, отнял флейту от губ и сказал: — Я Даэрон, Голос короля Элу Серебряного Плаща. А ты — Берен, сын Барахира? Берен кивнул. — Ты и вправду не можешь отвечать? Берен покачал головой, поднес руку к горлу и к губам: когда он пытался говорить, лицо и горло сводила судорога. В горах это его не беспокоило: ведьма, не смущаясь его немотой, говорила за двоих. За троих, считая козу. Сейчас же невозможность вернуть себе речь и память порой повергала его в отчаяние. Хоть плачь, хоть смейся: Берен Талискаран, Берен–Скорый Язык — нем как бревно… То–то порадовались бы те, над кем он насмешничал прежде… — Хорошо, — мягко сказал Даэрон. — Король просил передать тебе вот что. Ты нарушил границу и теперь должен, находясь под стражей, ждать решения королевского совета. Берен рывком снял с себя пояс, быстро скрутил им свои руки и протянул их к Даэрону. Лицо его выражало насмешливый вопрос. — Нет, ты не пленник, — возразил менестрель. — Ты скорее гость. Берен все с той же насмешкой а глазах поклонился, прижав руку к сердцу, потом показал этой же рукой на север и на запад. — Нет, уйти ты пока не можешь. Если тебя мучает необходимость объясняться знаками — есть дощечка и стило. Он вынул из–за пазухи оба вышеназванных предмета. Человек схватил их и принялся писать. Когда он вернул их эльфу, тот прочитал: «Гость уходит по своей воле. Кто не может — пленник. Мне нужно в Димбар». — Нет, — качнул головой Даэрон. — Не сейчас. Человек снова взял стило и дощечку. На сей раз Даэрон прочитал: «отведи меня к королю». — Всему свое время, — сказал эльф. — Прежде я должен расспросить тебя. Понимаю, нам обоим будет непросто, но это нужно. Потом твои слова проверят. И после этого ты придешь на королевский суд и услышишь приговор. Тебе все равно придется быть под стражей. Где лучше — здесь, в моем доме — или в пещерах Менегрота? Берен показал пальцем на землю: здесь. — Ты согласен отвечать на мои вопросы? Берен кивнул: да. — Хорошо. Итак, ты пришел из Дортониона? …После того, как Даэрон замолчал, какое–то время стояла тишина — все обдумывали его слова. Первым заговорил Маблунг. — Если это правда, мы должны отпустить его, не медля, едва получим подтверждение его слов. Он — достойный вождь, и последнее дело — держать такого воина в заточении. — Я не спорю, — Тингол говорил медленно, поглядывая на Мелиан. — Но ты забыл еще об одной вещи: о Судьбе. О предсказании. О том, что человек, прорвавший Завесу, станет причиной гибели Дориата. — Не так, муж мой и король, — покачала головой Мелиан. — Я не сказала «станет», я не сказала даже «может стать» — но за одним может последовать другое. — Имя Берена уже сейчас звучит достаточно громко, — подал голос Белег, командир лучников. — Я хочу присоединиться к предложению лорда Маблунга, государь мой Элу. Пусть Берен идет — если он и нарушил границу, то не по своей воле, случайно. Это не вина, а беда. Нет смысла его задерживать. — Есть, благородный Белег, — возразил Даэрон. — Есть, пока мы не установили истину. Что если этот человек — все же не тот, за кого выдает себя? Или что он сам не знает всего о себе? Эта вероятность ничтожна — но она существует. Допустим, что Враг сумел каким–то способом захватить Берена, пыткой выведать все его тайны, а потом вложить это знание в какого–то несчастного, лишив его собственной памяти. Этот человек сам не до конца уверен в том, что он — тот, чье имя носит. — Ты же сказал, что он не лгал тебе. — Не лгал, но отказался отвечать на некоторые вопросы, а ответа на иные — не мог вспомнить. — Каждому воину есть что скрывать, — возразил Белег. — Этот человек мучительно что–то вспоминает, — продолжал Даэрон. — Почти все время. — Ты пользовался — Разве это возможно? Я прочитывал лишь чувства, которые он и не пытался скрыть за завесой — Если Моргот и в самом деле научился стирать и менять память — Но даже если этот человек — и вправду Берен, сын Барахира — это не отменяет предсказания о гибели Дориата. И мы не знаем, в каком случае предсказание исполнится. С этим человеком действительно что–то связано. Он не понимает своей судьбы, хотя верит в нее. Подумайте сами — он прошел сквозь Завесу. Что, если он понял, как это у него получилось? Что если, будучи отпущен, он попадет в руки Врага и тот сумеет выведать его тайну? Далее. Он если не безумен, то близок к безумию. Отпусти мы его сейчас — что произойдет? Он придет в Бретиль, немой и одержимый, соберет своих сородичей — и что станет делать дальше? Пойдет отвоевывать Дортонион? Если да — что случится после этого? Государь мой, я призываю лишь к одному — к осторожности. — Так в каком же случае он может послужить причиной падению Дориата? — спросил Тингол. — Если мы задержим его или если отпустим? — Высчитать этого нельзя, а предугадать я не сумею, — ответила Мелиан. — Но вот что я скажу: ничто не предвещает спокойного завершения и в том случае, если мы задержим Берена. — Саэрос, — король повернулся к эльфу, темные волосы которого были нандорским способом заплетены в косы, что обручем охватывали голову. — Ты один из тех, кто знает людей довольно близко. Что скажешь? Саэрос слегка поклонился. — Я видел его издалека. Он не похож на посланника судьбы. Он обычный убийца — как и те, кому он служит. — Дом Арфина непричастен к убийствам, — негромко возразила Мелиан. — А Финрод, благороднейший из — Увы, госпожа, я знаю, о чем говорю: там, на востоке, они убивали нас без жалости, без различия пола и возраста. Все их племя отмечено печатью Моргота, даже лучшие из них. Что до того, что этот человек убивал орков? Они и сами убивают друг друга — но мы же не заключаем с одним их племенем союза против другого. А Финрод, действительно благороднейший из — Они служили Дому Арфина шесть поколений, — заметил Маблунг. — И никто из них не был замечен в предательстве. Ни один из вождей их племени не переметнулся к Морготу, хотя он звал их и посулами и угрозами. Отчего же мы должны уступать Фелагунду в благородстве и предполагать в нем сначала худшее? — Рано или поздно нужно решать, каким ты хочешь быть: благородным или живым, — сказал Саэрос. — Ты слишком долго пробыл под Тенью, — покачал головой Белег. — Так что же ты предлагаешь, советник? — спросил у Саэроса Тингол. — Убить его. Так, чтобы никто ни о чем не узнал. Или заточить здесь до конца его дней. Как бы он ни изменил лицо Белерианда — это будет во зло, и если ему суждено принести великие изменения — значит, это будет великое зло. — А чем же будет тайное убийство? — не выдержал Маблунг. — Добром? — Нет, злом. Но меньшим по сравнению с гибелью Дориата. Мертвый, он никак не сможет послужить злой судьбе. Даже заточенный он намного опаснее. Королева сказала — отпустить ли его, задержать — Дориат не устоит. Тогда нужно выбрать третий выход: убить его. — И чего мы будем после этого стоить? — вскочил Белег. — Если такова цена спасения Дориата — я не согласен ее платить, ибо тайные убийства или заточения — самый верный путь к Падению. Какая Завеса поможет нам, если зло поселится в наших сердцах? — Ты прав, Белег Тугой Лук, — кивнул Тингол. — И все же нужно принять какое–то решение. — Его следует задержать если не для нашего, то хотя бы для его блага, — снова заговорил Даэрон. — Долгий отдых будет только на пользу — иначе этот безумец может загнать себя насмерть. — Дочь моя, — Тингол повернулся к до сих пор молчавшей Лютиэн. — Что скажешь ты? Дева на миг склонила голову, пропуская между пальцев длинную прядь своих смоляных волос. Потом она подняла лицо и обвела всех твердым, открытым взглядом. — Здесь много говорилось об осторожности и Предназначении, — сказала она. — И ни слова — о милосердии. Говорилось о том, что Берен может собой представлять — и ни звука о том, что он может чувствовать. Даэрон упомянул, что он нем и частью лишен памяти — и только в связи с тем, как трудно было его допрашивать. Но хоть кто–то из нас подумал, какая это мука — лишиться памяти и речи? Тут говорилось, что он может представлять опасность из–за своей склонности к безумию — но никто не упомянул о том, что он может страдать из–за этого и нуждаться в исцелении! — Он человек, — пожал плечами Саэрос. — Вторые думают и чувствуют не так, как мы. Лютиэн не обратила внимания на его слова. Она продолжала. — Отец, если ты хочешь его задержать — позволь мне попытаться исцелить его. Если же ты хочешь оставить его таким как есть — немилосердно держать его в заточении и не пускать к своему народу. — Я согласен, — Тингол встал. — Мы не можем ничего решить — потому, что мало знаем. А единственный способ узнать больше — это задержать Берена и исцелить его. Не вижу в этом никакой опасности, ибо полагаюсь на тебя, Белег, и твоих стрелков. Справедливость превыше всего, но милосердие превыше справедливости. Мы слишком мало знаем, чтобы принять поистине справедливое решение — примем же милосердное. Пусть Берен остается там, где он сейчас. Ему разрешено свободно передвигаться между Эсгалдуином и Аросом, но границу Дор Динена он переходить не должен. Я позволяю своей дочери заняться исцелением человека. Лорд Даэрон, на тебя возлагается обязанность проверить то, что ты узнал от Берена, через стрелков пограничной стражи и подданных Финрода. Но молчи о том, что Берен жив и в Дориате. Все, чьи имена были названы, поднялись и коротко поклонились. — Хочу только напомнить, король мой, — встал и Маблунг. — Мудрая Мелиан не даст мне ошибиться: очень многие предсказания сбывались потому, что те, кого они касались, пытались их обойти. С этими словами старший военачальник Тингола тоже поклонился королю и вышел. Ночью Берен не мог спать, изводясь от желания увидеть эльфийскую девушку. Он разрывался между этим желанием и страхом перед тем чувством, которое он, как ему казалось, давно в себе избыл. Он боялся этого чувства, ибо оно делало его беззащитным перед… перед теми, к кому он это чувство испытывал. Берен боялся этого чувства настолько, что не решался называть своим именем. После гибели отца он не завязывал ни с кем отношений, хотя бы отдаленно похожих не то что на любовь — на дружбу. Потери измучили его, а самый верный способ не терять дорогих тебе людей — это не иметь их. Он принимал помощь от своего народа, потому что эти люди были его вассалами. Он мог прикончить сборщика податей и подбросить деньги в голодающую деревню, перебить фуражную команду и тайно вернуть людям отобранное зерно — ничего не испытывая к тем, для кого он это делает: во–первых, потому что такие действия обеспечивали ему поддержку, во–вторых, потому что ненавидел новых хозяев своей земли. Друзей ни в хижинах, ни в замках у него не было. Продержав свое сердце впроголодь четыре года, он теперь ловил себя на желании раскрыться перед первым встречным. Эти места усыпляли тревогу, время текло незаметно, не хотелось думать ни о чем плохом — хотелось наконец–то чувствовать себя живым. Хотелось вспомнить, что такое красота — и что же она такое, если не Соловушка? Полжизни не жаль, чтобы еще раз увидеть ее, услышать ее пение. А что если она ему просто пригрезилась? Если она — волшебный морок, навеянный этим местом, сотканный из тумана и волнующейся травы, звездного света и древесной тени его воображением, всем его существом, исстрадавшимся по любви? Он лежал на одеяле, брошенном поверх травяной подстилки (эльфы подарили ему и гамак, но спать на весу он не смог), звал к себе сон — а сон не шел. Смешно. Прежде он не страдал от бессонницы. Найти такое место, чтобы проспать от зари до зари, не опасаясь ни орков, ни зверей, ни троллей, ни людей, ни волколаков — за четыре года редко когда выпадала такая удача. Спал всегда вполглаза, просыпаясь от каждого шороха — и если находилось место, где можно было не бояться, то засыпал мертвецким сном. Так почему же не спится здесь? Луна, набравшая полную силу, светлым пятном проступала на ткани занавеса. А пришел он, когда луна еще не народилась… Что ты не спишь, хиньо — разве не знаешь, что в полнолуние только оборотни не спят? А я теперь оборотень и есть, дэйди[4]… Ты не знал, ты умер раньше… Слишком спокойно и слишком много времени для раздумий… Эльфы избавили его даже от необходимости добывать себе пропитание: раз в два дня он находил где–нибудь неподалеку потребный запас еды — сыр, пресные лепешки, яблочное вино или пиво в плетенке, сушеные ягоды и орехи. Этим можно было жить. Два или три раза Берен ходил на охоту — не столько потому что так уж хотел мяса, сколько потому что других занятий не было. Он узнал границы того участка леса, который ему запрещалось покидать — с востока и запада они проходили по уже довольно–таки большим и холодным речкам, названий которым он не знал, с юга — по границе редколесья и настоящей древней пущи (при попытке войти под своды неохватных диковинных деревьев Берен получил предупреждение: в стволы справа и слева вонзились стрелы — он пожал плечами и повернул назад), с севера — по линии причудливых каменных холмов Нан–Дунгортэб (и без эльфийских стрел Берен не стал бы туда соваться). Это пространство можно было пересечь за два дня пешего пути с востока на запад или за день — с юга на север. Самая лучшая тюрьма на свете — просторная и светлая, а не выскочишь. Что за ним следят все время — он не сомневался. Была и еще одна причина для охотничьих походов, с которых он чаще возвращался с пустыми руками, чем с добычей — бродя вдоль дозволенных границ, он мечтал встретить Тинувиэль. И в этом тоже он боялся признаться себе, потому что знал, как глупа такая мечта — он напугал девицу и во второй раз ее сюда уже не потянет… Правда, она поделилась с ним хлебом — но теперь–то она наверняка уже знает, что в хлебе он больше не нуждается. Он набрался сил и окреп — хоть и уставал быстрее, чем раньше, но с каждым днем это все меньше чувствовалось. Она жалела его, а теперь его жалеть не нужно. Она не придет… Вернувшись в «дом» из очередного похода вдоль границ, он думал, что уснет быстро — все–таки долго бродил и устал. Как оказалось, устал не слишком — все равно не спалось… Что за притча — неужели он так привык иметь врагов, что теперь совсем без них не может и сам себе делается врагом, когда других нет… А вдруг — она бродила где–то рядом? Совсем неподалеку от него — а он не мог даже крикнуть? Только кидался на промельк синевы и серебра в зелени леса — и оказывалось, что это или небо проглянуло сквозь ветки, или седой мох стлался по коре дуба… «Если бы ты пришла», — подумал Берен. — «Если бы я мог сказать тебе… начертать на бересте, на земле… как я устал быть один…» Когда бездействие стало невыносимо, он вскочил, схватил меч и выбросился на свежий воздух, в ночную прохладу. Проделал самые основные воинские упражнения с мечом: «мельница» и «морской змей», прямые и косые удары с выпадами, сверху и снизу, отражение ударов мечом или воображаемым щитом, уходы и контратаки. Игра лезвия в лунных бликах завораживала, и Берен перешел к более сложным выпадам и приемам. Получалось не очень хорошо, не совсем чисто — тело, ослабленное долгим переходом и голодом, недостаточно окрепло для такой работы, оно могло в любой миг выйти из повиновения, и это было по–настоящему опасно: случалось, что во время таких игр плохо подготовленные, похмельные или не оправившиеся после раны воины калечили себя. Например, Берен очень легко мог бы вывихнуть руку из плеча, если мышцы схватит неожиданная слабость. Или того хуже: задеть мечом себя же по ногам, что будет не только очень больно, но и просто позорно. Но опасность не останавливала его, а только раззадоривала. И лишь закончив последнюю, самую сложную фазу танца с мечом, Берен бросил его в ствол ближайшего дерева, и, в струнном звоне дрожащего клинка неслышно сказал сам себе: «Дурак». Он подошел и выдернул меч. Из раны на теле дерева слезой выступил сок. Берен снял пальцами густую каплю, лизнул. Кровь дерева была сладкой на вкус, как у клена — но это не был клен. Он вернулся в дом, вытер лезвие насухо обрывком своего диргола. Мать соткала ему и его отцу эти дирголы, провожая в Ущелье Сириона. В отцовский было завернуто теперь тело Барахира, зарытое в одном из урочищ Таур–ну–Фуин; а диргол Берена за годы истрепался до того, что кроме ветоши ни на что не годился. В один из обрывков был завернут точильный брусок, еще какую–то часть он извел на обмотки — почти истлевшие у него на ногах в Эред Горгор и Нан–Дунгортэб. Последний лоскут, самый чистый — по крайней мере, можно было разобрать цвета — он использовал, чтобы обтирать меч. Теперь, держа его в руках, Берен усмехнулся: точное отображение того, что осталось от славы Беорингов. Сунув меч в ножны, он завернулся в плащ и побрел к тихому лесному пруду. С притопленного поваленного ствола, разбивая брызгами отражение луны, посыпались лягушки. Тепловатая вода этого озерца не дала того ощущения, которого хотел Берен, да ну и враг с ним. Он все–таки добился своего: вымотал себя так, что теперь уснет, едва повалившись. И все же спал он паршиво: ему снилось, что луна рисует на дверном пологе зыбкую тень, и он, не в силах сопротивляться, поднимается и идет, откидывает плотную ткань, берет на руки ту, что стоит на пороге, и вносит ее в дом… Лютиэн шла и вспоминала все, что ей рассказал Даэрон. Прошло десять лет с последнего дня Дагор Браголлах. За это время изменилось многое. Потерянный было перевал Аглон Маэдросу удалось вернуть — не без помощи уцелевших горцев из последней армии Барахира. Кроме того, пришло новое пополнение — люди с востока, называвшие себя вестханэлет; горцы и эльфы звали их вастаками. Хитлум тоже уцелел, наступление Саурона в Эред Ветрин провалилось, и теперь хадоринги были постоянной угрозой крепости Минас–Тирит, которая нынче называлась Тол–и–Нгаурот, Волчий Остров. Крепость Саурон черным колдовством отбил у Ородрета, брата Финрода Фелагунда. Сам Ородрет бежал с немногими уцелевшими, и после этого король Нарготронда даже не попытался вернуть себе Минас–Тирит, Башню–Страж. Эльфийские королевства были обескровлены этой войной. Даже те, кто стоял крепко, и думать не могли о наступлении. И вот — судьба нависла над Дориатом. Над родным домом. Лютиэн заглянула в домик Даэрона — человека там не было. Искать его? Она спросила лес, и узнала, что Гость — так создания Арды называли смертных — ушел на восток. Что он в полудне пути отсюда, где–то возле Ароса. Человек, который потерял все. Родную землю, семью, радость, речь… Только свободу да честь он сохранил — и то ценой неимоверных усилий. Как же это будет? Лютиэн шла на восток и смотрела кругом. Дориат падет, и в этих лесах — поселятся орки? А если ей повезет выжить, она принуждена будет скитаться в чужих лесах — как женщины народа Беора? Она попыталась представить это себе: вот она одна — в своей земле, которая стала ей чужой; унголы вьют паутину в ветвях ее любимых деревьев и волки рыщут там, где паслись олени; и пастыри дерев покидают границы — а на их месте селятся тролли… А она — одна: никого, ни друзей, ни подруг, и последних своих близких она хоронит своими руками, и, чтобы выжить, превращается в ходячую смерть… Она должна была представить, чтобы понять — это не будет какая–то чужая земля, а вот эти самые деревья, вот эта самая трава, вот эта река — все это будет захвачено, изуродовано, искажено… И ее душа будет искажена — тоже… О, Элберет! Он жил так десять лет, четыре из них — один. Десять лет — Даэрон сказал, что ему около тридцати, и по человеческим меркам как раз на Дагор Браголлах пришлась граница между его юношеским и взрослым возрастом. Треть своей жизни он провел в беспрестанных скитаниях и боях… Лютиэн попыталась представить себе, как это — провести в таком горниле треть своей жизни. Она бы утратила рассудок или умерла… «А если — придется», — пришла неожиданная мысль. — «А если ты идешь именно по тому пути, на котором Дориат ждет гибель? Если человек, которого ты намерена исцелить — и есть эта самая гибель — пусть против своей воли, пусть он сам по себе никому и не желает зла? И по его вине все произойдет именно так, как ты мыслишь — огонь, гибель, ужас и мука. Что будет с твоей матерью и с твоим отцом? С друзьями? С тобой? Неужели этот человек больше заслуживает милосердия, чем они?» Лютиэн остановилась — с колотящимся сердцем, хотя шла она не скоро. Не может быть, сказала она себе. Мое сердце мне никогда не лгало прежде — если Дориат и ждет погибель — то не потому что мы окажемся слишком милосердны, а скорее потому что мы окажемся слишком жестоки, или горды, или глупы… Из доброго семени не растут злые плоды… Чтобы прогнать свой страх, она посмотрела вокруг — на широкую прогалину, поросшую болиголовом, по правую руку, и на светлый, нежный березнячок — по левую. Солнце то скрывалось в облака, то выпадало сквозь прорехи в белых грудах лебединого пуха — соединяя землю и небеса золотыми столпами. — Ха! — крикнула Лютиэн, вскинула руки и запела, и пошла по поляне в танце — быстром и веселом весеннем танце, кружась так, что водоворотом закручивался подол, отщелкивая пальцами ритм в плеске рукавов и выводя голосом несложную, но пронзающе–радостную мелодию. Уже слегка закружилась голова, уже немного устали пальцы — когда она поняла, что не одна на поляне. Словно к молодым светлым березкам прибавился серебристый тополек. Лютиэн сначала даже не узнала его: он был в охотничьей эльфийской одежде, срезал волосы с лица и скрутил волосы в узел, сколов обломком стрелы. Очень, очень похожий на одного из «Так нечестно», — подумала словно бы не она, а кто–то другой. — «Это я должна была застать тебя врасплох, а не ты меня». Она сделала шаг назад, повернулась, словно собираясь уходить — последует он за ней или нет? — сделала еще шаг… И крик, настигший ее, поразил — так, наверное, поражает стрела в спину: — Тинувиэль!!! Она обернулась, не веря своим ушам — он стоял, прижав ко рту ладонь, в смятении, и сам еще себе не верил… — Скажи еще что–нибудь, — быстро попросила она. Он опустился на одно колено, вытащил из–за пояса нож и положил к ее ногам. — Не уходи, госпожа Соловушка. У меня нет меча, чтобы положить у твоих ног, но я объявляю себя твоим вассалом. Он и говорил на голодримский манер — синдар объясняются немного иначе. — Ты заговорил, — она обрадованно склонилась к нему, перешагнув через нож. Он почему–то вздрогнул — наверное, она, не зная человеческих обычаев, нанесла ему оскорбление. — О, подними нож… Я принимаю твое служение, я не хотела тебя обидеть. — Ты не обидела меня, — он покачал головой и поднял оружие. — Разве я могу на тебя обидеться, госпожа Соловушка? — Кто сказал тебе мое имя? Даэрон? — А это и вправду твое имя? — он как–то робко обрадовался, она ощутила всплеск радости — но лицо человека не дрогнуло, словно он стыдился этого чувства. — Даэрон не называл мне его. Я его выдумал. В ту, первую ночь ты так пела, как поют соловьи… — Правды ради скажу, что это не имя, а скорее прозвище. Все знают меня как Тинувиэль. — А имя — мне будет позволено узнать? — Я — Лютиэн, дочь короля Тингола. Берен снова склонил голову и опустился перед ней на одно колено. — Нолдор говорят, — тихо сказал он, — что нас, людей, слышит сам Единый… Что наши молитвы идут прямо к Нему, минуя Валар… Теперь — я в это верю. Она сделала знак подняться. — Ты и в самом деле молил Его о встрече со мной? — Не далее как вчера. — Ну что ж, вот я здесь, — Лютиэн развела руками. — Ради беседы с тобой. Мы будем говорить здесь или ты пригласишь меня под свой кров? — Идем, — сказал Берен. Теперь, шагая справа от него, Лютиэн увидела, что у пояса человека болтается добыча — небольшой, но довольно упитанный заяц. — О чем же ты хотел беседовать со мной? — начала она. — В первую голову я хотел поблагодарить тебя за спасение моей жизни, — сказал он. — О, это не стоит благодарности, — Лютиэн пожала плечами. — Раз ты добрался до Нелдорета, то выжил бы и сам, а хлебом с тобой поделился бы любой из нас. — Но я бы не выбрался из пустоши, если бы не твой свет и твое пение, — возразил Берен. — Госпожа Волшебница… Еще я хотел принести извинения за то, что напугал на поляне тебя и твоих друзей, испортив вам праздник. — Ну… это тоже, пожалуй, не стоит извинений, хотя я их принимаю. Ничего особенного не было, мы просто решили провести вместе первую безлунную ночь весны. Берен наморщил лоб, и Лютиэн поспешила объяснить: — Мы ведем счет временам года не так, как голодрим, первым месяцем весны у нас называется — Самые красивые звезды, — тихо сказал Берен, — зимней ночью в горах. Если лечь на спину, в густой снег… то кажется, что летишь. Плывешь без движения, без звука в черном небе, и только звезды кругом… — Тебе нравилось так делать? — полюбопытствовала Лютиэн. — Я так делал один раз в жизни… — он вдруг замялся, и она подбодрила его: — Ну, ну! Берен, не бойся показаться скучным: я мало знаю о людях и мне очень, очень интересно! — Я валялся в снегу не потому, что мне это понравилось, а потому что не мог встать, — признался он. — Я поспорил с… одним человеком, что поднимусь на вершину Одинокого Клыка, на которую прежде никто, кроме государя Фелагунда, не поднимался… Тогда это и случилось… Я ослаб, приходилось подолгу лежать в снегу и отдыхать… Заночевать на склоне горы — мало что хуже можно себе придумать… Будь ночь лунной, я бы продолжал спуск, но я от большого ума полез на гору еще и в новолуние. Это большая удача, что я не замерз насмерть. — И все же ты думал о том, как красивы звезды… — Я не думал об этом, — Берен на миг остановился, глаза его слегка затуманились — словно, пронзив взглядом этот весенний день, он перенесся в ту давнюю ночь. — Я был — и все. Я был одно со звездами, со снегом, с горами и долинами внизу… Это не описать. — Но я понимаю, — сказала Лютиэн. — Это мне знакомо. И, если честно, я не знала, что это знакомо и людям. Я ведь много раз — не счесть, сколько — любовалась оттуда, с границы, вершинами Криссаэгрим и Эред Горгор, и мне ни разу не приходило в голову, что можно подняться на одну из них… Но теперь мне хочется. Я хочу увидеть звезды зимней ночью в горах. — Для этого не обязательно так рисковать, госпожа Соловушка, — улыбнулся Берен. Лютиэн прислушалась к его чувствам — в них сквозила какая–то горечь. — Сейчас я бы так не сделал. — Ты любишь горы? Отсюда они кажутся такими высокими и чистыми. Берен призадумался на мгновение. — Они высоки и чисты, — согласился он, — но беспощадны. Прежде, пока мы не знали о Валиноре, мы считали горы обителью богов. И это были суровые боги… Прости, госпожа Соловушка, я много болтаю — это оттого, что я долго молчал, и сейчас боюсь, что чудо вот–вот кончится. — Оно не кончится, — успокоила его Тинувиэль. Беседуя, они дошли до дома Берена. Он собирался отойти к ручью и заняться зайцем, и ни в какую не желал, чтобы Лютиэн ему помогала. Она засмеялась — неужели он думает, что ей впервые придется увидеть, как разделывают принесенную с охоты дичь? Он вздохнул и позволил ей развести костер. Солнце едва перевалило за полдень — а заяц уже пекся на угольях. — Ты любишь охотиться, сын Барахира? Берен пожал плечами. — Раньше — любил, — сказал он. — У меня было три собаки: Морко, Клык и Крылатый. При этом воспоминании он улыбнулся широко и тепло. — Крылатого я так назвал за то, что у него были здоровенные уши… Вот такие, — он показал ладонями. Получилось впечатляюще, потому что кисти рук у Берена были большие. — Когда он бежал, они трепыхались вот так, — Берен показал пальцами, изрядно рассмешив Лютиэн. — Морко вырос большой и черный, он был волкодав… А Клык мог с одного раза перекусить дубовую палку толщиной в руку… — А где они теперь? — неосторожно спросила Лютиэн. — Погибли. Крылатого еще до войны задрал кабан… А Морко и Клыка убили орки… Они убили в замке Хардингов все, что там было живого… Нужно помнить, сказала себе Лютиэн, что ни мгновение — помнить, что для него прошлое — кровоточащая рана. — …Прости, госпожа Соловушка, но давай лучше ты расскажешь мне о себе. У тебя есть собака? — Нет, — сказала Лютиэн. — Но есть коты и кошки. Они большей частью серые, их зовут Миэо. Всех моих котов зовут Миэо. Никому, кроме меня, они не нужны, а мне не обязательно звать их по именам, чтобы различать. Они живут в Менегроте очень давно, первых из них приручила моя мать, когда меня еще не было. Маленькой я очень жалела, что они не могут быть бессмертными, как мы. Я просила маму сделать хоть одного котика бессмертным, и не сразу поняла, почему нельзя… Лишь со временем я осознала, какой мукой будет для существа, имеющего смертную душу — бессмертное тело… — А для существа с бессмертной душой — смертное тело? — спросил Берен. Лютиэн прикусила губы. — Я не знаю, могу ли говорить об этом, — сказала она. — Мне кажется, что не стоит. — Да, — заметно погрустнев, сказал Берен. — Это лишний разговор. Госпожа Соловушка, не будет ли дерзостью спросить тебя: а зачем ты пришла сюда? Он ждал ее ответа со странным душевным трепетом. Разговаривать с человеком, который так откровенно показывает свои чувства, было временами страшновато, потому что она не могла этих чувств понять. Что значит эта внутренняя дрожь? Почему ему так важен ответ? Она пришла сюда, чтобы исцелить его от немоты, беспамятства и ночных кошмаров, чтобы разогнать призраков, терзавших его во сне. Но… он заговорил, едва увидев ее, испугавшись, что она уйдет! Если причиной немоты было сильное потрясение — то причиной возвращения речи должно быть потрясение не менее сильное. — Я слышала от Даэрона, что ты нуждаешься в помощи, — сказала она. — Что ты поражен немотой, бредишь ночами и время от времени что–то мучительно вспоминаешь. — А это–то ему откуда знать? — Может быть, это и новость для тебя, но ты открыт в своих чувствах. И любой при помощи — Значит, все это время, — Берен опустил голову, — я был для тебя как развернутый свиток? — Большей частью — да, — сказала она. — Но я не смотрела на страницы. Я знаю не больше, чем ты сам хотел мне сказать. — Я ничего не хотел сказать. — Если бы ты и вправду не хотел, нежелание не дало бы мне прочесть твоих чувств. — Вот как? И что же я чувствую? — Боль, — коротко ответила Лютиэн. — Ты носишь ее в себе все время. Позволь мне освободить тебя. Какое–то время он думал, потом сказал: — Нет. Не сейчас… — Почему? — Долгое время я… не чувствовал боли… Потому что был… мертвым, — в руках его хрустнула, ломаясь, сухая веточка. — Так было нужно, потому что… мертвец неуязвим. Я так думал. Я привык быть мертвым. Мне не нужно было бояться за свою жизнь, думать о том, что я буду есть завтра, не схватят ли меня… Что бы ни случилось — я могу перестать двигаться, говорить, сражаться, но мертвее, чем я есть, уже не стану… Это и в самом деле страшно, госпожа Соловушка, но быть живым было еще страшнее… Но вот — случилось что–то, и я понял, что обманывал себя. Что я — живой, что я должен чувствовать боль, иначе я… Я стану хуже волколака. Мертвые должны лежать в земле, а живые должны ходить по земле и чувствовать боль. Если ты возьмешь ее у меня — я боюсь, что опять не буду знать, живой я или мертвый. Лютиэн после краткого раздумья сказала: — В твоих рассуждениях есть изъян. Боль не существует сама по себе, она — лишь знамение того, что с нашими феа и роа что–то не так. Тот, кто не чувствует боли, или мертв — или здоров. Мертвый не чувствует боли потому что лишился самой способности ее чувствовать, здоровый — потому что с ним все хорошо, и феа и роа цельны. Здоровый отличается от мертвого тем, что способен чувствовать боль, а от больного — тем, что способен чувствовать радость. Не бойся — способность чувствовать боль не будет у тебя отнята… Берен молчал, и — Ты думаешь, что, избавившись от страданий, предашь тех, кто страдал до конца? Берен покачал головой и невесело улыбнулся. — Ты не сможешь избавить меня от этого, госпожа Соловушка. Если моя феа и страдает — то лишь потому, что много помнит. А свою память я не отдам. В ней и так неплохая дырка, и мне не легче от того, что она там есть. Я даже не могу решить, хочу я узнать то, что скрыто — или нет. — Как велик срок, охваченный забвением? Берен нахмурился, вытащил заколку из волос и склонился над углями, ковыряя прутиком в золе. — Я помню себя четко — до того дня, когда подался к Минас–Моркрист — было это на третий день хитуи. Я помню кое–что из своего там… пребывания. Помню, как убил часового… Но вот что я там делал и главное — зачем туда шел — из головы вон… — А дальше? Когда ты начинаешь себя помнить снова? — Деревушка, названия которой я не помню… Не спрашивай, какой день. Наверное, середина хитуи — когда я встал на ноги, выпал первый снег, а валялся в горячке я никак не меньше двух недель. Бабка, которая меня выходила, была наполовину безумна, я — нем (хорошую же мы составляли пару!), читать она не умела, а спросить я не мог. Прошло три недели, когда бабка наконец проговорилась, что сегодня — Солнцестояние. Так я и узнал о дне своего выздоровления… С этого дня я помню себя ясно. — А прежде? — Прежде? — Берен посмотрел себе под ноги. — Урывками. И… всякое такое, чему сейчас, в трезвом уме, верить трудно… — Например? — Например — что я превращался в медведя. Лютиэн от изумления не сразу нашлась, что сказать. А чем поблескивали глаза Берена? Вызовом? Насмешкой? — Если тебе не трудно — расскажи об этом подробнее, пожалуйста, — попросила она наконец. — Я впервые сталкиваюсь с тем, кто умеет превращаться в зверя. Берен сломал свою «заколку» пополам и бросил ее в угли. — Есть поверье, — сказал он. — Что мужчина из рода Беора может превратиться в медведя. Оно идет из тех времен, когда наш народ переходил через горы, которые гномы зовут Мглистыми. За проход по своим землям живущий там человек, хозяин этой земли, потребовал себе на год в жены нашу предводительницу, прапрабабку Беора Старого. Она была мудра и прекрасна ликом, а ему нужен был наследник… Гномы не хотели нас пропускать, а с севера были орки… Ради блага племени Имданк согласилась. Тот человек умел оборачиваться медведем. Близнецы, которых родила Имданк, тоже имели это свойство… Одного тот человек оставил себе и сделал своим наследником. Что с ним было дальше — никто из нас не знает. Второго Имданк привела в племя. Он был прадедом Беора Старого, звали его Финбьорн, Полумедведь. С годами и поколениями это умение терялось. Дальний потомок Имданк, такой, как я, — неизвестно, может ли сделаться медведем… — Берен перевел дыхание и продолжил. — Орки тоже знали это поверье… Мне нравилось их дурачить… Ночами я надевал плащ из медвежьей шкуры и латницу, к которой приварил стальные когти… Утром они находили одного или двоих — с разорванным горлом, вскрытым животом, клочьями медвежьей шерсти в пальцах… Половину того, что ты сделать не можешь, делает за тебя страх… Лютиэн почувствовала холодок между лопаток. — Они убивали людей — женщин, детишек… сбрасывали трупы в колодец, и кричали, издеваясь: «Покажи свою силу, Беоринг, превратись в медведя!» Ну, и… похоже, они получили, чего хотели. Я превратился в медведя, выворотил из земли коновязь — веревки разорвать так и не смог — и кого–то из них, кажется, убил… Потом снова стал человеком — и свалился под тяжестью бревна… Берен умолк. — Ты был в такой ярости, что плохо помнил себя и твои силы утроились, — предположила Лютиэн. — Я не думаю, что ты и в самом деле в кого–то превратился. — А я не знаю… Да и неважно это, потому что никому не помогло. Я считал это хорошей выдумкой… А они выместили весь свой страх на этой деревне. — И на тебе, — тихо сказала Лютиэн. — Но я–то жив… Это второе, чему я дивлюсь, и что неясно в моей памяти: после… всего меня связали и швырнули в сарай для стрижки овец. И… как я оттуда выбрался? Знаешь, чего я боюсь больше всего? Что меня отпустили по приказу Саурона. Что облава на меня была хитростью — заставить меня уйти. Что у меня отнята память о том, как я дал согласие служить Врагу. Или кого–то ему выдал… Или что–то еще. — Берен, — голос Лютиэн был предельно серьезен. — Король Тингол опасается того же самого и прислал меня сюда, чтобы разрешить эти сомнения. Из твоих слов я понимаю, что ты в этом будешь мне союзником. — Госпожа Соловушка, — горячо сказал Берен. — Я так благодарен тебе, что буду тебе союзником даже если ты решишь намазать меня на хлеб и съесть с маслом. — Если мне не хватит этого зайца, я подумаю над твоим предложением, — сказала Лютиэн, с трудом удерживая улыбку. …Берен разделал зайца несколькими взмахами ножа и лучшие части протянул Лютиэн на плоском деревянном блюде. Шкурку он натянул на самодельную распорку. — Что ты собираешься делать с ней? — спросила Тинувиэль. Берен пожал плечами. — Парень заберет… — видимо, он говорил об эльфе, сторожившем неподалеку. — Мне не жалеют еды и питья — надо же чем–то отдаривать. В прошлый раз я оставил ему пучок гусиных перьев — он взял. Может, возьмет и шкуру, сошьет детям рукавички. Лютиэн засмеялась. У детей «парня» были свои внуки. — Ты не обижаешься на то, что тебя стерегут? — спросила она. Берен покачал головой. — О тебе было предсказание, — Лютиэн сказала это неожиданно даже для себя самой. — Судьба Дориата сплетена с твоей. — Вот так даже? — Берен не донес свой кусок до рта. — И что за предсказание, если это не тайна? — Если смертный из дома Беора пересечет завесу Мелиан, в Белерианде произойдут великие изменения и, может быть, падет Дориат. Государь Тингол в затруднении — ведь первая часть уже сбылась… — Тогда на вашем месте я бы вышвырнул меня отсюда, и поскорее. — Ты не понял, — Лютиэн запила свой кусок мяса вином, передала флягу Берену и продолжила: — Не говорится, что ты послужишь гибели Дориата тем, что будешь здесь находиться. Не говорится и о том, что ты станешь непосредственной причиной. Понимаешь, король вынужден выбирать не просто между двух зол. Он вынужден выбирать между двух зол с завязанными глазами. Берен, прошу тебя, перестань подкладывать мне лучшие куски: на моем блюде уже больше, чем я могу съесть. Берен внял ее просьбе и какое–то время полностью сосредоточился на заячьем плече. Но потом, бросив кость в золу и выпив вина, он возобновил разговор: — Я рад услышать, что не обязан своими руками уничтожать Дориат. Но если все так, как ты говоришь, госпожа — получается, что будущее уже предопределено и выбирать свой путь мы не можем, а двигаемся как талая вода по проложенному руслу. Незавидная участь. В этом духе рассуждают последователи Темного, которые бахвалятся тем, что хотят избавить всех от Предопределенности. Они, похоже, и впрямь к этому стремятся, но знают только один способ: перебить всех, до кого руки дойдут. — Те, кто говорят, что будущее предопределено и неизменно, ошибаются, к какой бы стороне они ни принадлежали. Ведь многие провидцы видят не один возможный путь, а несколько — откуда взяться какой–то Предопределенности? — И какие же несколько путей открыты передо мной? Извини, госпожа Соловушка, что я все время завожу речь о себе: кто про что, а босой про сапоги. — Давай сначала узнаем, что ты носишь в своей памяти. Возможно, это поможет прояснить положение. — А если… — ему трудно было подбирать слова. — Если окажется, что я… — Нет такого колдовства, которое не могла бы преодолеть добрая воля, — перебила его Лютиэн. — Хорошо, если так, — больше не говоря ни слова, они убрали остатки трапезы, вымыли в ручье руки — и завершили свой «пир знакомства» двумя яблоками из котомки Лютиэн. — Когда мы начнем? — спросил Берен. — Сейчас, если ты не против. — А много времени это займет? — Я надеюсь управиться за несколько дней. Берен запустил пальцы в волосы и растрепал их — впрочем, они и так были растрепаны. — И как же ты будешь это делать? — Я это уже делаю. Мы говорим с тобой, и я все больше узнаю о тебе. Но этого недостаточно. Необходимо осанвэ. Необходимо, чтобы ты открыл мне свой разум, свою память. Добровольно. Берен на миг зажмурился, подняв лицо к солнцу. — А если я не дам согласия? — спросил он. — Мне будет намного труднее помочь тебе. Это все равно что перевязывать рану поверх одежды. — А ты бы согласилась раздеться перед незнакомым мужчиной? — Будь я ранена и нуждайся в перевязке — да. А человеческие приличия запрещают это? Неужели вы готовы умирать, чтобы не нарушать их? — Нет, — Берен решительно выставил перед собой ладонь. — Но… Если бы ты была… хоть это и невозможно представить… нечиста и безобразна… настолько… что, может быть, предпочла бы умереть? — Берен, мне не совсем понятен смысл твоего вопроса. — Я боюсь оскорбить тебя, госпожа Соловушка. Даже против моей воли. А в моей голове хватает такого, что может тебя оскорбить. Мне страшно подумать о том, что ты можешь открыть во мне… — Берен, — Лютиэн смотрела прямо ему в глаза, и он не отводил взгляда. — Уже за время нашего разговора я узнала достаточно такого, что меня потрясло. Я узнала, что обман и убийство могут нравиться тебе. Что ты боишься быть отверженным из–за своих душевных ран — а значит, в твоем народе такое не считается чем–то из ряда вон выходящим. Лекарь, который при виде гноящейся раны бежит от больного — скверный лекарь. Я надеюсь, что мне хватит милосердия. — А если… — Берен на миг сжал горло рукой, — милосердие — это как раз то, чего я… боюсь? — Как можно его бояться? Берен промолчал. — Ты дашь согласие на соприкосновение разумов? — спросила Лютиэн. — Не знаю. Дай мне подумать. — Сколько времени тебе нужно? — Не знаю. Есть другие способы? — Есть. Я могу погрузить тебя в некое подобие сна — и ты заново переживешь в этих грезах то, что стерлось из твоей памяти. Я могу дать тебе напиток, благодаря которому ты выйдешь за свои пределы. Но я ничего не могу сделать без твоего согласия. И все эти способы сопряжены с той опасностью от которой ты бежишь: открыть передо мной свое существо. Берен вздохнул. — Хорошо, — сказал он. — Хорошо, если ты дашь мне слово… В том, что все мои тайны останутся твоими тайнами. — Я клянусь тебе, что ни одна из твоих тайн не покинет моих уст, — сказала Лютиэн. Он снова скрывал свои чувства за Солнце клонилось к вечеру. Они разговаривали долго. — Госпожа Соловушка, где ты живешь? — забеспокоился Берен. — Сколько времени нужно идти до твоего жилища? — Если выйти сейчас, — сказала Лютиэн, — можно добраться к полуночи. Но я не собиралась возвращаться сегодня. Я намеревалась провести эти несколько дней у тебя. — Здесь — везде твой дом, — учтиво ответил Берен. Лютиэн показалось, что он чем–то смущен, и вечером эта загадка разрешилась. Когда стемнело, Берен пригласил ее под полог дома, сам же вытащил травяную постель наружу. Ему, как видно, захотелось поспать на свежем воздухе, и Лютиэн посчитала своим долгом предупредить его: — Сегодня ночью может быть дождь. — Ничего, госпожа Соловушка, — коротко ответил он. Она провесила в дереве гамак, забралась в сетку и пожелала Берену спокойной ночи. Он долго ворочался на своей постели, а когда все же заснул, то сон его был действительно тяжелым. Лютиэн выбралась из гамака, вытащила из котомки то, что приготовила нарочно для такого случая: резной деревянный гребень с длинными зубцами. Осторожно отодвинула полог и спустилась к человеку, спящему у подножия дерева. Его дыхание было неровным, короткие выдохи временами звучали почти как стоны. Спал он лицом вниз, и это было ей на руку. Лютиэн осторожно, стараясь не разбудить человека, провела гребнем по его волосам — от макушки вниз, к затылку, и дальше — вдоль спины. Волосы Берена были темными, почти черными — но в них проблескивали серебристые пряди. Гребня они не слушались, но Лютиэн не волновала красота прически — гребень служил совсем другому. Резал его Ильверин, а заклятье накладывала она сама — когда–то давно, для одного маленького мальчика из племени данас, чудом выжившего после нападения орков на селение. Мальчика тоже мучили ночные кошмары, и тогда Лютиэн попросила вырезать гребень из самого доброго дерева — можжевельника. Мальчик вырос и стал мужчиной, гребень долго лежал без дела. Еще предки Берена не заселили Дортонионское нагорье, а жили в шатрах на землях Амрода и Амроса, когда Лютиэн отложила этот гребень и надолго забыла о нем. Напряжение, не отпускавшее тело Берена и во сне, исчезло — он дышал теперь как обычный спящий, плечи расслабились. Лютиэн вернулась в гамак, оставив гребень в его волосах. Она знала, что он спокойно проспит теперь если не до утра, то до начала грозы — а гроза уже собиралась; воздух сделался тяжелым, а небо плотно обложили тучи, сквозь которые полная луна и не проглядывала. Она уснула и проснулась от шума дождя; ливень молотил по листьям, и трава радовалась щедрому подарку небес. Лютиэн открыла глаза и увидела Берена сидящим на пороге: стопы упираются в одну «притолоку», спина — в другую, руки обхватили колени, глаза полуприкрыты. Гребень все еще торчал у него в волосах. Мокрое одеяло лежало у ног, сухое — укрывало голые плечи. Он промок в первые же мгновения ливня. Что за странное упрямство! Услышав шорох, Берен повернул к ней голову. В позе и прежде было что–то птичье, а быстрое движение усилило это сходство. — Я кажусь тебе несусветным дураком, госпожа Соловушка? — тихо спросил он. Лютиэн спустила на пол ноги. Берен отвернулся, чтобы не смущать ее, хотя в темноте вряд ли что–то видел, кроме белого полотна рубашки. Лютиэн вдруг подумала, что ее предложение, в котором не было ничего удивительного для эльфа, могло показаться странным с точки зрения человеческих обычаев. Предположение это подтверждал и обнаженный меч, лежащий на полу и разделяющий крохотное пристанище на две половины. — Думаю, я поступила не менее глупо с твоей точки зрения, — сказала она, одеваясь. Она не знала, стоит ли ей перешагивать через меч, и потому оставалась на своей половине. — Вызвавшись ночевать с тобой под одной кровлей, я нарушила какой–то человеческий закон? Он покачал головой. — Зачем ты положил между нами меч? Это что–то значит? — Это значит, что мы не… не возлежали как муж и жена. Если бы кто–то вошел, увидел бы. — Он бы и так это увидел, — улыбнулась Лютиэн. — Даже если бы мы лежали рядом, обнявшись ради тепла. Мы же не муж и жена. Берен вдруг беззвучно засмеялся, и этот смех показался Лютиэн нехорошим. — Погоди, — сказала она. — Человеческие приличия предписывают вам, оставшись наедине с женщинами, которые вам не жены, устроить все так, чтобы никто не подумал, что вы спали с ними как с женами. Это значит… — Это значит, — резко сказал он, — что человеческие мужчины способны спать с женщиной прежде, чем она стала им женой, и с женщиной, которая приходится женой другому человеку, и с женщиной, которая никогда не будет женой никому, и с женщиной, которая вообще этого не хочет. Если ты действительно намерена войти в мое сознание, ты узнаешь еще много мерзостей обо мне и о роде людском. Привыкай, госпожа Соловушка. Он отвернулся, свесив ноги наружу, выпрямил руку, и, дождавшись, пока она намокнет, провел ладонью по лицу. — Берен, — сказала эльфийка. — Если бы ты был эльфом, я бы сочла такое положение дел неподобающим. Но вы — люди, вы — другие… Внезапно ее слегка покоробило воспоминание о почти тех же самих словах, сказанных Саэросом. — Да, — кивнул Берен. — Мы больше походим на зверей. И в этом, и во многом другом. — В этом вы на них скорее на них походим мы, эльфы, — возразила Лютиэн. — Ведь мы вступаем в брак ради того, чтобы родить детей, как и они. Двое соединяются телом для того, чтобы появился третий. Как же это возможно — соединиться с женщиной, которая тебе не жена, ведь соединившись с нею, ты станешь ее мужем. Иное невозможно, как невозможно войти в воду и не намокнуть. Если вы соединяетесь ради третьего — значит, вы уже муж и жена. А если нет — то ради чего же? Берен снова засмеялся — все тем же нехорошим смехом. — Право же, госпожа Соловушка, ты вогнала меня в краску. Порой ты говоришь как мудрая старуха из нашего народа, порой — как дитя, и если бы я не знал что ты невинна, я бы решил, что ты бесстыдна. — У вас мужчины не говорят об этом с женщинами? — Нам нет нужды говорить об этом, эти вещи всем известны. — Но тогда что постыдного в том, чтобы говорить о вещах, которые и так все знают? Так ради чего же вы соединяетесь, если не ради зачатия? — Ради удовольствия. Эти слова снова поставили ее в тупик. Удовольствие, радость, счастье — все эти слова она связывала именно с рождением детей от… она не знала, от кого. Она знала, каким ей хотелось бы, чтоб он был — но еще не встретила такого. Если бы Берен был эльфом — он, пожалуй, был бы очень похож на того, кого она ждала. Но он не эльф. — Я готова вернуть тебе твои слова. Порой ты кажешься мне мудрым, мудрее Даэрона или моего отца, а порой — с тобой труднее говорить, чем с ребенком. Мы, эльфы, не мыслим себе удовольствия отдельно от детей. Разве зачинать ребенка — большая радость, чем вместе баюкать его, учить речи и всему, что нужно? — Иные из людей считают, что дети — вовсе никакая не радость, а нечто вроде платы или наказания за полученное наслаждение. — Это неправильно, — решительно сказала Лютиэн. — Как бы мы ни разнились — Единый не мог создать вас такими, чтобы дети не приносили вам радости. — Я разве говорил, что все мы таковы? Хотя в молодости, когда просыпаются желания, о детях мы думаем меньше всего. Никто поначалу особенно не огорчается, если их первое время нет. — Ты говоришь так, словно вы не знаете, в какие годы и дни возможно зачатие. — Все годы зрелости женщины, пока она не станет слишком стара. А свои дни знает не всякая женщина, и не всякий мужчина спрашивает у нее. — Итак, — попыталась она подвести итог, — вы способны зачинать детей, не вступая в брак и не желая детей; вы ложитесь вместе ради удовольствия, но если все же удается зачать дитя, оно иногда кажется посланным в наказание. Звучит как «сухая вода», но допустим, что это так. Удовольствие, которое вы получаете при этом, не связано с обязательствами вроде брака. Значит, оно мимолетно? — Мимолетнее, чем опьянение от вина. — Человеческие дети растут быстрее эльфов, но все же, по вашему счету, довольно долго. Выходит, за мимолетное удовольствие те, кто смотрит на детей, как на наказание, расплачиваются годами кары. Они не знают, что если возлечь, могут получиться дети? — Прекрасно знают. — Что же ими движет, если они рискуют годами расплаты ради мгновения радости? — Похоть. Вожделение. Сначала Берен сказал человеческое слово, которого Лютиэн не поняла, потом объяснил его эльфийским словом Это слово было ей понятно — именно его произносили, вспоминая об Эоле, пожелавшем голодримской девы, сестры короля Тургона Гондолинского. Однако, Берен, по всей видимости, имел в виду что–то другое, потому что Эол пожелал Аредель именно так как эльф желает женщины, и взял ее в жены, хоть и завоевал ее сердце чарами, против ее воли. А что есть вожделение, которое не имеет целью ни брак, ни детей? Только мгновенное удовольствие? Но разве желание мгновенного удовольствия не может не быть мгновенным? — Может, — ответил Берен на этот вопрос. — Оно может сжигать двоих… или одного… Годами… Оно может быть таково, что его легко принять за любовь. — Но если оно может быть таково — почему бы не превратить его в любовь, сочетавшись браком? — Да хотя бы потому что желанная женщина уже может состоять с кем–то в браке. Или потому что брака с этой женщиной не хочется, а хочется просто утолить свою жажду и расстаться. Теперь засмеялась Лютиэн. Смеялась она не над Береном, а над собой: может быть то, что казалось эльфам в Берене оттенком безумия, было просто каким–то человеческим признаком? Может быть, людям вообще свойственно терять память и мучиться, неметь и самопроизвольно исцеляться — как свойственно вожделеть женщин, не желая от них детей, и выходить замуж не за того мужчину, к которому испытываешь влечение? — Но такое положение дел не может быть естественным. Оно безумно. — Конечно, — согласился Берен. — Лучше всего, когда двое любят друг друга, и сочетаются браком, и растят детей, и ни к кому не испытывают вожделения, только друг к другу. Они благословенны и счастливы, а те, кто утоляет свою жажду с чужими женами или свободными девами без намерения заключить брак, у нас считаются преступниками, а женщин, которые жаждут многих мужчин и утоляют эту жажду, у нас презирают. Разумная, неискаженная часть нашей природы стремится к правильному положению дел, когда любовь, брак, желание иметь детей и влечение — одно; а безумная, искаженная призывает разорвать это, сжечь и свою, и чужую жизнь ради мгновенного острого переживания, которое, как бы оно ни было приятно, приходит — и уходит. Поэтому наши правила приличия так длинны и сложны: мы придумываем axan[5] там, где вашей жизнью правит unat. — Хвала Единому, мы наконец–то заговорили на одном языке, а то я испугалась, что сейчас один из нас лишится рассудка. Итак, ваш axan призывает, оставшись с девой наедине, сделать все так, чтобы никто, завидев вас, не решил, что вы нарушили другой axan. Для этого ты положил между нами меч. Но как бы он защитил нас, если бы ты все–таки вздумал нарушить этот axan? Берен снова опустил голову. — Не унижай меня так, госпожа Соловушка. Честь у меня все–таки есть, и я не дикий зверь, неспособный обуздывать свои желания. — Так ты спал снаружи не из упрямства, — проговорила медленно Лютиэн. — Ты спасался от искушения. А я была глупа, и не поняла… Прости меня, Берен. — За что? За то, что я осмелился посмотреть на тебя нечистыми глазами — ты у меня просишь прощения? — Если это в самом деле сродни жажде — то бесчестно держать чашу с водой перед лицом жаждущего и не давать ему напиться. — Это сродни иной жажде, — проворчал Берен. — Но вам, эльфам, и она не знакома. Я знаю, вы порой напиваетесь допьяна — но никогда не делаетесь пьяницами; вино не застит вам весь белый свет. С нами такое случается. Ну вот, ты знаешь об еще одном человеческом пороке. — На самом деле это один и тот же порок: вы во власти своих влечений, — мягко сказала Лютиэн. — Однако, что же нам делать с тобой? Пожалуй, когда кончится дождь, я уйду, чтобы не мучить тебя, и пришлю кого–то из мужчин, сведущих в чарах… Берен снова рассмеялся — на этот раз открыто и почти радостно. — Нет, госпожа Соловушка, это вовсе не мука! По крайней мере, не теперь, когда я это сказал и… избыл. Останься. Пусть лучше один эльф знает обо мне все самое плохое, чем два эльфа — по половине самого плохого. Чем больше, ты обо мне узнаёшь, тем дальше от меня становишься. Все будет хорошо. Я спокоен — и между нами Дагмор. — Хорошо, — согласилась Лютиэн, вдруг обидевшись неизвестно на что. — Но я вовсе не стремлюсь знать о тебе самое плохое. Не понимаю, почему ты поспешил мне это сообщить. — Из страха, госпожа Соловушка. Из страха, что ты обнаружишь это сама и содрогнешься от отвращения. — Это тоже по–человечески — страх перед стыдом, заставляющий быть бесстыдным? — Это по–моему, госпожа моя. Не скажу за всех людей, но я большой трус. Я так боюсь боли, что иду к ней навстречу. Я так боюсь стыда, что спешу осудить себя прежде, чем меня осудит тот, кого я… почитаю. Я так боюсь любого выбора, что выбираю для себя самое плохое — лишь бы точно знать, что хуже не будет и быть не могло. Лютиэн покачала головой. — Поистине, передо мной самый жалкий трус Белерианда, — тихо сказала она. — Он так испугался мучений совести, что четыре года один мстил за отца и товарищей. Он так боялся орков, что в одиночку перешел Эред Горгор и Нан–Дунгортэб. Он настолько струсил перед возможностью оказаться орудием врага, что готов был уничтожить себя в моих глазах. Хотела бы я, чтобы отцом моих детей был такой же трус, как ты, Берен, сын Барахира. Вложи в ножны свой меч — мы больше не будем сегодня спать. Берен без слов выполнил ее просьбу, нашарил на полу свою рубашку и надел ее, отвернувшись. — Когда я переступила через нож, ты вздрогнул. Я нарушила какой–то ваш обычай? Это чем–то оскорбило тебя? — Это не в счет, — тихо ответил Берен. — Это ведь был нож, а не меч. Если женщина принимает служение мужчины, она поднимает меч и возвращает его. Если она перешагивает через меч, это значит, что она согласна взять мужчину в мужья. Но ты не знала наших обычаев, и то был не меч, так что это ничего не значит. Совсем ничего. Трудность для Лютиэн заключалась в том, что действовать нужно было не так, как она умела, а совершенно наоборот. Эльфы ничего не забывают, и болезни их С Береном было ровно наоборот: его память возвращалась к пустому месту, к черному провалу. Лютиэн даже не знала, чем объясняется человеческая забывчивость — неужели их память подобна сосуду, способному вместить лишь ограниченное количество знания? И то, что он так напряженно ищет, просто «перелилось через край»? Но какова закономерность, по которой одни события вытесняются другими? Берен помнил наизусть длинные отрывки из песенных сказаний, множество легенд и былей своего народа, и забыл, что происходило с ним самим. Если забывается ненужное — почему забылось нужное? Если забывается плохое — почему так избирательно, почему не все кошмары были вытеснены из памяти? Они бродили по полянам и перелескам Даэронова угодья, подолгу беседовали, и чем больше Берен отвечал на вопросы Лютиэн, тем больше у нее появлялось новых вопросов — словно от ветки отходили новые ветки. Она искала опору — то, от чего можно будет оттолкнуться, погрузившись в колдовской сон. Берен доверял ей, как ребенок. После того раздумья, после утра вопросов и ответов — «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница». Он больше не пытался казаться ни хуже, ни лучше, чем он есть, словно без оглядки бросался в темный овраг, не думая, что его встретит на дне — острые камни, ворох палой листвы, холодная река… И все же — он испытывал ее ответами, как она его — вопросами; но с каждым ответом ей было все легче и легче выдерживать испытание. Она поняла, почему Финрод, Друг Людей, так мало говорил о них с другими эльфами, почему отмалчивались Галадриэль, Аэгнор и Ангрод — да все, кто знал людей близко. Понаслышке действительно можно было бы подумать, что люди исполнены мерзости и скверны, чтобы избежать этой ошибки, нужно было видеть хотя бы одного лицом к лицу и понять ту странную раздвоенность, которая вызывает одновременно жалость и уважение: так уважают калеку, оставшегося воином, как Маэдрос Феаноринг. Их тело постоянно заявляло свои права на их души, их влечения действительно стремились повелевать ими — и тем больше восхищения вызывали такие люди, как Берен, способные удерживать этих бешеных коней в узде и направлять их туда, куда нужно. Что люди были словно разорваны внутри себя — в том была скорее беда, чем вина. Многие беды происходили от того, что их сознание не могло само в себе разобраться. То, что Берен рассказал об отношениях мужчин и женщин у людей, судя по его же оговоркам, было справедливо для всего: для дружбы и вражды, искусства и труда… Все понятия в глазах Берена были как будто разъяты на составные части, или сплетены из отдельных частей, как канат — из отдельных нитей. Сложность была в том, что люди не всегда могли с ходу разобраться, где какая нить и делали оно, а ждали другого: все равно что выбрать самую яркую веревку и думать, что она будет самой крепкой. Теперь было ясно, что Берен имел в виду, когда говорил — «быть мертвым». Он надеялся избавиться от неосознанных влечений; но разве от них можно было избавиться, отрицая их? В этом тоже была ошибка и раздвоенность. После дождя, во время одной из прогулок, она впервые погрузила его в волшебный сон. Он рассказывал о хижине, где скрывался последние дни перед уходом из Дортониона, его осанвэ было ясным и четким, и Лютиэн словно сама побывала в тесной смрадной землянке. Вернуться памятью в те дни, которые предшествовали его появлению в этой землянке, он не смог. Лютиэн приказала ему, проснувшись, забыть разговор — и ужаснулась итогу: проснувшись, он действительно забыл. С эльфами такого не бывало никогда — в свое время Лютиэн и другие пробовали много разных вещей с волшебным сном: частью — ради новых знаний, частью — ради забавы. Ни один эльф никогда не забывал, что с ним происходило в волшебном сне. Человек — мог забыть. Тот, кто мог погрузить человека в волшебный сон, получал над ним страшную власть. Лютиэн возблагодарила Единого за то, что такая власть возможна лишь по добровольному согласию. И все же — оказывалось, что подозрения Берена не беспочвенны: ему могли приказать забыть — и он мог забыть по приказу. Ей не хотелось верить, что он способен был дать кому–то из слуг Врага согласие на такое… А впрочем — что она знает? Через что Берену довелось пройти, какими способами от него могли добиваться такого согласия? Лютиэн должна была развеять эти свои сомнения, а для этого ей следовало решиться на страшное: во сне погрузить Берена в самую середину его кошмара, и погрузиться туда вместе с ним. Ей было тяжело просить его об этом, потому что она не знала, чем это обернется для него, но знала, каким будет ответ: «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница». Все было так ново и странно, что Берен просто не знал, что думать. Такого быть не могло — чтобы эльфийская принцесса сошла к нему, чтобы она ночевала под той же кровлей, говорила с ним, лечила его… Берен обнаружил, что способен о многом вспоминать без внутреннего содрогания. Чувства словно бы притупились, а точнее — появилось новое чувство, в присутствии которого все остальные обмельчали. Он сопротивлялся изо всех сил. Так было нельзя. Он слишком хорошо знал, чем такое заканчивалось — вылетели из головы события недавних дней, а «Беседа Финрода и Андрет», по которой он в детстве учился грамоте, сидела в уме прочно. Странно устроена память людская. А может быть, это и не зря, может быть, история лорда Аэгнора и Андрет — как раз то, о чем он должен помнить, ежечасно помнить теперь, чтобы не загнать себя и ее в такую же глупую ловушку. Он бродил с ней по молодым лесам Нелдорета, отвечал на ее вопросы и подчинялся ее лечению, странной ворожбе с блестящим зеркальцем и медленным пением без слов. Она погружала его в странный сон — и во сне он отвечал на те вопросы, на которые не мог ответить наяву. Иной раз он засыпал по ее воле в полдень, а просыпался на закате, хотя готов был поклясться, что говорил во сне не дольше пяти минут; а бывало и так, что он успевал прожить во сне полжизни, а солнце за это время не делало и двух шагов по небу, и сияло сквозь тот же просвет в кроне. Его больше не беспокоило, что она и другие эльфы будет думать о людях после этих разговоров. После первого сурового разговора он был убежден: ее отношение к нему не изменится к худшему, останется все тем же милосердным интересом; а до остальных эльфов дела ему не было. И все же — с каждым днем он все больше понимал, что этот интерес изменяется в какую–то сторону. В своих чувствах он уже почти не сомневался, хоть и боялся по–прежнему называть их своими именами. О, нет, думал он, так нельзя. Хватит с тебя этой страсти, которая побеждает все и вся: вспомни о своем позоре, вспомни о несчастном Горлиме. Нет у тебя права швырять на этот алтарь никого — кроме себя. Тот, кто воистину любит — должен страдать один. И он молчал, не позволяя чувству пробиться сквозь avanire. Пока она была рядом, это страдание было сладким. Может быть, еще и поэтому он не решался открыться: ведь признание потребует от нее действий. Она либо уйдет, либо… останется. И неизвестно, что хуже. Нет. Он не может ни расстаться с ней, ни обречь ее на любовь. Пусть все остается как есть — он понимал, что долго так оставаться не может, но столько, сколько возможно… И это тянулось до того дня, когда она предложила сделать последний шаг, заглянуть в тот угол памяти, в который он больше всего не хотел заглядывать. Он согласился. Отказаться он просто не мог. Как это уже было, он сел на траву, а она встала напротив, поигрывая зеркальцем — по ее словам, в нем не было ничего волшебного. Он попросил: сделать так, чтобы, придя в себя, он помнил все. — Хорошо, сказала она, — и через какое–то время Берен погрузился в сон. Когда он проснулся, она сидела на траве и плакала — а он не помнил ничего из прошедшего разговора. — Ты обещала, — он почувствовал обиду, неожиданно острую. — Я не смогла сдержать обещание. Извини. — Она немного помолчала. — Ты вспомнишь все — но со временем, постепенно. Я нашла ответы, и они таковы. Ты — не предатель. Ты — не орудие врага, ты освободился сам, по своей воле. Лютиэн улыбнулась сквозь слезы. — Стремление, которое гнало тебя через горы — твое собственное стремление. Некий человек передал тебе весть, которую ты счел настолько важной, что решил пересечь горы ради нее. Но первая попытка достичь гор оказалась неудачной. Тебя схватили… Ты проснешься завтра утром, помня все, но главное знай уже сейчас: ты их всех обманул. Твоей тайны они не узнали; и я не знаю ее. Если ты сочтешь нужным что–то сказать моему отцу — скажешь сам. Лютиэн вытерла слезы рукой и снова улыбнулась Берену. — Я горжусь тем, что повстречала такого человека, как ты, — сказала она. — Госпожа Соловушка… — Ни слова больше! Берен, я не хочу грустить. Ты умеешь танцевать? Покажи мне, как танцуют самый веселый человеческий танец! Выяснилось, что танцевать он разучился. Он следовал за ней покорным и счастливым щенком, держа ее пальцы в своих, повторяя движения танца — однако ноги, такие легкие и быстрые в пляске смерти, такие чуткие к малейшим неровностям земли, такие твердые и в выпаде, и в стойке — отказывались повиноваться. Он был весь как деревянный, запаздывал с движениями, сбивался с ритма и наступал ей на ноги — она смеялась звонко, заливисто и совсем не обидно. Движения нарьи, тем не менее, она перенимала легко и ловко: стражник, наверное, немало позабавился… Они сделали по поляне круг… — Почему ты остановился? — спросила Лютиэн. …Потому что, сделав круг в нарье, мужчина должен был обхватить женщину руками и прижать к себе, отрывая ее ноги от земли и поворачиваясь на пятках, чтобы поставить с другой стороны… Вот такая фигура танца… — Потому что пока еще в силах остановиться… — прошептал он. — Ты знаешь, что со мной, госпожа Тинувиэль? Знаешь, что я чувствую к тебе? — Как я могу знать, ты ведь не говоришь ничего? — Да как же я могу это сказать… Как я могу о чем–то просить, ведь если ты ответишь «нет», я просто умру на месте… — Но почему ты сразу решил, что я отвечу «нет»? — Потому что если ты ответишь «да» — это будет еще хуже. Это будет значить, что я навлек на тебя страдания, ибо моя судьба — это несчастная судьба, просить кого–то разделить ее — все равно что предлагать чашу с ядом. — Ты именно об этом хотел меня просить? — Нет, нет… — он запустил пальцы в волосы, растрепав их. — Если бы ты была — Какой ты странный, Берен… Ведь если бы я могла сказать тебе «да» — это значит, я уже любила бы, и страдала в разлуке… — Не так горько, госпожа моя, и не так долго. Одно дело — иметь и потерять; другое — так и не получить… Тем проще закончить, если и не начинать. — Но ведь тот, кто имел и потерял — все же радовался, пусть и короткое время… А тот, кто из боязни потерь отказался от обладания, так и не был счастлив… Он все равно будет горевать в разлуке, и горечь его будет больше, потому что именно упущенные возможности рисуются воображению особенно заманчивыми… Берен горько рассмеялся. — «Пойми, Андрет–аданэт, жизнь и любовь эльдар питает их память; мы предпочитаем память о светлом и прекрасном чувстве, не получившем завершения, воспоминаниям о печальном конце…» Да неужели же за тридцать лет нельзя было научиться обходить грабли, на которых так славно поплясали твои родичи и сюзерены?! Андрет Мудрая, когда–то — Андрет Прекрасная, возлюбленная принца Аэгнора… она говорила, что память у меня лошадиная… Читать она сама не умела, но часто просила меня твердить ей наизусть ее старую беседу с государем нашим Финродом… «Если узы супружества и могут связать наши народы, то это случится во имя великой цели и по велению Судьбы. Краток будет век такого союза и тяжек конец его. И лучшим исходом для тех, кто заключит его, станет милосердная скорая смерть…» К Морготу и Судьбу, и великие цели — я не хочу для тебя «милосердной скорой смерти». Уходи, госпожа Соловушка. Оставь меня здесь. Через две недели я предстану перед твоим отцом… И если он отпустит меня — там, на войне, обрету я мир. Среди опасностей — успокоюсь. Я не хочу ни о чем спрашивать тебя, не хочу получить ответ. Я еще помню, как страдали Андрет и Аэгнор, мой лорд и сестра моего деда… Андрет умерла в день Дагор Браголлах. Увидела из окон зарево, схватилась за сердце и умерла. Так рассказывали. Меня тогда не было в Каргонде, я не видел. Аэгнор, Ярое Пламя… — Финрод был прав. Государь мой всегда бывает прав, — опустив голову, сказал Берен. — Если человек и эльф любят друг друга, как любили Аэгнор и Андрет, самое лучшее для них — умереть в один день… — Что ж, расстанемся, сын Барахира. Если ты и твой государь правы — так будет лучше для нас обоих. — Я провожу тебя. — Как? Мой дом в двух лигах ниже по течению, а тебе запрещено уходить так далеко. — Сколько смогу. — Не стоит, Берен. Я в Дориате, у себя дома, здесь со мной ничего не случится. — Я провожу, — сжатые губы, углубившаяся складка меж бровей — это означало, что он принял решение, и менять его не будет. Он действительно проводил ее — до того места, где пролегала невидимая граница, где Эсгалдуин продолжал свой путь в полумраке древнего, могучего леса. Лютиэн ушла, не оборачиваясь, и он тоже, расставшись с ней, ни разу не обернулся — но это стоило ему таких усилий, что, вернувшись к своему дому заполночь, он упал без чувств и проспал весь следующий день. |
|
|