"Деревня как модель мира" - читать интересную книгу автора (Пьецух Вячеслав)Пьецух ВячеславДеревня как модель мираВячеслав Пьецух Деревня как модель мира На берегу речки Махорки, такой прозрачной, что иной раз увидишь, как по дну ее бродят раки, стоит деревня в сорок четыре двора, которая называется Новый Быт. Происхождение этого оригинального имени собственного таково: прежде деревня называлась Хорошилово, но в коллективизацию, именно в тридцать первом году, когда здешние крестьяне битых два месяца выдумывали название для колхоза (в конце концов остановились на Веселых Бережках), заодно решили переименовать родную деревню, отчего географию нашего района и украсил этот причудливый топоним. Вообще, удивительна наша страсть ко всякого рода внешним переменам, тогда как по существу у нас не меняется ничего. Дворы в Новом Быте компонуются манерно, под стать названию, не так, как обыкновенно - в улицу, а группами и несколько на отшибе, из-за чего деревня представляет собой путаную сеть проулков, закоулков, пустырей, огородов и тупиков. Да еще восточной околицей тут служит кладбище, заросшее подлеском, да стоит чуть ли не посредине деревни молодая осиновая роща, которая, впрочем, органично вписывается в ансамбль, равно' как покосившаяся водонапорная башня, заброшенный коровник и гигантское колесо. Касательно этого колеса: диаметр его больше двух метров, никто не запомнит, откуда оно взялось, и валяется сей феномен на самом видном месте, - там, где сходятся проселок, ведущий к центральной усадьбе, основная группа дворов, огород бабки Тимохиной и пустырь. До центральной усадьбы далеко, до ближайшего жилья километров пять, и в хороший день можно невооруженным глазом видеть деревню, населенную высланными ингерманландцами, которая называется Эстонские Хутора. Кроме бабки Тимохиной, в нашей деревне обитают еще три семейства природных крестьян из почтенных, Ивановы, Крендели, Сапожковы, да несколько душ из малопочтенных, - прочее население составляют дачники, которые живут у нас кто наездами, кто посезонно, кто круглый год. Среди обитателей наездами нужно отметить нашего иностранца, шведа Густава Ивановича Шлиппенбаха[1], который вообще живет в Гётеборге, но лет десять тому назад завел в Москве строительную фирму и купил себе деревенский дом. [1] Между прочим говоря, он приходится праправнуком тому самому Константину Шлиппенбаху, который был начальником Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, где учился Михаил Юрьевич Лермонтов. Разумеется, пестрый социально-этнический состав населения (не считая русаков, два поволжских немца, четверо татар, один грузин, один видный публицист, два университетских профессора и еврей) явственно отзывается на внешности нашей деревни, тоже довольно пестрой и обличающей подвижки последних лет. У крестьян из почтенных усадьба похожа на стойбище крымчаков, из непочтенных - на мусорный контейнер, у дачников, конечно, такого не бывает, чтобы напротив крыльца валялась ржавая борона и окурки пополам мешались с палой листвой, у шведа усадьба похожа на приемную процветающего врача. Жизнь в нашей деревне начинается что-то в седьмом часу. Когда солнце уже поднялось над восточным сектором небосвода, но на юго-западе в бледном небе еще висит полная луна, первым делом на дворе у Кренделей возникает скандал между Верой Крендель и петухом. Пару лет тому назад Иван Владимирович Крендель, как раз в годовщину смерти жены, привел в дом новую подругу, Веру Ивановну, и у нее сразу не сложились отношения с петухом; то ли птица ее просто невзлюбила, то ли приревновала к памяти покойницы, но она проходу не дает новой хозяйке, норовя ее клюнуть исподтишка, и поэтому каждый день открывает у нас скандал. - Сволочь такая! - орет Вера на всю деревню. - Какую моду взял: нападать на живых людей!.. Слышишь, Вань! Или я, или мы варим из этого гада суп! Птица в ответ клекочет, опасно заходя то с правой стороны, то с левой стороны, а Иван Владимирович, обожающий своего петуха как только можно любить лошадей и собак, хмурится и молчит. Вскоре к ору на дворе у Кренделей мало-помалу начинает примешиваться глухой металлический звук, который после становится мерным, как бой часов. Это наш деревенский дурачок[1] Сережа строит бензотопор. Если попытаться его убедить в нелепости этой затеи, он сделает рукой как для открытого голосования и скажет своим детским голосом: [1] Впрочем, этому подвиду русского человека мы обязаны очень многим: юродивые у нас созидали национальную культуру, изобретали средства межпланетного сообщения и, бывало, спасали от царского гнева целые города. - Бензопила есть? Есть! Значит, должен быть и бензотопор! А то нелогично как-то получается: бензопила есть, а бензотопора нет. Любопытно, что Сережа строит уже третью модификацию своего аппарата, который в последней версии одновременно похож на походную гильотину и маленький вертолет. Впрочем, фантасмагорическая эта машина, приводимая в действие моторчиком от мопеда, исправно колет березовые чурки сразу на четыре полена строгого образца. По внеэкономическим временам, то есть лет тридцать тому назад, изобретению нашего деревенского дурачка, возможно, дали бы ход как выдумке самородка из глубинки, но сегодня оно пропадает втуне, поскольку бензотопор, по расчетам самого Сережи, стоит в тысячу сто двадцать восемь раз дороже обыкновенного топора. Тем временем деревня окончательно просыпается; мужики, вопреки здравому смыслу еще работающие в колхозе, заводят свои трактора, всегда ночующие против окон, ребята идут в школу в соседнее село Марьино, которое от нас не видать ни в какую погоду, женщины выпроваживают за ворота коров и овец, - скотину у нас почему-то выгоняют поздно, что-то в восьмом часу. Старики еще прежде повылазили из щелей и потерянно бродят по своим дворам, не зная, к чему себя приспособить: то он насобирает в лукошко падалицы, то станет гонять ворону, охотящуюся за цыплятами, то плеснет хряку помоев, то просто сядет со своей палочкой на скамейку возле калитки, прищурится и сидит. Солнце, какое-то матовое по осени, уже позолотило в эту пору окрестности под девяносто шестую пробу, несметная стая галок носится над деревней, река Махорка еще в тумане, который клубится тяжко и протяженно, как будто только-только прошел дедовский паровоз. Холодно, однако на здоровый манер, когда окоченелый воздух как-то группирует и веселит. В это время в разных концах деревни сравнительно праздный элемент, с точки зрения крестьянина из почтенных, изготавливается к своим привычным занятиям, отчасти экзотическим, которые трудно вписываются в естественный быт села. Братья Сапожковы поджидают возле заброшенного коровника почтальоншу Зину и для препровожденья времени режутся в "петуха". Елена Казимировна Вонлярлярская, из старинного польского рода Вонлярлярских, обосновавшегося в России при государыне Елизавете Петровне, копается в своей теплице, где она выращивает особенный сорт артишоков, устойчивый к засухе, непогоде и холодам; между тем ее муж[1], как говорится, дрыхнет без задних ног. Некогда административно высланные Вова Сироткин и Саша Востряков, живущие в полуразвалившейся избе, где даже и печки нет, валяются на грязном тряпье, маются с похмелья, поминают одного лавочника из Марьина, который скупает ворованные пожитки, и то и дело посматривают на часы. Густав Иванович Шлиппенбах тем временем налаживает свою электрокосилку, поскольку он каждое утро, вместо моциона, стрижет газон. Маня Иванова, сырая женщина пятидесяти пяти лет, по обыкновению помирает, а ее муж Петро починяет самогонный аппарат, что-то мурлыча себе под нос. Сергей Владимирович Аптечко, наш видный филолог и публицист, поднимается к себе в кабинет, устроенный из обыкновенного чердака. [1] Вениамин Александрович Сиволанов, семидесятилетний крепыш, который никогда и ничем серьезно не занимался, разве что он широко образован и превосходный преферансист. Устроившись в кресле из карельской березы, Сергей Владимирович закурил трубку, пододвинул к себе пишущую машинку и продолжил работу, начатую вчера. "Таким образом, - отстукивал он, дважды ударяя по клавише буквы "м", которая у него плохо пропечатывалась, - опыт оперативного прочтения романа в стихах, изданного в прошлом году великим костариканцем, наводит прежде всего на такую мысль... Заниженный эстетизм в поэзии, особенно эпического жанра, если он представляет собой эзотерический прием, а не продукт ограниченного дарования, всегда дает невысокий более или менее результат. Ограниченное дарование, напротив, стремится к повышенному градусу эстетизма, чем в свое время грешили наши акмеисты, но в силу именно своей природной ограниченности они вечно попадают в тенеты, ими же самими и расставленные..." - ну и так далее вплоть до последней точки, которую Сергей Владимирович обыкновенно ставит что-то около часу дня. Примерно в это время Вова Сироткин говорил Саше Вострякову, держась обеими руками за голову, как если бы он опасался, что она у него вот-вот отвалится и скатится с подушки на грязный пол: - Ты помнишь, Саня, как весной на Эстонских Хуторах эти долдоны отмечали типа ихний национальный праздник какой-то?.. - Ну. - Как они тогда все скакали, колбасились, типа с ума посходили?.. - Ну. - Так вот: ведь они же все трезвые были! Ты представляешь, Саня, - сто пятьдесят скачущих мужиков, которые все ни в одном глазу?! - Да нет, они, наверное, клею нанюхались. Потому что по-другому не может быть. - Все равно обидно. Они же про нас думают, что мы типа беспросветные дикари... Маня Иванова тем временем помирала. Она лежала в низкой избе на железной кровати с никелированными шарами, под большим подкрашенным фотографическим портретом своих родителей, и внимательно смотрела в нависающий потолок. Потом она подозвала пальцем своего Петро, который уже закончил починку самогонного аппарата и теперь сушил на подоконнике "Беломор". Петро подошел, Маня ему сказала, по-прежнему глядя в нависающий потолок: - Как я помру, ты сразу женись, а то завшивеешь, старый хрен. Например, на Тане Шпульниковой женись, которая сестра марьинскому фельдшеру, - она женщина хорошая, не ехидная, даром что соломенная вдова. Поклянись моим здоровьем, что женишься, старый хрен! Петро поклялся, потом припомнил, как по крайней мере два раза в неделю его жена, у которой еще в детстве по таинственной причине отшибло обоняние, говорила ему: "Поклянись моим здоровьем, что ты сегодня не выпивал!". Он клялся и всегда удивлялся про себя, как его супруга еще жива. Петро вдруг заулыбался весело и сказал: - А знаешь, Маня, почему папиросы "Беломор" называются - "Беломор"? Это я своим умом дошел: потому что Сталин выдумал такие папиросы, чтобы морить белогвардейцев и прочий вражеский элемент! Маня Иванова и в самом деле померла, кажется, дня за два до православного Покрова. Петро на ее похоронах напился до такой степени, что свалился в отверзтую могилу и ни в какую не отзывался на приглашение вылезать. Тем временем братья Сапожковы дождались-таки почтальоншу Зину, уже крепко выпившую, но не то чтобы до потери рассудка, а пребывавшую в том состоянии, которое следует охарактеризовать как основательно не в себе. Они затащили ее в заброшенный коровник и с час насиловали по очереди, предварительно подстелив под пьянчужку два ватника и положив ей под голову дерматиновую сумку, полную газет, писем и телеграмм. Зина при этом глупо улыбалась и приговаривала: - Ну, блин, сволочи! Ну, зверье! Примерно за полчаса до этого происшествия наш швед Густав Иванович Шлиппенбах рассказывал соседке бабке Тимохиной, как его подвергли психиатрической экспертизе в связи с дорожно-транспортным происшествием, которое случилось полтора года тому назад... - Вот уж, действительно, жизнь полна неожиданностей, - говорил он[1], облокотясь о штакетник забора и сделав строго-значительное лицо. - Полтора года тому назад черти принесли в Швецию двоих русских. Взяли они на прокат автомобиль и поехали в Гётеборг. А из Гётеборга они отправились в Несшё, но проехали поворот. Нормальные люди рулили бы дальше, до разворота, - там через пятьдесят километров имеется разворот, - но эти русские стали сдавать назад. Вы можете себе представить: они полтора километра ехали задним ходом! и это по автобану, где автомобили мчатся со скоростью сто пятьдесят километров в час! Конечно, я в них врезался, потому что ненароком ехал в том же направлении, и в результате я на целых два часа попал в сумасшедший дом. Сейчас объясню, почему так получилось: потому что полицейские взяли с меня максимальный штраф. Я рассердился и говорю: "Эти русские ехали задом, а штрафуете вы меня!". Ну, полицейские посовещались между собой и направили вашего покорного слугу на психиатрическую экспертизу - так я на целых два часа попал в сумасшедший дом! Между тем дело идет к обеду. Тут и там над избами курятся дымы, которые больше стелятся из-за сырости и, кажется, пахнут щами, а то гречневой кашей на молоке. Осиновая роща стоит полуголая, мокрая и дрожит остатками листьев, точно она озябла, но на самом деле дрожит она под воздействием еле заметного ветерка. Небо холодное, серое, какое-то нечистое, каким еще бывает давно не стиранное белье. Только на кладбище галки покрикивают, а так полная, в некотором роде аномальная тишина[2]. [1] Густав Иванович говорит на безукоризненно правильном русском, но с таким акцентом, что создается впечатление: он сам не понимает, что говорит. [2] Тишина в наших местах действительно такая, что рано утром или под вечер слышно, как в Марьине заведут генератор или вдруг заиграет подгулявший аккордеон. С Эстонских Хуторов до нас никогда никаких звуков не долетает, словно там только тем и занимаются, что соблюдают аномальную тишину. Как раз около трех часов пополудни некогда административно высланные Вова Сироткин и Саша Востряков, прихватив фомку и топорик, направились в сторону нашей водонапорной башни, к даче профессора Удальцова, где они надеялись обнаружить что-нибудь такое, что можно обменять у марьинского лавочника на сахарный самогон. Они уже отчинили раму в сенцах, когда на шум выглянула Елена Казимировна Вонлярлярская, по-прежнему возившаяся со своими артишоками, и пошла растолкала мужа, который до вечера мог проспать, кабы не решительный акт жены. Вениамин Александрович позевал, влез в штаны, накинул на себя теплую куртку, вышел на двор и крикнул через забор: - Вы что это себе позволяете, мужики?! Некогда административно высланные с интересом на него посмотрели, а затем Востряков молвил, обратясь к товарищу: - Вова, скажи ему каламбур. - ............................. - сказал Вова и сплюнул через плечо. Вениамин Александрович побледнел, Елену Казимировну, напротив, бросило в краску, она нагловато хихикнула и еще пуще покраснела, устыдившись своего неженственного смешка. Тем временем воздух начинает темнеть, темнеть, пока он окончательно не преобразуется во что-то кислое и печальное, как нечаянная слеза. Галки в эту пору носятся над деревней черными тенями, словно мелкие демоны, от реки Махорки тянет сыростью и запахом тины, в избах кое-где уже затеплились первые невнятные огоньки. В эту пору Вениамин Александрович Сиволапов и наш публицист Аптечко любят посидеть на застекленной веранде, выпить стаканов по шести чая с коньяком и потолковать о разных предметах, равноудаленных от российской действительности, как светило Альдебаран. - Я удивляюсь, до чего непреложно и последовательно климат влияет на психику человека, - например, говорит Вениамин Александрович и смешно выпучивает глаза. - То есть не климат даже, а географическое положение, зависимость от угла падения солнечного луча. Вот ваши костариканцы: живут себе, поди, как птицы небесные, словно у них не жизнь, а один нескончаемый выходной! Знай себе, наверное, пляшут и поют, пляшут и поют, а в перерывах сочиняют лирические стихи... Сергей Владимирович на это отвечает: - Какая у костариканцев, в сущности, может быть поэзия, если у них сумерек не бывает! Видите ли, в этих широтах день в течение двух минут переходит в ночь. У нас этот процесс, действительно, длится дольше: на западе небо еще светло, но землю точно накрыла одна громадная тень, которая навела такой кромешный мрак, что не разглядеть растущего под окном смородинового куста. А на востоке небо уже усыпано звездами, одинаковыми для всего северного полушария, и вот посмотришь на эти звезды, и сразу возьмет удивление на любителей путешествовать и первопроходцев, а также придет на мысль: как наш мир единосущен, но, главное дело, незамысловат... |
|
|