"Любить и беречь (Грешники в раю)" - читать интересную книгу автора (Гэфни Патриция)5Преподобный Моррелл – единственный из всех знакомых мне священников (хотя я знаю не слишком многих), который слушает охотнее, чем говорит. Мне кажется, он не представляет себе, какое действие производят на окружающих его речи, какой привлекательностью и побудительной силой они обладают. Надо видеть лица четырех старых леди (здесь я, впрочем, не права: мисс Уйди совсем не старуха), когда они смотрят на него; они внимают каждому его слову, ловят каждую интонацию. Нечего удивляться тому, что они его любят – он же так мил с ними. Нынче вечером, провожая меня домой, он немного рассказал мне о них, и его лицо излучало мягкий свет самой искренней симпатии. Мне они тоже нравятся – в ком они вызвали бы другие чувства? Особенно мисс Уйди, Джессика. Это кроткая, добрая женщина, нервная, тонко чувствующая и всегда готовая помочь. Мечтала ли она когда-нибудь о чем-то, кроме радостей женского общества и самопожертвования? Если да, то, похоже, давно позабыла об этом. И если ей сейчас одиноко, то она слишком хорошо воспитана, чтобы показывать это. Но вряд ли мы станем подругами. Она, как и три остальные, ни за что не пожелает преодолеть ту социальную пропасть, которая, как им кажется, нас разделяет, сколько бы я ни старалась перекинуть мост через нее. Вся ирония заключена в том, что никакой пропасти на самом деле нет; она существует лишь в их воображении. Настоящая пропасть гораздо глубже, и пролегает она там, где их доброта и простота отделяются от моих пустоты и скуки. С другой стороны, Онория Вэнстоун готова стать моей подругой в любую минуту, стоит мне только захотеть. Но я не захочу. Она напомнила мне одну папину сожительницу из Экса. Большей жеманницы вообразить себе трудно. Мисс Вэнстоун, может быть, чуть менее лицемерна, но самомнения у нее хоть отбавляй. Наверное, преподобный Моррелл смог бы придумать ей какие-нибудь оправдания – вроде неблагоприятного влияния самодовольного отца или отсутствия правильного женского воспитания, но я не столь великодушна. Я вижу перед собой заносчивую, лишенную чувства юмора девицу, которая мне не нравится и раздражает меня уже тем, что хочет втереться ко мне в доверие. Быть может, титул леди д’Обрэ не такая уж тягостная штука, если с его помощью можно иногда изобразить аристократку и поставить на место кого-нибудь вроде Онории Вэнстоун? Что за недостойные мысли! Что сказал бы Архангел, узнай он об этих тайных происках против одной из овец его паствы? Он постоянно разглядывает меня, когда думает, что я этого не замечаю. Мне страшно подумать, какого сорта женщиной я, вероятно, кажусь ему. Падшей? Погибшей? Нуждающейся в спасении? Все вместе, вероятно, и при этом на самом деле зашедшей так далеко, как и не представляет себе даже сам преподобный Моррелл. Он сказал, что я могу называть его Кристи. Кожа у него такая светлая, что всегда заметно, когда он смущается и краснеет. У него большая голова с мощным лбом и прекрасные голубые глаза, добрые и не холодные, несмотря на свой ледяной оттенок. Его рот с добродушной улыбкой чрезвычайно выразителен. В лице читается терпимость и глубокое сочувствие к боли и слабостям других людей. Ему чужда всякая напыщенность. Он кажется мне человеком, способным простить все другим, но не себе. Сегодня, глядя на него, я вспомнила картину Рубенса «Даниил в львином логове». Но только он похож не на Даниила, а на того льва в центре, который стоит с великолепной вздыбленной гривой и свирепым, но встревоженным взглядом желтых глаз. Тогда в церкви, во время своей нескончаемой проповеди, он был так серьезен, так трогательно искренен, что я прослезилась. Это совершенно несвойственно мне, но поделать я с собой ничего не могла. И совершенно не важно, что слезы мои касались одной меня и не имели отношения к предмету проповеди. Интересно, что бы он подумал, скажи я ему правду: что религиозные чувства полностью чужды мне, что его Бог для меня такой же сомнительный персонаж, как для него – Аполлон или Зевс? Попытается ли он обратить меня? Вот уж забавная перспектива! Однажды летом в Эксе в папиной богемной компании оказался один гипнотизер. Он пытался воздействовать на меня, но безо всякого успеха: я продолжала бодрствовать и полностью осознавать себя. То же самое будет, если его преподобие решит испытать на мне свой англиканский катехизис. Это ужасно. Вера в Бога, должно быть, чертовски удобная штука. Милосердное обезболивающее для души. Да, это просто ужасно. Сегодня Джеффри доставили коня. Он назвал его Дьяволом, хотя первоначальное имя было другим. Как бы то ни было. Дьявол – вороной жеребец с белым пятном на носу и белыми чулками на передних ногах. Он настоящий фаворит, и выставить его на скачках против коня преподобного Моррелла стало у Джеффри новой навязчивой идеей. Дозволяется ли священнослужителям участвовать в скачках? Наверное, нет; чересчур это мирское занятие, на мой взгляд. Патент на капитанский чин Джеффри еще не получен, потому-то у него и находится время, чтобы искушать невинных священников греховными соблазнами. Он говорит, что английская армия вот уже тридцать лет не участвовала ни в одной настоящей войне и что все начальство состоит из дряхлых рамоликов. По моему (невысказанному) мнению, это ему только на руку, ибо лишь в рядах подобных старцев он будет смотреться героем. Правда, сейчас он выглядит лучше и не так много пьет. Наверное, если он выздоровеет совсем, то будет хорошим солдатом. Один Бог ведает, почему он так любит войну, но факт есть факт: он по-настоящему оживляется, только когда вновь и вновь вспоминает кровавые подробности битв, в которых участвовал. И поэтому я с не меньшим нетерпением, чем он, просматриваю почту и испытываю такое же разочарование, когда вижу, что долгожданным пакет отсутствует. Пусть лучше только один из нас будет полностью несчастен; у Джеффри все-таки больше шансов, чем у меня, выбраться из того ада, который называется нашей совместной жизнью. Сегодня я жалею себя. Скверная привычка. Постараюсь исправиться. До мистера Холиока, кажется, начинает доходить вся беспочвенность его надежд на то, что новый лорд принципиально отличается от старого в лучшую сторону. Бедняга Джеффри! Ему не посчастливилось: он унаследовал две тысячи акров пшеничных полей, пастбищ со скотом и яблоневых садов, не говоря уже о мужчинах и женщинах, работающих для него на всех этих землях. Здесь был бы нужен своего рода виконт-труженик, нечто среднее между фермером и феодалом – во всяком случае, не Джеффри. Сперва мистер Холиок по наивности завел с ним разговор о паровых молотилках, усовершенствованных боронах, севообороте и заграничных кормовых добавках для свиней. Его разочарование и недоумение постепенно росли при виде безучастности собеседника, но кульминация наступила, когда посреди его речи Джеффри встал и, ни слова не говоря, вышел. Тогда (вот несчастный?) он не придумал ничего лучше, как обратить свои вопросы ко мне. Он интересовался, можем ли мы позволить себе купить новую веялку, собираемся ли чинить крышу над маслобойкой (назревшая необходимость!), сколько запрашивать за наш овес на зерновой ярмарке в следующем месяце. Я слушала его неторопливую взвешенную речь, делала вид, что раздумываю над его словами, а потом соглашалась со всем. Из вежливости мы с религиозной серьезностью доиграли этот спектакль и расстались с нахмуренными бровями и – я нисколько не сомневаюсь! – с горькими мыслями. Несмотря на вопиющее невежество в самых простых вопросах, я, неожиданно для самой себя, поддалась очарованию этих мест, деревенскому миролюбию и приветливости поселян. Мне и раньше приходилось бывать в идиллических уголках, но так близко с этой жизнью я не сталкивалась еще никогда. Прежде я ощущала себя посторонней визитершей, дочерью своего отца; его живопись была барьером между мною и деревней, которая всегда оставалась моделью для изучения и последующего воплощения в масле и пастели. Здесь же я впервые чувствую себя по-настоящему на земле, я в ответе за нее (несмотря на все свое невежество), и, когда я не дрожу от страха перед этой ответственностью, меня переполняет необъяснимое веселье. О, я стану самой настоящей помещицей, если – когда – Джеффри уедет и оставит меня в покое! Сейчас мне остается только ждать. В его отсутствие я одна возьму на себя обязательства перед этими бескрайними просторами. Эта мысль ужасает меня; если бы я верила в Бога, то должна была бы пасть на колени и молить Его ниспослать мне силу и выдержку. Но я буду делать все от меня зависящее, дабы не навлечь чуму и голод на головы этих добрых людей. Вчера мэр Юстас Вэнстоун нанес нам визит. Своей серебристой шевелюрой, аскетичным костистым лицом и скулами, острыми, как лезвия ножей, он напоминает седую старую пронырливую лису. Он первоклассный политик и, если выставит свою кандидатуру на пост более значительный, чем должность деревенского мэра или местного чиновника, я этому нисколько не удивлюсь. Я наслаждаюсь его видом, когда, разговаривая с Джеффри, он постоянно приглаживает большим и указательным пальцами кончики своих элегантных усов. Он правил Уикерли, когда старый виконт практически отрекся от трона, и теперь боится, что при новом режиме его могут сместить. Это совершенно беспочвенный страх, и он очень скоро в этом убедится, но пока так забавно видеть, как он… Лестница заскрипела под шагами более тяжелыми, чем у Вайолет или Сьюзен. Энни оторвалась от письменного стола и прислушалась. Ее мышцы напряглись, пальцы, сжимавшие перо, побелели. – Энни? Ты здесь? – голос Джеффри звучал раздраженно. Она схватила чистый лист бумаги и прикрыла только что исписанную страницу. – Я здесь, – отвечала она, и секунду спустя Джеффри возник в дверном проеме. На нем был костюм для верховой езды, от него пахло лошадьми и потом. В руке он держал стакан с выпивкой, но пьян он или нет, сказать было трудно. – Так, – приветствовал он ее, кривя губы в насмешливой улыбке, – вот, стало быть, где ты прячешься. Она слегка подалась назад в своем кресле и с кажущейся небрежностью оперлась о подлокотник, ничего не отвечая. Он подошел к южному окну, выглянул наружу, потянулся, вернулся к каминной полке и небрежно провел пальцем по корешкам расставленных на ней книг. По этому жесту она сразу определила его настроение: ему было скучно. А когда он скучал, то становился опасен. – Я хочу, чтобы ты пригласила на ужин Кристи Моррелла, – сказал он отрывисто и встал прямо перед ней. – Когда? Ты хочешь сказать, сегодня вечером? – Почему бы и нет? Пошли ему записку и пригласи. Несколько секунд Энни разглядывала его в молчании. – Ладно, – наконец тихо ответила она. – Но он может и не придти. Вдруг он занят? – Знаю, – огрызнулся Джеффри. – Все равно пригласи. Я хочу его видеть. В его голосе звучали капризные детские интонации, появившиеся сравнительно недавно. Примерно в то время, вспомнила она, когда они уехали из Лондона. Интересно, слышит ли он сам себя? За последнюю неделю или около того он заметно прибавил в весе. В тех редких случаях, когда они оказывались вместе за столом, он ел так, словно его перед этим долго морили голодом. Убедившись, что ее голос, звучит ровно и безучастно, она спросила: – Джеффри, ты еще принимаешь свое лекарство? Вместо ответа он принялся напевать с закрытым ртом. Звук был тихий и невнятный, наподобие колыбельной, лишенной мотива. Он обошел вокруг ее кресла и встал у нее за спиной. Она не шевельнулась. – Маленькие синие пилюли и маленькие серые пилюли, – протянул он мягким певучим голосом. Кресло скрипнуло, когда он облокотился на него всем весом. – А что ты там пишешь? Она поглядела вниз и обнаружила, что покрывает чистый лист бумаги крестиками, черными и воинственными, враждебными, как железная ограда. – Ничего. Это просто каракули. В тот же миг она почувствовала его руку на своих волосах и вскочила. Бумаги разлетелись; ее маленький письменный столик опрокинулся. Краска бросилась ей в лицо, сердце бешено забилось. Темные глаза Джеффри сверлили ее. Она попыталась улыбнуться, но при виде его трясущихся губ почувствовала необходимость отвернуться. В западном окне было видно, как оранжевое солнце опускается за темные ветви деревьев. При взгляде на чистые краски неба – опаловую и коралловую – ее грудь больно сжалась. Она закрыла глаза и вцепилась в жесткий край подоконника, чувствуя, что неотвратимо надвигается знакомый кошмар. Когда она открыла глаза, Джеффри уже стоял подле нее. Сдерживая непроизвольную дрожь, она повернулась к нему и уставилась прямо перед собой поверх его левого плеча. В его темных глазах была то ли нежность, то ли безысходность, она не могла понять. – Энни, – сказал он устало, – знаешь, на кого ты похожа, когда стоишь вот так, а солнце играет в твоих волосах? Она не ответила. – Когда мы впервые встретились, мне показалось, что ты хорошенькая. Слава Богу, думал я, хоть не пугало огородное, и то хорошо. Она попыталась засмеяться, но ничего не вышло. – Ты изменилась с тех пор. Черт тебя побери, дорогая, ты больше не хорошенькая. Ты прекрасна. Она услышала, как он сглотнул, и отвела глаза. – Твои волосы… ну, ты знаешь. Я всегда любил твои волосы. Они золотые, а солнце создает вокруг нимб… Она прошептала: – Не надо. – Я помню, какова на ощупь твоя кожа. Она мягче, чем кажется на вид. Когда я касался тебя… Он поднял руку. Она сжалась, как будто он ударил ее. Задумчивость исчезла из его глаз. Обеими руками он сильно надавил ей на плечи. – Чтоб тебя?! – прошептал он и толкнул ее к стене. Она ударилась головой об оконную раму и вскрикнула. Он накрыл ее груди своими ладонями и принялся грубо мять их, с проклятиями вдавливая ее в стену всем своим телом. – Ты моя жена, моя жена, – повторял он. Она отбивалась, пытаясь оттолкнуть его. Он завел руку за ее затылок и, схватив за волосы, запрокинул ей голову. У него скверно пахло изо рта: ее затошнило, пока он ее целовал. Наконец он оставил ее. Не успев скрыть свои истинные чувства, она прочитала в его лице отражение собственного отвращения и обиды. – Прошу прощения, – одновременно произнесли они. Она протянула к нему руку, но он резко отстранился, и она вспомнила, что жалость была тем свойством, которое он больше всего презирал в ней. Она стояла без движения, пока звук его шагов не стих на лестнице и тишина не вернулась в комнату. Ее глаза скользили по темным углам, отыскивая знакомые, успокаивающие душу предметы: ее шитье на столе, потертый сине-зеленый плед, что она привезла из Лондона, акварельный автопортрет отца на стене, банку с бледно-желтыми нарциссами, которые она нарвала нынче утром. Она потом поговорит сама с собой в тишине. Сейчас ей пришлось сказать себе вслух и громко: – Это мое. И она обхватила себя за плечи, услышав собственный высокий испуганный голос. – Он ничего не смог украсть, – прошептала она. – Мое убежище. Мое. Чтобы убедить себя в этом, она собрала бумаги, разбросанные по полу, и сложила их в бювар, потом снова села и рукою, дрожавшей уже не слишком сильно, написала записку преподобному Морреллу, в которой приглашала его на ужин. |
||
|