"Вальтер Скотт" - читать интересную книгу автора (Пирсон Хескет)

Глава 12 Второй бестселлер

Хотя издательство «Джон Баллантайн и К» приказало долго жить, его склады были по-прежнему забиты неходким товаром; поэтому Скотт, вступив в переговоры с Констеблом о продаже авторских прав на «Владыку островов», упорно пытался всучить ему издания, на которые никто и смотреть-то не хотел. Но хитрый издатель не собирался захламлять свои склады тем, что он именовал «макулатурой», и предложил Скотту за половину прав на поэму 1500 гиней. Скотт согласился, «Владыка островов» увидел свет в начале 1815 года, а еще через неделю Скотт заглянул к печатнику Джеймсу Баллантайну узнать, что говорят о поэме. Джеймс замялся. «Не стесняйтесь, друг мой, выкладывайте начистоту, — сказал Скотт. — Чего это вам вдруг надумалось разводить церемонии со мной? Впрочем, я, кажется, понимаю, в чем дело: без лишних слов — разочарование?» Молчание Джеймса говорило само за себя, и Скотт с минуту переваривал неприятную новость, но затем выказал удивление, что популярность его как поэта не кончилась еще раньше, и весело добавил: «Ну что же, Джеймс, тут уж ничего не поделаешь. Однако духом мы падать не будем, ибо сдавать позиции нам не по средствам. Не вышло так — попробуем эдак». Говорить о неудаче поэмы можно было только применительно к Скотту: любой из его современников-поэтов, исключая Байрона, решил бы на основании того, как расходилась поэма, что стихотворство — надежный источник дохода. Но Скотт понял, что Байрон вытеснил его с рынка, и уже принял решение оставить поэзию. Он не стал ждать и гадать, как будет расходиться поэма, а успел вместо этого закончить на две трети новый роман, который вышел через пять недель после публикации «Владыки». «Гай Мэннеринг» определил собой дальнейший творческий путь Скотта и окончательно утвердил его как автора романов-бестселлеров (в современном понимании слова) — точно так же, как до этого он выступил первым поэтом, создавшим поэмы-бестселлеры.

Сюжет нового романа разработан неизмеримо лучше, чем в «Уэверли». Здесь, правда, нет еще знаменитых «скоттовских» характеров, однако Дэнди Динмонт понравился публике ровно настолько, чтобы его именем окрестили породу шотландских терьеров, а Мег Меррилиз — первый и лучший из персонажей Скотта, на которых лежит отблеск сверхъестественного. Но самое примечательное в «Мэннеринге» — то, что он стал предтечей детективов, наводнивших со времен Скотта книжный рынок почти во всех странах. Плейделл — первый сыщик в литературе, прообраз Баккета из «Холодного дома» Диккенса, д'Артаньяна из «Виконта де Бражелона», Каффа из «Лунного камня», Дюпена Эдгара По и конан-дойловского Шерлока Холмса. Как ив случае с «Уэверли», безразличие Скотта к художественной целостности книги, природная лень и творческая плодовитость не позволили ему выбросить начало романа, хотя сюжет его после первых глав совершенно меняется. Роман в целом свидетельствует о том, что Скотт уже сделался мастером в избранном жанре, хотя еще и не гроссмейстером. Скотт написал «Мэннеринга» за полтора месяца, главным образом для того, чтобы вернуть долг Чарльзу Эрскину. Фирме «Лонгманз», которая опубликовала роман, пришлось уплатить автору 1500 фунтов авансом и освободить Джона Баллантайна от залежалого товара на сумму в 500 фунтов.

Покончив с этим делом и убедившись в успехе романа, Скотт отплыл в Лондон с женой и старшей дочерью в марте 1815 года, то есть в тот самый момент, когда Наполеону прискучил уединенный образ жизни сельского джентльмена, и он покинул свой тихий уголок, чтобы дать на европейских подмостках прощальные гастроли, растянувшиеся на сто дней. Именно в эту поездку Скотт свел личное знакомство с Байроном и принцем-регентом; последний, узнав о скором приезде Скотта от секретаря Адмиралтейства Дж. У. Кроукера, попросил: «Дайте мне знать, когда он появится, и я устрою скромный обед для избранных, который придется ему по душе». На приеме в Карлтон-хаусе общество и впрямь было избранное — одни пэры, а принц с поэтом стремились затмить друг друга, рассказывая по очереди анекдоты, Скотт поведал, в частности, историю о лорде Брэксфилде, судье, известном своей жестокостью: объявив смертный приговор своему бывшему приятелю, который неизменно побивал его за шахматной доской, лорд добавил: «На сей раз, Дональд, дружок, мне, похоже, удалось-таки вас заматовать». Несколько позже регент бросил на Скотта многозначительный взгляд и предложил поднять по всем правилам бокалы за здоровье автора «Уэверли». Скотт слегка опешил, но быстро нашелся и, поднявшись с кресла, выпил со всеми, присовокупив: «Ваше королевское высочество, очевидно, полагает, будто я имею к этому почетному тосту какое-то касательство. Я же отнюдь не претендую на это, но могу Вас заверить, что истинный виновник узнает о высокой чести, какую ему только что оказали». Не успели усесться, как регент провозгласил: «С вашего позволения, еще один такой же тост — за здоровье автора «Мармиона»!» — и, обратившись к Скотту, добавил: «На сей раз, Вальтер, дружок, мне удалось заматовать вас».

Будучи в Лондоне, Скотт получил приглашение в Карлтон-хаус на обед для еще более узкого круга; на этом обеде принц распевал песни, а гости рассказывали фривольные анекдоты. Поэт и хозяин непринужденно побеседовали о якобитстве, причем Скотт именовал Карла Эдуарда Стюарта «Принцем», регент же называл его «Претендентом». На вопрос регента, присоединился бы Скотт к якобитам, тот ответил: «Когда б я не знал Вашего королевского высочества, у меня бы не было причин отказать им в поддержке». В письме к другу он высказал свое тщательно взвешенное мнение по вопросу о престолонаследии: «Я в жизни не употреблял слова «Претендент» — недостойное это словечко, — разве что по долгу службы требовалось давать присягу, но и тогда (Господи, прости!) всякий раз — с угрызениями совести. Говоря по правде, я рад, что не жил в 1745 году. Как адвокат я бы не мог защищать законность притязаний Карла на трон; как священник я бы не мог за него молиться; но как солдат я бы непременно и вопреки всем доводам здравого смысла пошел за него хоть на виселицу. Теперь же я нимало не опасаюсь заставить свои чувства мирно уживаться с разумом, ибо чувства мои отданы Стюартам, а разум, движимый интересами всеобщего блага, склоняется в пользу нынешней династии». Обходительность и добродушие регента пленили Скотта, хотя последний и отказывался признавать за ним какие-то исключительные способности и в частной переписке именовал «нашим толстым другом». Мнение же регента о Скотте нашло материальное выражение в усыпанной бриллиантами и украшенной миниатюрой дарителя золотой табакерке, которую поэт привез с собой в Абботсфорд.

В июне 1815 года Наполеон окончательно сошел с европейской сцены и зажил в местах не столь, но все же достаточно отдаленных на казенный счет, чем вызвал к себе глубочайшее сочувствие со стороны бесчисленных английских доброжелателей, которые наперебой осыпали его щедрыми знаками благодарности и уважения. Победа при Ватерлоо довела патриотическую горячку Скотта до точки кипения. Он загорелся мыслью во что бы то ни стало побывать на поле битвы. 27 июля 1815 года Скотт и трое его друзей пустились в паломничество, причем он заранее договорился написать об этом книгу. На поле Ватерлоо война повсюду оставила свой след, а кое-где и смрад. Скотт приобрел для своего музея несколько трофеев и получил в подарок запятнанный кровью дневник французского солдата, где среди прочего были записаны кое-какие песни, популярные в армии Наполеона. Один фламандский крестьянин по имени Да Коста открыл тогда весьма доходный промысел: утверждая, что состоял при Наполеоне в проводниках, он водил туристов по арене сражения и показывал, где якобы находился император в тот или иной момент битвы. На Скотта его рассказ произвел, видимо, сильное впечатление — он не догадывался, что весь тот день Да Коста прятался за десять миль от поля боя. Впрочем, это не помешало мошеннику до самой смерти целых девять лет безбедно существовать за счет своих воображаемых подвигов.

Проезжая через Бельгию, Скотт заметил: «Хотя французы растащили все, что могли, землю им все-таки пришлось оставить, — думаю, потому лишь, что она не помещалась в ранцах». Наслушавшись от офицеров — очевидцев сражения рассказов про герцога Веллингтона, Скотт принял окончательное решение непременно познакомиться с этим великим человеком, чьи мужество и выдержка в минуты, решавшие исход баталии, могли сравниться лишь с его же рассудительностью и здравомыслием. Скотт не обманулся в своих ожиданиях. Герцог был с ним «отменно любезен». За ужином выдающийся военачальник специально просил Скотта занять место рядом с собой и подробно рассказал ему о своих кампаниях, особенно о последней, про которую отозвался: «Что может быть ужаснее выигранной битвы? — Только проигранная». Из всех, с кем ему довелось встречаться, Скотт считал Веллингтона самым прямым и открытым. Восхитило его в герцоге и чувство юмора. На вопрос человека, собиравшегося на Святую Елену, не хочет ли герцог что-нибудь передать главному тамошнему квартиросъемщику, Веллингтон со смехом ответил: «Передайте от меня Бонни только одно: я надеюсь, что ему так же уютно в моей старой берлоге в Лонгвуде, как мне — у него на Елисейских полях». История свидетельствует, что из каждых двух военачальников, одержавших победу, один не может удержаться от соблазна всячески превозносить и расхваливать противника, поскольку это прибавляет славы и ему самому. Герцогу и в голову не приходило подобное. Он не видел у Наполеона каких-либо редких или особенных талантов полководца и считал, что при Ватерлоо у того не было ни четкого плана сражения, ни четкого им руководства; одним словом, он был не лучше любого из своих маршалов.

Если Наполеону и не удалось произвести на Веллингтона должного впечатления, то герцог, несомненно, произвел таковое на Скотта. Последний как-то признался, что на своем веку беседовал с представителями всех слоев общества — с поэтами, принцами, пэрами и простолюдинами, и лишь общение с герцогом, величайшим, по его мнению, полководцем и государственным деятелем в истории, повергало его в смущение и трепет. Высказывались догадки, что и на Веллингтона встреча с великим писателем произвела аналогичное впечатление. «Что бы подумал герцог Веллингтон о nape-другой романчиков, которых он, скорее всего, никогда не читал, а если и держал в руках, так, весьма вероятно, не дал бы за них и ломаного гроша?» — вопрошал Скотт, и тогда и впоследствии считавший расположение к нему герцога и его откровенность «высочайшим отличием всей жизни». В данном случае врожденная скромность Скотта, качество по большей части очень привлекательное, обернулось пороком. Считать, как считал он, что творение литературного гения во всех отношениях уступает удачной военной операции, значило обнаружить прискорбное непонимание истинной ценности того и другого. Для человечества «Макбет» важнее разгрома Непобедимой Армады, а «Пуритане» по-прежнему радуют новые поколения, утратившие всякий интерес к битве при Ватерлоо.

В Париже Скотт не скучал — бывал в театрах, посещал приемы, на глазах у публики сподобился лобызания в обе щеки от казачьего атамана, был осыпан любезностями со стороны Александра I, Кэстлери, Блюхера и иже с ними, закупал подарки для своих вассалов, таких, как Том Парди, ходил на разного рода вечеринки и объедался виноградом и персиками. «Я пью и ем, как заправский француз; на ростбиф с портвейном я теперь и смотреть не стану — мне подавай фрикасе да шампанское, — писал он Шарлотте. — Что ни говори, а это прелестная страна, только люди здесь суматошные и, боюсь, так никогда и не успокоятся». Все, понятно, толковали о судьбе военных преступников. Одного из них недавно расстреляли, и это привело в ужас некую высокопоставленную даму, заявившую, что за всю свою историю Франция еще не знавала подобной жестокости. «А Бонапарт? Разве он никого не казнил такой смертью?» — поинтересовался Скотт. «Кто? Император? Никогда!» — «А герцога Энгиенского, мадам?» — «Ah! Parlez-moi d'Adam et d'Eve!»47 Дама эта вела себя ничуть не хуже многих соотечественников писателя. Скотт обратил внимание, что Наполеон понемногу становится героем в глазах своих бывших врагов. «Вся эта чушь, которую несут в Лондоне, — дескать, и человек он уже не тот, и намерения у него совсем другие, — просто курам на смех», — записал Скотт 20 июня 1815 года.

По пути на родину Скотт и его друзья заночевали в Лувьере. Они заняли на постоялом дворе мансарду и, отправляясь ко сну, имели под рукой заряженные пистолеты, причем обеспокоились запереть и забаррикадировать перед этим дверь. Глубокой ночью к ним с грохотом попытались вломиться. Скотт крикнул по-английски, что пристрелит первого, кто взломает дверь. Шум мгновенно утих. На другое утро все объяснилось «прибытием застигнутых ночью путников, таких же англичан, как мы сами, которые ошиблись комнатой и, без сомнения, были озадачены раздавшимся из-за двери приветствием». В воскресенье компания отплыла из Дьеппа и во вторник благополучно высадилась в Брайтоне; плавание было утомительным, вся еда путешественников состояла из нескольких устриц да куска хлеба. «Услышав мое имя, таможенник едва взглянул на багаж; знай я заранее о такой вежливости, можно было набить чемоданы брюссельским кружевом». Ступив на родную землю, Скотт пришел в великолепное расположение духа и ерзал от нетерпения всю дорогу до Лондона. Он остановился в солидной гостинице на Бонд-стрит и в последний раз встретился с Байроном. С ними обедали актеры Чарльз Мэтыоз и Дэниел Терри: «Мы блестяще провели время. Я еще не видывал Байрона таким веселым, проказливым, остроумным и щедрым на выдумку; он был шаловлив, как котенок». Но Скотт рвался в Абботсфорд и быстро возобновил путешествие, завернув по пути в замки Варвик и Кенилворт.

Он возвратился под родной кров, сидел в маленькой гостиной и обменивался новостями с женой и дочками, нежась в домашнем уюте. Пока его не было, Шарлотта обила мебель самым модным ситцем и страшно огорчилась, что он этого не заметил. Не в силах сдержать обиду, она наконец указала ему на новый декоративный эффект. Расстроенный собственной нерадивостью, Скотт потом весь вечер только и делал, что рассыпался в восхищении перед ее вкусом. Однако яркие интерьеры, как и классические симфонии, оставляли его равнодушным. Через несколько недель Шарлотта побывала па музыкальном фестивале в Эдинбурге, где слушала музыку Генделя, Моцарта и Бетховена. Узнав, что она получила от этого огромное наслаждение, супруг остался доволен, но заметил: «А я так за всю твою изящную музыку не отдал бы и одного крика ржанки с Кейсайдских болот».

Поездка во Фландрию и Францию дала материал для «Писем Поля к родным»; написал Скотт и поэму «Поле Ватерлоо», пожертвовав прибыль от первого издания на вдов и сирот тех, кто погиб в сражении. Среди его поэтических достижений эта поэма занимает далеко не первое место, и если сегодня она приходит на память, то лишь в связи с эпиграммой анонимного критика — современника автора:

В крови на поле Ватерло Солдат немало полегло, Но павший мертвым — даже тот Все ж пал не так, как Вальтер Скотт.

Впрочем, все это не выходило за рамки обычных путевых впечатлений, и он скоро заключил контракт на новый роман. «Стоит мне взять в руку перо, как оно быстренько застрочит по бумаге, — сказал он Морриту. — Порой меня подмывает выпустить его из пальцев, чтобы проверить, не начнет ли оно и помимо моей головы писать так же бойко, как с ее помощью, — заманчивая перспектива для читателя». Перо его, верно, пустилось в карьер, потому что Констебл издал «Антиквария» в мае 1816 года, примерно через четыре месяца после того, как Скотт засел за роман. Примечательно и то, что книга эта писалась в жутких условиях. Строительство в Абботсфорде шло полным ходом, из-за груд кирпича, чанов с раствором, изразцов, шифера и лесов негде было повернуться. Плотники, каменщики, маляры и каменотесы мешали друг другу. Дымоходы коптили, а вид из окон часто заволакивали густые туманы пополам с изморосью. Пес беспрерывно шастал в комнату и из комнаты, и Скотт просил Адама Фергюсона, который иногда заглядывал к нему посидеть: «Эй, Адам! Бедной скотине нужно на улицу» или «Эй, Адам! Несчастная тварь просится в дом». Несколько дней он мучился флюсом и писал, поглаживая вздувшуюся щеку левой рукой. Кончив лист, он передавал его другу со словами: «Ну как, Адам, сойдет?»

«Антикварий» понравился публике еще больше, чем два предыдущих романа, и стал любимой книгой Скотта. Работая над ним, он попросил Джона Баллантайна подыскать для эпиграфа отрывок из пьесы Бомонта и Флетчера. Джон не спешил, и Скотт, потеряв терпение, воскликнул: «Пропади оно пропадом, Джонни, мне проще самому придумать эпиграф, чем ждать, пока вы его раскопаете». Так он и сделал. С тех пор всякий раз, как ему требовалась стихотворная заставка к главе, а подходящий отрывок из сочинений других авторов но шел на память, он обходился собственной фантазией, уведомляя читателя, что сие взято из «Старинной пьесы» или «Древней баллады». «Антиквария» Скотт любил больше остальных своих романов потому, что в характер главною персонажа Джонатана Олдбока он вложил очень много личного, а также наделил его кое-какими черточками, которые позаимствовал у приятеля юности Джорджа Констебла — человека, научившего мальчика любить Шекспира. Последнего Скотт знал назубок, цитаты и парафразы из пьес Шекспира встречаются у него чуть ли не на каждой странице, однако ни в одной его книге мы не найдем столько сознательных или неосознанных шекспировских реминисценций, как в «Антикварии», и этим мы также обязаны Джорджу Констеблу. Поскольку Скотт вывел здесь самого себя в комическом виде, роман всегда будет нравиться его поклонникам, а поскольку здесь же появляется и первый из великих «скоттовских» характеров, Эди Охилтри, книга навечно останется в числе ею лучших произведений. Нельзя не заметить, однако, что где-то к середине повествования он спохватился, что начисто забыл фабулу, и в срочном порядке перевернул весь сюжет, притянув за уши тему потерянного наследника, уже разработанную в «Гае Мэннеринге». Олдбок — самый симпатичный зануда в художественной литературе: его выручает чувство юмора. Скотт, видимо, и сам был склонен приставать к людям с разговорами о древностях, но и его спасал от занудства вкус к смешному.

После «Антиквария» Скотт по ряду причин опять поменял издателя. Баллантайны начали действовать Констеблу на нервы: он не мог понять, зачем его заставляют печатать романы в типографии Джеймса или забивать подвалы макулатурой Джона, а скрывать свои чувства он не привык. Так что одной из очевидных причин было — дать Констеблу время одуматься. Другая причина — Скотту срочно требовались деньги на реконструкцию Абботсфорда (о ней мы вскоре услышим). В те времена наличность добывалась под векселя, обеспеченные банковским кредитом, векселей же Констебла не принимали к оплате по первому требованию: он повел дело на широкую ногу и несколько превысил кредит. Следующая причина — неизменная преданность Скотта старому другу. Джон Баллантайн был у него посредником, и Скотт хотел, чтобы тот кое-что для себя выгадал на сделке; Джон же считал, что свежему издателю он продаст новый роман с большей для себя пользой. И наконец, любовь к тайне соблазнила Скотта еще раз испытать легковерие читающей публики. Новый роман не был бы уже «сочинением автора «Уэверли» — на его титуле должно было значиться «Рассказы трактирщика». Последние якобы собрал и изложил некий Джедедия Клейшботэм, школьный учитель и псаломщик; а так как эта «предыстория» не имела бы к Констеблу никакого отношения, Скотт воображал, будто все подумают, что у «автора «Уэверли» появился могучий соперник. Скотт однажды поделился в письме к Саути своим мнением об издателях: «Я всегда находил полезным быть в добрых отношениях сразу с несколькими книгопродавцами, никакому из них, однако, не позволяя считать меня полной своею собственностью. Книгопродавцы — что фермеры, которые процветают тем вернее, чем выше аренда, и, как правило, будут лезть вон из кожи, чтобы продать книгу, за которую дорого заплатили». В данном случае конкурирующие с Констеблом фирмы — Джон Мюррей в Лондоне и Вильям Блэквуд в Эдинбурге — тут же приняли все условия Скотта, включая покупку баллантайновских тиражей.

Но Блэквуд, вероятно, решил, что с правом на издание приобрел и право на критику; он предложил кое-что исправить в «Черном карлике», первом из «Рассказов трактирщика». Больше того — он показал рукопись Вильяму Гиффорду, редактору «Квартального обозрения», который с ним согласился, после чего сообщил свои замечания и предложения Джеймсу Баллантайну с просьбой довести их до сведения автора. Джеймс, игравший в этой истории мелкую роль почтальона, передал Скотту суть замечаний Блэквуда, забыв о том, что

Ничтожному опасно попадаться Меж выпадов и пламенных клинков Могучих недругов48.

Ответ Скотта напомнил ему об опасности: «Мое почтение Книгопродавцам, но я принадлежу к тем Черным Гусарам от литературы, кто и сам не лезет к другим с критикой, и не приемлет ее от других. Не знаю, с чего это им взбрело показывать мою рукопись Гиффорду, но я не поступлюсь и страницей, чтобы ублажить всех критиков Эдинбурга и Лондона, вместе взятых, и пусть все остается, как было. Какова наглость! Уж не думают ли они, что сам я без подсказки Гиффорда не пойму, что у меня хорошо, а что плохо? С них и такого довольно; пусть их лучше побеспокоятся о двухстах фунтах, на которые они собирались меня надуть, а не о содержании книги... Умоляю: впредь -- никакого общения с критиками. Эти безнадежные кретины не понимают, как они вредят мне и себе самим. Но я-то, слава Богу, ПОНИМАЮ!» Джеймс не посмел процитировать Блэквуду это письмо дословно — он послал ему смягченный вариант, предупредив на будущее, что согласен передавать автору пожелания издателя только в письменной форме. Блэквуд опомнился и принес извинения.

Первая серия «Рассказов трактирщика», влючавшая «Черного карлика» и «Пуритан», увидела свет в декабре 1816 года. Джон Мюррей сообщил автору из Лондона, что если эти романы написал не Вальтер Скотт, то, значит, сам дьявол, что они встречены с горячим и единодушным восторгом и что лорд Холланд, когда поинтересовались его мнением, ответствовал: «Какое уж тут мнение! Прошлую ночь мы с семьей бодрствовали все до единого — спала только моя подагра». В ответном письме Мюррею Скотт поддержал придуманную им версию: «Уверяю Вас, я сам впервые прочел их уже в печатном виде и могу лишь вслед за всеми поздравить их автора, который описал старинные шотландские нравы столь верно и поразительно». Он еще решительней отмежевался от авторства, заявив издателю, что намерен отрецензировать оба романа. О «Черном карлике» сам он был невысокого мнения, и большинство читателей с ним бы, верно, согласились; но он понимал, что «Пуритане» — лучшее его творение. Оговариваясь на каждом шагу, что роман этот написал вовсе не он, Скотт, однако, так отзывался о нем в своих письмах: «весьма примечательная книга», «очень, очень хорош», «какой силы юмор и чувства», — и признавался, что давно уже так не смеялся, как над некоторыми его страницами.

Леди Луиза Стюарт, из числа друзей, посвященных в его тайну, процитировала в письме к нему слова, сказанные о «Пуританах» одним ее знакомым: «Это, конечно, сочинил не «автор «Уэверли» — слишком уж хороша книга. Вот «Уэверли» написал действительно Скотт. А такого он написать не мог — это ему не под силу; нет здесь и его вечных описаний, от которых одна скука». Не так уж это было глупо замечено, как показалось леди Стюарт. «Пуритане» — первый безусловный шедевр Скотта. Большое вступление, над которым нынешние читатели скорее всего будут зевать, писалось специально для того, чтобы поводить за нос читателей-современников. Но как только начинается действие, роман захватывает и не отпускает до последней страницы. Великолепны типы Берли и Клеверхауза, двух фанатиков, хотя и совершенно разного толка. И уж совсем бесподобны в книге Кадди и Моз, чьи образы выписаны с щедростью, напоминающей лучшие творения Шекспира, и в то же время есть символы общечеловеческого, как Дон-Кихот и Санчо Панса. В их характерах со всей щемящей проникновенностью раскрыты отношения сына и матери — отношения, какими Сервантес, понятно, не мог наградить два бессмертных создания своего гения. «Пуритане» — первый великий исторический роман Скотта, где ведущая роль отдана индивидуальным человеческим характерам; он бы стал и последним, не напиши Скотт еще четырех книг.

Одна из них появилась сразу вслед за «Пуританами», причем в обстоятельствах, к созданию шедевров отнюдь не располагающих. 5 марта 1817 года Скотт угощал друзей обедом в своем эдинбургском доме, как вдруг вскочил из-за стола и бросился вон из комнаты с душераздирающим воплем. Для присутствующих это было как гром среди ясного неба. Все поняли, что так вести себя Скотта могла бы заставить разве что жесточайшая пытка. Боль проистекала от колик в животе, но причиной всему были унаследованные от матери камни в желчном пузыре. Скотт мучился ими всю последнюю зиму, однако ничего никому не сказал, а пил, чтобы сбить недуг, кипяток и попросил совета у доктора Бейли, брата Джоанны; тот вовремя не ответил, и тут-то со Скоттом и случился приступ, который погнал его из комнаты, к ужасу всех собравшихся на Замковой улице. Приступы повторялись через равные промежутки, и врачи пытались выбить клин клином, подвергая его пыткам другого рода. Ему прикладывали к животу раскаленную соль, и та насквозь прожигала рубашку, но он ее даже не чувствовал. Порой боли бывали такими сильными, что он терял сознание. От обильных кровопусканий в нем почти не осталось крови, а от частых мушек он казался заживо освежеванным.

Наконец боли ослабли, и он решил, что пошел на поправку. Но лечение взяло свое: он не мог двигаться от истощения, читать от головокружения, слышать от звона в ушах и думать от общей слабости. Однако даже в таком состоянии он заявил Джоанне Бейли: «У меня нет желания покинуть этот порочный мир без заблаговременного предупреждения либо раньше положенного срока». После первой серии приступов боли возвращались к нему на протяжении года, сначала через две недели, потом раз в месяц, но всегда с такой силой, что ему приходилось глотать настойку опия лошадиными дозами. Его заморили диетой, но и это не дало облегчения.

В таких-то условиях он работал над одним из самых великих своих романов — над «Роб Роем». Выход «Рассказов трактирщика» у Мюррея и Блэквуда заставил Констебла капитулировать: он рвался приобрести очередную партию баллантайновских «останков», лишь бы заполучить новый роман Скотта. С этой сделки «Весельчак» Джонни, который был доверенным лицом автора, выручил для себя около 1200 фунтов, а его патрон получил аванс в 1700 фунтов. В июле 1817 года Скотт побывал на могиле Роб Роя в верховьях озера Лох-Ломонд и задержался в Глазго, на «родине» своего удивительного персонажа — Никола Джарви. Однако рецидив болезни заставил его понять и прочувствовать, что по-настоящему здоровым ему уже не бывать; к тому же опий вызывал у него сильную усталость и хандру. В таком настроении, поднявшись одним тихим осенним вечером на холм к югу от Абботсфорда, он сочинил свое лучшее стихотворение «Печальная перемена»:

Зеленый холм покоем дышит, Садится солнце за нею, И вереск ветерок колышет, Лица касаясь моего. Равнина предо мной простерта В румянце гаснущего дня, Но яркость прежних красок стерта, Она не радует меня. Я равнодушными очами Гляжу па серебристый Твид И храм Мелроза, что веками В поверженной гордыне спит. Лощина. Озеро в тумане. Деревья. Утлая ладья. Ужель они не те, что ране? Иль то переменился я? Да, холст изрезанный не в силах Художник кистью воскресить! Разбитой арфы струн унылых Перстам певца не оживить! И взор мой пуст, и чувства немы, Кладбищем мнится сад в цвету... Долину светлого Эдема Здесь я вовек не обрету!49

Нет ничего удивительного в том, что Скотт находил в «Роб Рое» привкус коликов, что роман ему надоел и он поспешил поставить точку. Джеймс Баллантайн, зайдя к нему как-то за рукописью, удивился при виде чистого пера и пустого листа бумаги. «Эх-хе-хе, Джимми, — ответил Скотт, — вам легко меня торопить, но, черт возьми, как мне заставить жену Роб Роя сказать хоть пару слов, когда в потрохах у меня такой сумбур?» Роман появился в последний день проклятого 1817 года и увеличил и без того немалый приток туристов в Шотландию. Учитывая горестные обстоятельства, в которых создавалась эта книга, остается лишь удивляться тому, что «Роб Рой» — самый увлекательный из всех романов Скотта. Да и с точки зрения художественного мастерства, это одно из его высших творческих достижений. Никол Джарви и Эндру Ферсервис просто неподражаемы; Роб Рой — живой человек, а не романтическая фигура; сюжет великолепен, а Ди Вернон — первая героиня Скотта из плоти и крови. Правда, пресловутая счастливая развязка здесь так не вяжется с остальным сюжетом, что производит тягостное впечатление, но безразличие Скотта к подобным «мелочам» — оборотная сторона творческого гения, позволявшего ему создавать такие выразительные характеры. Этот гений был столь же небрежен, сколь плодовит; его недостатки соответствовали его достоинствам. Дарование меньших масштабов не могло бы заставить нас так сильно огорчаться из-за банальной концовки. То, что мы не можем простить ее Скотту, — доказательство его мастерства.

К этому времени никто из хоть что-нибудь знавших о Скотте не сомневался, что романы, приумножившие славу его родины, написаны именно им; однако фарс под названием «Великий Инкогнито» продолжал разыгрываться со всей серьезностью, и «крестины», что каждый раз перед выходом очередной книги устраивал у себя Джеймс Баллантайн, проходили в атмосфере тайны и строгого ритуала. На этих ставших традицией посиделках бывали многие друзья Скотта, включая герцога Баклю, но немало являлось и людей незнакомых. Угощение подавалось простое, но не дешевое — черепаховый суп, оленина и т. п., а к нему — пунш, эль и мадера. В заключение пиршества Джеймс провозглашал: «За благополучие всех собравшихся!», следом: «За здоровье его величества, да хранит его бог!», и наконец: «Джентльмены, есть тост, о коем ни разу не забывали и не забудут в моем доме, — предлагаю выпить за здоровье мистера Вальтера Скотта, «ура» в его честь трижды три раза!» Скотт благодарил присутствующих, как положено, миссис Баллантайн удалялась из комнаты, и бутыль портвейна пускалась по кругу. Затем Джеймс поднимался во весь рост и, уставясь пустым взглядом в пространство, произносил заговорщическим театральным шепотом: «Джентльмены, подымем бокалы за бессмертного «автора «Уэверли»!» Скотт выпивал и кричал троекратно «ура» вместе со всеми. После этого Джеймс сообщал компании, что автор непременно узнает об оказанной чести, объявлял название нового романа, за успех которого тут же и выпивали, и ужин завершался песнями и дальнейшими тостами. Скотт и его самые близкие друзья незаметно исчезали, не дожидаясь, пока начнут расходиться остальные. Гостей обносили вареным мясом и пуншем, и, как обычно, Джеймс, поупиравшись для вида, соглашался прочесть главу из новой книги.

Если в Эдинбурге кто-то еще и сомневался, что «Великий Инкогнито» и Вальтер Скотт — одно и то же лицо, то следующий его роман должен был разрешить все сомнения: он являл собой полный перечень разнообразных интересов автора. Скотт хотел освободиться от последнего и самого крупного своего долга — четырех тысяч фунтов, взятых у герцога Баклю, и, дописывая «Роб Роя», попросил Джона Баллантайна предложить вторую серию «Рассказов трактирщика» Констеблу, который все еще досадовал, что упустил первую. Джон воспользовался моментом и настоял на том, чтобы Констебл приобрел заодно и последние остатки баллантайновских запасов. Прокляв его в душе, Констебл выложил 5270 фунтов за товар, не стоивший и одной трети этих денег, и дал аванс, которого Скотту вполне хватило, чтобы рассчитаться с герцогом. Серия должна была занять четыре тома, и Скотт собирался написать для нее два «рассказа», но, увидев, что первый «рассказ» — «Эдинбургская темница»50 — завладевает его воображением все больше и больше, отложил второй, изданный через год под названием «Ламмермурская невеста». Теперь приступы случались со Скоттом реже, раз в пять-шесть недель; поэтому он, вероятно, и решил, что новый роман лучше «Роб Роя». Соотечественники от всей души присоединились к его мнению после того, как в июле 1818 года «Эдинбургская темница» увидела свет. Шотландские старожилы не могли припомнить, чтобы появление книги когда-либо вызывало такую бурю ликования и восторгов. Здесь было все дорогое сердцу истинного шотландца: религия, право, споры, невинность, злодейство, революция и домашний очаг. Но самое главное — автор польстил национальному тщеславию тем, что вывел в романе безупречную шотландскую героиню — простую, безыскусную и безгрешную Дженни Динс.

При всем том «Эдинбургская темница» не из лучших книг Скотта. Роман затянут, многие страницы скучно читать: они отмечены печатью усталости. Почтеннейший Дэви Динс — тип религиозного зануды, а Сэдлтри — юридического. В юные годы Скотт, видимо, натерпелся от тех и от других и теперь решил приобщить к своему горькому опыту читателей. Героиня слишком уж идеальна, чтобы походить на живого человека. Ничто так не противопоказано литературе, как живописание воплощенной добродетели, которой на самом деле не существует. Скотт наделяет ее всего одним недостатком — она немного завидует счастью сестры, но эта человеческая черточка никак не вяжется с ее характером. Мы знаем, что у Дженни Динс был живой прототип; однако дать точный слепок с отдельно взятой натуры — этого еще мало, чтобы вдохнуть жизнь в творение искусства, пусть изображенная натура и будет обладать всеми мыслимыми достоинствами. Литературный характер обязан быть в меру сложным и по-человечески противоречивым, так чтобы люди находили в нем какое-то сходство с собой, а Дженни Динс Скотта, как и Крошка Нелл Диккенса51, походят разве что на ангелов. Конечно, в романе есть и великолепные места: восстание жителей и расправа над капитаном Портеусом, суд над Эффи, разговор Дженпи с королевой Каролиной. Лучше всех удались Скотту отец и сын Дамбидайксы; описание кончины папаши Дамбидайкса — самая комичная сцена смерти в мировой литературе, и это поразительно, ибо писал ее человек, считавший, что сам он стоит одной ногой в могиле.