"Расстрелять! – II" - читать интересную книгу автора (Покровский Александр)КИНОСЦЕНАРИЙ БРАТЬЯ НАДВОДНИКИДлинный, метров пятнадцать, железный трап закинут на противолодочный корабль. Трап стоит под 60° к планете. Он скользкий-прескользкий. Влезть невозможно… У трапа вахтенный. Развевается флаг. По трапу пытаются подняться слушатели Академии тыла и транспорта. Они прибыли на экскурсию. Полковник и два майора. В сапогах. Залезть можно, лишь хватаясь руками за леера и втягиваясь. Полковник и майоры ползут. Несколько раз оступившись, повисают, потом опять ползут. Доползли. Развевается флаг. Самый верхний, полковник, вдруг вспоминает, что нужно отдать честь флагу, отпускает руки от лееров и вытягивается (лапа к уху), какое-то время отдает честь, потом, поскользнувшись, (портретом о железо) падает, и, увлекая за собой остальных, с грохотом сапог все это несется к земле: трах-тарарах-тах-тах (последние «тах-тах» – два майора). Ужасно. Все это лежит, отчего пирс зеленеет. Развевается флаг. На звуки выбегает старпом. – Так, – говорит он двум матросам, кивая на полковника, – вон тот мешок с сапогами втащить сюда, – думает секунду: – остальным бросить шкерт. Остальные влезли по шкерту. Замов не истребить! Это такая медуза, что режь ее хоть на миллион частей, а она все равно жива, да еще и дополнительные щупальца выпустила. Были у меня, конечно, разные там мечтанья, что на заре перестройки им все-таки головки-то отвинтят. Особенно я эту замечательную возможность почувствовал тогда, когда они наверх стали подавать по своему обыкновению бумаги о комплексных планах перестройки и докладывать ежедневно о количествах перестроившихся. Но быстро те мысли меня оставили, хоть я и видел, что политотдел переживает непростые дни, и длительное время считал, что скоро они будут зарабатывать на жизнь тем, что начнут продавать за рубеж недоношенных младенцев, Я даже на стенде наглядной агитации – том, что в штабе дивизии висит, – наблюдал начавшиеся у них содрогания. Там была фотография – «Михаил Сергеич и Раиса Максимовна посещают корабли», – так вот, показалось мне, что Раиса Максимовна горько плачет. Придвинулся поближе, а это ей глазки кто-то аккуратненько иголочкой выколол. И эту фотографию обычно меняли ежедневно, а может, и ежечасно, потому что только повесят и два раза мимо в гальюн сходят, как уже готова – выкололи, вешай новую. И они вешали. А тут уже две недели висит Раиса Максимовна с совершенно поврежденными зенками, и все ходят мимо, и вроде так и должно быть. И меня это, знаете ли, радовало. Упадок. Гниение. Забвение. Вот чего мне хотелось. Ну, например, спрашиваешь у потомков: «Кто такие замполиты?», – а потомки только мычат в ответ, и я наслаждался бы тем мычанием. Я даже памятник им придумал и назвал его – «Недоумение». Представьте себе: на постаменте грузный, лысый мужик с глазами навыкате пожимает плечами и разводит руки в стороны, а по бордюру расположились маленькие фигурки того же мужика, изображающие следующие аллегории: Алчность, Страх, Стыд, Пот и Похоть, Ан нет! Выправились, мать-иху! Когда конкретно на флоте началось усиление воинской дисциплины, я уже не помню. Помню только, что почувствовали мы это как-то сразу: больше стало различных преград, колючей проволоки, вахт, патрулей, проверок, комиссий, то есть больше стало трогательной заботы о том, чтоб подводник все время сидел в прочном корпусе или где-нибудь рядом за колючей проволокой. И с каждым днем маразм крепчал! А командующие менялись как в бреду, будто их на ощупь из мешка доставали: придешь с автономки – уже новый. И каждый новый чего-нибудь нам придумывал. Последний придумал вот что: чтоб в городке никто после девяти утра не шлялся, он обнес техническую зону, где у нас лодочки стоят, еще одним забором и поставил КПП. То есть после девяти утра из лодки без приключений не выйти. А в зоне патруль шляется – всех ловит. И как убогим к автономке готовиться – один Аллах ведает! Связисту нашему, молодому лейтенанту, понадобилось секретные документики из лодки вынести. Пристегнул он пистолет в область малого таза, взял секреты под мышку и пошел, а на КПП его застопорили: – Назад! – Я с документами… – попробовал лейтенант. – Назад! Лейтенант с ними препирался минут десять, дошел до белого каления и спросил: – Где у вас старший? Старший – мичман – сидел на КПП в отдельной комнате и от духоты разлагался. Лейтенант вошел, и не успел мичман в себя прийти, как лейтенант вложил ему в ухо пистолет и сказал: – Если твои придурки меня не пропустят, я кого-то здесь шлепну! Мичман, с пистолетом в ухе, кося глазом, немедленно установил, что обстоятельства у лейтенанта, видимо, вполне уважительные и в порядке исключения можно было бы ему разрешить пронести документы. Когда лейтенант исчез, с КПП позвонили куда следует. Командующего на месте не оказалось, и лейтенанта вызвал к себе начальник штаба флотилии. Лейтенант вошел и представился, после чего начальник штаба успел только открыть свой рот и сказать; – Лейтенант… И больше он не успел ничего сказать, ибо в этот момент открыл свой рот лейтенант: – Я сопровождаю секреты! По какому праву меня останавливают? Для чего мне дают пистолет, если всякая сволочь может меня затормозить! Защищая секреты, я даже могу применять оружие!.. – и далее лейтенант изложил адмиралу порядок применения оружия, благо пистолет был рядом, и свои действия после того, как это оружие применено. А начштаба, оцепенев спиной, очень внимательно следил за пистолетом лейтенанта – брык-тык, брык-тык, – а ртом он делал так: «Мяу-мяу!» Вы думаете, лейтенанту что-нибудь было? Ничего ему не было. И не было потому, что адмирал все-таки не успел сообразить, что же он должен в этом случае делать. Он сказал только лейтенанту: – Идите… И лейтенант ушел. А когда лейтенант ушел, адмирал – так, на всякий случай – позвонил медикам и поинтересовался: – Лейтенант такой-то у вас нормален? – Одну секундочку, выясним! – сказали те. Выяснили и доложили: – Абсолютно нормален! Тогда адмирал положил трубку и промямлил: – Вот борзота, а? Ведь так на флот и прет, так и прет! А блокаду с зоны, где лодочки наши стоят, скоро сняли. И командующего заодно с ней. Сегодня пятница, раз! два! три! – командовал он себе. А люди идут навстречу и не знают, что он идет представляться по случаю назначения. А может быть, знают, может, догадываются. Вон как улыбаются. Лейтенант русского флота! – он улыбался всем подряд. Раз! два! три! Жена устроена у друзей. Она сегодня его проводила: почистила, помогла надеть парадную тужурку. И так будет всегда. Надо ее как-то поощрить. Надо похвалить тот суп, который сегодня придется доедать. Раз! два! три! Левой… левой! Как там: «Товарищ капитан такого-то ранга! Лейтенант Самоедов представляется по случаю назначения на должность!» Не повезло с фамилией. Вон Витька Дубина – взял фамилию жены, и уже не Дубина. Отца жаль, а то бы давно сменил. Раз! два! три! Да ладно, все-таки Самоедов, а не какая-нибудь там «Околейбаба». Проходную он прошел без замечаний. Дежурный по заводу даже вышел из дежурки и показал, где стоит его железо. Вот что значит четко представился! А чего это они все улыбаются? Парадная тужурка? Кортик? Не надо было надевать кортик. Все жена: «Возьми, так красиво». Ничего. Кортик – это часть парадной формы одежды, а представляться надо по параду. Раз! два! три! Лодка дизельная, и он тоже «дизель». «Товарищ капитан такого-то ранга! Лейтенант Самоедов представляется…» Лейтенант Самоедов представляет, как надо представляться. Очень даже. Ну, Серега, держись! Верхний вахтенный в фантастически грязных штанах наблюдал за ним не без интереса, – Доложите: лейтенант Самоедов прибыл для дальнейшего прохождения службы! – Не может быть! – воскликнуло переговорное устройство, когда в него доложили. – Бегу! Через минуту наверх вылез небритый лейтенант с повязкой и пистолетом – дежурный; промасленный китель, воротничок расстегнут, подворотничок черный-пречерный, брюки никогда не глажены, пилотка засалена так, как будто по ней долго ездил бензовоз. Вот это воин! – Ты, что ли, лейтенант Самоедов? – спросил «воин»: пилотка на носу, голова задрана, губы оттопырены, руки в карманах. – Да-а… ну, ты даешь… и кортик у него есть… Служить, говоришь, прибыл… в дальнейшем? – «Пятнистый» лейтенант обошел Серегу кругом. – Перспективный офицер! Офицер в перспективе! Папа-мама на флоте есть? Я имею в виду наверху, среди неубиваемого начальства? Нет, что ли? Сирота-а флотская-я?.. Дежурный Сереге сразу не понравился. Герой-подводник. Чучело огородное. «Мама… папа…» Приснится – можно удавиться. Серега смотрел волком. – Случайно, не «дизель»? – продолжал «пятнистый» тоном недорезанного ветерана. – «Дизель». – Ро-ман-ти-ка… «Дизелей» нам просто не хватает. – Случайно не знаете, где командир? – Случайно не знаем. Здесь где-то обитает. Сам с пятницы ищу. «Пятнистый» сдвинул пилотку на затылок и улыбнулся, отчего сразу же стал обычным человеком. В глазах у него плясали смешные чертики. – Ладно, не обижайся, тебя как зовут? – Серега. – А меня – Саня. Серега тоже улыбнулся и сразу же его простил. Долго дуться он не умел. – Слышь, Серега, – как-то по-деловому заговорил «промасленный», – ну-ка сделай так руку. Серега, ничего не понимая, «сделал». «Пятнистый» тут же натянул ему свою повязку по самую подмышку и подошел к переговорному устройству. – Есть центральный! – Объявите по кораблю: в дежурство вступил лейтенант Самоедов! Потом он мгновенно снял с себя портупею и сунул ее Сереге, потом он снял у Сереги с головы фуражку, спросил у него: «Это что у тебя, фуражка, что ли?» – и поменял ее на свою пилотку. – Слышь, Серега! – кричал он уже на бегу, лягая воздух. – Постой дежурным немножко! Я скоро! Минут через сорок буду! Помоюсь только! Тут недалеко!!! – А где командир?! – не выдержал одиночества Серега. – А черт его знает! – кричал уже за горизонтом «промасленный», подпрыгивая, как сайгак. – Неделю стою, и никого нету! Я скоро буду! Не бойся! Там все отработано!.. До безобразия! Давай!!! Пришел он в понедельник. Святое дело. Раз! два! три! Человечество должно быть готово к тому, что военнослужащий может выпасть откуда угодно в любую секунду, особенно после любви. В четыре утра курсант третьего курса Котя Жеглов, настойчивый, как молодая гусеница, полз домой – в родное ротное помещение – по водосточной трубе. Котя возвращался из самовольной отлучки. С трудом оставленные жаркие объятья делали его движения улыбчиво сытыми и заставляли со вздохом припадать к каждому водосточному колену. Воркующий, ласковый шепот, волос душистые пряди, сладкая горечь губ; послать бы чуть-чуть, чтобы снова вдохнуть эти пряди, и щебет, и горечь… Еще немного, и Котя стал бы поэтом, но Котя не стал поэтом – на третьем этаже колена разошлись. Сквозь застывшие блаженные губы Котя успел набрать очень много воздуха. В наступающем рассвете начертился скрипучий полукруг с насаженным сверху Котей. Так мухобойкой убивают муху. После страшного грохота наступила тишь, и пыль, полетав, рассеялась. Среди остатков скамейки с каменной улыбкой навстречу солнцу сидел Котя и руками, и немножко ногами, сжимал кусочек водосточной трубы. Отовсюду струился набранный Котей воздух. Знаете, как было тяжело? Нет, не с трубой. Ее отняли еще на операционном столе. С улыбкой было тяжело. Она никак не гасла сама. Руками. Добрыми руками. Она стиралась только руками. Целую неделю. Иду я в субботу в 21 час по офицерскому коридору и вдруг слышу: звуки гармошки понеслись из каюты помощника, и вопли дикие вслед раздались. Подхожу – двери настежь. Наш помощник – кличка Бес – сидит прямо на столе, кривой в корягу, в растерзанном кителе и без ботинок, в одних носках, па правом – дырища со стакан, сидит и шарит на гармошке, а мимо – матросы щляются. – Бес! – говорю я ему. – Драть тебя некому! Ты чего, собака, творишь? Бесу тридцать восемь лет, он пьянь невозможная и к тому же старший лейтенант. Его воспитывали-воспитывали и заколебались воспитывать. Комбриг в его сторону смотреть спокойно не может: его тошнит, Бес перестает надрывать инструмент, показывает мне дырищу на носке и говорит: – Вот это – правда жизни… А драть меня – дральник тупить… Запомните… уволить меня в запас невозможно… Невозможно… – Ну, Бес, – сказал я улыбаясь, потому что без улыбки на пего смотреть никак нельзя, – отольются вам слезы нашей боеготовности, отольются… учтите, вы доиграетесь. После этого мы выпили с ним шила [Шило – по нашему «спирт» (морск.)], помочились в бутылки и выбросили их в иллюминатор. Наутро я его не достучался: Бес – в штопоре, его теперь трое суток в живых не будет. Автономка подползла к завершающему этапу. На этом этапе раздражает все, даже собственный палец в собственном родном носу: все кажется, не так скоблит; и в этот момент, если на вас плюнуть сверху, вы не будете радостно, серебристо смеяться, нет, не будете… Врач Сашенька, которого за долгую холостяцкую жизнь звали на экипаже не иначе как «старый козел», заполз в умывальник. Во рту он держал ручку зубной щетки: Сашеньке хотелось почисть зубки. Сашенька был чуть проснувшийся; последний волос на его босой голове стоял одиноким пером. В таком состоянии воин не готов к бою: в глазах – песок, во рту – конюшня, в душе – осадок и «зачем меня мать родила?». Жить воин в такие минуты не хочет. Попроси у него жизнь – и он ее тут же отдаст. – Оооо-х! – проскрипел Сашенька, сморкнувшись мимо зеркала и уложив перо внутренним займом. – Где моя амбразура… Хотелось пить. За ужином он перебрал чеснока, перебрал. В автономке у всех бывает чесночный голод. Все нажираются, а потом хотят пить. «Чеснок – это маленькое испытание для большой любви», – некстати вспомнил Сашенька изречение кают-компании, потом он вытащил изо рта ручку зубной щетки, плюнул в раковину плевральной тканью и открыл кран. Зашипело, но вода не пошла. – Ну что за половые игры? – застонал Сашенька и рявкнул: – Вахта! Вахты, как всегда, под руками не оказалось. – Проклятые трюмные. Вахтааа!!! Что делает военнослужащий, если вода не идет, а ему хочется пить? Военнослужащий сосет!!! Так, как сосет военнослужащий, никто не сосет. Сашенька набрал полный рот меди и скользко зачавкал: воды получилось немного. – Ну, суки, – сказал Сашенька с полным ртом меди, имея в виду трюмный дивизион, когда сосать стало нечего, – ну, суки, придете за таблетками, Я вам намажу… Это подействовало: кран дернулся и. ударив струей в раковину, предательски залил середину штанов, Черт с ними. Сашенька бросился напиваться. Вскоре, экономя воду и нервы, он закрыл кран и приступил к зубам. Хорошо, что нельзя наблюдать из раковины, как чистятся флотские зубы. Зрелище неаппетитное; шлепающий рот удлиняется белой пеной, все это висит… В общем, ничего хорошего. Монотонность движения зубной щетки по зубам убаюкивает, расслабляет и настраивает на лирический лад. Сашенька мурлыкал орангутангом, когда ЦГВ – цистерна грязной воды – решила осушиться. Бывают же такие совпадения: полный гидрозатвор сточных вод, с серыми нитями всякой дряни, вылетел ровно на двадцать сантиметров вверх и, полностью попав в захлопнувшийся за ним рот, полностью вышел через ноздри, Чеснок показался ландышами. Сашенька вышел из умывальника, опустив забрало. Первого же, так ничего впоследствии и не понявшего трюмного он замотал за грудки. – Ну, ссу-киии, – шипел он гадюкой, – придите за таблетками. Я вам намажу. Я вам сделаю… И все? Нет, конечно. Центральный все это тут же узнал и зарыдал, валяясь вперемешку. – Оооо, – рыдал центральный, – полное йеб-лоооо… Я их добывал летом в Мурманске. Летом из Мурманска улететь было невозможно. За полгода в нашем поселке составлялись какие-то списки, люди ходили на переклички, отмечались. А я не ходил. Я сразу ехал в аэропорт, где в тот момент стояло, сидело, шлялось, лежало на стульях трое суток подряд двести человек с детьми и кошелками. И все они хотели улететь. Куда угодно. Хоть в Ташкент, хоть в Караганду. И я хотел. Я записался двести первым и при этом спросил, не пробовал ли кто-нибудь выбить дополнительные рейсы, на что все рядом гнусно захихикали и предложили мне этим заняться. А я сказал, что могу заняться немедленно, если они мне пообещают, что в случае удачи я улечу первым, И они пообещали, а я направился к начальнику смены, прихватив с собой несколько болельщиков. Начальник смены был похож на высохшую выдру, которая мечтает о воде в грязной клетке. И я к нему обратился. Я спросил, почему у них такое напряжение с рейсами. Почему заранее не планируется сезонное перемещение людей, почему из года в год не прогнозируется ситуация. – Жалуйтесь куда угодно, – сказал он мне выцветшим голосом. – Ага! – сказал я и для начала записал в его жалобной книге все, что я думаю об «Аэрофлоте», аэропорте, об их буфете и о нем лично. Потом я передал этот напряженный документ своим зрителям, и они в нем тоже вдоволь напачкали. После этого я позвонил в ЦК. Наш народ в начале 80-х был невероятно труслив. Он готов был спать на полу, но только чтоб не звонить в ЦК. А я позвонил. В зале ожидания была почта и переговорный пункт. Я зашел, открыл дверь телефонной кабины, чтобы всем было слышно, набрал код Москвы, потом справочную, и девушка мне рассказала, как позвонить в ЦК. ЦК, казалось, только сидел и ждал, когда я им позвоню, и голос у них был такой бархатный, что дальше некуда. И я им поведал, что нахожусь в Мурманске, в аэропорту, и что вместе со мной здесь двести человек, которые тоже хотят улететь и потому просят дополнительных рейсов. А они нам заметили, что они этим не занимаются. А я им заметил, что они теперь только этим и будут заниматься, потому что я сейчас пошлю телеграмму Брежневу, Леониду нашему Ильичу, и в партийный контроль – Арвиду Яновичу Пельше. А вокруг меня слушают с завороженными лицами, и одуревшая девушка-телефонист нас, конечно же, заложит сейчас по всем статьям, А я неторопливо беру бланк телеграммы и медленно пишу: «Москва, Кремль, Це-Ка, Брежневу и тыры-пыры», а копию направляю министру гражданской авиации, чтоб он знал, куда на него настучали, подписываю и пускаю телеграмму по кругу, чтоб все ее тоже подмахнули и не забыли данные паспорта и адреса. Вы знаете, наши люди только и мечтают, чтоб кто-нибудь пришел, вдохновил и возглавил безобразие, а они уже, вдохновленные, все тут вокруг разнесут по кочкам. Через десять минут у меня была телеграмма толщиной с батон, и напоминала она египетский папирус, потому что пришлось подклеить два десятка, бланков, чтоб поместились все желающие, Когда я читал ее, честное слово, было очень трогательно, Люди писали свои адреса, телефоны, немножко от себя и о себе. Они собрали по рублю, потому что телеграмма получилась колоссальной, а когда телефонистка спросила: «Передавать все?», – я сказал: «А как же!» – и она передала, а рублей у меня было столько, что я мог в Чикаго улететь. Потом я позвонил в ЦК и проверил, дошла ли телеграмма. Оказывается, дошла. Что тут началось! Девушка-телефонист-почтальон все время бегает, на месте не сидит, приехал начальник аэропорта, все возбуждены и взбудоражены, работа кипит. Вы знаете, вся эта катавасия занимала у меня обычно часа полтора. За это время успеваешь вдоволь налюбоваться на судороги организованного труда. Скоро прилетело два самолета. – Командир! – кричали мне. – Как договорились, ты заходишь первым! – Нет! – говорил я. – Первыми заходят женщины и дети, потом увечные, больные, косые, горбатые, а потом уже командир. И мы улетели в Ленинград, оставив на земле Мурманск, аэропорт и его дохлые елки. Непрошибаемость создается так. Слушая, никогда не спешите с ответом, внимательно изучите лицо собеседника, начните со лба, плавно сползите на нос, потом – щеки, губы, подбородок. Подумайте о том, как он все-таки стар, суетлив, несвеж, излишне возбужден, излишне жалок, мелок. Воон морщинка у него побежала, вот еще одна. Ваше лицо примет выражение участия, живейшего интереса. Вот теперь самое время ему отказать. Север-лето-сопки-залив-утренняя-свежесть. И не просто свежесть, а четыре утра, солнце светит где-то сбоку, розовые блики, вода. К плавпирсу подползает подводная лодка – привезла комдива. Вообще-то он сегодня не ожидался, поэтому на пирсе суетится полуразбуженный дежурный (только лег, только уснул, его тут же подняли за шиворот, поставили на ноги. испугали: крикнули в ухо: «Комдив!» – и пошел встречать начальство). Швартовщики с заторможенным лейтенантом: этих еле откопали, уже заводят концы, сейчас будет подаваться трап. Швартовщики – шесть человек плюс лейтенант – с сомнением берутся за трап, за эту тяжкую железяку, и долго тужатся, кряхтят, что называется «отрывают себе попку», – трап даже от пирса не отделяется. Никаких надежд. Только крутится на месте под надсадное кряхтенье: «Осторожно! Ноги! Ноги!» Комдив с папкой под мышкой, стоя на верхней палубе почти прилипшей к пирсу лодки, наполняется нетерпением, распирает его, как надувную резину. Потом с непередаваемо презрительной гримасой он тянет: – Ну-у?! Это его «ну» бьет дежурного по лопаткам, как плеткой: он вгоняет голову в плечи и бормочет, может, швартовщикам, может, себе: – Давайте, давайте, ну давайте… – Дайте мне палку! – чеканит комдив с неописуемым лицом. Ему подают «палку» – узенький деревянный трапик без поручней, по нему прокладывают концы питания с берега. Комдив ступает на него брезгливо, но с первым же качком, изменив лицо, осторожно, не загреметь бы, лезет, и тут… трапик неожиданно так… наклоняется… и комдив руками и чем попало… балансирует-балансирует на самой кромке… сохраняет, можно сказать, с папкой… Те, что на пирсе, ртами-руками на цыпочках невольно повторяют за ним каждое дурацкое движение: взмах – комдив взмахнул – еще взмах – туда-сюда, туда-сюда – тысяча легкомысленных движений тазом па жердочке… Потом он медленно начинает валиться, и матрос-швартовщик не выдерживает, непроизвольно дергает рукой, чтоб как-то помочь, и легость (это штука такая на веревочке, ее привязывают к швартову, потом бросают на пирс, там ловят и вытягивают швартов)…и легость – она свинцовая, в оплеточке, – сорвавшись у него с руки, летит в зависшего над водой комдива и бьет его по макушке, по самой башке – бах! – Ax! – ахает комдив и летит в воду. На лету он все-таки хватается за убившую его легость и за веревку, его об пирс, как лягушку, – бямс! – еще раз – бямс! И тут все очнулись, набежали-затоптались, «держи-тащи!» – дернули, чуть руку ему не оторвали, и вытащили на пирс. С комдива льет ручьями: успел водичку черпануть. Ему подают фуражку: ее уже выловили. Он задумчиво ее надевает. Из-за огромной шишки фуражка вертится на голове, как сомбреро на колу. Перед ним зачем-то ставят убившего его матроса. У того в глазах страх в сочетании с готовностью умереть за Отечество. Комдив делает рукой «уберите», матроса убирают. Только теперь комдиву становится больно, и он, схватившись за голову, сморщившись, сосет сквозь зубы: – Ууууу-й! Ссссс-у-ка! Дежурный, встрепенувшись, будто комдивское «сука» относится именно к нему, в готовности к немедленному действию бодро произносит: – Разрешите доложить план на сегодня! – А что, на сегодня еще что-нибудь есть?.. – Есть… – Потом, – говорит комдив, лаская свое уродство, – у меня сейчас личность не в порядке… Комдив отъезжает. На пирсе остаются: дежурный, заторможенный лейтенант, свора матросов и заспанное солнце. Ваську в автономку взяли маленьким котенком. За три месяца он превратился в огромного котищу: то ли поля магнитные на него подействовали, что он. так вымахал, то ли радиация, то ли еще что-то на него повлияло. Во всяком случае, слухи о том, что кошки на атомных подводных лодках от полей дохнут, на примере Васьки не подтвердились – он толстел с каждым днем, Крыс он ненавидел. У нас на лодке крыс было – племенное стадо. Раньше на атомоходах крысы не жили, но в один прекрасный период – просто заполонили их. Когда Васька был еще совсем маленьким, его мичманы в каюте вместе с одной такой тварью заперли. Ужас что было: крыса гонялась за ним по всей каюте, но так и не догнала. С тех пор Васька крыс очень не любил. Вырос и ежедневно давил. У нас в автономке доклад командиров боевых частей и служб в 17.00 в центральном посту. Васька регулярно в это время являлся на доклад с очередной своей жертвой: выложит крысу перед командиром и ждет похвалы. – Молодец, – скажет командир и добавит: – Вот, товарищи, смотрите, единственный, от кого я в автономке вижу ежедневную отдачу, это наш кот Васька. Учитесь у него не беречь себя ради общего дела! Ваську периодически запускали в отсеки на подволок кают" там крысы жили целыми прайдами. И начиналось убийство: Васька по неделям оттуда не слезал. Задавленных крыс он лично съедал и в конце автономки уже не влезал ни в какие ворота. После автономки его вытащили на свет Божий, но он испугался, заорал, вырвался и убежал на лодку. – Васька у нас, – говорили мы, – подводник. Никакого берега ему не надо, Все хвалили Ваську и говорили, что он настоящий подводник. В следующую автономку мы взяли для Васьки молоденькую кошечку: пусть хоть у одного настоящего Подводника в походе баба будет. И на доклад они вместе являлись, и дети у них пошли… За борт смыло! Правда, не то чтобы смыло, просто перешвартовались мы ночыо, а он наверху стоял, переминался, ждал, когда мы упремся в пирс башкой, чтоб соскочить. А наша «галоша» сначала не спеша так на пирс наползала-наползала, а потом на последних метрах – КАК ДАСТ! – и все сразу же на три точки приседают, а Витенька у нас человек мнительный, думает и говорит он с задержками, с паузами то есть, а тут он еще туфельки надел, поскольку к бабе душистой они собрались, мускусом сильным себя помочив, – в общем, поскользнулся он и, оставляя на пути свои очертания, по корпусу сполз – и прямо, видимо, в воду между лодкой и пирсом, а иначе куда он делся? А ночь непроглядная, минус тридцать, залив парит, то есть лохмотья серые от воды тянутся к звездам, и где там Витя среди всей этой зимней сказки – не рассмотреть. Все нагнулись, вылупились, не дышат – неужели в лепешку? Все-таки наша «Маша» – 10 тысяч тонн – как прижмет, так и останется от тебя пятно легкосмываемое. Осторожненько так в воздух: – Витя! Ви-тя! От воды глухо: – А… Жив, балясина, чтоб тебя! Успел-таки под пирс нырнуть. Все выдохнули: «Ччччерт!» А помощник от счастья ближайшему матросу даже в ухо дал. Живой! Мама моя сыромороженая, живой!!! Бросили Вите шкерт, вцепился он в него зубами, потому что судорога свела и грудь, и члены. Вытянули мы его, а шинель на нем ледяным колом встала и стоит. Старпом в него тут же кружку спирта влил и сухарик в рот воткнул, чтоб зажевал, как потеплеет. Стоит Витя, в себя приходит, глаза стеклянные, будто он жидкого азота с полведра глотанул. а изо рта у него сухарик торчит. Старпом видит, что у него столбняк, и говорит ближайшим олухам: – Тело вниз! Живо! Спирт сверху – спирт снизу! Витю схватили за плечи, как чучело Тутанхамопа, и поволокли, и заволокли внутрь, и там силой согнули, посадили и давай спиртом растирать, и вот он потеплел, потеплел, порозовел, и губы зашевелились. – Я… я… – видно, сказать что-то хочет, – я… Все к нему наклонились, стараются угодить. – Что, Витя… что? – К бабе… я хо… чу… о… бе… ща… ал… «Вот это да! – подумали все. – Вот это человек!» – Андрей Андреич! – подошли к старпому. – Витя к бабе хочет! – К бабе? – не удивился старпом. – Ну, пустите его к бабе. И Витя пошел. Сначала медленно так, медленно, а потом все сильнее и сильнее, все свободнее, и вот он уже рысцой так, рысцой, заломив голову на спину, и побежал-побежал, спотыкаясь, блея что-то по-лошадиному, и на бегу растаял в тумане и в темноте полярной ночи совсем. Бес до белых фуражек ходил в шапке. У нас белые фуражки когда начинаются? Первого мая? Ну вот! Первого мая он и переходил с зимней шапки на белую фуражку. Черную у него с камбуза увели. Комбрига просто подбрасывало, когда он видел этого урода. – Бесовский! – орал комбриг. – Почему в таком виде?! – Виноват, товарищ комбриг! – таращился Бес. – Где ваша черная фуражка? – Нету, товарищ комбриг. – Как это «нету»? – Так, товарищ комбриг, с камбуза увели. – Вы что, не офицер? – Виноват, товарищ комбриг. – Что «виноват», что вы из себя дурака корчите? Почему не купите новую фуражку? Что у вас, денег нет? – Никак нет, товарищ комбриг, все пропил. – Сволочь сизая!!! – орал комбриг, – Виноват, товарищ комбриг. – А-а-а!!! – вопил комбриг, и его вой, подхваченный ветром, носился по Кронштадту, как прошлогодние листья. Вечерняя поверка – нуднейшее занятие. Строй, перед тем как уснуть, стоит в кубрике, построенный в две шеренги. Старшина перед строем читает фамилии по списку. Каждый прочитанный должен выкрикнуть; «Я!» В общем, скучища страшная, поэтому самые одаренные прячутся во второй шеренге. Курсант Федя Кушкин стоял во второй шеренге и смотрел в затылок Петьке Бокову, по кличке Доходяга. Доходяга держал руки не по швам, как это положено на вечерней поверке, а скрестил их у себя сзади. Федя Кушкин от скуки посмотрел в эти руки. Правая ладошка у Доходяги была сложена так, словно просила, чтоб в нее что-нибудь вложили. Федя смотрел в эту руку и думал, что бы в нее вложить. Вскоре Федя придумал: он улыбнулся, расстегнул клапаны флотских брюк, вытащил из них всем нам понятно что и вложил его Доходяге во влажную ладошку. Доходяга, почувствовав в руке нечто большее, чем просто ничего, вытаращил глаза и оживился. Оживившись, он сжал в руке Федино нечто так, что Федя заорал сильно. – В чем дело, – вскинул голову старшина, – ну? – Боков! – заметил старшина что-то. – Ну-ка, выйти из строя. И Доходяга вышел из строя, ни слова не говоря, мелкими шажками, но он вышел не один. Такими же шажками, этаким караваном, он вывел за собой одареннейшую личность – Федю Кушкина. – держа его за нечто. В совместном проживании двух военно-морских семей в одной двухкомнатной квартире есть свои особенные прелести. Тут уже невозможно замкнуться в собственной треснутой скорлупе; волей-неволей происходит взаимное проникновение и обогащение и роскошь человеческого общения, которая всегда, поставленная во главу угла, перестает быть роскошью. В субботу люди обычно моются. И в подобной квартире они тоже моются. Один из военно-морских мужей влез в ванну, предупредив жену относительно своей спины: жена должна была прийти и ее потереть. Но поскольку жена должна была еще и приготовить обед, то вспомнила она о спине с большим опозданием. В это время в ванне был уже другой, чужой муж, который тоже дожидался, когда же придут и потрут, а ее собственный муж в это время уже лежал на диване весь завернутый и наслаждался комфортом. Комфорт – это такое состояние вещей и хозяев, когда телевизор работает, ты дремлешь на диване, а на кухне, откуда тянет заманчивым, кто-то погромыхивает кастрюлями. Дверь ванной открылась сразу же, и перед женой, оторвавшейся от жареной картошки, предстал намыленный розовый зад изготовившегося. Мужские принадлежности, довольно безжизненно висели. – Эх вы, колокольчики-бубенчики, – воскликнула повеселевшая жена и, просунув руку, несколько раз подбросила колокольчики и бубенчики. Первое, что она увидела на мохнатой от мыльной пены повернувшейся к пей голове, был глаз. Огромный, чужой, расширенный от ужаса ненамыленный глаз. Да с крика, конечно же. И даже не с крика, а с воя какого-то. И будто воет не одна, а сразу триста бешеных собак. Тактическая обстановка; ты с полным чемоданом различной формы одежды прибыл служить, кричат не па тебя, но в твоем присутствии, и с непривычки кажется. что кричат все-таки на тебя. – Вас надо взять за шкирку! И окунуть в пиц-с-з-дууу! И чтоб вы там до дна достали! И чтоб вас сверху накрыл!! Всеми ее тухлыми лепестками!!! А чуть поодаль происходит следующий неприметный разговор: – Ах ты, тля неторопливая! Ты что ж, думаешь, если я здесь вот так хожу, то, значит, я ничего не вижу, а?! И не делайте, так ножкой, будто у вас сифилис и поэтому вам все прощается! После этого я подумал: – Все, Саня, теперь ты здесь долго жить будешь… |
||
|