"Черные Мантии" - читать интересную книгу автора (Феваль Поль)

X ОТ АНДРЕ К ЖЮЛИ

2 июля 1825 года. «Я обещал тебе часто писать, но мне понадобилось долгих пятнадцать дней, прежде чем я смог получить перо, чернила и бумагу. Я нахожусь в одиночном заключении в тюрьме Кана. Подтянувшись обеими руками к окну, я могу увидеть верхушки деревьев на главной улице, а в отдалении – тополя, окаймляющие луга Лувиньи. Ты любила эти тополя, и они напоминают мне о тебе.

Полноте, не так уж я несчастен, как думают. Я живу здесь тобой; мысль о тебе не оставляет меня никогда, ни на минуту. Я знаю, что ты осторожна, и я спокоен.

Что меня огорчает, так это то, что я не знаю Парижа. Я не вижу ничего из того, что тебя окружает. Не могу себе представить, чем ты занимаешься, где бываешь, улицу, на которую выходит твое окно. Мои мысли обращаются к прошлому; я ищу тебя там, где ты была со мной, в доме на площади Акаций. Как я любил тебя, Жюли! И тем не менее это не идет ни в какое сравнение с тем, как я люблю тебя сейчас! Нет, любовь может крепнуть и тогда, когда она заполнила все сердце! Сердце растет вместе с нею, и жизнь идет вперед. Я люблю тебя так, как нигде никогда не любили, и знаю, что завтра буду любить тебя еще больше. Никто не может этому помешать. Я не такой уж несчастный, как думают.

Тюремщик дал мне перо, чернила и бумагу – за деньги. Он небогат, имеет двоих детей и любит свою жену. В прошлом году, когда стояли морозы, ты послала его детям шерстяные фуфайки. Он это вспомнил и взял с меня только два луи за бумагу, флакон чернил и пучок перьев. Моя бедная, чудесная Жюли, когда я все это увидел, то, как безумец, разрыдался. Мне показалось, что ты со мной, что я буду с тобой разговаривать. Представь себе: от страданий я не плачу, но малейшая радость вызывает у меня слезы.

И я не знал, с чего начать и как открыть тебе то, что ты не прочтешь это письмо, Жюли, ибо оно неизбежно исчезнет. С тех пор, как у меня есть все, чтобы писать, я думаю: не ловушка ли это? Мне кажется, что тюремщик честный человек, но он, как и другие, верит в мою виновность, а с преступниками дозволяется делать все, что угодно. Да, скорее всего это ловушка. Послать тебе сейчас это письмо – значит раскрыть твое местонахождение. Тебя бы схватили и заключили в тюрьму… Ты – в тюрьме! Ты, моя Жюли, ты – сама честь, достоинство и чистота! Я могу вытерпеть все; переносить то, что происходит со мной теперь, – это в моих силах, и я даже радуюсь сознанию того, что несу часть и твоего бремени. Но узнай я, что ты страдаешь, – и прощай мое мужество, наличие которого зависит только от тебя. Я перестану верить в Провидение, если оно откажется от тебя. Я прокляну его.

Понимаешь, это ловушка; интуиция подсказывает мне, что я прав: я не намерен в нее попадать. Я знаю, где спрятать письмо, и я буду постоянно его дописывать, а через несколько дней оно расскажет тебе обо всех моих переживаниях. На случай, если меня спросят, что я делаю с бумагой, я напишу другие письма и пошлю их в Лондон, чтобы пустить ищеек по ложному следу. Да-да, так я и поступлю. Пусть они читают эти письма, если хотят, и пусть пытаются с их помощью разыскать тебя. Я ношу секрет в своем сердце.

Они являются моими врагами, но странное дело, они будто не желают мне зла. Беда только, что учился я немного, и мне трудно объяснить свои мысли, ведь мне самому они кажутся совершенно ясными. Они вроде бы симпатизируют мне, хотя и не одобряют совершенного, как полагают, мною преступления. Но можно ли отделить человека от поступка? Если я совершил преступление, в котором меня обвиняют, разве я не заслуживаю презрения во всех отношениях? Я знаю, насколько трудно решить, как бы я сам поступил на месте другого. Если на один и тот же предмет смотреть с разных точек зрения, его можно даже не узнать. Ты помнишь большой ясень около Кьяве на другом конце Сартэна? Его искалечила молния; если идти к нему от Кьяве, то видишь нагромождение валежника; подходя же со стороны Сартэна, замечаешь только свежую листву, которая облачила его в роскошное зеленое манто. И так повсюду: увиденное спереди лицо не похоже на профиль, и наша соседка госпожа Шварц не показалась бы косоглазой, если бы мы видели только один ее глаз.

Ты видишь, я шучу. Сейчас я хочу сказать тебе, что следователь относится ко мне доброжелательно и без придирок. Я с удовольствием сообщаю тебе его имя, ибо у правосудия нет слуги более честного и достойного: мое дело ведет господин Ролан – брат председателя, человек мягкий, пользующийся известностью среди бедноты. Но вот в чем заключается мое несчастье и, как я полагаю, несмотря на свое невежество, – просто болезнь нашего законодательства: совершенное преступление непременно предполагает наличие виновного. Ребята, играющие на площади перед нашим магазином, употребляют выражение, которое мне теперь нередко приходит на ум. Того, чей мяч не попадет в ямку, они называют мазилой. И это вызывает веселье у окружающих!

В определенном смысле мы навсегда остаемся детьми. Никто не хочет быть мазилой, а именно так придется назвать господина Ролана, если я окажусь невиновным. Кого-то надо обвинить, это ясно. Это – сама истина, но это и рок. Виновный нужен, причем только один. Закон не любит, чтобы по одному преступлению было вынесено два приговора, и его логика, неумолимая до абсурда, обойдет настоящего преступника, если найдется человек, уже уплативший фиктивный долг, который должен быть платой за всякое преступление.

У меня есть не только бумага, перо и чернила, но имеется также и книга, которую мне продал Луи; это свод законов. Наш кюре говорил, что Библию следует читать не всем и что слово Божье без его толкования оказывается чересчур впечатляющим для некоторых голов. Я склонен думать, что это относится и к своду законов – произведению более скромному, но, бесспорно, достаточно серьезному для моей неученой персоны, потому что оно часто вызывает у меня удивление, а иногда и страх. Я не имею в виду весь свод законов; я в нем искал только то, что относится ко мне. Поэтому я изучил в нем уголовный кодекс и раздел по расследованию преступлений. Те, кто составил это законодательство, были лучшими среди людей; они вложили в него весь свой гений и опыт всех предшествующих веков; их труд вызывает у меня уважение, но как я благодарен Богу за то, что ты отсюда далеко! Закон, вчера тебя защищавший, сегодня направлен против тебя. Нужен преступник, и мы исполняем эту роль не потому, что она присуждена нам злокозненным и несправедливым законом, а потому, что достаточная сумма случайностей отдает нас на растерзание закону. Из категории oпекаемых законом мы переходим в категорию его врагов.

И ты бы оказалась, как и я, в одиночестве, не имея возможности даже сообщаться со мной. Таков закон. В этой борьбе правды с ее видимостью ты оказалась бы безоружной, ослабевшей от моральной пытки. Никакой звук не проникал бы в могилу, где тебя заживо бы погребли. Нет, ошибаюсь: сюда проникал бы зловещий голос – не знаю, кому он принадлежит, – он мрачно твердил бы одно и то же: тебя осудят! Без защиты и совета, все время одна – умом и сердцем! Представить себе только!

Лишь в том, что тебя здесь нет, мое утешение и моя сила. Ты свободна и останешься свободной до тех пор, пока у них есть я, то есть наименее ценная половина моего существа. Я узник, лучшая часть души которого обладает привилегированным правом улетать отсюда, чтобы вкусить радостей свободы.

Нужен виновный, разве это не очевидно?

Я не выступаю против закона, нет; он должен быть, и это очевидно: он создан для того, чтобы бороться с жестокими людьми. Его оружие отвечает нуждам этой суровой охоты. Между тем разве не случается такого, что в пасмурный день в густых зарослях леса пуля по ошибке поражает случайного человека вместо кабана, который без помех продолжает свой путь? Ведь идет охота на кабана, и все, что шевелится в зарослях, принимают за зверя. Нужна добыча, нужен виновный.

Зачем в том лесу появился незваный человек? Я знал охотников, которые винили и упрекали саму жертву, в то время как ее уже несли на кладбище. Я, правда, не знаю, как мы попали в лес. Ты помнишь тех двоих в Аржансе, мужчину и женщину? С той поры я говорю себе: мы тоже можем оказаться жертвами. Это как удар молнии. И с той поры я мысленно отвожу ее от тебя.

Здравый смысл настойчиво убеждал меня: ты сошел с ума. Может быть, я и действительно сошел с ума, ибо все, что с нами случилось, граничит с бессмыслицей. Но и на этот раз я не растерялся; я предусмотрел этот немыслимый случай, и вот ты спасена!

Она была красива, эта бедная молодая крестьянка. Когда я увидел тебя переодетой крестьянкой в тот вечер перед отъездом, мне показалось, что ты на нее похожа. Ее муж выглядел покорным и печальным. Все было против них, кроме моего сердца, которое подсказывало мне, что они не виновны.

Муж на каторге, жена в тюрьме: разлучены навсегда!

Жюли, я не пойду на каторгу. Бывают моменты, когда я чувствую себя в силах прикончить десять человек. Это припадок безумия? Не думаю…

…Мой следователь пришел вместе с секретарем суда уже в шестой раз. Я не доверяю Луи, потому что господин Ролан, увидев чернила на моем пальце, улыбнулся. Он еще молод, но его глаза утомлены науками, а щеки побледнели. Уже пять лет, как он женат; четыре года, как родился ребенок. Однажды, когда он появился, мой надзиратель спросил, как поживает его жена, и по тону ответа я понял, что он ее любит.

Это он вел следствие по делу супругов Оранж и был тогда третьим помощником генерального прокурора. Говорили, что он пойдет далеко, и этот процесс стал его победой. И в то же время в Аржансе живет некий мерзавец, похваляющийся тем, что убил старика.

По характеру господин Ролан – человек мягкий и, по-моему, добрый. По крупицам собирает сведения – естественно, те, что доказывают мою виновность. Для себя он уже все решил и теперь лишь ищет убедительные и для других доказательства. Его работа – это его религия, и я готов поклясться, что им руководит исключительно преданность своему долгу. Нужен виновный, я им являюсь, и на допросах мы не выходим за пределы этой данности.

Мое запирательство – всего лишь форма. Он относится к ней как к элементу той роли, которую я по необходимости играю, как и он играет свою.

Я вполне могу тебе это сказать, Жюли, потому что ты нескоро прочтешь письмо. Когда же ты его прочтешь, все уже будет закончено. Могу тебе также сказать, что твое отсутствие вменяется мне в вину. На первом же допросе я заявил, что ты на борту каботажного парусника плывешь из лангрюнского порта на Джерси. Они убеждены, что с тобой находятся четыреста тысяч франков. А как они могут думать иначе? Ведь я виновен.

Итак, у господина Ролана есть жена, и он ее любит. Но он – человек чести, и разве он должен только для того, чтобы объяснить себе поведение преступника, сопоставлять ход его, преступника, мыслей со своей собственной совестью? Конечно, нет. Я виновен, и все мое поведение вытекает из моей виновности. Как только эта схема принята, вещи меняют свое название. Лошадь-самка зовется кобылой. Жена такого горемыки, как я, становится соучастницей.

Вопросы моего следователя с первого же дня били мимо цели, а мои ответы ничего ему не дали. Я был виновным, я им остался. Чистосердечное признание – единственное средство, могущее смягчить мое положение. У него нет сомнений. Его работа состоит в том, чтобы доказать другим то, что для него самого очевидно. Когда я с ним расстаюсь, то, признаюсь, не испытываю к нему ни злобы, ни гнева. Этот человек умнее меня и образован в такой же мере, в какой я – неуч; он отличается предельной честностью; он стремится только к соблюдению законности и не расположен причинять мне зло. Я убежден, что мысль нанести мне вред – если выйти за рамки нашего дела, – была бы невыносимой для его чувства долга. Он – это колесико, которое вращается в определенном направлении. В час пополудни ко мне придет адвокат; он тоже колесико, которое, однако, вертится в другом направлении.

Сегодня господин Ролан спросил, есть ли у меня жалобы на питание. Он хочет, чтобы у меня все было хорошо. У меня все хорошо, потому что ни одна из тюремных камер не предназначена для тебя, моя Жюли: у меня все хорошо, потому что ты мне пообещала оберегать свою драгоценную свободу; у меня все хорошо; я не жалуюсь; и кто знает, не случится ли так, что в этом зале суда, где они будут восседать под распятием, прольется свет на все загадки?..

…Я пообедал, мне принесли вина. В последний раз я пил вино, когда мы пригубили его с тобой в лесу. Ты будешь долго помнить этот час, моя дорогая жена; я ж не забуду его никогда. Ты плачешь? Я боюсь твоих слез. Я так хотел бы позволить тебе по крайней мере утешиться чтением моего письма! Сегодня у меня большая радость, потому что мне представилась возможность сообщить тебе новости о нашем малыше. Я буду спать спокойнее. Но до того, как заснуть, хотелось бы все-таки начать свой рассказ. Дни тянутся долго, и пока еще на вершинах тополей я вижу солнце. До сих пор я говорил о вещах, которые находятся вне пределов моего понимания. Закон охраняет общество в целом, за одним печальным исключением, с которым он не считается.

Итак, рассказываю. Мне трудно передать, что чувствовало мое сердце, расставаясь с тобой. Я испытывал одновременно и радость, и отчаяние. Но прежде возник тот путешественник на империале – однофамилец нашего комиссара! В течение мгновений я был растерян. Затем я припомнил этого молодого человека, бледного и худого, который заходил накануне в наш магазин и спрашивал господина Шварца. Время от времени появляются такие приезжие из Эльзаса и исчезают где-то в других краях, куда они отправляются на поиски удачи. Так случилось и с этим.

Что за прекрасный конь этот Блэк! За полчаса он довез меня до дома нашей кормилицы Мадлен. Я ей просто сказал, что малыш захворал, так как климат Кана оказался вреден для его здоровья, и что нужно за ним поехать. Она села в двуколку на твое место, не задавая никаких вопросов. С нею тебе нечего опасаться: она любит малыша почти как ты сама.

Блэк прибавил шагу, и добрейшая кормилица разговорилась. Я не был расположен отвечать на все вопросы, которые ее интересовали. Я ей только сказал, что хотелось бы, чтобы ребенок остался у нее на какое-то время.

– Хоть навсегда, – ответила она.

С наступлением вечера мы приехали в Кан. В нижнем городе мою повозку не заметили, но возле префектуры нас узнали. Блэк мчался так быстро, как только мог, толпа – за нами; когда мы выехали на площадь Акаций, нас догоняли крики.

– Чего хотят эти бездельники? – спросила Мадлен. – Сегодня что, праздник какой?

– Моя жена находится в Англии, – ответил я, – а меня сейчас арестуют, и у ребенка не останется больше никого, кроме вас.

Она раскрыла рот от неожиданности и схватила меня за руку, а потом сказала:

– Что же вы такого натворили? Я ответил:

– Мы не виновны, дорогая Мадлен.

Блэк остановился у ворот; они были закрыты. Я говорил машинально, думая о том, что вот-вот меня схватят. Мадлен же воскликнула:

– Ах, попались, вот несчастье-то!

Вот так, даже сама Мадлен, наша добрая Мадлен подумала то же! У меня опустились руки. Мадлен ничего не знала о череде случайных совпадений, которые превратили нас в обвиняемых, а уже готова была поддержать любое обвинение. Правда, она добавила:

– Но малыш-то ни при чем.

Толпа росла на глазах. Когда я соскочил на землю, владелец экипажей и конюх бросились ко мне. Господин Гранже кричал:

– Злодей! Хотел угнать лошадь и коляску!

Но привести лошадь вместе с коляской к воротам хозяина – разве так поступают воры? Мадлен поняла это и, схватив господина Гранже за ворот, стала кричать, что он – глупец и тупица, а когда конюх поспешил на помощь своему хозяину, она, как принято поступать в ее родной Нормандии, если кто-то дерется, завопила что есть мочи:

– Наших бьют!

Впридачу же Мадлен, которая сызмальства была особой бойкой, обвинила наших соседей в нанесении оскорблений, телесных повреждений и грубом обращении; назвала размер требуемой компенсации за причиненный ущерб, козырнула именами своего адвоката, стряпчего и судебного исполнителя. В это время прибыла подмога: ей и добираться было недалеко. Это была толпа, которая нас преследовала от самой префектуры, стремительно увеличиваясь в размерах; к ней присоединились обитатели нашего дома и соседних зданий; все эти люди с шумом высыпали на улицу; здесь же был и отряд жандармов, усиленный полицейскими, который с утра держал дом в окружении.

Я и сам не знаю, где предел моих физических сил. Ты помнишь тот вечер, когда люди графа Боццо-Короны – твоего кузена из Бастии – пытались убрать меня с дороги, по которой ехала его карета? Тогда мне еще не исполнилось и восемнадцати лет. Троих лакеев я отшвырнул на обочину дороги, а карету столкнул под откос. Я и сам не могу объяснить, как все это произошло. Когда я получил оскорбление, кровь бросилась мне в голову и помимо своей воли я нанес удар – так же, как, не думая, мы дышим или ходим. И теперь случилось нечто подобное – с той лишь разницей, что с тех пор я стал гораздо сильнее. Толпа, соседи и жандармы – все кинулись на меня одновременно. Я возвратился домой, чтобы сдаться властям, и не ожидал нападения; оно застало меня врасплох, и я отразил его молниеносно. Я сражался и ранил кого-то; люди отпрянули от повозки. Мадлен кричала:

– Осторожнее с жандармами! Не трогайте жандармов, господин Мэйнотт: они – это закон!

Потом она добавила, гордая и счастливая:

– Ах, что за парень! Такого лучше не задевай, сущий дьявол! Я устремился в подворотню, где только что образовался проход, и в мгновение ока взбежал по лестнице к комиссару. Толкнул дверь. Господина Шварца не оказалось, но Эльясен, чей туалет, как мне показалось, был в некотором беспорядке, находился в комнате и держал в руке рапиру; служанка вооружилась длинным вертелом, а госпожа Шварц потрясала двумя огромными пистолетами.

– Мне нужно переговорить с комиссаром, – сказал я.

– Огонь! – закричала обезумевшая от страха госпожа Шварц. – Он меня убьет. Я приказываю стрелять!

К счастью, ее батальон располагал лишь холодным оружием, а сама она вовсе не собиралась разряжать свои пистолеты; иначе пробил бы мой последний час. Отразив смелую попытку служанки нанести мне удар вертелом прямо в лицо, я стоял со скрещенными на груди руками.

И только я открыл рот, чтобы объявить о том, что сдаюсь, как наш друг конюх внезапно вцепился в меня и скрутил мне руки за спиной. Тотчас же около десятка человек набросились на меня и чуть не задушили на полу. Со всех сторон кричали: «Ах, мошенник! Ах, бандит! Он вполне мог прикончить кого-нибудь! У него карманы набиты пистолетами! А вот денег – нет! Где же четыреста тысяч франков? Стало быть, теперь этот плут Банселль уж точно обанкротится; а с ним вместе разорятся все мелкие коммерсанты Кана!

Ах, зверь! Ах, мошенник! Ах, бандит! Связать! По рукам и ногам! На цепь! Не убивать, пока живым не попадет на гильотину!»

Пронзительный голос госпожи Шварц покрывал общий шум. Это она кричала: «Связать! По рукам и ногам! На цепь!» Трудно сказать, сколькими веревками меня опутали мои преследователи. Когда все было закончено, она принесла колодезную цепь и распорядилась скрутить мне ею ноги, приговаривая:

– Будешь знать, как строить глазки; эти цепочку вплетешь себе в косы; посади-ка на нее своих кавалеров!

Так она честила тебя и связывала по рукам и ногам, моя дорогая жена. Ты была слишком прелестна, и она наказывала меня за твою красоту. Я не произнес ни слова. Меня швырнули, как мешок, в комнату Эльясена и оставили лежать на полу. Суматоха была в разгаре: каждый шумно хвалился своими заслугами в одержанной победе, а служанка с триумфом повторяла:

– Еще немного, и я бы нанизала его на вертел, как кусок говядины!

Появление господина Шварца положило конец ликованию. Он возвратился из цирка Франкони в обычный час. Победные крики напугали его, словно вопли бунтовщиков. Он разогнал толпу, выругал жену и велел снять с меня три четверти веревок. Впрочем, и оставшейся четверти хватило бы на то, чтобы крепко связать троих опасных преступников.

Эльясену было поручено составить рапорт и указать в нем, что меня арестовали и что я был вооружен до зубов. Дом лихорадило. Господин Шварц допросил меня, и я понял, что ему стоило большого труда не выдавать себя за героя. Рапорт, направленный им прокурору, по своему напыщенному тону напоминал боевую сводку в «Мониторе» военного времени. «Veni, vidi, vici»[2], – писал Цезарь – изобретатель боевых сводок. Депеша господина Шварца ловко переводила на современный язык три этих глагола прошедшего времени, позволяя прочесть между строк законную надежду ее автора на повышение по службе. Отныне общество перед ним в долгу. Впрочем, он не допустил, чтобы со мной грубо обращались, и не раз заставлял замолчать свою жену, которая никак не могла успокоиться из-за бегства мошенницы. Мошенница – это ты.

Мадлен смирила свою гордость. После того как утих первый порыв гнева, она замолкла, удалившись в угол комнаты. Девять крестьянок из десяти постарались бы на ее месте удрать, но Мадлен – достойная женщина. Несмотря на страх и отсутствие твердой убежденности в нашей невиновности, она осталась верной своему долгу.

– Комиссар, – сказала она со скромной решимостью, – малыш не имеет отношения к делу. Я заберу его к себе домой.

Засим последовало совещание. Госпожа Шварц полагала, что Мадлен нужно заковать в цепи и держать в заключении до тех пор, пока она не скажет, где скрывается мошенница, однако господин Шварц заметил, что в один прекрасный день мать попытается навестить своего ребенка – и тогда…

Помни, моя Жюли, обещание, которое ты мне дала. Я доверил тебя тебе самой, и у меня, кроме тебя, никого нет. Ребенок находится в безопасности, я за него перед тобой в ответе. Не пытайся ничего предпринимать сама!

При всем при том соседи наши – вовсе не злые люди. Догадайся, где провел день наш малыш? У комиссара с госпожой Шварц, которая угощала его сладостями и ласкала. Я видел, как он сидел у нее на коленях. Когда Мадлен уходила, госпожа Шварц поцеловала нашего дорогого ребенка, и мне показалось, что ее глаза стали меньше косить, потому что на них навернулись слезы.

– Ах, если бы то было наше дитя! – воскликнула она.

Но у них есть сын, и я подумал, что она говорила это рыжему Эльясену.

Мадлен на прощание снова сказала мне:

– Если вы даже что и натворили, то малыш-то уж точно ни в чем не виноват.

Прошлую ночь я провел в полицейском участке под охраной троих жандармов. Ты в это время направлялась в Париж. Всякий раз, когда били часы, я думал:

– Она проехала еще два лье.

Карета, увезшая тебя, не вызывала у меня довериями я ждал того момента, когда мог бы себе сказать: «Она уже рассталась с канским дилижансом и теперь затерялась в большом, как море, Париже». Как бы он ни был велик, когда я освобожусь, я сумею тебя там разыскать! Я найду тебя даже ночью, ведь нашли же волхвы путь в Вифлеем, а моей путеводной звездою станет наша любовь!

На следующий день утром меня отвели под охраной в здание суда. Город был еще пуст; лишь редкие прохожие осыпали меня оскорблениями. Знаешь, о чем я думал? О бедном Банселле. Люди поносили не только меня, но и его. Я слышал, как они говорили:

– Он разорился, и из-за этого в трудном положении окажутся десятки семей! А ведь он – порядочный человек; правда, его жена отличалась высокомерием, но она всегда была женщиной сострадательной; а уж какие у них прекрасные дети!

В суде мне учинили первый официальный допрос. Следователь господин Ролан спросил, что я делал прошедшей ночью. Я ответил, что спал в своей постели. Секретарь суда покачал головой и слегка улыбнулся. Но я не упомянул о начале допроса: я указал свое настоящее имя Андреа Мэйнотти, возраст и место рождения. Все, что касается тебя, я полностью изменил, потому что корсиканское имя, под которым ты живешь в Париже, сразу же навело бы на твой след. Я назвал тебя именем бедной скромной девушки, умершей в бытность нашу в Провансе: «Мою жену зовут Жюли Тьебе, она родом с Ийерских островов». Вот как проходил допрос:

– Где вы сочетались браком? – В Сассари на Сардинии. – Есть ли у вас свидетельство о браке? – Все наши документы находятся у моей жены. – Где ваша жена? – На пути к Лондону. – Почему она скрылась? – Потому что я на этом настоял. – Почему вы на этом настояли? – Потому что мне довелось однажды увидеть перед судом присяжных госпожу Оранж, которая сидела рядом со своим мужем.

Услышав это, господин Ролан нахмурился. Секретарь суда записывал мои показания. Допрос продолжался:

– Приблизительно в полночь вы сидели на скамье на площади Акаций вместе с вашей женой? – Это правда. – Вы считали деньги и говорили о сейфе Банселля? – Я пересчитывал банкноты и передавал содержание своего разговора с господином Банселлем. – Получили ли вы образование? – Я часто мечтал об этом. – Где те деньги, которые вы считали? – Я отдал их жене. – Почему вы считали деньги в такой час и в таком месте? – Потому что я объявил жене о предстоящем нам переезде из Кана в Париж. ~ Откуда у вас эти деньги? – Это доходы от моей торговли. – У вас в руках была крупная сумма денег? – Четырнадцать банкнот по пятьсот франков.

Здесь наступила длинная пауза, во время которой господин Ролан читал записи своего секретаря.

– У вас была, – продолжал он, – латная боевая рукавица из дамасской стали?

Боевая рукавица лежала рядом на столе вместе с несколькими ключами от сейфа Банселля.

– Это она, – сказал я, указывая на рукавицу, – я узнаю ее.

– С помощью этой рукавицы было совершено преступление.

– Мне это известно.

– Откуда?

– Случайно я услышал разговор у моего соседа – комиссара полиции.

– Случайно? – повысил голос господин Ролан.

– Случайно, – повторил я.

Он знаком дал мне понять, что я могу продолжать, если хочу дать дополнительные разъяснения. Я рассказал, как расположены комнаты в доме и как можно невольно услышать, что говорится у соседей. Потом я добавил:

– Именно после тех слов комиссара мне и пришла в голову мысль отослать жену в безопасное место.

– Ваша совесть заставила вас принять меры предосторожности?

– Совесть моя была чиста, но я думал об обстоятельствах, способных ввести правосудие в заблуждение.

– Вы знали, что будете арестованы?

– Комиссар заявил именно так.

Господин Ролан еще раз подумал и тихо произнес, словно говорил сам с собой:

– Такая система защиты обречена на неудачу, хотя он не лишен сообразительности и достаточно находчив. – Затем он продолжал: – Андре Мэйнотт, вы, кажется, не намерены ни в чем признаваться? – Я намерен говорить правду от начала до конца.

– Кто-нибудь купил у вас эту боевую рукавицу?

– Нет. Когда я вчера проснулся, я был уверен, что она находится в витрине.

– В таком случае вы будете утверждать, что у вас ее похитили?

– Я действительно утверждаю это и готов повторить сказанное под присягой.

– Это вполне естественно, хотя лучше бы вам не давать ложных клятв… Не упоминал ли при вас господин Банселль о тех ценностях, которые находились в его сейфе?

– Я уже ответил утвердительно.

– Не собирался ли он купить у вас эту боевую рукавицу?

– Я должен был отнести ее ему на следующий день.

– Следовательно, нужно было действовать именно этой ночью… Чем вы воспользовались для вскрытия сейфа?

Это был первый вопрос, в котором прямо указывалось на мою виновность. Господин Ролан увидел, как мое лицо вспыхнуло от гнева, и его внимательный взгляд выразил некоторое удивление. Он добавил:

– Вы имеете право не отвечать на этот вопрос.

– Нет, я отвечу! – воскликнул я. – Я не вскрывал сейфа господина Банселля! Я честный человек, муж честной женщины! И если этих слов достаточно для меня, то для нее – нет. Моя жена…

– В городе утверждают, что она имеет пристрастие к роскоши, не считаясь со скромными возможностями вашей семьи, – перебил он меня.

Затем спросил, посмотрев на часы:

– Андре Мэйнотт, отказываетесь ли вы признать, что эти отмычки принадлежат вам?

Я решительно отказался. Господин Ролан сделал знак, и секретарь суда громко зачитал протокол допроса, который я подписал. После этого господин Ролан ушел. Секретарь суда сказал мне:

– У нее будет на что купить себе там разные безделушки, да и на жемчуга останется!

Здание суда находится всего в нескольких шагах от тюрьмы. Я заключен в одиночную камеру. Оказавшись там в полной изоляции, я впал в какое-то оцепенение. События последних двух суток прошли у меня перед глазами как нелепый, кошмарный сон. Потребовалось усилие, чтобы я пришел в себя. Каждую минуту мне казалось, что вот-вот я услышу твой нежный голос; он рассеет это наваждение и положит конец тому страшному напряжению, в котором я пребывал. Мне почудился твой крик:

– Андре! Мой Андре, я с тобой!

Мы были вместе, в нашем доме. Я сразу же обратил свой взор на белые занавески над колыбелью малыша. Все ужасы, вся двусмысленность моего положения остались позади, я возвращался к счастливой действительности.

Но сегодня я напрасно ждал пробуждения, оно не приходило; хотелось услышать твой милый голосок, но он молчал. Я не мог предаться грезам и мечтаниям. Я находился в тюремной камере, один на один со своим отчаянием.

Однако ты была со мной, как всегда, со мной, мой ангел, не покидающий меня ни в горе, ни в радости. И ту ночь, полную тяжких страданий, тоже, словно луч надежды, озарила мысль о тебе. Я прошептал:

– В этот час она уже в Париже! Она спасена!

И я погрузился в сладкие мечты.

Я описал тебе свой первый допрос настолько полно, насколько позволила мне моя память, и больше не хочу к нему возвращаться. Остальные допросы были приблизительно такими же, кроме некоторых деталей, которые я отмечу. Что осталось у меня от этого допроса, так это ощущение безнадежности моего положения. Внешне мое дело представляется в столь искаженном свете, что все мои попытки доказать истину оказываются тщетными. Я это сознавал; впрочем, сознавал еще до побега, то есть с самого начала. Упорное неверие судьи в мою правоту резко бросалось в глаза. Что бы я ни говорил, для него это ничего не значило. Моя так называемая ложь его не возмущала: с его точки зрения, я играл свою роль, и мои заявления были для него лишь пустым звуком. Правда, я ожидал с его стороны меньшей снисходительности ко мне: внутренне я был ему благодарен за выдержку, которую он проявлял, столкнувшись с фактом очевидного преступления, ибо мое несчастье заключалось в том, что я остро чувствовал, сколь убедительны улики, свидетельствовавшие против меня. Судья действовал как образованный и опытный юрист, уверенный в непогрешимости своих методов, которые эффективно сочетались с его врожденной проницательностью. Он был уверен в себе. У него не было колебаний, свойственных слабым людям. С фактами он обращался как хозяин, без всякой робости и сомнений. Стоявшая перед ним задача была ясной: я изворачивался и нужно было уличить меня во лжи.

Выполнить эту задачу было легко, поэтому он не испытывал никакого воодушевления; он бесстрастно следовал по проторенной дорожке, и только чудо могло бы сбить его с этого пути. То был тягостный вечер, и ночь тянулась медленно. А как ты, спала ли?

Около трех часов пополудни, буквально через несколько секунд после очередного обхода надзирателя, я вдруг услышал глухой звук, исходивший непонятно откуда; я не мог определить, доносился ли он справа, слева или снизу. Мне казалось, я догадался, что это один из заключенных медленно и терпеливо точит камень в своей камере. Время от времени звук затихал, затем работа возобновлялась. Я слушал; это постукивание убаюкивало меня. Я то погружался в сон, то пробуждался… шел на твой голос, звавший меня; мрак озарила твоя улыбка, и рой счастливых воспоминаний окутал меня во сне.

Луи принес мне суп; этот жизнерадостный парень знает все застольные песни и поет их на мотив псалмов. Ему запрещено разговаривать со мной, поэтому он рассказал мне полдюжины занимательных историй, местом действия которых была как раз моя камера. Здесь, по его словам, сидело немало невинных жертв: одни были гильотинированы, другие сосланы на каторгу, бедняги Биби! «Биби» – это его слово. Меня он тоже называет Биби и поет для меня песню «Наполни твой бокал, он пуст» на мелодию «Господи, да будет воля Твоя!». В моей камере обретался также один легендарный персонаж, насчет которого Луи не хочет распространяться. Чернец – такова кличка, которую Луи дал тому человеку, истратившему, по его словам, немало денег в этой дыре и в конце концов оправданному за отсутствием улик. Ты помнишь, что у нас чернецами называли лжемонахов из обители Мерчи?

Суп оказался хорошим.

– Аппетит-то хуже не стал, а, Биби? – сказал Луи, чтобы завязать разговор. – Значит, совесть у нас чиста, не правда ли?

– Держу пари на одно су, что мы так же невинны, как младенец Христос!

В этих шутках не было ничего злобного, и они меня не сердили.

– Все невиновны! – продолжал он. – Да! Но в мире все идет шиворот-навыворот, это так! Я всегда охранял только святых… Послушайте! Ночью была хорошая погода: теперь ваша женушка, должно быть, уже в Англии!.. Бог мой, кому нужны ваши секреты? Но вот что я вам скажу: раз уж вы удрали, то нечего было возвращаться за своим зонтиком или носовым платком… и хотя здесь совсем неплохо, но веселья все же маловато; так что особенно глупо было возвращаться, когда удалось раздобыть немного деньжат, чтобы вкусить радостей жизни, побаловаться винцом, табачком хорошим… Однако мне не положено болтать, верно? До свидания, мой Биби. Работы у меня хватает… Чернец курил тут сигары по пять су и пил шампанское!

Он удалился, одарив меня доброжелательной улыбкой, и я слышал, как он шел по коридору, монотонно напевая на манер вечерней молитвы: «Коль умру, пусть меня похоронят в подвале, меж бочонков с отличным вином…» Кофе, вино и табак мне решительно безразличны. Но я пока еще не осмеливался попросить у него перо и бумагу, а только это единственное и могло доставить мне удовольствие.

В час пополудни я был вызван в канцелярию суда, где меня ожидал господин Ролан. По возвращении я снова слышал несколько минут тот таинственный звук, и мне показалось, что работа шла за стеной, справа от моей кровати.

В полдень мне вторично принесли еду, а в семь часов вечера – в третий раз. Я думал, что мне будет разрешена прогулка на свежем воздухе, но ничего подобного не случилось. На следующий день все повторилось.

Все время, не занятое допросами и посещениями Луи с его песнопениями, я постоянно с тобой. Есть, однако, одна вещь, которая меня занимает: это таинственный звук. Я слышу его по нескольку раз на протяжении дня и ночи, всегда в одно и то же время, после третьего обхода надзирателя…


3 июля. Мой сон был тяжелым и полным сновидений. А как ты, Жюли, не страдаешь ли больше меня? Мне кажется, что в первые дни я чувствовал себя более уверенно. Бывают моменты, когда ход следствия вызывает у меня приступы слепого гнева. Затем силы оставляют меня, я теряю твердость и надежду. В другие минуты я с детским нетерпением жду вызова в судебную канцелярию, мне хочется встретиться с господином Роланом; мне нужно слышать хоть какой-то человеческий голос. Посещения Луи являются для меня желанным развлечением.

Я попросил разрешить мне краткие прогулки в тюремном дворе, и господин Ролан согласился удовлетворить мое желание. Однако перед началом моей прогулки со двора увели всех людей, и он стал еще более печальным, чем моя камера. Сегодня утром Луи намекнул мне на то, что за деньги он охотно готов переправить на волю письмо. У меня было припрятано лишь около двух десятков наполеондоров. Я бы с радостью отдал их и даже намного больше, чтобы только поговорить с тобой, Жюли! Но я прикинулся глухим. Я изопью чашу страданий до дна! Любая неосторожность может навести полицию на твой след. Чернец вел здесь постоянную переписку с нужными ему людьми.

Мои допросы идут по кругу; господин Ролан не отступает от своей версии. Я не говорю, что он ее придумал, учти это, потому что мое уважение к его характеру возросло; но он, несомненно, находится в роковом плену видимых поверхностных доказательств; он их группирует, он их упрочивает, он их подкрепляет, а когда из цепи этих доказательств выпадает какое-то звено, он пытается его восстановить. Бывают часы, когда я бесстрастно наблюдаю за этой работой. Высокий уровень любого искусства достигается с помощью долгой практики – а здесь налицо истинное искусство.

Но я печален. Может быть, это только временное состояние, и завтра ко мне возвратится мужество…

5 июля. Вчера я ничего не написал. Я все тебе сказал. Меня снова мучает лихорадка. Ко мне прислали врача. Он рекомендовал дать мне бордосского вина и жареного мяса. Луи досадует на меня: я ничего не ем и не пью.

Сегодня утром прошел дождь, и я почувствовал слабый запах мокрой листвы, который проник ко мне через окно. Ты любила этот аромат и выходила на порог нашего дома, чтобы полюбоваться каплями дождя, сверкавшими на листьях лип. Шел ли дождь там, где ты находишься? И думала ли ты в это время обо мне? Я страдаю.

14 июля. Я не думаю, что жизни моей угрожала опасность, но болезнь приковала меня к постели. Тюремный врач приходил ко мне по три раза на дню. Господин Ролан ясно дал мне понять, что верит в свою непогрешимость как в Господа Бога. Сомнение он воспринял бы как нечто противоестественное; он боится сомнений.

Сегодня я в первый раз поднялся с постели. Во время болезни я отчетливо слышал этот глухой звук, который доносится из-за стены. Разговорить добряка Луи было нетрудно. Обитателем соседней камеры оказался некий Ламбэр – кабатчик из тупика Сен-Клод, который обвиняется в убийстве и вскоре должен предстать перед судом – тогда же, когда и я. Мне кажется, что бывают моменты лихорадочного состояния, когда мозг работает удивительно четко. Именно такое состояние, я уверен, называют исступлением. Конечно, не лихорадка является источником идей, но она помогает им вызреть и принять законченную форму.

На одном из последних допросов у меня мелькнула мысль, что достаточно смелый человек может использовать в своих интересах то фатальное юридическое требование, которое заключено в формулировке «нужен виновник» и которое перерастает в конце концов в аксиому «нужен только один виновник». Я затрудняюсь сказать, какие именно слова господина Ролана натолкнули меня на эту мысль. Впрочем, нет, припоминаю! Господин Ролан произнес с пренебрежительным сожалением:

– Чтобы принять вашу систему защиты, нужно представить себе человека или, скорее, демона, доводящего коварство до пределов гениальности и уже в момент совершения преступления думающего о том, каким образом направить следствие по ложному пути. – «А возможно ли такое?» – спросил я себя, пораженный этой идеей. Ответ был отрицательным. Зачатками такой предусмотрительности обладает каждый злоумышленник. Скрываясь, он, как дикий зверь, убегающий от охотников, инстинктивно старается запутать следы…

И удивительно, как четко и ясно воспроизводит сейчас моя память слова судебного чиновника. Он добавил:

– Но это чисто теоретическое умозаключение, а в данном случае нужно было бы сделать серьезную уступку невозможному, то есть отойти от очевидных фактов. Так, воображаемый виновник должен был бы не только составить свой план грабежа, хитроумный, как в настоящих романах, но и осуществить его таким образом, чтобы используемое орудие преступления указывало именно на вас, человека невиновного, и чтобы сразу же по предъявлении обвинения следствие располагало бы серией убедительных улик.

Господин Ролан остановился и пожал плечами.

– И тем не менее, – продолжал он, предупреждая мой ответ, – мы никогда не признаем права подменять реальное расследование теоретическими рассуждениями. Наше расследование намного опередило ваши подозрения. Есть два человека… это если забыть на миг о том положении, в котором вы находитесь как лицо, в моральном, так сказать, плане схваченное на месте преступления – настолько уличают вас все обстоятельства дела… так вот, есть два человека, которых мы можем подозревать. Мы ничем не располагаем против них, кроме некоторых совпадений. Оставляя в стороне тот факт, что ваша виновность их оправдывает, и во избежание логических ошибок мы рассмотрели их поведение с юридической точки зрения. Первое, наиболее важное лицо – коммивояжер, продавший ящик господину Банселлю, не был в Кане во время совершения преступления; господин полицейский комиссар лично засвидетельствовал его алиби. Второе лицо – нуждающийся молодой человек, ищущий работу; он попросил пристанища на одну ночь у того же полицейского чиновника, что исключает его участие в ночном ограблении… Теперь вы видите разницу, Андреа Мэйнотти: в то время как ваша жена исчезла, словно растворившись в воздухе, чтобы скрыться от нас, другое лицо под своим настоящим именем отправилось в Париж, где оно проживает опять-таки под своим настоящим именем в скромных, почти стесненных условиях. Это лицо, уверяю вас – а я знаю, о чем говорю, – не увезло отсюда четырехсот тысяч франков… Впрочем, поймите: мы – не суд и не жюри, мы следователи, а судьи у вас еще будут.

Вот и все. И именно тогда у меня возникла мысль, которая потом утвердилась и превратилась в какое-то болезненное наваждение. Моя лихорадка помогла оформиться этой мысли: существовал некий человек, человек с алиби или другой, искавший работу и уехавший в Париж, который умышленно проник в мой магазин вечером накануне преступления и похитил боевую рукавицу не только как орудие, весьма подходящее для совершения кражи, но также как средство защиты от подозрений.

Этот человек проскользнул впотьмах в мой скромный магазин. Он улыбался, уверенный в надежности своего замысла: он пришел не только за орудием преступления, он пришел за вещью, гарантирующей его безнаказанность. Ведь нужен только один виновник. Своим преступлением этот человек связывал меня по рукам и ногам, как связывают застигнутого врасплох спящего злоумышленника…

16 июля. Лихорадка появляется теперь у меня через день. Я чувствую свое близкое выздоровление. Я очень спокоен. Я понимаю, как трудно принять мою схему предположений, основанных на одной гипотезе. Я по-прежнему придерживаюсь своей версии, Жюли, бедная моя жена. Вчера все рисовалось мне настолько четко, что я больше не видел никаких оснований для сомнений, Но посмотри, что получается: виновник находится у них в руках, и есть улики, исключающие его оправдание. Я не знаю, каким нужно быть глупцом, чтобы на месте правосудия отпустить свою добычу и вместо этого ловить впотьмах какие-то блуждающие огоньки, какого-то демона (как сказал господин Ролан), какой-то призрак, какой-то фантом…

И тем не менее все весьма странно в этом деле. Многое могло бы насторожить проницательные, опытные умы моих юристов. И поскольку сам преступный замысел по своей изобретательности достоин лучших детективных романов, что признал даже следователь, то какой смысл останавливаться в середине захватывающей истории? Тот, кто задумал оставить мою боевую рукавицу в зубцах машины, подумал и о том, чтобы оставить меня самого в лапах правосудия. Голова моя еще слаба. Эта версия становится моей навязчивой идеей и доведет меня до умопомешательства.

Я сказал об этом Луи, который ответил: «Я слышал разговор про этот трюк. Болтают, что его замыслил Чернец».

Значит, я ничего не придумал! Речь идет о трюке, как выражаются на каторге и в театре, о механической уловке, известном, отработанном способе действий.

О, как я одинок, Бог мой! Мне до боли не хватает тебя, Жюли! Кажется, я стою на краю глубокой пропасти, над потоком, который отделяет меня от водопада. Мои догадки, вовсе не фантастические, могут послужить мостками, по которым я перешел бы через пропасть. Вдвоем мы сумели бы перебросить их через бездну. Рассудок испытывает страх; я столкнулся с суммой знаний, используемых в интересах зла, с усовершенствованием правонарушений на научной основе, с философией преступлений. Все это очень просто, так же элементарно, как все гениальные изобретения. Два удара вместо одного – и дело в шляпе, гарантия от судебного преследования обеспечена! Удар вперед – это добыча, удар назад – это безопасность. В преступном мире существует, таким образом, двойная бухгалтерия: с одной стороны – жертва, с другой – виновник, доход и право, дебет и кредит. Все прошлые методы олицетворяли собой детский возраст искусства преступлений.

Я отдаю себе отчет в том, что рассуждаю хладнокровно, но это свойственно и всем душевнобольным; вот что прискорбно.

19 июля. Господин Ролан считает меня очень ловким злодеем. Я много рассуждал, и делал это напрасно. Теперь все то, что я говорил о преступниках-философах, он относит ко мне самому.

В судебном следователе есть что-то от артиста. Господин Ролан улыбнулся, когда сказал мне: «Это очень любопытная система защиты». Он изучает меня с видимым удовольствием.

Следствие не должно занять много времени при наличии тех материалов, которые находятся в его распоряжении. Только одна боевая рукавица уже может служить очевидным доказательством, а я имею основания думать, что против меня есть еще и свидетельские показания. Сегодня господин Ролан сказал, что слушание моего дела в суде начнется через несколько дней.

Завтра или послезавтра мне будет предъявлен обвинительный акт и назначен защитник, который должен помогать мне при рассмотрении дела в суде.

Я знаю его имя, это господин Котантэн де ла Лурдевиль – молодой человек, который скоро достигнет зрелого возраста, довольно богатый, с солидными родственными связями и мечтой о блестящей карьере.

Он не пользуется репутацией оратора, способного сравниться красноречием с Мирабо. Мой друг Луи шутит на его счет, называя его «Да, так вот». Кажется, такова кличка моего защитника во дворце правосудия. Выбор адвоката мало меня занимает. Я мог бы защищать себя сам, если бы это разрешалось и если бы я владел ораторским искусством.

Человек за стеной продолжает свою работу. Он не ведает, что я посвящен в его тайну.

20 июля. С тех пор как я нахожусь здесь, мой сосед значительно продвинулся вперед. Звук металла, долбящего камень, доносится теперь гораздо более отчетливо. Я не знаю, почему так живо интересуюсь его работой. Это грубый убийца; он хладнокровно совершил преступление ради нескольких сотен франков, которые нарочный из Фекама нес в своей сумке. Но если сведения, которыми располагает Луи, точны, то вот что вызывает удивление: этот презренный тип, чей жалкий и грязный кабак служил пристанищем для отъявленных мошенников и всевозможных бродяг, располагал значительной суммой денег в золоте и банкнотах.

Я повсюду ищу следы дела Банселля. Золото и банкноты из ящика Банселля должны быть где-то припрятаны. Я хотел бы увидеть моего соседа.

22 июля. За тридцать шагов до закрытой двери моей камеры я узнал господина Котантэна де ла Лурдевиля, которого никогда не видел. Обычно я распознавал шаги Луи на гораздо большем расстоянии; у него походка простого смертного; а сегодня я различил педантичную, торжественную, щегольскую, претенциозную поступь нового человека. Его башмаки издавали звук, похожий на кряканье игрушечных уток, которых дарят малышам. Пока отпирали мою дверь, я услышал сюсюкающий голос, который вещал самоуверенно и высокопарно, важно произнося отрывистые фразы.

– Речь идет, – говорил этот голос, – об отвратительных остатках феодального варварства. Я прекрасно разбираюсь в этом вопросе. Стены слишком толстые, окна слишком узкие, коридоры слишком темные, ключи слишком большие, запоры слишком массивные. Мы живем в столетие грандиозных перемен… да, так вот. А здесь? Нездоровая атмосфера, средневековые предрассудки… С другой стороны, если бы потребовалось разрушить все тюрьмы Франции из соображений гуманизма… И потом, на чью мельницу льют воду все эти жалобы? Либералы без труда вводят в заблуждение общественное мнение… Никогда заключенные не содержались в столь прекрасных условиях… Да, так вот… Одним словом, существуют две совершенно разные концепции.

Дверь отворилась. Вошел человек низенького роста, с уже заметной лысиной, в модных башмаках, в модном костюме, чистый, розовый, пухлый, с крупным носом, невероятно живыми, но ничего не выражающими глазами, ярким ртом и большими ушами. Кряканье его башмаков во время ходьбы напоминало голоса настоящих уток.

– Мэтр Котантэн, ваш адвокат, – объявил мой друг Луи.

– Котантэн де ла Лурдевиль, – внес поправку мой любезный защитник. – Забавная история, как мне кажется! Приступим к делу без предисловий, если не возражаете. В сутках всего двадцать четыре часа. Я освобождаю вас от необходимости утверждать, что вы невиновны… и делать прочие банальные заявления. Да, так вот… Есть у вас алиби?

Я открыл рот, чтобы ответить, но адвокат остановил меня доброжелательным жестом:

– Алиби – это латинское слово, которое означает «в другом месте». У каждого из вас всегда есть алиби; так взглянем же на ваше – или на ваши.

– Я провел ночь дома, – вставил я, пока он переводил дыхание.

Он осмотрел мое одеяло, смахнул с него пыль тремя ударами тросточки и уселся на моей кровати.

– Шутник!.. – прошептал он. – Экий тихий и скромный молодой человек!.. А кто докажет, что вы провели ночь дома?

– Пусть обвинение докажет обратное, так я думаю.

Он надул щеки и поправил очки изящным движением пальца. Поначалу я и не заметил его очков, настолько они сливались с его лицом.

– Шутник! Шутник! – повторил он. – Все они одинаковы! И у каждого – «Свод законов» под подушкой!.. Что касается обвинения, то оно чувствует себя отлично, вы понимаете? Будь я присяжным заседателем – осудил бы вас с закрытыми глазами.

– Если таково ваше мнение… – начал я.

– Мой мальчик, – прервал он меня, – адвокат обязан выполнять свой священный долг. Защищает вдов, опекает сирот. Ясно? Да, так вот. Будем рассуждать здраво. Вы молоды – так нет ли во всем городе какой-нибудь симпатичной дамы, которая была бы или могла бы быть вашей подругой и у которой вы, возможно, провели ту ночь?

– Нет, – ответил я просто.

Я счел непристойным говорить этому толстому коротышке о той любви, которую я питаю к тебе.

– Вот так Нравы! – проворчал он. – И это в ваши-то годы!

Затем, перейдя на назидательный тон, который очень ему подходил, он продолжал:

– Итак, у этой прекрасной, милой госпожи Мэйнотт появилось, значит, большое желание стать важной дамой?

– Господин Котантэн де ла Лурдевиль, – сухо произнес я, – речь здесь идет только обо мне. Поймите наконец, что я честный человек! И я не желаю, чтобы моя защита строилась на поддельных алиби и других сомнительных доказательствах. Я хочу опираться на правду, и только на правду.

Он покровительственно кивнул мне и ответил:

– Ну хорошо, мой славный мальчик, будем откровенны. Я совсем не против послушать, какой способ защиты вы предпочитаете.

Я рассуждаю сейчас о вещах, от которых был очень далек. Затворничество создает философов. Вчера я еще не ощущал четкой грани между Провидением и судьбой. Сегодня судьба страшит меня, Жюли, и я простираю руки к Провидению, потому что, хотя мы с тобой и разделены пространством и роковой ошибкой, Провидение объединяет нас, держа в своей вечной власти.

И все-таки я все больше убеждаюсь, что мне уготована ужасная судьба. Угроза, нависшая над нами из-за этого мерзкого преступления, гнетет меня постоянно. Еще ребенком я вздрагивал при виде тюрьмы, а из всех рассказов моего отца мне больше всего запомнилась история моего двоюродного дедушки по материнской линии Мартина Пьетри, который умер на эшафоте в Бастии, призывая Бога в свидетели своей невиновности. После гибели этого несчастного у дряхлого, полусумасшедшего каноника нашли священный сосуд из сартэнской церкви, в похищении которого был обвинен мой двоюродный дед.

Ты была совсем молода и тем не менее должна помнить благородную седую голову защитника бедняков Жана-Мари Маддалэна. Мой защитник господин Котантэн мало походит на Жана-Мари Маддалэна, но он все же не лишен здравого смысла: просто мой адвокат – совершенно ничтожный человек.

Мог ли я не поделиться с ним своей мыслью? Я поведал ее ему – и стенам своей тюрьмы. Он слушал меня, не проявляя особого нетерпения, что-то время от времени напевая себе под нос и одновременно чистя ногти уголком визитной карточки.

– Все это никуда не годится! – спокойно произнес он в ответ. – Лучше сослаться на временное помрачение рассудка.

Но я не сумасшедший! – вскричал я.

Черт возьми! История с боевой рукавицей убедительно свидетельствует об обратном, мой мальчик. Но ваша версия с призраком, который действовал вместо вас, возлагая на вас всю вину, заслуживает внимания. В общем, наши дела не так уж и плохи; из всего сказанного надо извлечь пользу. Это чертовски оригинально! А красавица Мэйнотт добавляет истории очаровательной пикантности… Да, так вот…

Он вскочил, потирая руки; я думаю, что наш разговор произвел на него сильное впечатление.

23 июля. «Да, так вот» только что вернулся. Слушание дел в суде начнется в среду. Он полагает, что моя версия достойна романа. Но, добавляет он, версия – это не речь адвоката. Для речи адвоката нужны надежные доказательства и проверенные факты. Да, так вот!

Он страстно завидует прокурору и сам бы с удовольствием произнес обвинительную речь. Но его удел – защита.

Я не знаю, почему приближение суда вселяет в меня необычайную веру. Каждый вечер я засыпаю, думая о присяжных. Присяжные заседатели выбираются из числа лучших людей города. Какой это замечательный институт! Я увижу тебя, Жюли.

25 июля. Господин Котантэн де ла Лурдевиль уже в течение десяти лет пытается поступить на службу в судебное ведомство. Он признался мне, что несправедливая позиция властей в конце концов заставит его перейти в оппозицию. Он показал мне список присяжных заседателей – для возможных отводов. По-моему, состав присяжных замечательный; все они честные люди, большинство из них коммерсанты. Я не вижу оснований для каких-либо отводов.

Создается впечатление, что мой сосед-убийца обрабатывает стену, которая отделяет его камеру от моей. В результате слышимость между нашими камерами стала гораздо лучше, и до меня доносится теперь его пение. Его адвокатом является господин Котантэн де ла Лурдевиль. И у моего соседа есть алиби.

28 июля, среда. Слушания начались.

Господин Котантэн ко мне не пришел, он защищает моего соседа. Его делом открывается судебная сессия. У меня лихорадка. Мое дело слушается седьмым, значит, это будет 8 или 9 августа.

Шесть часов вечера. Вернулся мой сосед. Он поет.

29 июля, вечер. Соседу вынесен смертный приговор.

1 августа. Прошедшей ночью он работал дольше и интенсивнее обычного. На что он надеется? В тюрьме есть специальная камера для приговоренных к смертной казни.

Господин Котантэн пришел мне рассказать, что очень удачно вел в суде защиту кабатчика Ламбэра. Теперь адвокат намерен подать апелляционную жалобу. Я чувствую себя все более подавленным, и когда вижу тебя, Жюли, ты уже не улыбаешься.

Я передал Луи письма для тебя. Они адресованы в Лондон, и ты их не получишь, но нужно отвести подозрения. Уже не раз он спрашивал меня, что я делаю со своей бумагой. Когда же ты, моя любимая жена, сможешь оросить слезами мое настоящее письмо?

Я делаю все возможное, чтобы оно не было слишком печальным. Ах, какое счастье было бы, если бы они меня оправдали!

4 августа. Я остался один! У Луи отпуск, а этот человек мне – почти друг. Господин Ролан больше мною не занимается. Почему я так привязался к нему? И, наконец, господин Котантэн не появлялся уже три дня. Я остался один. Я слушаю этого смертника, который работает и поет. Временами мне кажется, что он точит камень своими ногтями: настолько глух звук, долетающий до меня. Должен ли я донести на своего соседа? Есть ли у меня на это право? Не знаю…

Этой ночью я видел тебя, освещенную лучом солнца, который прорвался сквозь ветви деревьев там, в Бургебюсе. Наша горькая последняя трапеза! Что делает ее прекраснее: твоя улыбка или твои слезы?

Я неизменно с тобой, но перо выпадает у меня из рук. Печаль моя слишком велика.

6 августа.

– Больше бодрости! – сказал мне господин Котантэн. – У меня есть веские аргументы. Да, так вот! Кое для кого это станет большой неожиданностью. Они отталкивают от судебного ведомства по-настоящему талантливых людей. Но они нас еще узнают!

Мне хотелось познакомиться с этими знаменитыми аргументами, которые он нашел. Невозможно! Я поинтересовался также судьбой своего соседа. Его оставят в той же камере, где он находится сейчас, до тех пор, пока не будет получен ответ на кассационную жалобу адвоката. Завтра начнется суд надо мной. Больше бодрости!

7 августа. Я выхожу из зала суда. Моя болезнь уже позади. Все прошло так, как я и предвидел, строго, точно. Обвинительное заключение звучит ужасающе, несмотря на достаточно умеренный тон. Но именно в обвинении прекрасно вырисовывается образ человека, незнакомца, демона, который избрал меня козлом отпущения, чтобы ввести в заблуждение правосудие. О, здесь чувствуется опытная рука! Мастерская работа! Я говорю, что вижу его. Вот он, у меня перед глазами, я слежу за ним, я касаюсь его. Мне понятна каждая его хитрость. И я не представляю себе, как это нагромождение лжи может не стать очевидным для всех. Однако происходит нечто обратное. Веры в демона больше нет. Ведь я уже здесь, в руках правосудия, и к чему искать кого-то еще? Он влез в мою шкуру – я не могу по-другому выразить свою мысль – и в моем обличье совершил свое преступление. Он далеко, а я тут. И все видят лишь меня.

Я сын этой угрюмой земли, где месть является религией. Странная вещь: никогда мысль о мести не приходила мне в голову. Там, на Корсике, я носил оружие для того, чтобы не дать тебя в обиду. Для твоей защиты я не задумываясь совершил бы убийство, глубоко уверенный, что имею на это право; но опасность проходит, и ненависть моя испаряется.

Однажды вечером, недели две тому назад, у меня вдруг сильно заколотилось сердце. Как бы это сказать? Волнение, которое меня охватило, было жгучим, острым и напомнило мне первые муки любви. Тут, как и там, тоже были тревога и страсть. Возникшая у меня мысль, навязчивая идея, открыла мне врага, готовящего нашу гибель. Я колебался, прежде чем сравнить свою ненависть со своей любовью. Но дело в том, что вся моя любовь заключена теперь в темницу моей ненависти. Ведь этот человек оторвал меня от тебя.

То, что я называю своей идеей, Жюли, это чувство мести – наше, корсиканское. Оно меня захватило; оно не выросло с момента своего возникновения, потому что сразу же заполнило все мое сердце, А сердце мое чересчур мало, чтобы вместить две страсти; его хватало лишь на любовь к тебе – и ты одна заняла все его целиком. Теперь же любовь моя пропиталась ненавистью – будто два вина смешались в одном сосуде. И ради тебя одной я собственным судом судил виновника всех наших бед – и вынес ему обвинительный приговор. Завтра или через двадцать лет, но приговор этот будет приведен в исполнение.

Я стану искать негодяя, я найду его, я его уничтожу.

8 августа. Они дали показания против меня. Никто из них не солгал. Полицейский комиссар господин Шварц сказал, что видел нас в одиннадцать часов вечера; фонарщик папаша Бертран поведал о встрече на скамейке; сам господин Банселль – о, видела бы ты, на сколько лет смогли состарить человека переживания нескольких дней! Господин Банселль, которого я с трудом узнал – так изменился он после постигшего его несчастья – передал наш разговор о боевой рукавице.

Боевая рукавица, представь себе, находится в зале суда, и каждый хочет ее рассмотреть; она является одним из вещественных доказательств. Присутствующие указывают на нее пальцами и перешептываются. Это загадочная и любопытная деталь дела. Слышатся тихие голоса:

– Дьявольское изобретение! Давно уже суд присяжных не рассматривал такого волнующего преступления!

И я тоже смотрю на рукавицу. Она ведь была частью нашего небольшого состояния; именно с ее помощью могли осуществиться твои мечты о Париже…

Желающих попасть в зал так много, что они берут двери штурмом. Сегодня утром аудитория вздрогнула и готова была зааплодировать, когда господин Банселль произнес своим изменившимся, слабым голосом:

– Возможно, я сам подсказал ему идею воспользоваться боевой рукавицей, я предложил ему за нее тысячу экю, потому что у меня возникло какое-то предчувствие. И опять-таки я показал ему четыреста тысяч франков, которые находились в моем ящике!

Прежде господин Банселль был гордым; после его падения жители Кана отнеслись к нему сурово. Но суд присяжных – это спектакль. Там проливаются крокодиловы слезы. Председатель вынужден был вмешаться, чтобы прервать поток проклятий, который со всех сторон изливался на мою голову. Госпожа Банселль была в зале вместе с мужем. Она беременна. Раньше она к тебе хорошо относилась и заявила об этом. Тебя прокляли.

Тебя, Жюли! Я сказал тебе, что этот человек заслуживает смерти.

Допросили пятьдесят два свидетеля. У каждого было свое слово правды, и все они показали против меня. Вот пример: галантерейщик, живущий напротив Банселля, заявил, что накануне преступления видел, как я внимательно рассматривал окно, через которое грабитель проник потом в дом. Речь шла об окне будуара госпожи Банселль; ее муж в тот день просил меня подыскать витраж для украшения этого окна.

Я так и ответил. Присутствующие улыбками выразили свое восхищение. Меня считают ловким жуликом!

9 августа. Сегодня я прошел по всем кругам ада. Я прослушал обвинительную речь прокурора и речь моего защитника. Обвинительная речь произвела большое впечатление на присяжных, мнение которых, по-моему, уже определилось. Прокурор так искусно сгруппировал свои доказательства, что моя виновность не вызывает сомнений; я погиб, я это знаю; мои надежды находятся теперь за пределами дворца правосудия.

Господин Котантэн блеснул красноречием. Меня может спасти только чудо.

10 августа, вечер. Сегодня утром Луи сообщил мне, что кассационная жалоба по делу моего соседа отклонена.

В четыре часа мне был вынесен приговор. Что сказать? Все это похоже на кошмарный сон. Я осужден на двадцать лет каторжных работ.

Сейчас семь часов вечера. Уже два часа, как я вернулся в камеру, и вот пытаюсь писать эти строки.

Мешает мне отнюдь не страдание. Сегодня я мучаюсь не более, чем вчера. Однако я чувствую себя, словно в страшном сне. Мне мерещится, будто между мною и тобой кто-то есть. Если бы я сходил с ума, то только от мысли, что наш враг тебя любит.

Как бы все тогда прояснилось!..»

Это были последние слова, написанные узником. Перо застыло в неподвижности над листом бумаги. Чернила успели высохнуть.

Андре Мэйнотт, бледный, похудевший, подавленный, уронил голову на руки. Его горящие глаза были устремлены в пространство. Свет заходящего солнца, который проникал сверху через окно, падал на его спутанные, черные как смоль волосы.

Доносившиеся в камеру звуки города смешивались с шумом ветра, игравшего в листве дальних тополей. Больше ничего не было слышно. Однако через неравные промежутки времени до узника долетало глухое бормотанье, потом монотонное, хриплое пение, которое сопровождалось скрежетом какого-то инструмента о камень.

Скрежет слышался так близко, что взгляд несведущего человека невольно обратился бы к той части стены, которая была напротив окна; так близко, что при внимательном осмотре этой стены можно было лишь удивиться, почему крупный каменный блок еще цел.

Андре Мэйнотт не слышал ни шума, доносившегося снаружи, ни скрежета, раздававшегося за стеной. Молодой человек был поглощен своими мыслями. Дважды он макал перо в чернильницу, и оба раза чернила высыхали.

Часы на башне дворца правосудия пробили восемь. Андре Мэйнотт глубоко вздохнул и опустил перо.

– Я сказал все! – тихо произнес он.

Затем с усталым видом он опустился на свое убогое ложе. Последние несколько дней состарили его на десять лет.

Он лежал в одежде на своей кровати, не смыкая глаз и тупо уставившись в пространство.

Пробило девять часов вечера; потом – десять; наступила темная ночь. Не изменив позы, Андре Мэйнотт заснул… Если бы не слабое дыхание, молодого человека можно было бы принять за покойника.

В одиннадцать часов надзиратель открыл дверь и вошел в камеру. Андре Мэйнотт не пробудился.

Надзиратель улыбнулся и сказал:

– Зато у его женушки теперь – двадцать тысяч ливров дохода!

Звук, доносившийся из-за стены, стих за несколько минут до появления надзирателя и возобновился вскоре после его ухода. Но пения больше не слышалось.

Казалось, работавший трудился с подъемом.

Через окно в камеру упала полоска лунного света, сначала – косая и тонкая, словно лезвие ножа; затем она немного сместилась, и на противоположную стену легла четкая тень решетки.

Решетка состояла из пяти прутьев, двух горизонтальных и трех вертикальных. Это были старые добрые прутья со следами подпиливания и острыми заусенцами, способными поранить руки того, кто попытался бы сорвать их с места.

Полоска света скользила вниз по стене, одновременно смещаясь в сторону, поскольку по небосклону поднималась полная луна. Несколько минут слабое сияние озаряло бледный лоб Андре Мэйнотта.

Этот человек был молод и красив, и Жюли еще сильнее полюбила бы его теперь, в часы тяжких страданий. Все благородство его души отражалось в чертах его лица.

Нет, он сказал не все. Он не упомянул о том, что представляли собой хваленые аргументы его адвоката. Затронув ряд вопросов… да, так вот… господин Котантэн неожиданно перешел к теме, злободневной во всей Нормандии и за ее пределами: хитростям банкротов. Суть аргументов адвоката заключалась в утверждении, что господин Банселль оказался зажатым между наступлением срока крупных выплат и пустой кассой. В свое время господин Банселль прохладно отнесся к просьбе Котан-тэна о предоставлении кредита, который помог бы последнему заключить выгодный брак. Котантэн обиды не забыл. Случается, что лица, застраховавшие свое имущество, поджигают собственные дома, чтобы получить страховку. А господин Банселль очистил собственную кассу! Да, так вот! Это же совершенно очевидно! Что ж, подобное коварство вовсе не является неожиданным. Ведь Котантэну, в конце концов, нужно было спасти человека…

Андре Мэйнотт поднялся и заявил, что четыреста тысяч франков находились в кассе банкира. Он видел их собственными глазами.

Котантэн предусмотрел и такой поворот событий – и тут же выложил следующий аргумент; кто-то выразил потом сущность его речи одним словом – комедия.

Так вот, если недоверие – этот дорогой товар – отсутствует почему-либо на рынке тех мест, где вы пребываете, отправляйтесь в Нормандию. По собственному выражению господина Котантэна де ла Лурдевиля, аргумент не сработал.

Все сошлись на том, что адвокат и обвиняемый – два ловких молодчика – попросту сговорились!

Впрочем, публика была им признательная за искусно разыгранный спектакль.

Но когда в конце своей речи нижненормандский адвокат, дойдя до необходимой эмоциональной кульминации, представил своего клиента невинным ягненком, находящимся под каблуком у честолюбивой и порочной женщины, Андре Мэйнотт с такой яростью заставил его замолчать, что все в зале – от зрителей до присяжных заседателей – содрогнулись. Таким образом провалился и другой аргумент. Андре Мэйнотт не был ребенком, которого можно к чему-то принудить. В коридоре господин Котантэн воскликнул:

– Пожелай он этого, я бы его спас! И без алиби. Да, так вот!

Андре Мэйнотт отомстил за свою оскорбленную жену.

Полоска лунного света, скользнувшая по его лицу, упала теперь как раз на ту часть стены, откуда доносился таинственный скрежет. И большой квадратный камень, озаренный сиянием луны, словно бы зашевелился; казалось, пазы вокруг него становятся все глубже. Эту иллюзию усиливал звук неведомой работы. Человек за стеной перестал скрести; он принялся наносить удары. И каждый удар сдвигал камень с места.

Было ли это только иллюзией? На плиты пола посыпался песок, начали падать кусочки цемента. Камень пришел в движение, пол побелел. Камень сдвинулся с места; это уже была не иллюзия; затем камень ушел вглубь стены, открыв неожиданно широкую черную дыру.

И тотчас же бодрый голос воскликнул:

– Привет тебе, луна! Я рассчитал точно; вот мы и на свободе!