"Число зверя" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)

5

Пожалуй, редко кто из гостей, волновавшихся и спешивших на важный прием к достойной Евдокии Савельевне Зыбкиной, кроме самой хозяйки, да и то приблизительно и смутно, догадывался, ради чего заполыхал весь красочный сыр бор, отчего пошли тайные волны не только по Москве — чуть ли не по всему обширному государству, но какое до этого дело простому человеку?

У очаровательной Ксении Дубовицкой глубокой, предгрозовой синевы глаза, ей около тридцати, и если кто нибудь из многочисленных и восторженных ее поклонников, целуя ей руку, скажет, что она выглядит как семнадцатилетняя роза, она лишь улыбнется, шутливо погрозит пальчиком и сразу станет еще моложе, и это можно истолковать как душе заблагорассудится — ей все легко прощается даже соперницами. Ксения говорит с легким придыханием, отчего у мужчин тотчас возникает к ней тайный интерес как к натуре глубокой и страстной, а у женщин возрастает инстинкт самозащиты, говорящий им о необходимости отступить в данный момент в тень, — с Ксенией, становившейся в порывах вдохновения беспощадной в своей неотразимости, вступать в состязание было бы просто глупо, здесь можно было только проиграть.

О Ксении Васильевне Дубовицкой, талантливейшей актрисе прославленного Академического театра, давно переросшего все государственные и любые иные границы, говорили охотно и много; говорили подчас самое невероятное, о чем мало мальски нормальные и здоровые люди не хотели и слушать. И здесь во всем был виноват прежде всего ее недюжинный талант, ведущий ее через театральные склоки и хитросплетения выше и выше, от успеха к успеху, от восторга к обожанию и преклонению. За ней чувствовалась глубокая, влекущая и дразнящая тайна — увидев ее хоть однажды на сцене, о ней начинали мечтать и прыщеватый юнец, и почтенный седовласый муж, давно погруженный своим возрастом в спокойное и мудрое равнодушие к женским чарам и прелестям; с ним вдруг случалось нечто необыкновенное, повергающее в прах любые законы биологии и морали; и вот такой солидный, увенчанный лаврами жизни человек, достигший на своем поприще иногда запредельных высот даже на правительственном, а то и того выше, на партийном уровне, начинал сходить с ума. Весь состав его крови превращался в бурлящий поток и порыв, он начинал беспочвенно и страстно мечтать, безрассудно распалялся до самых фантастических видений, всеми правдами и неправдами старался добыть адрес своей страсти, посылал ей письма, цветы, подарки, иногда баснословной ценности. А что уж говорить о зрелых, полных сил мужчинах, водящихся в столице в изобилии и даже в избытке? Тут можно было только беспомощно развести руками.

Все поступавшее и по почте, и с курьерами старая няня Ксении, ее самая доверенная советчица и домоуправительница Устинья Прохоровна подслеповато и равнодушно складывала в общую кучу в темной просторной кладовке; время от времени, обычно в те редкие часы, когда сама Ксения была свободна и дома, на нее снисходило вдохновение, она звала Устиныо Прохоровну, и они вдвоем начинали разбирать завалы в кладовой, сортировали накопившееся иногда за три четыре месяца, вслух читали наиболее страстные, сумасшедшие признания в любви. Бывало, что из какой нибудь невзрачной коробочки, вместе с запиской с отчаянной мольбой о взаимности или хотя бы о коротком ответе, выпадала безделица вроде старинного алмазного браслета или изумрудного кулона с золотой или платиновой цепочкой; встречались камеи и кольца дивной работы, попадалась и финифть, и даже китайский фарфор, и лаковые миниатюры. Однажды в тяжелом, объемистом пакете, который Устинья Прохоровна распаковывала с кряхтением и долго переворачивала и ворчала, они обнаружили украшенную драгоценными каменьями и старинным червонным золотом Библию и записку со смиренной просьбой найти такую то страницу и прочитать. Решив удовлетворить скромную просьбу щедрого незнакомца, неведомого им профессора Клиничева Всеволода Всеволодовича, прилагавшего к подарку и свой телефон, они весь вечер читали «Песню песней» премудрого и любвеобильного Соломона, и сама Ксения настолько увлеклась, что к седьмой песне, особо отмеченной щедрым поклонником, даже постаралась подобрать мотив и на разные лады пропела: «…округление бедер твоих как ожерелье, а живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино… и мандрагоры уже пустили благовоние, и у дверей наших всякие превосходные плоды, новые и старые…»

Несмотря на солидный возраст, женщина весьма возбудимая и эмоциональная, Устинья Прохоровна вскоре стала подтягивать, безбожно фальшивя, а затем долго допытывалась у Ксении о неведомых мандрагорах.

— Надо же, в животе одно вино, — говорила она, осуждающе качая головой. — Видать, пьяница и распутник писал… мандрагоры тебе какие то…

— Ах, баба Устя, — неожиданно грустно вздохнула Ксения. — Хранительница ты моя родная… Мандрагоры… не знаю, к сожалению, не встречались! Очевидно, нечто ароматное и возбуждающее. И все таки лучше молодое и новое, чем старое и давно приевшееся. Премудрый Соломон споткнулся здесь на левую ногу…

Пристально и долго поглядев поверх очков, Устинья Прохоровна тоже вздохнула, как то сникла и долго поправляла большой седой пучок на голове.

— Ах, Ксюшка, Ксюшка! — сказала она просто и сожалеюще. — Мужа тебе надо. Доброго русского мужика, а не заморского мандрагору! Хоть ты и великая, и трагическая, как брешут газетки, а я тебя лучше знаю. Вон, говорят, тебе скоро самую народную пришпилят, ну, и что? Бабье то в себе никуда не денешь, бабье то в тебе тоскует, гложет душу и вопиет отчаянно! Дай, дай — требует! Слышишь? Тут одноразовой пайкой не насытишься, тут надо, чтоб под ногой земля была и сегодня, и завтра, днем тебе и ночью чтоб была! Чтоб в любой час припасть к ней и забыться, успокоиться, затрепетать от ее тяжести! А то ведь этот козел Задунайский не отстанет, я все на него гляжу в телевизор, гадаю… Такие цыганистые мужички злопамятные, коли что — со свету сживет, роли ты у него хорошей не получишь. У у, знаю я таких! А чего он, старый шибздик, добивается от тебя? Одного! Сама знаешь чего! Сколько уже от его выкрутасов плакала? На той неделе даже из театра надумала уходить…

— Ну, баба Устя, тут ты ошибаешься, — сказала Ксения, неожиданно встрепенулась, и глаза ее холодно сверкнули. — Тут совсем другой коленкор… Да мы еще и посмотрим, кто на ком крест поставит! Ну что ты такое говоришь? — сердито добавила она, тут же словно запнулась, полыхнула глазами, опомнилась и опала, изображая некое милое смущение, хотя проницательную старую женщину провести было невозможно. Устинья Прохоровна сама безошибочно определяла момент, когда нужно было поверить и подыграть, а когда и рассердиться, и сейчас она сочла нужным верить и сочувствовать; последнее время она никак не могла разгадать, чем так серьезно встревожена ее питомица, что с ней происходит, что от нее скрывает, и томилась от неизвестности.

И она не ошиблась. Ксения, что то напевая вполголоса, подошла к своему письменному столу красного дерева, с множеством ящичков и на самой столешнице, и в боковых тумбочках, отделанных нежнейшей финифтью и медными запорами и ручками; стол стоял тут же в гостиной, в просторном фонаре, отделенном от общего пространства комнаты бамбуковой занавеской от потолка до пола. Нерешительно, явно поколебавшись, Ксения села к столу и некоторое время напряженно, хотя и с отсутствующим лицом, думала, затем, притронувшись к одному из внутренних, потаенных углублений в верхнем правом ящичке, надавила и повернула еле заметный выступ, глубоко утопив его в гнезде. Послышался нежный мелодичный звон — потайной механизм в чреве стола сыграл три такта «Венского вальса», и в руках у Ксении оказалась небольшая, слоновой кости, отделанная перламутром шкатулка. Она выскользнула откуда то из под столешницы, из тайничка, и Ксения стала задумчиво перебирать ее содержимое. Здесь было сапфировое, старой работы, ожерелье, отделанное алмазами и платиной, браслет с тремя крупными бриллиантами в россыпи изумрудов, несколько старинных перстней, все с теми же дорогими и редкими по красоте и величине камнями, и уникальная брошь с крупным, темным, почти черной воды бриллиантом в магическом узоре плодородия, выложенном, в свою очередь, из девяноста девяти бриллиантов чистейшей голубизны и прозрачности, прочно втиснутых в платиновые гнезда, и тридцати трех сапфиров, придающих величественной, холодной жизни бриллианта мистическую и таинственную силу прорицания.

Стоило повернуть брошь под определенным углом и присмотреться, как тотчас таинственный узор оживал и превращался в движущихся по кругу солнца змей, магическим и безжалостным сапфировым блеском наполнялись их глаза. Именно эта безделка, способная свести с ума любого знатока и собирателя редкостей, невольно притягивала взгляд Ксении, она время от времени откладывала ее, занимаясь другими вещицами, но всякий раз, словно спохватываясь, обращала глаза к загадочному узору броши — она любила ее и тайно боялась. Чутье подсказывало ей, что в этом глубоком, внутренне беспокойном, постоянно играющем своим особым светом узоре заключена и ее судьба. Она могла всматриваться в завораживающую игру дорогих камней бесконечно, приходя почти в сомнамбулическое состояние, в ней зарождался и всю ее захватывал особый мотив, она погружалась в свою внутреннюю жизнь, она ощущала мистическую тайну черного камня, напоминавшего и величиной, и формой пристальное человеческое око, — поворачивая брошь на уровне своих глаз, она как бы оживляла драгоценный узор. Змеи начинали двигаться вокруг провального черного центра своего гнезда, прорисовывались головы, вспыхивали, мерцали глаза, и тогда возникало всегда одно и то же видение. Раскаленная каменистая пустыня, укромный древний замок, вырубленный из вершины гранитной горы, одиноко возвышающейся над необозримыми разливами раскаленных песков, уходящих застывшими волнами до самых горизонтов и дальше, в глубь вселенной…

Глаза Ксении тускнели, зрачки исчезали, в такие моменты старуха няня пугалась и не решалась подать голос, окликнуть — она начинала читать «Отче наш», а в душе проклинать злосчастные царские игрушки, и отяжелялась почти непреодолимым желанием когда нибудь изничтожить в прах эту вредную для человеческого здоровья, блескучую и бесполезную нечисть.

И сейчас, распаляя себя все больше, Устинья Прохоровна затаилась, присев на низенькую скамеечку возле туалетного столика с большими, подвижными крыльями зеркал. В такие острые моменты она никогда не оставляла свою любимицу, хотя и не мешала ей, ничем не выдавала своего присутствия и даже дыхание старалась сдерживать.

И старуха угадала, момент подходил самый нехороший. Ксения, после некоторого колебания, взяла проклятую брошь, поднесла ее к глазам и стала еле заметно поворачивать; установив брошь в нужной плоскости, улавливая одной ей известное положение, она замерла, по нелестному и жалостливому определению самой Устиньи Прохоровны, застыла поганым идолищем и истуканом. Несколько раз перекрестившись, старуха зашевелила острыми, подсохшими губами.

— Отче наш, иже еси на небеси… не введи нас в искушение… избави нас от лукавого… хлеб наш насущный дай нам днесь… Пресвятая матерь Богородица Дева, смилуйся! Что за поруха с моей касаткой, с моей белорыбицей ненаглядной? Отче наш, всемилостивейший и всемогущий, смилуйся! Божья матерь, Дева святая и непорочная! Перед твоим светлым ликом повергаю горе свое, помоги, пречистая, не дай пропасть невинной душе! Смилуйся! Заступись, преблаженная!

Ничего вокруг не замечая, Ксения встала и, неся перед собой брошь в вытянутой руке, подошла к окну. Самоцветы вспыхнули, заиграли, словно неслышный и невидимый ветер стал раздувать у нее на ладошке чудный огонь. Взгляд Ксении отяжелел…

Камни перешли к ней от матери, обыкновенной советской служащей, ради заработка освоившей машинопись и стенографию. С камнями была связана какая то почти фантастическая история, втянувшая в своеобразный водоворот бесчисленное количество людей и в самой России, и за ее пределами, от самых высших особ царской фамилии до безымянных людских масс, ничего, кроме тяжкой, изнурительной работы на полях, в шахтах и на заводах, не знавших. Странную древнюю брошь можно было носить и вместо кулона — для этого имелась массивная, искусной старинной работы золотая цепочка, хранившаяся в той же шкатулке, но Ксения никогда в своей жизни так и не решилась надеть загадочную вещицу, даже примерить, будучи наедине с собой перед зеркалом; ее всякий раз удерживало от этого странное ощущение на себе чьего то постороннего взгляда… Может быть, именно поэтому она не любила вспоминать о последних днях матери и о своем обещании никогда не расставаться с загадочными камнями, данное умирающей только под влиянием момента, когда близкий и родной человек навсегда уходит, и ты не можешь остановить его и только вынужден беспомощно и обреченно ждать последней минуты. Впрочем, легенды и есть легенды, хотя они ведь тоже не возникают из ничего — человек всегда был загадкой и тайной и навсегда таким останется. И подобные камни вечно привлекали его, в них тоже заключены древние и непостижимые тайны, некий зов космоса, зачатия, а затем и завершения.

Ощутив на себе тревожный взгляд няни, Ксения усилием воли остановила себя и порывисто повернулась.

— Ах, баба Устя, баба Устя! — пожаловалась она непривычно тусклым голосом. — Лучше ничего не спрашивай… Знаю, знаю, родная моя, нехорошо, нечего тебе сказать… да, да, ты лучше и не спрашивай…

— Отчего же и не спросить? — не согласилась Устинья Прохоровна. — Кой здесь грех? Как же так? Две женщины, две бабы живут душа в душу, и чтоб одна от другой таилась? Такого и в целом свете не может быть! Верно, крепенько зацепило то, вконец, как следует зацепило, а, Ксенюшка? Уж не сопля, как в прошлом разу, студентик прыщеватый, а солидный мужчина, а? Вот и правильно, правильно, бабе такого и нужно, хозяйственного, годков на десять постарше, чтоб толк знал, да чтоб отгулялся, остепенился. В сорок лет мужик спелый…

— Баба Устя, баба Устя, — то ли плача, то ли смеясь, попыталась остановить ее Ксения. — Что ты такое говоришь? Какой такой мужчина, какой мужик? Какая из меня жена? Милая моя баба Устя, я товар штучный, редкостный, как те мандрагоры, на большого любителя или страстного коллекционера. На такую женушку далеко не всякий польстится. Я порочная и несчастная женщина, я тебе как матери родной признаюсь… Только ты уж никому, ради всех святых, ни ни! И меня больше не терзай… договорились?

Старуха согласно и успокоительно перекрестилась, а сама Ксения с каким то смутным чувством ужаса и обреченности сложила свои сокровища обратно в шкатулку, сунула ее в стол, и в следующее мгновение от них не осталось и следа. Секретный механизм втянул их в потаенное чрево хитроумного хранилища, все детали, планочки и выступы встали на место, вновь прозвучало несколько нежнейших тактов «Венского вальса», и богатое воображение хозяйки превратило привычный изящный дамский стол в некое живое существо, приземистое и себе на уме, с плутоватыми глазками, все видящими и понимающими и даже как то прощающе подмигнувшими.

Устинья Прохоровна, хоть и отвергавшая любой дражимент, как она любила говорить, мешавший, по ее твердому мнению и убеждению, устроить ее питомице личную жизнь, почувствовала что то новое и необычное и не стала вдаваться в тонкости; она и здесь тотчас уловила у Ксении элемент игры, прежде всего с самой собою, что случалось в последнее время не так уж и редко, дала происходящему хоть и грубоватое, зато безошибочное определение, и вновь завела старую пластинку.

— Знаешь, Ксюша, себя не обманешь, — сказала она, стараясь все же говорить помягче, но достаточно прямо. — Во все времена баба, хоть на какой высоте, одинакова — хочется ей мужа хорошего да видного, да чтоб высоко, на зависть всему миру, летал, был бы защитник да заступник, чтоб за ним как за каменной горой. Правда, редко кому такое счастье и во сне привидится! У тебя не та судьба, твоя доля другая. Вот тебе мой совет: такого тебе под свой дикий норов не сыскать не только в Москве, по всем вашим заграницам не сыскать. Ты сама над собою мужик, — смирись, сиротиночка моя! Вот любит тебя этот Костя трубач, сколько одних букетов перетаскал, целое богатство! Вот и сходись с ним, он бы с тебя пылинки сдувал, молился бы на тебя от зари до зари. Человек, видать, при достатке и мужчина видный, в твоих правилах, в самый раз — всего на пять лет тебя постарше. Господи, какого еще рожна тебе надо?

— Баба Устя, ты с ума сошла! Костя! Трубач! — встрепенулась заслушавшаяся было и глубоко ушедшая в себя Ксения. — Да он же торгаш! Его и в Москве почти не бывает, мотается по всему свету! Приедет, поиграет на своей трубе, как ты говоришь, и был таков, опять Африка или Америка.

— Так что же, что же? — не захотела сдаваться Устинья Прохоровна. — Может, он от неустроенности сердечной мается, может, он…

— Хорошо, баба Устя, поговорили, и будет, — оборвала Ксения, в одно мгновение меняясь и из растерянной, не знающей, что сказать и на что решиться простушки превращаясь в обольстительную, царственно недоступную красавицу. Устинья Прохоровна замолчала на полуслове и внутренне охнула, старые глаза ее еще больше обесцветились и сделались откровенно страдающими, почти больными.

В ответном порыве Ксения быстро шагнула к ней, опустилась на колени и уткнулась горячей головой ей в живот.

— Не надо, баба Устя, такой уж у меня рок. Сцена, сцена — вот моя судьба, мое проклятье, мой Бог, мой Молох, моя мука и счастье, и я ничего не могу поделать… Вот моя жизнь, другой мне не надо, впрочем, другой и не будет.

— Значит, решила? — почти горестно спросила Устинья Прохоровна, не слушая ее завиральные рассуждения. — Опять поедешь?

— Поеду, — слегка запнувшись, подтвердила Ксения. — Что мне остается еще? Давай одеваться, через полчаса я должна быть готова. Пожалуй, я выберу зеленовато дымчатое платье, бежевый шарф. Платье не слишком открытое, хорошо… Короткую шубку, в машину легче садиться. Никаких украшений, Зыбкину не переплюнешь, это еще та ткачиха. Только один золотой с алмазами крест, да, да, пусть полюбуются, больше ничего.

— С ума сошла совсем, — оторопела Устинья Прохоровна. — Они же все безбожники, они тебя еще в Сибирь упекут.

— Вот и хорошо, в Сибирь, — улыбнулась Ксения, начиная собираться, натягивая на себя давно уже приготовленные колготки и сильно выпрямляя то одну, то другую ногу, чтобы получше рассмотреть, и тут же быстро поднимая голову. — Постой, постой, да ты разве знаешь, баба Устя, куда я еду? Разве я тебе говорила?

— Народ все знает, — поджав губы, с неожиданной важностью, как нечто сокровенное, сообщила Устинья Прохоровна. — От народа ничего не скроешь, он тебе и под землей видит. Ох, взяла бы ты меня с собой, вот бы я ему, старому кобелю, выложила начистоту по самое первое число! Он бы у меня повертелся!

— Баба Устя, ты прелесть! — воскликнула Ксения, теперь уже несколько сердясь. — Однако перестань ныть, мы же договорились. И не такой уж он старый, всего шестьдесят с небольшим.

— Тьфу! — окончательно огорчилась Устинья Прохоровна, встала посреди комнаты и уронила руки; Ксения, натягивая через голову платье и запутавшись, окликнула ее, попросила помочь и, не дождавшись, оглянулась — Устинья Прохоровна стояла отвернувшись и плакала, ее прямые сухонькие плечи вздрагивали. Отбросив непослушное платье в сторону, Ксения подбежала к ней, с силой повернула к себе и, заглядывая в незнакомые теперь, страдающие глаза, тихо, готовая и сама разрыдаться, попросила:

— Не надо, баба Устя… Ну прости, если я тебя огорчила, прости. Не надо, милая моя, родная ты моя… Ты лучше помоги мне, ты же знаешь, по другому мне никак нельзя. Меня тут же растопчут и выбросят на обочину, а то и на помойку, ты то хорошо знаешь театральный мир. А я всего лишь женщина, я совсем одна на сквозном ветру… Что там талант? Достаточно одного слова, и любой талант рушится. Помоги мне, баба Устя, ты же все понимаешь.

И старуха, ставшая как бы еще ниже и суше телом, обмякла.

— Мне сегодня чтой то тяжко, Ксюш, — призналась она просто и доверчиво, как самому близкому человеку. — Большой страх пришел, на сердце чтой то нехорошо. Вот вроде кто кричит, остерегает… А может, уедем, а? Давай в мой Егорьевск, а? На что нам такие страсти? Вот продадим мой золотой образок, купим билеты…

И тогда Ксения, как ни крепилась, тихо и просветленно заплакала — на сухонькой, маленькой, почти детской ладошке Устиньи Прохоровны, переливаясь, сверкал небольшой, усыпанный алмазами образок, древний символ веры и надежды человеческой, дел и исканий человека на земле и обещание исхода потом.

Смято и светло улыбнувшись сквозь слезы, Ксения тихо качнула головой.

— Не надо, баба Устя, не греши, — сказала она с неожиданной твердостью в голосе. — Разве можно продавать нательный образок? Да еще Божией матери? Намоленный? Что ты, родная моя… Лучше уж принять свой крест жизни и понести его до конца…

И Устинья Прохоровна, почувствовав рядом с собой что то необъяснимое для своей души, что то темное, шевеля губами, еще раз помолилась; помедлив, она перекрестила и свою любимицу.