"Число зверя" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)4В Москве, городе особом, где жизнь и работа не останавливались ни на мгновение ни днем, ни ночью вот уже в течение многих веков, где сама историческая суть города лепила духовную суть и образ человека, начиная с его первого крика, а то и еще раньше, — было много непостижимого для людей иной, не столичной породы. Несмотря на то, что серединная Россия, колыбель русского народа, становилась все запущеннее и безлюдней, сама Москва неудержимо росла и крепла, она давно уже стремилась не только ввысь, но все глубже и пространнее уходила в землю; теперь уже и под самой Москвой, как ее опрокинутое отражение, вырастал еще один город, со своими дорогами, дворцами, убежищами и своей, тайной и явной, жизнью, со своими обычаями и обрядами, и никто бы из властей предержащих не решился утверждать, что он контролирует жизнь этого города полностью, — в таинственном чреве города из века в век шла своя непрерывная, кропотливая, не зависящая ни от какой смены властей и режимов, глубинная деятельность по наращиванию и укреплению самой души города, ибо города такие же живые организмы, как и любое другое живое существо, как дерево или река, и им тоже издревле, по непреложному закону бытия, начертан свой путь явления в мир, свой путь движения и развития, завершения и ухода, и этого никому переменить не дано, ни человеку, ни природе, ни космосу, — никто и ничто не может нарушить основ и смысла самого мироздания. И разумеется, за все приходится платить, и если где нибудь в брянской или рязанской деревушке из полутора десятка дворов все досконально знают своих соседей, начиная с их дедов и прадедов, начиная с любой родинки, даже в самом потаенном месте, то в таком городе, как Москва, сложился и все более укореняется иной тип умственного и сугубо городского человека, который никого вокруг себя, даже в соседней квартире, не знает, да и не желает знать, хотя он обязательно знает или мнит, что знает, все происходящее в Москве, в стране и даже в масштабе всего человечества, и это все в большей степени составляет смысл его жизни. Самое же главное, что такое опрокинутое сознание начинает все больше считаться самой сутью русского человека и самого русского инстинкта. Такая точка зрения, очевидно, была выгодна коренному или хотя бы и ассимилированному москвичу, она позволяла ему оправдывать свое присутствие в мире, пользоваться столичными привилегиями и быть душевно стойким и крепким, — немалую лепту в такое положение дел вносили и всяческие революционные учения, как правило, чужеродные для истинно русской души, и всякие философствующие мудрецы, упорно возвещавшие о всеотзывчивости русской души вплоть до ее полного растворения, на благо человечества, в иных племенах и народах. И зримей всего это ощущалось именно в Москве. В самом деле, с какой стати истинному москвичу знать о страдающем через стенку соседе, кто он, зачем и что с ним происходит, если в далекой Африке или в угнетенной Аргентине необходимо возвести, во имя социальной справедливости, сеть первоклассных госпиталей для несчастных жителей, веками страдающих под гнетом мирового империализма? Там, в самом сердце Африки, вообще беспредел — восьмилетняя одаренная девочка Зимзи вот уже год томится в гареме местного царька, и, разумеется, нужно сделать все возможное и вызволить ее оттуда. Необходимо, конечно, окончательно восстановить и разрушенную немцами Варшаву — друзья поляки, столько пережившие, должны ощутить руку дружбы и поддержки, а еще братьям чехам необходимо проложить, даже вопреки их желанию, метро в Праге — задыхаются, бедолаги, в этой европейской теснотище. Сами понимаете, при чем здесь какой нибудь больной сосед за стеной? Вот таким, всю планету окормляющим, и становился московско русский, как говорится теперь по новому, менталитет, и здесь ничего невозможно было поделать, — в Москве складывался новый тип человека всемирно отзывчивого, ничего не знающего и не желающего знать даже о себе самом, не только о соседе за стенкой, но неукоснительно знающего обо всем происходящем и вообще в Москве, и в самых ревниво оберегаемых ее покоях, допустим, в том же Кремле, и, конечно же, во всем угнетаемом мире. И неудивительно, что в Москве, после возвращения Ксении, о ней заговорили сразу же; пожалуй, о ее возвращении заговорили даже раньше, дня за два, за три до этого, но объяснить подобную московскую проницательность невозможно, приходится лишь развести руками и воскликнуть: э э, господа товарищи, здесь не надо гадать, ведь все таки речь идет о Москве, о городе непостижимом и многослойном, где в каждом уголке, в каждой душе человеческой рядком присутствуют и сам господь Бог, и Князь тьмы и где они принципиально не вмешиваются не в свое дело, а действуют строго на своей территории, отчего коловращение вселенского электричества только усиливается и московский воздух начинают пронизывать возбуждающие слухи и вести. Первым, чуть ли не на второй день после возвращения Ксении, подал о себе весть Академический театр в лице его главного режиссера Рашель Задунайского; с опаской взяв трубку телефона, упорно молчавшего вот уже много дней подряд, Устинья Прохоровна неуверенно пискнула: «Але е», — и, послушав, сделала страшные глаза. — Да кто вам наговорил, батюшка, что за глупость! — повысила она голос. — Нету ее, нету, вам говорят, никто не приходил, сама от горя изнываю, вот вот под гробовую доску пойду… Что? Да стара я, батюшка, врать, тьфу! Мне скоро ответ перед самим Всевышним держать! И не думайте, и не приезжайте, в церковь ко всенощной ухожу, свечку за мою страдалицу поставлю… Нет, нет, не успеешь, батюшка, никак не успеешь, я уже одетая стою! Господи Боже мой, что ж это за мучение! Едва Устинья Прохоровна успела швырнуть трубку на рычаг, как зазвенело вновь, да еще как то особо раскатисто и вызывающе, и вкрадчивый мужской голос уважительно попросил пригласить несравненную Ксению Васильевну. — Да вы не туда попали, у нас такая не проживает, — огрызнулась Устинья Прохоровна и затем совсем отключила телефон, выдернула вилку из розетки и с торжеством возвестила: — Нате, съешьте теперь! Ишь, нечистый их разбирает! Не успел человек порог переступить, а они, нечистая сила, тут как тут! Сатанинский нюх им даден! Надо тебе, Ксюшенька, если хочешь нервы свои сберечь, ко моим родичам на Псковщину — там ни один рогатый не достанет. Отоспишься, отъешься на свежем молочке да на мясце, на яичках прямо из гнездышка, на хорошей картошечке, душа отболит, очистится. А тут разве дадут? Да и как угадаешь, кто трезвонит, может, твой королевич позвонит, а, как тут трубку не брать? — Мой королевич, нянюшка, звонить не станет, — успокоила ее Ксения. — Давай не будем гадать, завари лучше чаю покрепче. — Отчего же так? — не согласилась Устинья Прохоровна. — Что, ты и с этим не поладила? — Я тебе потом расскажу, — пообещала Ксения. — Как голос то у нашего громовержца Рашель Задунайского? — Масленый такой, лисичкой юлит, медок, медок, — засмеялась Устинья Прохоровна и пошла на кухню с самым победительным и бодрым видом — чай был ее страстью, но как только она оказалась одна, лицо ее тотчас переменилось, на него набежало еще больше морщин, седые брови обвисли и глаза замерли, остановились в одной точке. В жизни происходило нечто такое, чего она никак не могла понять и принять; вокруг их уютного бабьего мирка, затерянного в московской шумной и говорливой пустыне, после возвращения Ксении словно установилось особое предгрозовое затишье — ни ветер не шевельнет, ни дерево не зашумит, ни в дверь никто не стукнет. Так не могло быть в живой жизни — Устинья Прохоровна не верила в такую благодать, особенно после приключившегося с ее воспитанницей затмения всех чувств. Большие люди, большое начальство не любит таких выкрутасов, да и кто же их любит? Даже какой нибудь мужичонка с рваным задом, и тот, как подступит, завоет зверем, за топор или нож хватается. А тут… Окончательно ошалев от своих горестных мыслей, старуха несколько раз охранительно перекрестилась, обругала себя, решила, что нечего поперек батьки в пекло лезть, беду накликать, и принялась сооружать чай; воду для этого она кипятила, опустив в чайник большую серебряную гирьку, весом в два фунта, а то и побольше, припаянную к серебряному круглому стержню, расписанному замысловатым мелким узором, в котором явно угадывалось нечто ведовское; очевидно, в свое время в каком нибудь богатом московском доме эта непонятная сейчас штуковина служила для растирания и размешивания пряностей и орехов, других снадобий для приготовления всяческих соусов и приправ, но однажды, услышав про чудодейственные свойства серебра, Устинья Прохоровна, предварительно убедившись в подлинности благородного металла, приспособила ее для кипячения воды для чая; правда, и заваривала она чай тоже по своей особой методе — вначале сильно нагревала на сухом огне фарфоровый чайник, затем насыпала в него заварку и, опустив в чайник серебряную ложечку, неспешно, с определенными, одной ей ведомыми перерывами, начинала лить кипяток; сей исконно московский напиток всегда получался у нее вкусным, ароматным, освежающим и бодрящим, и даже сам сердитый Рашель Задунайский не раз принимался выспрашивать у нее секреты, — она отшучивалась, посмеивалась и тайны своей не выбалтывала, как ей этого иной раз ни хотелось. За своим любимым занятием она совсем успокоилась; в конце концов, ее дело десятое, решила она, пройдет время, и все само собой образуется; жить то дальше молодым, им и решать, как да что, и сама Ксюша не совсем уж дура набитая, когда надо, хоть кого отбреет, поставит на место. Что ж, всякое бывает, вот накатила на нее тьма египетская, бабья тьма — ничего страшного, авось Господь Бог еще годков пять шесть отпустит, вытянет она и ребеночка, хорошо бы девочку, меньше от них всяких шалостей, да и спокойнее они до поры до времени поднимаются, ну, а там уж как Бог даст… В гостиную Устинья Прохоровна вернулась необычайно тихая и просветленная, самое главное для себя она определила и решила. Так, в тишине, прошла неделя и вторая; Ксения по прежнему не решалась подходить к телефону, никуда не выходила, валялась на большом кожаном диване в гостиной, читала старые книжки; иногда Устинья Прохоровна заставала ее перед трюмо в спальне — Ксения сидела и молча пристально себя разглядывала. Почувствовав за спиной постороннего, тотчас оборачивалась, начинала говорить что нибудь пустячное. И телефон на какое то время замолчал, хотя затем звонки возобновились с удвоенной силой, и Устинья Прохоровна стала уговаривать молодую женщину сходить в театр, напоминала о деньгах, давно иссякших, — перебивались они теперь кое как. Устинья Прохоровна уже оттащила в скупку несколько хозяйских золотых безделушек и усилила режим экономии, вместо дорогих фруктов перешла на овощи, вместо говядины с Тишинского рынка обходилась перемороженным мясом из недалекого продовольственного где нибудь в Столешниковом — молодой мясник, бывший инженер, переменивший свою профессию из за невозможности достойно существовать на интеллектуальную зарплату и еще со студенческой поры влюбленный в талант Ксении Дубовицкой, давно знал Устиныо Прохоровну, отличал и всегда находил ей кусочек помясистей и понежнее, и при этом всегда интересовался, когда в Академическом возобновятся спектакли с божественной Ксенией. Устинья Прохоровна бормотала в ответ: «Скоро, скоро, Сева!» — благодарила и поспешно удалялась, радуясь, что есть еще на свете хорошие люди, не все они перевелись. И вот однажды, вернувшись из очередного похода и горестно раздумывая над непонятным поведением Ксении, словно напрочь переродившейся после своего необъяснимого бегства из Москвы и всякий раз с явной досадой пресекавшей робкие попытки Устиньи Прохоровны разговорить ее и хоть что нибудь выяснить, старуха, вытирая ноги о коврик перед дверью, от неожиданного толчка в сердце испуганно вздернула голову и выпрямилась. Вначале она подумала, что заехала этажом выше, дверь показалась ей чужой и враждебной. По привычке перекрестившись, она уставилась на крупно светлевший номер, но долго не могла вспомнить, под каким же номером значилось их с Ксенией жилище, и, еще раз перекрестившись, сотворила заклятие. — Свят, свят! Как это иногда бывает, слух у нее к старости чрезвычайно обострился, и она услышала за дверью жизнерадостный, молодой мужской голос, сразу показавшийся ей неприятным и даже враждебным; отомкнув замок, она решительно вошла и намеренно громко хлопнула дверью. И увидела непривычный беспорядок в прихожей — на столике перед зеркалом лежал растрепанный букет до рогущих камелий, тут же красовались две бутылки шампанского, валялись какие то свертки и коробки. И сразу Устинья Прохоровна увидела гостя — высокого, статного, с белой грудью. В ответ на ее неприязненный взгляд Сергей Романович с радостным возгласом: «А вот и наша дорогая Устинья Прохоровна!» — рванулся к ней, подхватил на руки со всеми ее сумками, легонько прижал к себе, закружил и, с чувством расцеловав, бережно опустил на твердую землю. Задохнувшись не то от возмущения, не то от восторга, Устинья Прохоровна свалилась, ошалев и выпустив из рук сумки, в кресло, схватилась за грудь; в дверях гостиной показалась Ксения, до неузнаваемости преобразившаяся, помолодевшая и похорошевшая, — глаза сияли; Сергей Романович, ринувшись к ней и вскинув ее на руки, покружил и ее, — Устинья Прохоровна никогда не слышала раньше такого заразительного счастливого смеха. — Ox, ox, спаси и защити! — взмолилась старушка, когда все несколько успокоилось и стихло. — Значит, это ты такой и есть? — Я, Устинья Прохоровна, я! — весело отозвался Сергей Романович. — Вот такой и есть, ни прибавить, ни убавить! Только что с самолета и сюда, ни одной секунды не помедлил! — Куда уж там прибавлять! Хоро ош, орел! — протянула Устинья Прохоровна, не то осуждая, не то одобряя такую похвальную поспешность и нетерпение. — Ну, дорогие детки, вижу я, что надо готовить праздничный обед, так что отправляюсь на кухню. Добыла я через доброго человека филейчик телячий, уж так и быть, побалую вас настоящей московской запеканочкой с зеленью, лучком… С этими словами она незаметно исчезла, и Ксения с Сергеем Романовичем остались наедине. Взяв гостя за руку, Ксения провела его в гостиную, усадила на любимый диван и, не выпуская его руки, устроилась рядом, прижалась головой к его плечу и закрыла глаза. — Ты как то изменилась, Ксюша, что то с тобой произошло. — Да, — согласилась она. — Не знаю, как дальше жить, только вопрос в другом. Я все время чувствовала, что ты рядом… Да, лучше бы ты не приходил, Сережа, — вздохнула она, слегка вздрагивая. — Просто какое то безумие, а причины никак не пойму. Нет, нет, лучше бы ты больше совсем не приходил… — Почему? — беспечно поинтересовался Сергей Романович. — Чем же я тебя так огорчил? — Ах, Сережа, Сережа! — улыбнулась она скупо. — Нельзя искушать судьбу… У меня предчувствие — будем благодарны и за случившееся, могли бы и совсем не встретиться. Да и что мы знаем друг о друге? — Все самое необходимое, что должны знать, — быстро сказал Сергей Романович. — Женщина о мужчине, и наоборот. Хочешь, я расскажу тебе самую подробную свою биографию, не утаю ни одной мелочи? — Если бы жизнь вернуть к благословенным временам детства! Увы! — ответила Ксения. — Ничего не надо, да я и не хочу ничего знать. Я одурела от какого то немыслимого бабьего счастья, и достаточно! Ну, а кто ты и откуда и даже куда, поверь, совершенно безразлично! Я тебе опять говорю — у меня предчувствие, мы видимся с тобой последний раз, Сережа… пожалуйста, не надо, только ничего не говори! — Откуда такие черные мысли? Ерунда, Ксюша! — сказал он. — Все ведь зависит только от нас самих, ей Богу, хочешь, сейчас же вновь исчезнем и больше нас никто никогда не отыщет? Вот только московской поджарки попробуем… — В жизни ничего не повторяется, Сережа, — вздохнула она и, торопливо вскочив, не отпуская его руки, повлекла за собой к двери спальни. — Пойдем, пойдем, — говорила она словно в бреду. — Нам надо торопиться, у нас не остается времени… Знаешь, такого со мной никогда раньше не было, я все время думаю о тебе, ты мне даже снился много раз… Сережа, Сережа, милый, ты меня успокой, обещай никогда больше не приходить… Он подхватил ее на руки, прижал к себе, толкнул дверь плечом, и когда Устинья Прохоровна заглянула в гостиную поинтересоваться у гостя насчет подливки, там было пусто, и старушка, пожевав начинавшими западать губами, окончательно смирилась — мужик был, действительно, породист, и лицом, и статью взял, и глаза соколиные, ясные; от такого можно и с ума сойти, далеко до такого всяким театральным шаркунам, каждый из себя царя корчит, а штаны то на поверку пустые, ничего там нет, кроме пустяшного гонору… Рассудив таким образом, вполне по своему опыту и убеждению справедливо, Устинья Прохоровна вновь отправилась на кухню, а после обеда, накормив молодых, налюбовавшись ими, она ушла в свою камору с часок подремать; суженый Ксении нравился ей все больше и своей обходительностью, и своей веселостью; с этой благолепной мыслью она и задремала. А в гостиной продолжалась своя молодая жизнь, и Ксения, движимая каким то древним женским чутьем, вернее, инстинктом, раздвинула густые бамбуковые нити, отделявшие просторный фонарь, увитый зеленым плющом, еще одной гордостью Устиньи Прохоровны, и, поманив за собою Сергея Романовича, подошла к письменному столу. Она ничего не хотела от него скрывать; наоборот, она даже и в малости не могла его отблагодарить за ту щедрость, с которой он одарил и обогатил ее скучную, серую, как теперь оказалось, придуманную жизнь, и Сергей Романович, выслушав начало «Венского вальса», скоро уже держал в руках загадочную вещь — то ли брошь, то ли кулон чудной красоты, с огромным черным бриллиантом в центре. При первом взгляде на баснословную драгоценность он почувствовал легкое головокружение, он не только сразу же безошибочно почувствовал неимоверную цену невиданному камню, достойному украсить любую царскую корону, — для него сейчас это явилось сущей безделицей. Случилось нечто другое, как бы в один миг перевернувшее всю его прежнюю жизнь, беспутную и безалаберную; он тотчас неосознанно уловил заключенный в камне скрытый смысл и, сразу же внутренним чутьем угадывая, повернул брошь нужной для полного выявления самой сути камня плоскостью; и перед ним ожили, стали шевелиться и двигаться змеи, приближаясь, подчиняясь в своем движении какому то завораживающему ритму. Сергей Романович слегка побледнел. — Бриллиант? Почти черной воды? — спросил он больше для того, чтобы прийти в себя. — Невероятно! Ничего подобного никогда не видывал! — Такого почти никто не видывал, — подтвердила Ксения, с напряженным вниманием наблюдавшая за его лицом; она сразу поняла, что он без особых усилий проник в тайну камня, в его скрытую жизнь, и вдруг ей стало жутко и одиноко. Успокаивая себя, она переждала. — Тебе очень нравится, Сережа? — В ее голосе послышалось легкое напряжение, — он почувствовал, взглянул. — Да, — уронил он. — Я с детства увлекаюсь камнями, еще школьником облазил все Подмосковье, собирал всяческие редкости. У меня была неплохая коллекция песчаных агатов — так мы их называли. — Сережа, я дарю эту вещицу тебе, — быстро сказала Ксения. — Молчи! — тотчас повысила она голос. — Я так хочу, это, наконец, мой каприз — я так хочу! Ты в чем то схож с черным камнем, я только сейчас заметила… — Ты с ума сошла! — не сдержавшись, воскликнул он, вскинув голову, и от изумления даже рассмеялся, затем положил драгоценность на край стола. — Ты же знаешь, что это невозможно! Такие шуточки, Ксюша, мне очень не нравятся… Право… — Но почему? — потянулась к нему Ксения. — Ты чего так испугался? Вещь перешла ко мне от матери, как хочу, так и распоряжаюсь. Хорошо, хорошо, — заторопилась она, — не надо так хмуриться, просто знай одно: если тебе понадобится камень, он тебя ждет здесь в столе. В любой день и час. Он твой и может, кто знает, послужить доброму делу. Мало ли какие сюрпризы преподнесет будущее. Ты ведь теперь понимаешь, что тебе сюда нельзя приходить, милый мой незнакомец Сергей Романович! Ты же ступил в запретную зону, я боюсь, Сережа, не за себя — за тебя боюсь! Ну, Господи благослови… И тогда он понял, что она окончательно уходит, что он никогда не сможет понять и покорить эту женщину, и в охватившей мир тишине вновь поплыли звуки старого вальса; стол, как живое существо, заставляя Сергея Романовича мистически вздрогнуть, задвигался, зашевелился и вновь успокоился. |
||
|