"Число зверя" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)3И он перенесся на просторную, ярко освещенную правительственную дачу. Был вечер, и было оживленно и людно. К проходной то и дело подкатывали большие черные машины, важно замедляли ход и плавно останавливались. Но иные из них сразу же проскакивали в ворота дальше, к самому парадному входу, из других же люди выходили у ворот и следовали дальше пешком. И сам Брежнев все это каким то особым образом видел и за всем пристально наблюдал, словно стоял на какой то высоте или на специальной вышке, плавающей в сплошном тумане, время от времени разрываемом ветром. «Странно, странно, — думал он, стараясь понять, где он находится и что это вокруг него происходит. — Никак не могу вспомнить… А впрочем…» Двухэтажная дача ярко светилась всеми окнами, обслуживающий персонал четко и слаженно занимался своими обязанностями. Главное происходило в большом продолговатом зале на первом этаже с рядами кресел вдоль стен, с огромным и длинным овальным столом — посередине этого роскошного стола стояла большая корзина черных свежих роз, источавших едва уловимый, слегка горьковатый запах. И как неожиданно оказалось, стол возглавлял он сам, Брежнев; несмотря на умение собраться на людях и показать, что он еще не так стар и дряхл, чтобы уходить в сторону и уступить место другому, у него сейчас было изношенное, дряблое и больное лицо с густо кустившимися бровями, в котором проступали все пороки, весь разврат его долгой лицемерной жизни, и он, опять таки каким то странным и непонятным образом, видел все это со стороны и страдал и, несмотря на всю свою власть, никак не мог этого прервать и остановить. Правда, скоро он приободрился: сам он никогда не считал свою жизнь безнравственной, наоборот. Он и сам знал, да и все его окружающие уверяли, что вся его жизнь и деятельность настоящего ленинца являет нравственный и патриотический пример и подвиг, и если бы кто то осмелился указать на его якобы безнравственность и лицемерие, он был бы сейчас сильно удивлен, обижен и рассержен. Так уж складывалась система, и здесь ничего не поделаешь. Право высшей власти есть особое право, продолжали течь в голове Брежнева тягучие, спотыкающиеся мысли, и только враги советской власти и партии могут говорить о какой то там безнравственности верхов и их порочности и вредности для жизни. Все, что делалось и делается наверху, всегда одобряется и приветствуется советским народом, якобы одурманенным водкой, тяжелой, каторжной работой, вроде бы низко и недостаточно оплачиваемой и поэтому якобы породившей всеобщее повальное воровство. «Чепуха, чепуха, — говорил себе он. — Наоборот, у нас хороший, сознательный народ, если надо, горы своротит, моря новые создаст, такого народа нигде больше нет и не будет, и не надо слушать врагов и всяческих отщепенцев и прихвостней, — жизнь прошла недаром, и об этом еще обязательно скажут, это еще будет отмечено и засвидетельствовано в истории». И он еще больше приосанился от таких хороших и приятных мыслей, и хотя так и не мог понять, почему он сидит во главе стола, почти уже отсутствующий в большой и реальной жизни (это он тоже как то смутно и урывками осознавал), он все таки радовался своему положению, и даже понимал и чувствовал, что с ним сейчас происходит нечто возвышенное, не совсем обычное. У него на груди сияло созвездие из пяти золотых звезд, на галстуке красовался алмазный, миллионной стоимости, орден за победу в войне, и он порой ощущал на себе бросаемые украдкой чьи то неодобрительные взгляды. Перед ним теперь плыли и клубились прямо таки заманчивые, усыпляющие сны, и в них невозможно было отличить бред от истины, и другой стороной своего угасающего сознания он понимал и это, только как то очень уж отдаленно и смутно. А между тем события разворачивались дальше. Всматриваясь в казавшиеся одинаковыми лица за столом, Брежнев пытался припомнить совсем почти стершихся из памяти людей, — не смог и невольно рассердился, повернулся к генералу, стоявшему у него за спинкой кресла, хотел о чем то спросить, и тот было почтительно наклонился, но Брежнев уже забыл о своем желании. Рядом с ним сидел Устинов, хотя ему положено было по установленному, незыблемому порядку сидеть за столом дальше, человека через три; чей то досадный недосмотр опять рассердил главу государства, — с проснувшейся тревогой он, из под нависших бровей, раз и второй ощупал Устинова взглядом, раздумывая, отчего бы это он так подозрительно близко придвинулся и не пора ли с ленинской прямотой указать ему его законное место. Знаем мы эти родственные штучки, в раздражении сказал себе Брежнев, жены женами, а спать, хе хе, все равно врозь, власть — дама весьма и весьма капризная, не успеешь моргнуть — переметнется… От непривычного мыслительного усилия перед Леонидом Ильчом опять все поплыло. Мелькнула мысль о достойном завершении большой, трудной и славной жизни, он прижмурился, скрывая глаза, чтобы не было видно подступивших слез, и, уже приготовляясь к предстоящему, еще больше вжался в спинку кресла. Вызванный им самим восторженный старческий, даже мистический озноб ободрил его, и он вновь задорно уставился на Устинова, по прежнему не понимая, как тот оказался не на своем месте, и тотчас, к облегчению уже самого Устинова, начавшего тревожиться из за непонятных взглядов Леонида Ильича, случилась новая перемена. Внимание генсека отвлек человек с совершенно лысым крупным черепом, сидевший на другом конце стола, и опять Брежнев не удивился, хотя без труда узнал Хрущева. Но сразу же его недоумение лишь усилилось — через стул от Никиты Сергеевича примостился хмурый, явно чем то недовольный Маленков, а возле него — сам Молотов, а дальше… Подобравшись, Брежнев тяжело потянулся к генералу и невнятно спросил: «Где мы?» «На загородном правительственном приеме, Леонид Ильич, — тотчас с готовностью пояснил генерал, привычно наклоняясь к уху хозяина. — Вы сами назначили на сегодня, все по именным приглашениям — ни одного постороннего лица. «Хм, а по какому случаю?» «В честь очередного перекрытия великой реки Волги…» Подняв брови выше, Брежнев, однако, ничего не сказал; стол теперь был заполнен, сидели хоть и в креслах, но тесновато, почти все лица казались знакомыми, только точно определить было невозможно. Чуть наискосок от Никиты Сергеевича сидел, кажется, Михаил Андреевич, — сосредоточенный и сухой, как таранка, он почему то перекладывал из гнезда в гнездо крупные бриллианты в изящной, инкрустированной перламутром шкатулке из черного дерева, при этом самые любимые он, наслаждаясь, подносил ближе к глазам, и взгляд его, словно на трибуне во время ответственных моментов, исступленно загорался, — Брежнев шевельнулся, хотел спросить дежурного генерала, почему это Михаил Андреевич, уже год назад как умерший, находится здесь, но передумал. А может, тот еще и не умирал, решил он и еще больше ободрился. Коллекционируя, как истинный мужчина, легковые автомобили и охотничьи ружья, он снисходительно относился к слабостям своего старого и верного друга, и, вновь про себя усмехнувшись, сосредоточил внимание на соседе Суслова, с высокомерным научным лицом, — это был один из умнейших людей в государстве, поэт и главный охранитель его устоев Андропов Юрий Владимирович, и с ним в судьбе Брежнева было связано много интересного, но в этот момент Брежнев почему то вспомнил именно поездку на Ставрополье; была чудесная, увлекательная охота, кажется, на кабана… или, может, на фазанов… именно там Юрий Владимирович настойчиво старался обратить его внимание на молодого, энергичного первого секретаря крайкома, очень и очень даже расторопного молодого человека… как его… ах да, обрадовался он, вспомнив. Это был Миша Горбачев, выходец из самых низов, комбайнер, комсомольский работник, жох парень, это стало ясно с первого взгляда — старого воробья не проведешь. Он теперь, умненький рабочий Мишата, кажется, уже и в Москве с помощью милейшего Юрия Владимировича, да и Мишу Суслова он, пожалуй, вокруг пальца обвел, как говорится, парень без мыла в задницу влезет, надо будет непременно прояснить, что он тут делает… Да, но зачем он все таки понадобился именно Андропову, у этого очкарика ведь ни одной мелочи не бывает зря… Внимание Брежнева отвлекло нечто уже вовсе странное и непонятное: дверь в стене напротив беззвучно отъехала в сторону, и в ее широком проеме появился человек в сапогах, кителе и фуражке. Тотчас все в большом зале замерло, — головы повернулись к двери, и взгляды безотрывно приковались к вошедшему. Брежнев хотел встать, не смог, и генерал за спиной успокаивающе шепнул: «Актер, Леонид Ильич, актер из пьесы… Только что смотрели, пришел представиться лично…» «Безобразие! — от души возмутился Брежнев, почти ничего от волнения и внезапной слабости не выговаривая и с трудом ворочая онемевшей челюстью. — Скверная, пошлая пьеса, дурной актер… Кто пригласил? А ты куда смотрел? А ты зачем здесь? Немедленно вон! Убрать! Раз гри ми ро вать! Сейчас же! Здесь! На глазах!» — указал он на стол перед собою, на внезапно появившееся перед ним огромное блюдо со стерляжьим заливным, обильно украшенное свежей зеленью, маслинами и кружочками лимона, — здесь он запнулся, сглотнул — он давно не позволял себе, из опасения повредить здоровью и больному сердцу, ничего подобного. «Леонид Ильич…» «Молчать, генерал! — крикнул Брежнев, распаляясь еще больше и не позволяя увести себя в сторону. — Полное разложение! Куда смотрит Демичев? Где он? А цензура? Большего безобразия я за всю свою жизнь не помню! Что за актер?» «Да конечно же, безобразие, распустились! — негромко и веско подтвердил Устинов. — Ничего святого!» Все в зале замерло; молодые люди, абсолютно одинаково одетые и словно проступившие из стен, кинулись выяснять, потому что никто, оказывается, не знал истинной причины происходящего явления, хотя странный актер, с которого сдирали парик, пытались стереть грим появившиеся откуда то женщины в халатах, вел себя как ни в чем не бывало, с явно повышенным любопытством разглядывал собравшихся за столом и, к вящему негодованию хозяина, даже слегка улыбался. Именно в этот момент, отвлекая внимание Брежнева, в руках у Никиты Сергеевича появился детский резиновый шарик с задорным рисунком симпатичного розового цыпленка с широко открытым клювиком. И Никита Сергеевич, прицелившись, сказал: «Хе хе, а ты, Миша, большая сука… ну да ладно, держи, высохшая сволочь!» И он тотчас перебросил шарик через стол Суслову, а тот, в свою очередь, сверкнув глазами, издал своим режущим голосом короткий звук, который нельзя было определить иначе, как выражение подлинного удовольствия. «От предателя и разложенца слышу! — выкрикнул Михаил Андреевич еще пронзительнее, почти с подвизгиванием. — Сам дерьмо! Возомнил себя Лениным! Получай обратно! Братья, оп ля!» И шарик вновь оказался у Никиты Сергеевича, и тот, побагровев жирным голым затылком в толстых складках, уже нацелился на самого хозяина стола и государства. «А ты тоже, Леня, хорош гусь! — сказал он. — Я тебя сколько раз из дерьма вытаскивал, все вверх, вверх тебя за ослиные уши тянул изо всех своих рабоче крестьянских сил, а ты, сучонок, дождался!» «Неправда! — закричал и Брежнев, захлебываясь от возмущения. — Я здесь ни при чем, решение президиума политбюро! И я, и ты, Никита, должны были подчиниться!» «Знаем мы это политбюро! — отпарировал Никита Сергеевич. — Видели, с чем его едят! Как же! Хватит заливать! Гоп ля!» — радостно выкрикнул он и переправил шарик прославленному маршалу Ворошилову, тоже оказавшемуся здесь же за столом неизвестно как и почему. От изумления перед этой непонятной игрой Брежнев все остальные, даже злобные, клеветнические нарекания Никиты Сергеевича забыл. Ему и самому захотелось получить заветный шарик, и в тот же момент шарик и перепрыгнул к нему. «Гоп ля!» — с удовлетворением сказал он и, прицелившись, ловким щелчком переправил вожделенную штуковинку милейшему Лазарю Моисеевичу, выглядывавшему из за широченного плеча какого то маршала. Лазарь Моисеевич тоже очень обрадовался, поймал шарик и решительно заявил, что это его законная собственность и он, как самый старший здесь, никому его больше не отдаст. Все стали возмущаться и требовать продолжения игры, но упрямый Лазарь Моисеевич наотрез отказался, и тогда Брежнев, вспомнив свое положение и значение, обратился к нему с мягким увещеванием — ему стало жалко упрямого старика, но правда и справедливость должны были быть восстановлены. И Леонид Ильич витиевато заговорил о партийном долге и совести, о необходимости коллективного подхода к проблеме и просил Лазаря Моисеевича, как старейшего здесь коммуниста и ленинца, подать нужный пример другим, и даже раздражительный Никита Сергеевич согласно закивал и поддакнул. Освещение в зале как бы переключилось; со всех сторон к центру пошли официанты с подносами, недалеко от стола обозначилось возвышение, и в легком газовом облаке, сквозь которое просвечивали юные, свежие тела, заскользили, плавно извиваясь, танцовщицы, — еле слышимая восточная мелодия, томная и зовущая, наполнила зал плохо скрываемым сладострастным томлением. Ворошилов приосанился, поглядел на Никиту Сергеевича и почему то подмигнул именно ему. Официанты наливали вино и ставили закуски, пока только холодные, но кое кто уже потребовал осетровой селянки и жульенов. Брежнев встретился с ускользающим взглядом молодого красавца в безукоризненном костюме с белой грудью, с торчавшими из под руки бутылочными горлышками. И Брежнев обиделся на свою старость, на проскочившую мимо, словно ненароком, жизнь и указал на шотландское виски. Тотчас ему и был составлен задиристый напиток из виски с содовой, и он потянул его ко рту, заранее шевеля от наслаждения непослушной нижней челюстью, и приготовился было причаститься на свободе, без предостерегающего, заботливого ока верной супруги. Правда, дело закончилось вхолостую, бокал задрожал в его руке и тотчас кем то был подхвачен и поставлен на стол. Артист, игравший в недавней пьесе роль Сталина, так и не разгримированный, все намеревался втиснуться за именитый стол в своем первозданном виде. Это окончательно возмутило Брежнева, и он, указывая на самодовольного и наглого актеришку, возомнившего о себе Бог весть что, сердито и слабо стукнул ладонью по столу. «Убрать! Убрать!!» — зашелестело и понеслось вокруг, и вот уже забывшегося нахала окружили со всех сторон, и вслед за тем произошло нечто совсем уж невероятное. Белогрудых официантов и подтянутых охранников в штатском отшатнуло в разные стороны, сам артист исчез, а на его месте оказалось сразу двое: словно бы еще более преобразившийся в Сталина прежний артист и рядом с ним какой то человек, мучительно напоминающий Брежневу очень близкого и старого знакомого, с крупными залысинами, кутавшийся в нечто длинное и серое, почти до пят. И в тот же момент атмосфера в зале опять переменилась, то ли дружно мигнули запрятанные за карнизами и по другим укромным местам светильники, то ли ворвался откуда то порыв знобящего ветра. То, что явился именно сам Сталин, сразу поняли все — свежий холодок заструился вокруг стола. Застигнутые моментом, застыли, полуобернувшись в одну центральную точку с ожиданием и любопытством на лицах, официанты, все, как на подбор, спортивного типа; даже стронулось и переместилось само пространство — иной ток заструился в воздухе и по иному соединил людей, и еще живых, и уже ушедших, и они оказались друг перед другом в равных правах и в равной ответственности. Времена сомкнулись, не было больше ни жизни, ни смерти, ни народа, который они вот уже несколько десятилетий с упоением вели вперед, наставляли и просвещали, ни Бога, которого они, следуя заветам своего гениального вождя и учителя, отвергли и в конце концов безоговорочно раз и навсегда отменили. Ничего больше не было, а было нечто необъяснимое, нечто такое, что было больше народа и больше Бога, и даже больше самой вечности. Изношенное сердце у Брежнева слабо ворохнулось и заныло; он с тревогой подумал, что за столом почему то нет Косыгина, за спиной которого он не знал ни забот, ни горя, а затем появилась опасная мысль о самом Боге… Его то почему отменили? А вдруг… Правда, раздумывать особо было некогда, от удивительной свистопляски кружилась голова, и это ощущение радостного омовения, почти пытки светом, исходило — все это знали и чувствовали — от человека с глубокими залысинами, стоявшего рядом со Сталиным. «Вот тебе и нет Бога, — опять растерянно и тревожно забилось в голове у Брежнева. — А это тогда что такое? А может, я уже там, за земным кордоном? Тогда почему же этого никто не заметил, никто меня не предупредил и ничего не сказал?» Краем глаза он уловил, как навстречу Сталину полетела бодрая, с лукавым хохлацким прищуром, обещающая все что угодно, улыбка Никиты Сергеевича, раньше всех, со всей чуткостью своей натуры уловившего первые, смутные еще колебания текущего момента; вслед за тем словно посторонняя сила приподняла руку и у самого Леонида Ильича, пригасила золотое сияние на груди, но беспощадный взгляд Сталина уже успел охватить весь стол, заметить каждое лицо, знакомое и незнакомое, отметить каждую подробность. Многих он не узнавал и не торопился по старой проверенной привычке показывать свое незнание. «Вот, Coco, здесь твои ученики, — с готовностью пояснил загадочный и невольно притягивающий к себе спутник Сталина, и Леонид Ильич с непривычной, несколько пугающей ясностью, как бывает иногда только во сне или в бреду, слышал и понимал его слова. — Все они вышли из тебя, все циники и лицемеры. Ты хотел их видеть, что ж — они перед тобой. Убедись, что и последние твои доводы рухнули, — измельчание налицо. Есть цинизм высшей политики и есть цинизм собственного брюха. Теперь ты видишь, что все в братстве правящих связаны — живые и даже навсегда отстраненные имеют приятную возможность общаться и в конце концов, несмотря на лютое соперничество, находят общий язык и договариваются». «Отстраненные? Что ты имеешь в виду? — не удержался от резкого удивления Сталин. — Конечно, легко стоять в стороне и судить, — совсем по домашнему проворчал он и, присматриваясь к возглавлявшему стол, с явной заинтересованностью спросил: — Этот, что ли, сменил меня, надо полагать? Что то не припомню таких способных… даже не Жуков, а? Откуда бы? Была еще одна война и он ее выиграл?» Раздражаясь, Сталин задавал вопросы отрывисто и резко, его тяжелый взгляд словно насильно приподнял Леонида Ильича, стоявшего теперь на старчески слабых, вздрагивающих ногах, незаметно поддерживаемого дюжим генералом и покорно не отрывающего слезящихся глаз от грозного призрака, и в то же время пытающегося неразборчиво напомнить страшному пришельцу о том, что войну выиграл народ, и что была и Малая земля, и Новочеркасск, и что не надо этого умалять, но голоса его не было слышно, и, возможно, он даже не говорил, а всего лишь думал, и от этого бессилия слабел все больше. «Нет, Coco, ты ошибаешься, — опять раздался пугающе ясный голос спутника Сталина. — Тебя сменил твой талантливый выученик, вот он. — Он повернулся в сторону Никиты Сергеевича. — Погляди — он невинно щурится. Уже потом, через десять лет, Никиту Сергеевича заместил Леонид Ильич — вернее, позволил себя уговорить другим товарищам по партии и борьбе… Понимаю, огорчительно все это, но ничего не поделаешь, историю, как мы все со временем убеждаемся, переменить нельзя». «Как? Этот шут? — спросил Сталин, даже не пытаясь скрыть своего изумления. — Невозможно… этого не могло быть никогда! Он же ни одного раза в жизни не взглянул на небо, он его даже не видел… Хотя постой, мне что то припоминается… Это, кажется, они с Лаврентием заходили ко мне в самый последний момент… постой, постой, эти пухлые, потные от страха пальцы… стой, стой…» «Не надо, Coco, — остановил его спутник. — Я же предупреждал — историю никому не дано переделать…» «Но ведь так тоже невозможно!» «Кроту не надо солнца, чтобы жить и благоденствовать в самой земле… Сколько куч на ее поверхности он оставляет!» Стыдливо опустив лысую жирную голову, Никита Сергеевич извлек из под стола шарик с цыпленком и пустил его наискосок Климентию Ефремовичу; отчего то возмутившись, тот бухнул кулаком, и шарик, взвившись вверх, исчез, очевидно зацепившись за какую нибудь шероховатость в туманном потолке. Окончательно пораженный, Сталин теперь уже заставлял себя сдерживаться, еще раз, проверяя расстановку сил, цепко и жутко окинул стол пронзительным, режущим взглядом. «Ну, а что ты еще скажешь?» «Нет никакого смысла радоваться или негодовать, Coco, — подал голос его загадочный спутник. — Свершившееся свершилось. Даже судьи движутся ощупью, ошибаясь и отбрасывая. Человеку же вообще не дано заглянуть в свой завтрашний день, так уж устроено». «Скверно устроено, необходимо переделать! — подхватил Сталин, по прежнему переводя взгляд то на Никиту Сергеевича, то на Леонида Ильича, словно выбирая, на ком окончательно остановиться. — Мы все это поломаем, дорогой мой апостол. Уж я бы с ними поиграл в одну веселенькую политическую игру, в кошки мышки. Особенно с этим жирным хомячком, с Никиткой, уж я бы пощекотал ему бритвой по горлышку… Ух, как бы я с ним поиграл! Вот откуда, оказывается, расходилась гниль! Я начинаю даже верить — рожа то, рожа, самая народная рожа!» Брежнев растерянно заморгал, а Никита Сергеевич опять застенчиво отвернулся, даже голову от усилия завалил набок, делая вид, что никак не может просморкаться, отчего на затылке у него вздулись толстые багровые складки. В руках у него оказался все тот же шарик с розовым цыпленком, и он конфузливо перещелкнул его Лазарю Моисеевичу, но Сталин уже окончательно нацелился на Леонида Ильича, и тот под его взглядом, чувствуя внезапно исчезнувшие ноги, рухнул в кресло. Не отрываясь от золотых звезд на его груди, словно вновь и вновь пересчитывая их, Сталин резко спросил: «А это что еще за недобитый троцкист?» Отбив от себя назойливый шарик, взлетевший вновь под самый потолок, Лазарь Моисеевич улыбнулся провалившимся ртом. «Коба, ты меня прости, но здесь ты ошибаешься. Какой троцкист? Революционная чистота и аскетизм кончились вместе с тобой, и миргородские свиньи вновь с удовольствием улеглись в свою теплую лужу. Троцкист… Что ты! Просто широко торгует нефтью и газом с Европой и Америкой, миротворец, за мир горой, какой же троцкист? Одних подаренных дорогих машин имеет штук двадцать, целый автопарк… А уж о другом, золотишке или дорогих камешках, и говорить нечего. Сын, Юрий Леонидович, торгует по заграницам, себя тоже не обижает, а дочка — Галина Леонидовна — блядь и распутница, пьет как лошадь, мы бы всем комиссариатом раньше не могли и за год выпить столько… Она даже хотела из твоей Грузии корону царицы Тамары стащить! А он ее орденом наградил! Так то, Коба, я все за ними записываю… Какой это троцкист…» Чувствуя, что у него останавливается сердце, Леонид Ильич окончательно похолодел и, будучи не в силах даже возразить ябеде Кагановичу, как бы даже умер, но Сталин уже перенес свое внимание на старого своего соратника и друга. «Опять ты меня, Лазарь из деревни Кабаны, учишь? — мгновенно повернулся он в сторону говорившего. — Ты, оказывается, марксист, а я? А ну, давай посмотрим с другой стороны: мерзавец Троцкий хотел расплатиться Российской империей за господство над миром, а этот, значит, торгует, распродает страну тем же силам без всякой крови? Что Троцкому Россия? Чужая, ненавистная страна, с него и взятки гладки. А этот? Чем он лучше? Как и чем он может торговать? А народ, надо полагать, по прежнему рукоплещет! Мне думается, здесь без международного заговора не обошлось, здесь надо копнуть глубже! А ты, постой, Лазарь… знал и молчал? Почему? Уж не в этой ли игре ты и сам? Ты знаешь, как у меня за это отвечают? А, Лазарь из деревни Кабаны? Кажется, твоя деревенька где то неподалеку от хлева и этого жирного хомячка?» — кивнул он в сторону Никиты Сергеевича, продолжавшего независимо багроветь шеей и затылком. «Коба, ну перестань злиться, — миролюбиво попросил Лазарь Моисеевич. — Ты же знаешь — на мне ни пятнышка. Да ты вспомни, как я поступал с врагами советской власти, как был беспощаден…» «Постой, постой, — оборвал Сталин, приближаясь и наклоняя голову, затем глубоко и пристально заглянул Кагановичу в глаза, как человек, озаренный откровением. — Уж не ты ли оказался той самой змеей… я просмотрел?» В зале произошел неприятный шум; Лазарь Моисеевич приподнялся, растянул крашеные усы, дернул ими, что должно было означать торжествующую улыбку, выставил вперед сухонький рыжеватый кулачок и через весь стол показал Сталину фигу. Зал приглушенно охнул, ахнул, а великий вождь, оскалившись, шагнул вперед и шлепнул по этой фиге ладонью, и после этого Лазарь Моисеевич обрушился на свое место. Все происходившее вокруг стола Брежнев видел теперь как в тумане — глаза заволакивала горячая пелена, хотя в ней порой и появлялись разрывы и просветы, — так, незадолго до дурацкой, если не больше, выходки Лазаря Моисеевича хозяину стола бросилось в глаза напряженное лицо Михаила Андреевича — тот доставал из своей дорогой шкатулки какие то кругленькие штучки и, торопливо бросая их в рот, тут же проглатывал, — приглядевшись, Леонид Ильич ахнул. «Вот пройда! — сказал он сам себе. — Да это ж он свои безделицы прячет… ну и ну, — хитер!» А вторично перед Брежневым мелькнуло лицо Лаврентия Павловича, распухшее и какое то истовое, — всесильный в свое время человек, во многом обеспечивший государству атомную безопасность, сейчас, протягивая над столом руку, требовал внимания и что то беззвучно кричал — по крайней мере, сам Леонид Ильич ничего не слышал. Утихомирив Лазаря Моисеевича, Сталин негромко заговорил: «Дурак… Значит, твоя работа… А где Лаврентий? Он должен быть здесь… Лаврентий!» — повысил он голос, в котором прозвенело знакомое почти всем собравшимся бешенство, но вслед за тем, покосившись на своего спутника в длиннополом одеянии, он подошел к Брежневу, намертво вросшему в кресло. Тот уже успел, пока Сталин был занят перепалкой с Кагановичем, снять почти все свои звезды и алмазный орден и по примеру Михаила Андреевича припрятать их, затолкать в карман пиджака. Он испуганно и неотрывно смотрел на грозного гостя. Окончательно рассердившись из за неожиданного мелкого мошенничества хозяина стола и уже протягивая руку за последней звездой, оставшейся на его широкой груди, Сталин, сквозь строй окаменевших официантов, словно сквозь матовое стекло, увидел несколько смутных человеческих фигур, как бы проступивших из стены, — лица их были скрыты под тонкими, сросшимися с кожей масками, и лишь в прорезях для глаз пробивалось живое, напряженное мерцание. Увидел их и Леонид Ильич, все они показались ему смутно и отдаленно знакомыми — по крайней мере, он был уверен, что всех их раньше или позже встречал и видел. А одного из них он даже определенно узнал. «Да это же ставрополец Миша Горбачев, комбайнер… Точно он, и пятно на лоб свисает… Этому проныре что здесь нужно? Опять хитромудрый Юрий Владимирович свои петли плетет? Надо бы его со всей партийной прямотой спросить… Где же он сам?» И Сталин, забыв о золотых звездах на груди хозяина — так его поразили проступившие из стены фигуры со стертыми лицами масками, — оглянулся на своего спутника за объяснением. «А а, в масках, — протянул тот с готовностью. — О них еще мало что известно, никто не знает, что там за каждым стоит, добро они принесут в мир или зло. Но они, как сам видишь, уже на пороге и ждут — это хитрые лисы, вернее, даже шакалы. Закажи — и за кусок падали завоют на любой манер… вон, видишь, тот, второй слева…» «Да ведь все они одинаковы, на одну колодку! Что можно различить?» «Внешне одинаковы, — улыбнулся длиннополый, с залысинами. — Тот, второй слева… вглядись… И следующий рядом с ним — вглядись, вглядись, — особый знак, непредвиденная судьба… Чувство предвидения входит в познание — закон космоса един. Смотри, Coco, у него на голове проступает пятно…» У Брежнева еще нашлись силы внутренне ахнуть — неотступный спутник Сталина указывал именно на Мишу Горбачева, комбайнера и комсомольского вождя, но это был полный абсурд, и Леонид Ильич даже попытался усмехнуться детским рассуждениям незадачливого пророка. Сразу было видно, что сей мудрец не прошел и начальной, жестокой и беспощадной, стадии отбора в партийных верхах, той негласной и безошибочной школы, в которой отсев осуществляется безукоризненно безопасно для всех вместе и для каждого, добравшегося до этого верха, в отдельности, и еще Леонид Ильич подумал о себе: мы, дорогой наш учитель и бывший вождь, тоже не лыком шиты, вы сами нас всех многому научили. И Сталин, после довольно продолжительного раздумья, во время которого он не отрывался от проступивших из стены теней в масках, сказал: «Значит, этот, второй слева, на очереди? Не перевелись жаждущие и страждущие? Троцкист? Хазарин?» «Не признается, хотя несомненно из них… Теперь назовут иначе — воитель духа или даже архитектор мира», — с улыбкой отозвался длиннополый спутник. «А может, моя трубка у него? — предположил Сталин, приходя в сильное беспокойство. — Нельзя ли это как нибудь выяснить? Должна же она у кого нибудь быть! Мне будет очень неприятно, если он станет совать ее в свой рот… Да и зачем нам показывают всю эту мелочь? Прошу тебя, отыщи мою трубку, тебе это ничего не стоит, а мне она очень нужна!» «Ну, Coco, ты свои вредные привычки оставь, — дружественно и даже несколько покровительственно заявил длиннополый и начертал у себя над головой какой то загадочный и мистический знак, в результате чего и выхватил откуда то сверху, из воздуха, свернутую тугой трубкой бумагу. — На, посмотри сам. Мы с тобой на чужом пиру, пусть они здесь разбираются сами. Неужели ты действительно ничего не понимаешь?» «А что я должен, прости, понимать?» «Ну, хотя бы, откуда ноги растут, — пожал плечами его спутник и бросил взгляд на съежившегося Леонида Ильича. — Ведь этот миротворец далеко не из самых худших, он даже попытался после хрущевского шабаша воздать тебе должное, но что он может? Весь всемирный каганат встал на дыбы — очень они на тебя обижены из за последних твоих фокусов с космополитами, так что относись к нему со снисхождением… Сам то ты смог устоять против этой каганатской силы? Созданная тобой же система и его превратила сначала просто в шута, а затем и в идиота. Точка поставлена, Россия теперь очень не скоро придет в себя и подымется. Это лишь начало ритуальной хазарской пляски на ее костях, и ты здесь один из самых почетных гостей и пайщиков, — уж не обижайся. Смотри на все спокойно, не забывай о железной партийной дисциплине — сам ее внедрял стальной рукой. Эксперимент должен продолжаться именно здесь, в России, хотя ее согласия никто и не спрашивал — ни твои учителя, ни ты. Так что же сердиться на этого угасающего старика?» «Но эти, в масках, должны же что нибудь открыть новое, справедливое, — нельзя же вечно ненавидеть и разрушать!» — уже с непривычно просительной интонацией и даже как то безнадежно предположил Сталин и вздрогнул от веселого смеха своего спутника. «Они ведь из той же земли и воды, они отравлены страхом голода и смерти и оттого беспощадны. Чтобы жить самим, они не пожалеют ничего и никого, а потом, давно протоптанные тропы всегда привычнее и проще — не так опасно. Золото, золото — ты посмотри, золотая грязь для них истинное блаженство души, высшее наслаждение… Ты полагаешь, такие могут приобщиться к тайне высшего космоса? Ну нет… Не скоро теперь падет в русскую землю доброе семя, должен сначала подняться из нее человек…» «Никто не в состоянии указать срок? — спросил Сталин, понижая голос. — Перед визитом сюда ты мне говорил другое». «Никто, я тоже не могу… прости», — сказал длиннополый, и в глазах у него засветилась печаль, — Сталин не захотел этого заметить. «Не знаешь или не хочешь?» — угрюмо настаивал он, недовольно оглядываясь на Леонида Ильича, внезапно горько расплакавшегося от обрушившегося на него потрясения, отчетливо осознающего недопустимость такой позорной слабости и бессильного что либо поделать, несмотря на поддержку Устинова, незаметно подсовывающего своему шурину бокал с вином. И Сталин тотчас отметил и эту мелочь, но не забыл и о своем вопросе и вновь требовательно оборотился к своему спутнику. «Да, Coco, не знаю и не хочу, — тотчас сказал тот, вызывая у Леонида Ильича новые опасения надвигающейся беды. — Поверь, очень не скоро. Со временем система сработает и сама все отладит. Этим молодцам в масках наскучила прямая линия, надоело по ней маршировать — ведь в каждом из них запрятаны такие черные бездны и вихри! Все сместилось — истина прямой линии кончается, но, как я уже говорил, система сама все смягчит и в конце концов выправит. Ты ведь тоже после гражданина Ленина вынужден был вернуться к истинным народным ценностям — их я и называю системой. Кто не вступит с ними в противоречие, тот и окажется на коне. Система извечных народных национальных ценностей вечна и обязательно сработает сама, наступают моменты, когда сильная личность ей больше не нужна и даже вредна, опасна, — в этом и есть главное». В глазах Сталина метнулись рыжеватые искры, пожалуй, все впервые увидели его недовольство схоластическими рассуждениями своего спутника; тотчас, пересиливая свое бешенство, он, словно внезапно вспомнив о неоконченном деле, оглянулся на заслушавшегося непонятных слов и оттого несколько успокоившегося Леонида Ильича и молча, без единого слова, сорвал с него последнюю золотую звезду и опустил себе в карман. «Вы же мертвый, товарищ Сталин, — бессильно пожаловался Леонид Ильич. — Не имеете никакого права бесчинствовать здесь! Я здесь хозяин и не допущу… Я этого не заслужил! Верните заслуженное всей честной трудовой жизнью!» «Подождешь! Ишь, заговорил! Да я живее всех вас живых, я с вами еще поговорю, воры и ренегаты! — глухо пригрозил Сталин и приказал: — Водки всем! Водки, живо!» «Это хорошо — водочки, — мелькнуло в голове у Леонида Ильича. — А то уж больно он грозно, вот выпьем, поговорим, может, и отдаст звездочку то, должен он понять, что это вполне заслуженно… Да и на что она ему?» По всему залу ловко засновали молчаливые и бесстрастные официанты. Со стопкой водки к Сталину тотчас подшелестел именно сам откуда то вынырнувший Лаврентий Павлович, уши у него еще больше отвисли, и он, дергая лицом и гримасничая и, очевидно, не только объясняя Сталину положение дел, но и жалуясь на кого то, то и дело нервически поправлял очки и что то торопливо шептал вождю в самое ухо; тот даже оглянулся и поискал глазами сначала Лазаря Моисеевича, затем Никиту Сергеевича. «Ну, пройда! Вот тип! — ахнул Брежнев. — Еще почище моего интеллигента… а? Во дает!» Собравшиеся на торжественный прием опять замерли, и Леонид Ильич окончательно решил в удобный момент поставить вопрос о возвращении законной награды, — холодная, обессиливающая ярость вновь передернула лицо Сталина, и он, указывая куда то мимо стола, на стену с фигурами в масках, тоскливо крикнул: «Вот он, вот! Палач! Он не дал мне свершить задуманное! Покарайте его!» От его гулкого голоса в самых дальних углах зала отпрянули тени, исчезли, слились со стенами фигуры в масках и опять заплакал Леонид Ильич. И лишь спутник Сталина остался невозмутим. «Поздно, Coco, я тебя не узнаю, все точки поставлены, — примиряюще сказал он. — Ты обращаешься сейчас не по адресу, ведь отлично знаешь — каждому свое. И всему приходит конец, — расстанемся же по мужски, с легкой улыбкой — жизнь не стоит большего. Лучше посмотри, какая эйфория, какая всепоглощающая любовь! Разве тебе мало?» «Бессмертному вождю народов, товарищу Сталину — ура!» — не растерявшись, повысил голос Лаврентий Павлович с горящими энтузиазмом и ненавистью глазами, и весь зал вместе с официантами грянул троекратное «ура»! с такой силой, что мигнул и погас свет, и наступила непроницаемая тьма, пронизанная жгучими, сеющимися искрами. |
||
|