"Число зверя" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)

4

С известным академиком Игнатовым, человеком очень редкой породы, в послевоенные годы начавшей активно восстанавливаться и размножаться, Суслова связывали давние и довольно двойственные отношения, — академик, сам того не подозревая, являлся для Михаила Андреевича неким сложнейшим и безошибочным прибором, определяющим степень давления именно в той среде, которую Михаил Андреевич, как всякий неофит, тайно и безапелляционно ненавидел, никогда не показывая этого, — он вынужден был с нею считаться, иногда даже заискивать перед нею, рассыпаться мелким бесом, хотя в душе иронически подхихикивал над детской самовлюбленностью и наивностью большей частью действительно известных и заслуженных людей, мнящих себя солью земли. Они, каждый в своей области, многое знали и многое могли, но они всякий раз преувеличивали свое значение в общем прогрессе, много шумели и требовали, и к ним нужно было относиться как к детям, им надо было уметь и любить обещать и не скупиться подбрасывать кое что из обещанного. Они тотчас успокаивались и начинали двигать вперед науку и культуру.

Когда помощник доложил о ждущем в приемной академике Игнатове, и заметил, что он явился минута в минуту, как и было условлено, и вопросительно замолк, Михаил Андреевич отложил все свои дела, попросил ни с кем без особой надобности его не соединять, заказал чай с лимоном и постными сухариками и, напомнив, что ровно в час его ожидает у себя Леонид Ильич, аккуратно сложил в папку текущие бумаги, положил ее на определенное раз и навсегда место на рабочем столе и сам направился к двери встречать гостя.

— Входите, входите, Нил Степанович, — пригласил он, окончательно стряхивая с себя остатки усталости после почти бессонной, хотя и весьма плодотворной ночи, и посторонился, пропуская маститого ученого, большого и грузного от сидячей жизни, с породистыми крупными чертами лица, несмотря на свои шестьдесят семь лет, сохранившего пышную шевелюру и веселый, пытливый блеск в глазах — удивительно молодых и ясных. Поздоровавшись и дождавшись приглашения хозяина, Игнатов привычно направился к длинному столу для совещаний, опять, в который уже раз, стараясь понять, почему в высоких официальных кабинетах нельзя принимать посетителей менее казенно, не за этой вот площадкой для гольфа. Хозяин устроился напротив, быстро потер сухие нервные руки и заставил себя улыбнуться.

— Я пригласил вас, Нил Степанович, для очень доверительного разговора, — сказал он, слегка щуря натруженные глаза, что указывало еще и на явный интерес к собеседнику. — Ваше недавнее выступление в Политехническом вызвало весьма острый и противоречивый интерес в самых разнополюсных кругах. На мой взгляд, вы правильно раздраконили нашего умника с его статьей в «Литературке». Так и надо, говорят, его едва инфаркт не хватил после вашей критики, только сейчас главное в другом, Нил Степанович. Как вы там изволили выразиться… Я, с вашего разрешения, процитирую, простите, если не совсем точно. «К власти в стране пришли топорные политики, невежды и дилетанты, забившие себе мозги, за неимением ничего лучшего, марксистской околесицей…» Так? Я не ошибся, Нил Степанович? Тоже в адрес товарища Яковлева?

Академику показалось, что высокий собеседник смотрит с некоторой иронией и даже ободряюще.

— Ну, дорогой Михаил Андреевич, почему только в его адрес? Хотя, если бы моя воля, я спустил бы с этого ярославского умника, товарища Яковлева, как вы говорите, сионистские штанишки и хорошенько бы его высек. Просто в назидание другим. Не за свое дело не берись! Впрочем, простите, что это я перед вами то рассыпаюсь, уж, наверное, самая выверенная до последней запятой стенограммка у вас на столе и вы знаете все лучше меня. Не так ли? Я ведь, как правило, без бумажки говорю, пока еще Бог милует, возмутил воздух и забыл, вот другие потом долго помнят, особенно самые лучшие друзья.

— Лежит, лежит отчетец, — подтвердил Суслов, поощрительно улыбаясь, и легонько побарабанил пальцами по столу. — Да, да, лежит, такова уж моя работа. Надо полагать, что лежит, учтите, не только у меня одного. Что вы, Нил Степанович, имели в виду? Вы несколько раз упомянули Крым, притом величали сей древнейший полуостров каким то экзотическим именем русской якобы прародины еще даже до греческих времен? Я, конечно, понимаю, что крупный ученый имеет право и на крупную ошибку, неудачу, но что вы все таки хотели сказать?

— Ровным счетом ничего особенного, Михаил Андреевич, — ответил не задумываясь академик, и в его лице мелькнула легкая ирония. — Всего лишь мысли вслух. Разумеется, они дискуссионны, и я охотно выслушаю любого противника.

— Гм, гм, — сказал хозяин кабинета, тоже с некоторой ехидцей. — Выслушаете, выслушаете, а дальше? Не спорю, та или иная научная гипотеза — ваше дело, вы выдающийся ученый, у вас свой особый мир, и никто не собирается его разрушать или пытаться изменить. Не будем говорить и об идеологии — какое до нее дело физику или математику? Хотя, с другой стороны, именно идеология Адольфа Гитлера подвигнула эти науки к эпохальным открытиям, ускорила их движение многократно. Что вы так смотрите? Вы не согласны?

— Роды, если они поспели, не остановить, — ответил Игнатов. — Ничего мы пока о чуде жизни не знаем определенного, так, то да се, не стану гадать.

— Ну, таким ускользающим я вас еще не знал, Нил Степанович, — заметил Суслов. — Большего свидетельства, чем атомная бомба, ведь и не надобно, чтобы подтвердить влияние идеологии и политики на ускорение развития определенных разрушительных тенденций и в самой чистой науке, — возразил Суслов, сердясь на себя и на собеседника за какую то неточность и витиеватость своей мысли и в то же время стараясь придать своему голосу задушевность и искренность. Он сейчас не мог иначе, не мог уступить и, опять вернувшись к недавнему выступлению академика в Политехническом, вновь заговорил об осторожности, заговорил о том, о чем и должен был говорить, подбираясь к главному, — он не мог поверить, что такой крупный ученый, как академик Игнатов, мог всерьез думать о разрушительном влиянии марксистско ленинской доктрины, как он ее неоднократно обозначал в своем выступлении, и о том, что она в конце концов приведет к тупику и даже крушению человеческой цивилизации. В глубине души он сам любил такие острейшие моменты, он уважал соперника прямого и достойного, — правда, все это тоже было обыкновенной демагогией с его стороны, вызванной необходимостью бескомпромиссной и жестокой борьбы, и сам он тоже хорошо это знал и во имя той же борьбы оправдывал. Только так и возможно было как то ориентироваться и самому иметь перед собой мало мальски реальную картину расстановки сил в обществе, а следовательно, и держать их под необходимым контролем. Кроме того, приходилось быть осторожным, на любом высоком посту человек продолжал оставаться человеком, опасаясь подвоха, заговора. Ведь в недрах жизни непрерывно возникали новые молодые силы, рвались к солнцу, требуя своей доли света и пищи, — вполне закономерный процесс, молодость и есть молодость, она стихийно бунтует и куда то рвется, здесь все понятно, но как объяснить неуемность вот этого пожилого человека, старика, достигшего всех возможных степеней и регалий, во многом за счет государства прекрасно обеспеченного, что за силы разрывают его мятущуюся душу? Талант? Неутоленное честолюбие? Парадигма старости? Страх смерти, наконец? Стоп, стоп, что это за чудище, откуда он этакое перенял? Парадигма… а? Ах да, это вчера вскользь высказал один из чиновников, этот самый новоявленный философ из Ярославля или Ярославской области, надо будет и здесь присмотреться, что это за парадигма вызрела из ничего. Не было ни гроша, да вдруг алтын. Явный признак какого то двоедушия или двоемыслия, не рано ли этот ярославец начинает поглядывать наверх, присматривая себе подходящее местечко? Ишь ты, куда хватил, — парадигма… а? Иначе чем подобное слововерчение можно объяснить и оправдать?

Все это и многое другое мелькнуло в многоопытной и многострадальной голове Михаила Андреевича одновременно, и он, не упуская нити разговора и основного направления своей мысли, даже не меняя выражения лица, продолжал интересный и острый разговор, словно и не случилось неожиданного взрыва залетевшего откуда то издалека шального снаряда.

— Итак, все в мире взаимосвязано и чистой науки не бывает. Ну зачем вам, Нил Степанович, понадобился Крым? Ищете приключений? Еще большей известности?

— Хорошо, уважаемый Михаил Андреевич, откровенно — так откровенно, — согласился академик и слегка подался вперед. — Да, я никогда не скрывал и скрывать не намерен, что я — русский, патриот своей земли, ревнитель и почитатель прошлого своего народа, у меня имеется достаточно доказательств о его великом и достойном прошлом. И вот вам новость — Крым, многократно политая русской кровью земля, передается в состав Украины. Совершается самоубийственный для всей России, да и для самой Украины, акт, только безумный мог его совершить. Это преступление против всего русского народа, как известно, живущего издревле и на Украине, продолжение порочной и преступной политики расчленения России после большевистской революции. Я сразу же написал еще тогда о своем мнении во все, как говорится, высшие инстанции, вплоть до самого Никиты Сергеевича, вот только ответа так и не дождался. И что же? Годы идут, Хрущева уже несколько лет как сместили, вполне правильно сделали… Но хотя бы кто то попытался исправить чудовищную историческую нелепость. Я хочу, уважаемый Михаил Андреевич, умереть с чистой совестью, я должен довести свое мнение до людей хотя бы таким способом, устно, лекциями…

Незаметно для себя приговаривая «так, так, так», Суслов стал нервно потирать руки, затем, перехватив взгляд гостя, спохватился и убрал их со стола, — разговор становился захватывающе опасным и острым, и на всякий случай необходимо было отреагировать. Академик уже вошел во вкус, или, вернее, у него появилось явно утопическое желание именно здесь, на высшем уровне, высказать самое дорогое и больное. Махнув рукой на осторожность и полагаясь на давнее знакомство с хозяином кабинета, он сказал себе, что не все же здесь догматики, тупицы, Иваны непомнящие, ведь должны же здесь быть и такие, в ком еще не угасла искра любви к русской земле, ее истории и славе. Да и потом, когда еще удосужишься? Могут ведь, невзирая ни на что, более радикально поступить, не успеешь опомниться, приземлишься где нибудь в краях и не столь прекраснодушных. В конце концов, если выпадает возможность здесь, в ледяных высотах догматизма и абстракции, пробудить хотя бы здоровое сомнение, жалеть себя не надобно.

Игнатов поерзал, повозился, делая вид, что оправляет на себе пиджак и галстук.

— Льщу себя надеждой, Михаил Андреевич, что именно вы сможете понять и разделить мою тревогу, — сказал он доверительно. — Я не прошу вас соглашаться безоговорочно, приглашаю просто порассуждать о происходящем. Сие ведь никому не возбраняется. Вполне вероятно, я чего то недоучитываю, что то мне неизвестно…

— Не излишне ли вы драматизируете, Нил Степанович? — спросил хозяин, слегка склонив голову, словно прицеливаясь окончательно. — Ну, хорошо, ну, Крым… В чем вопрос? Одно государство, один единый народ — так какая же разница?

— Тем более! Если все едино, зачем же огород городить, все ломать, не спросив для приличия даже у того же народа, именем которого все и прикрывается? — не согласился Игнатов, несколько повышая тон, как бы рассуждая прежде всего с самим собою, но в то же время адресуясь и к своему высокому собеседнику.

Суслов слушал сейчас по монашески покорно, как иногда слушают заблудившегося в дебрях жизни, упорствующего в прегрешениях великовозрастного отпрыска, заглянувшего в отчий дом то ли случайно, то ли намеренно, стараясь ничем не спугнуть разоткровенничавшегося неожиданного гостя. Академик и сам понимал и чувствовал некоторую неловкость, но остановить себя уже не мог и не хотел.

— Да, да, уважаемый Михаил Андреевич, — говорил Игнатов, все больше воодушевляясь, — не хочу ходить кругом да около. И Крым, и многое другое всего лишь следствие, необходимо смотреть глубже. Эти якобы невинные штрихи эпохи и предопределяют неотвратимо близящийся кризис самой господствующей идеологии… Можно, конечно, и посчитать, что уважаемый Никита Сергеевич просто подарил древнюю Тавриду своей очаровательной супруге… ну, так, знаете ли, небольшой каприз большого человека, как шушукаются в народе. Мало ли прецедентов в истории… Не раз подобным образом грешили и Александр Македонский, и Наполеон. Можно принять во внимание и более злонамеренные предположения некоторых отечественных умников — Хрущев, мол, упрятал, по крестьянской своей сути, вожделенную Тавриду от давних и упорных сионистских притязаний в непробиваемую де броню — ведь говорят же, что там, где прошел один хохол, двум евреям делать нечего.

Слушавший с усиливающимся вниманием хозяин кабинета почувствовал, что пора отреагировать, — он не мог быть в полной уверенности, что весьма и весьма опасные слова и мысли именитого гостя не накручиваются на какую либо бессмертную катушку, чтобы затем в критический момент всплыть на поверхность где нибудь в Тель Авиве, Нью Йорке или Лондоне и перевернуть вверх тормашками чью то, даже очень высокую судьбу.

— Зачем же заниматься обывательскими домыслами? — спросил он, втискиваясь в рассуждения Игнатова, и голос его приобрел некое возвышенное недоумение. — О, дорогой Нил Степанович, если бы вы заинтересовались, я бы мог познакомить вас с такими шедеврами народного творчества! Уверен, даже у вас дух захватит! Процветающая фольклорная стихия — признак душевного здоровья народа. Например, вполне серьезно утверждались самые фантастические вещи, вроде бы у Сталина ноги оканчивались копытами, оттого он, мол, и прятал их в разношенные валенки, в новые не умещались. Как вы думаете, интересно?

— Ну, Михаил Андреевич, дыма без огня не бывает, — сказал Игнатов, добродушно и широко, как он умел, улыбаясь. — Народ — организм единый, в главном он никогда не ошибается. Если он говорит о наличии копыт, значит, они действительно были, вот только кому они по наследству достались?

Быстро и даже предупреждающе глянув, Михаил Андреевич коротко засмеялся, показывая свое умение ценить острое словцо или забавную шутку.

Очень кстати принесли чай в серебряных подстаканниках, сахар, нарезанный лимон, постные сухарики и крендельки, обсыпанные маком. Пока пожилая женщина, просто и скромно одетая, молчаливо расстилала салфетки и устраивала стол, в приоткрытой двери показался все тот же чернявый помощник и тут же, по взгляду хозяина понявший, что в нем нет пока надобности, удалился.

Опустив дольку лимона в чай, Игнатов, подождав ухода так и не проронившей ни одного слова женщины, придавил лимон ложечкой и, прищурившись, сказал:

— Прекрасный напиток, люблю чай. Вот бы нам с вами, уже далеко не молодым людям, посидеть где нибудь на природе, в садике под московской махровой сиренью. Осень, конечно, но ведь можно и в беседке. Листва облетает, дождь… Посидеть, потолковать за самоваром по душам. А то мы никак не угомонимся, все разные шпильки подпускаем друг другу… Зачем? Остается все меньше и меньше…

Прихлебывая чай, хозяин кабинета доброжелательно выслушал и, приняв вызов, внутренне подтянулся, глаза его льдисто блеснули, а острые губы как бы сами собой сложились в понимающую усмешку.

— Возразить здесь нечего, конечно, жаль, — охотно согласился он. — В этом кабинете приятные эмоции, как вы верно изволили заметить, вернее, подумать, редкая роскошь. Впрочем, Нил Степанович, за невозможностью лучшего я бы вернулся к нашему захватывающему разговору.

— Извольте, — охотно отозвался Игнатов. — Допустим, все — домыслы, все — обывательская болтовня, и насчет Крыма, и насчет копыт. Я даже согласен, причина то данной трагедии в ином…

На какое то мгновение, опасаясь переступить роковую черту, Игнатов заколебался и тотчас, стыдясь неожиданной слабости, резко отодвинул недопитый чай. Глаза его потемнели от мысли, что он тоже слишком измельчал за последние годы сытой и благополучной, в общем то, жизни и даже не высказался ни разу откровенно и прямо по самым больным вопросам — все загонял внутрь, и там все это копилось, отравляя организм, и взрыва не избежать, да и кому нужно столь безграничное терпение. Никуда не годится, русские привыкли молчать, говорят и требуют все кто угодно, и особенно расплодившийся за последнее время человек вызывающей окраски — совершенно безнациональный, космополитический, претендующий на безусловное верховенство в мире, русский же молчит, молча работает, молча умирает…

— А вы зря сердитесь, Нил Степанович, — неожиданно заметил хозяин. — Я вам не давал повода…

— Я не на вас, на себя, — сказал Игнатов. — На свою трусость, мог бы высказаться и раньше, погромче, но вот эта чертова русская натура, все ждешь, переможется, мол, перемелется. Знаете, Михаил Андреевич, в чем порочность большевистской идеи в России и в чем ее неминуемый крах? В большевистской надстройке, внедрившей в тело русского гиганта и узаконившей пожирающего его ныне паразита — мировой клан торговцев и ростовщиков. Из песни слова не выкинешь, каторжным трудом русского народа крепнет мировой сионизм, наливается золотом, наглеет. Гибельный путь для человечества! Самое страшное — усыхание мирового интеллекта, его преждевременное дряхление и вырождение. Я знаю, вам, Михаил Андреевич, весьма неприятно слушать подобное, тотчас встает еврейский вопрос, категорически запретный под страхом лишения живота еще со времен незабываемого Ильича, но что же делать? Вот миновали и хрущевские времена, главенствует ныне иной человек, а в этом, я бы сказал, глобальном, стратегическом вопросе ничего не меняется, скорее наоборот…

— Вы всегда отличались безупречной логикой, — неохотно и как то вяло сказал хозяин. — Сейчас же, уважаемый Нил Степанович, я что то не возьму в толк… Зачем же из такого далека? Сионизм, Крым, конец человечества, апокалипсис, еврейский вопрос, русский народ… А надо в первую очередь накормить, обуть, одеть людей, дать им крышу над головой. И не отстать от других, наоборот, надо постараться опередить! Сейчас страна несколько оправилась от войны народ наконец начинает приходить в себя, ему необходима передышка…

— Сорока прямо летает, да дома не бывает, — прогудел Игнатов, начиная чувствовать себя неуютно, — два пожилых, уже, можно сказать, старых человека ходили вокруг да около и никак не решались заговорить о главном. — Простите, Михайл Андреевич, именно это я и хотел сказать. Да, именно русский народ. В любом деле следует прежде всего определить главное. И укреплять прежде всего это главное как несущую конструкцию, если хотите. Или все остальное в один прекрасный момент просто развалится. А вот такой несущей конструкцией в нашей обширной евразийской части света является именно русский народ. Рухнет он — рухнет все вами построенное, никакая идея не поможет. Ну, завтра кончится нефть и газ, их мы ныне разливанным морем гоним на Запад, и что же дальше? Здесь даже сам Косыгин ничего не придумает! Нет, уважаемый Михаил Андреевич, я обязан высказаться, моя чертова боль заставляет.

— Вы истый националист, батенька Нил Степанович! — с некоторой долей иронии воскликнул хозяин кабинета. — Меня предупреждали, оказывается, не зря. Я же посмеивался, а ведь с вами рядом действительно становится несколько не по себе, от вас так и распространяется нечто весьма раздражающее… Начинаю даже понимать, почему вы пребываете в таком гордом одиночестве. Ну, хорошо, мне вы можете сказать все, я для этого и занимаю свой пост, да и вас знаю с незапамятных времен, а если вдуматься глубже, мой дорогой оппонент? Зачем?

— Михаил Андреевич, грядет близкое возмездие, нельзя опоздать! — подхватил Игнатов, принимая вызов и радуясь возможности преступить некую запретную ранее черту. — Благо, если бы кара пала на головы истинно виновных… Вы спросите, как их вычислить и определить? Вот именно, как? Вот и получается парадокс! Страдальцем и ответчиком вновь предстанет русский народ, на этом опять все замкнется и остановится. И удобно, и безопасно. И в глазах всего так называемого просвещенного мира оправдание.

Суслов встал, прошелся по кабинету и остановился перед своим гостем, заложив руки за спину.

— Скажите, Нил Степанович, а как дома, как работается? Как со здоровьем? Что Наталья Владимировна?

— Жаловаться пока не приходится, благодарствую, — ответил Игнатов, вежливо наклонив голову и подумав, что разговор вновь не получился и пора вставать и раскланиваться. Он неприметно вздохнул, взялся за край стола. Хозяин мягким жестом остановил его и засмеялся.

— Обиделись, Нил Степанович? — спросил он мягко, окончательно обезоруживая собеседника. — Не надо, войдите в мое положение. Знаете что? Давайте я как нибудь выберу часок другой, позвоню вам и встретимся по домашнему. Вот тогда мы с вами вдоволь и поговорим, кое что вспомним…

— С удовольствием, — охотно согласился Игнатов. — Мы с Наташей часто вспоминаем Ставрополье, войну, время то летит, летит. Помните эти жуткие бесконечные лиманы, камыши, прямо таки тропические заросли? Черная жижа под ногами, топь мне до сих пор иногда снится.

— Да, время летит, — неопределенно протянул и Суслов. — Многие стали уже и забывать, что мы на своих плечах вынесли. Тогда мы все были одного племени — советского. А будь по другому, разве бы нам выстоять? Это ведь все сказочки про белого бычка — про Англию да Америку — для них война обернулась всего лишь захватывающим экспериментом. Тяжесть невиданной схватки они и здесь умудрились переложить на чужие плечи, на наши с вами.

— На русские плечи…

— Что? Ах да, да, простите, Нил Степанович, — сухо остановил Игнатова хозяин. — Я уважаю вашу теорию, хотя и не согласен с нею. Как, например, делить эту победу между русским и татарином? Между казахом и белорусом? Народ ведь умнее любой теории… Или вы действительно уж так серьезно обеспокоены?

Игнатов тоже встал.

— Простите, не хочу отнимать у вас дорогое время, Михаил Андреевич, и без того засиделся. Буду ждать вашего звонка, поговорить есть о чем, знаете, я иногда ночами не сплю, мысли, мысли. Словно кожа ободрана, страшно шевельнуться, словно вот вот ударит черный смерч, а последствия даже предсказать трудно…

— Не надо преувеличивать, Нил Степанович, — опять успокоительно заметил хозяин и, уже прощаясь, провожая гостя под локоток до двери, неожиданно остановился, придерживая и Игнатова, и попросил, если что не так, не сердиться и беречь себя.

— Что вы, что вы, Михаил Андреевич! — успокоительно сказал Игнатов и молодцевато приподнял плечи. — У нас был очень откровенный разговор, я весьма доволен. Немного ошеломил вас, заставил пережить несколько неприятных минут, круги то по глади наших вод все равно пойдут, но, я думаю, ничего, обойдется. От зеркальной поверхности глазам просто невыносимо, что то противоестественное, право!

— Ох, и ехидный вы все таки человек! — засмеялся Суслов. — Я вас за это именно и уважаю. Очень хотел бы знать, что вы действительно сейчас думаете. Только ведь все равно не скажете, ну…

— Могу сказать, только ведь вы тоже не поверите, — улыбнулся и гость, втягиваясь в завязывающуюся новую игру, и задорно кашлянул. — Да и зачем забивать государственную голову всяческим вздором? Мало ли…

— А вы скажите, скажите! — потребовал хозяин, и в его голосе даже послышалась легкая обида. — У нас ведь с вами не просто казенные отношения, зачем же самое главное уносить с собой и не поделиться?

— Что ж, раз уж напросились… Только чур не ерничать в душе, я и сам еще не во всем здесь разобрался…

Хозяин вежливым и радушным жестом пригласил было своенравного гостя вновь к столу, но тот, не принимая жертвы, так же молчаливо придержал высокого собеседника за локоть и сказал:

— Очень и очень загадочное дело, почти мистическое. Вы, Михаил Андреевич, должны помнить академика Голикова Павла Григорьевича, знаменитого биофизика, продолжившего разработку и во многом обогатившего теорию Вернадского о ноосфере…

— Простите, он же…

— К сожалению, да, он шесть лет тому назад скончался. У него оставался сын, тоже талантливейший ученый, физик теоретик, квантовая механика. Был совершенно запечатан, работал где то на Урале, в закрытом, номерном городе. Ну, а я знаю все по самой простой причине — наши дачи расположились по одной улице, и мы с покойным Павлом Григорьевичем любили вечерком, особенно осенью, в предзимье, посидеть за шахматами. За окном дождь, ветер гуляет, да… Там, на Урале, произошло несчастье, взрыв или нечто подобное, и молодой Голиков… Одним словом, у него что то такое с головой случилось. Лежал в больнице, сбежал, никто не знает, когда и как, и вот теперь бродит из конца в конец нашей обширной державы. Имени своего, говорят, не знает и потому как бы сам себя все время отыскивает. Себя и Бога. Иногда наведывается и к сестре в наш поселок, они же на даче и выросли. Вот я вчера и попытался с ним поразмышлять, понимаете ли, Михаил Андреевич, как то даже странно, он даже привык к тому, что он теперь якобы действительно некий странник и святой отец…

— Я хорошо знал покойного Павла Григорьевича, доводилось не раз встречаться, — сказал Суслов с приличествующей моменту серьезностью. — Светлая голова, хотя тоже всякое случалось. Да, трудный вы народ, взбредет что либо в голову, ни на какой козе не подъедешь. Простите, Нил Степанович, но у Голикова, кажется, был еще один сын? Или я запамятовал, ошибаюсь?

— Нет, не ошибаетесь, Михаил Андреевич. У него было трое детей, дочь и два сына. Второй, младший, тоже по научной части и тоже в оборонке. Что то такое с электроникой связано, с лазерными разработками. Были потом в семье покойного и свои сложности, младший вроде бы женился неудачно, жена его скоро оставила, надо будет как нибудь поточнее поинтересоваться.

— Дело, как я понимаю, касается больше старшего…

Игнатов вскинул глаза, неопределенно шевельнул плечами.

— Кто знает, слишком уж загадочная область — человеческая психика. Меня его сестра пригласила прийти, весь вечер с ним проговорили, чай пили. Он порывался опять в дорогу, не могу, говорит, противиться, зов во мне. Напрасно я уговаривал, все равно ушел в ночь, ни меня, ни сестру не послушал, рюкзачок, мешочек такой у него уже был собран. Что, скорбный главою? Может быть, но еще и целитель, я сам что то такое почувствовал. И еще — знаете, многое предвидит, зря вы, Михаил Андреевич, так тонко улыбаетесь.

Внимательно и заинтересованно слушавший хозяин не стал протестовать и позволил себе вновь добродушно усмехнуться.

— А вы сами, дорогой Нил Степанович… гм, простите, не того, не перетрудились по ночам? Значит, еще один пророк? И еще — целитель? Кого, чего — целитель?

— Кто знает, возможно, самой русской земли, — стараясь попасть в тон хозяину кабинета, понизил голос Игнатов и намеренно картинно развел руками. — Я ведь у вас еще и по этому конкретному делу, и вот оказия… едва не забыл, простите.

Приподняв бесцветные брови, Суслов, ожидая, продолжал смотреть с явным любопытством и даже несколько странновато, и Игнатов, стараясь не замечать скрытой иронии хозяина кабинета, проступавшей сейчас во всей его сухощавой фигуре, в слегка удлинившихся и оттого еще более тонких губах, в осторожных сухих руках, позволил себе также чуть чуть обещающе улыбнуться.

— Я вам еще не все сказал, но так уж и быть, — признался он. — У меня нет выхода, Михаил Андреевич, вы человек умный, я вас очень прошу посоветовать вашему новому железному Феликсу оставить в покое сына академика Голикова, не надо нарываться на международный скандал…

Не желая замечать неожиданной и довольно нелепой угрозы в словах несколько самонадеянного от старости и благополучной жизни ученого, Суслов удивился.

— Ведомство безопасности уже знает об этом несчастном? — спросил он с недоверием и сразу же подосадовал на свой промах — академик одарил его любезной улыбкой.

— Представляете, знает и даже уже охотится. И только вчера, когда мы с ним разговаривали на самые, впрочем, отвлеченные темы, о смысле Бога и страны Зазеркалья, он вдруг замолчал, словно прислушиваясь к какому то, никому не слышному голосу, и тут же подхватил свой дорожный мешок. Знаете, если бы видели его лицо в тот момент, вам бы тоже стало не по себе. «За мной уже идут, — сказал он. — Глупцы!» Я был потрясен, в его глазах отразилось нечто большее, чем скорбь или покорность. Я такого еще в своей жизни не испытывал, я вдруг понял, что этот человек старше меня на тысячи лет и смотрит на меня откуда то из самого начала всего… Вы не верите, а мне, ей Богу, стало жутко. «Передайте этим несчастным обманутым людям, Нил Степанович, одно, — попросил он меня, прощаясь. — Они никогда не смогут арестовать меня, более того, даже увидеть. Теперь я сам решаю, с кем я должен встретиться и поговорить. И еще одно скажите: когда срок настанет, я приду и явлюсь…» Да, да, он говорил весьма торжественно, и за ним чувствовалась некая странная сила. Сестра было бросилась к нему, предложила взять денег, стала заворачивать что то из холодильника, совать в мешок, но он особенно ласково и нежно остановил ее, что то тихо пробормотал и исчез. Я не видел, не слышал, чтобы дверь открылась и захлопнулась. Он просто исчез, словно растаял в воздухе. Его сестра, такая миловидная женщина, стояла посередине комнаты и тихо плакала, только ее лицо как бы сияло счастьем. Кстати, ее муж работал на Урале вместе с этим ее братом, и в тот раз, когда там случилось несчастье, погиб… Я, конечно, мог чего то не заметить, но, право же, согласитесь, подобное хоть кого поставит в тупик.

С явной заинтересованностью выслушав необычные сведения, хозяин кабинета стал откровенно серьезным и, казалось, забыл о времени.

— Странно, очень странно, Нил Степанович, — признался он. — А если совсем откровенно, я тоже ничего не понимаю… Если бы рассказывали не вы…

— Да, но самого главного я вам еще не сказал, — сообщил Игнатов, почему то оглядываясь на дверь. — Буквально через минуту после этого загадочного действа появились, как снег на голову, вполне осязаемые и реальные блюстители порядка и стали допрашивать о некоем беспаспортном и опасном бродяге. Я еще не успел уйти. Хм, все весьма и весьма малообъяснимо.

— Я не забуду ваш почти фантастический рассказ, — пообещал Суслов, окончательно прощаясь, и затем, оставшись один и отдыхая от тяжелого и утомительного гостя, некоторое время ходил из угла в угол, изредка останавливаясь и что то обдумывая.