"Имя твое" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)

7

На обратном пути Брюханов заехал в Густищи; за время, проведенное на заводе, он оживился, крепнущее современное производство понравилось и Чубареву. Брюханов представил нового директора, как это и было положено, административно-руководящему составу завода, а затем все пошло, как и должно было идти; напряженная рабочая атмосфера действовала благотворно; для этого напористого, не останавливающегося ни на секунду потока жизни, вобравшего в себя множество усилий и судеб, любая человеческая жизнь мало что значила. Именно на заводе Брюханов твердо и, как ему казалось, бесповоротно решил не прикасаться больше к бумагам Петрова, забыть о них и продолжать работать, ведь убеждать мертвого и доказывать ему свою правоту было нелепо.

Он еще больше повеселел, увидев Ефросинью на пороге избы, торопливо вытиравшую руку о фартук, и поспешил ей навстречу; она поздоровалась, почтительно называя его Тихоном Ивановичем, потому что называть его Тихоном, хоть он и приходился теперь ей зятем, у нее язык не поворачивался; Брюханов, тепло улыбаясь, справился о здоровье, с наслаждением оттянул узел галстука.

Солнце было уже у самой кромки зубчатого лесного горизонта и готовилось скрыться совсем; алая, нежная заря раскидисто охватывала небо, подсвечивая редкие, казалось, недвижные облака, и Брюханов почувствовал тихое умиротворение неяркого, прохладного вечера; мучившее его сознание какого-то просчета, невосполнимой потери прошло. Вершины старых яблонь прохладно сквозили в неровной, как бы размытой, окраске; в звонкую пору лета цвет их выровняется, станет однотонным и сильным…

«Зачем куда-то спешить, — подумал Брюханов, — и рваться на куски, есть ведь это небо, и высокие облака, и лес, зубчатой стеной уходящий к самому горизонту; и права Ефросинья, живущая законами этого леса и этого неба, и, возможно, правильно она сделала, что никуда не поехала, хоть и звал ее Захар, оказавшийся занесенным превратностями войны на Северный Урал; Ефросинья и была сильна своей нерасторжимой связью с Густищами, даже время ее как-то пощадило, приостановило разрушительную работу, та же стать и ясная улыбка в серых, заголубевших радостью глазах».

Войдя в дом, Брюханов снял пиджак, и пока Ефросинья хлопотала, собирая на стол, он, умывшись, стал внимательно разглядывать фотокарточки на стенах, вставленные и застекленные и по одной, и сразу по нескольку в резные рамки; удивляясь тому, как удалось спасти все это в войну, он долго и тщательно изучал знакомые и незнакомые лица. Многих из тех, кто был на фотографиях, Брюханов не знал и не мог знать, но все они так или иначе были связаны с Аленкой, здесь были ее деды, дядья, тетки, братья, братенники, другие родственники, а вот он и сам с Аленкой, фотографировались, помнится, совсем недавно. Аленка уже успела прислать карточку матери, и Ефросинья бережно вставила ее под стекло, вероятно освободив для этого соответствующее почетное место; она поместила их даже выше себя с Захаром в молодости, снятых каким-то лихим заезжим фотографом в самый торжественный момент; оба круглоликие, большеглазые, с напряженными, плотно стиснутыми ртами; Брюханов улыбнулся, чувствуя в то же время у сердца легкую теплоту, скользнул взглядом по стене и узнал себя и Захара еще мальчишками, в лихо сбитых на затылок кубанках; они стояли вдвоем, совершенно разные и в то же время в чем-то очень одинаковые, по-зеленому молодцевато подбоченясь, глядя друг па друга; от времени изображения потеряли уже свою четкость, расплылись и помутнели; у Захара волнистой гривой выбился на глаза чуб. Ну что же, пожал плечами Брюханов, они и сами во многом переменились: дочь Захара стала его женой, ну и что? Сколько можно испытывать неудобство по этому поводу? Пора бы привыкнуть, и себя приучить к этой мысли, и других Впрочем, все давно уж, пожалуй, привыкли, один ты еще страдаешь да расшаркиваешься.

Оглянувшись на шум, он увидел черноглазого парня с крутыми, уже бугрившимися плечами. «Егорушка», — обрадовался Брюханов, подвигаясь ему навстречу (Аленка с Николаем всегда много говорили о приемном брате, и Брюханов, почти не знавший Егора вначале, успел как-то незаметно привязаться к нему); сжимая сильную, большую руку, Брюханов заметил в глазах парня любопытство и смущение.

— Ну как дела, Егор? — буднично спросил Брюханов. — Что нового?

— Ничего дела, — справившись с собой, глянул исподлобья Егор, но, встретив добрую улыбку Брюханова, ответно, теперь уже более открыто, просиял всем лицом. — А как там Николай с Аленкой?

— Учатся. Аленка без пяти минут врач… У Коли большие способности к математике, брат, открылись, прямо беда, день и ночь задачки решает, говорят, законченный аналитик…

— Колька, он всегда такой был — непонятный, — вроде бы про себя подумал Егор; по его напряженному лицу было видно, что он и восхищается братом, и завидует ему.

— Слушай, Егор, давно хочу поговорить с тобой по-мужски, — сказал Брюханов просто. — Давай-ка в Холмск, а? Места у нас хватит, брат с сестрой обрадуются.

— Нет, что вы, — неуверенно отказался Егор, казалось, сначала не понявший, в чем дело; застенчиво подняв глаза, он помотал головой и неожиданно залился ярким румянцем. — Вы не то подумали… пусть Николай учится, он такой… Я в Густищах буду… тут хорошо.

— Подожди, подожди, Егор, не спеши…

— Нет, — повторил Егор уже тверже. — С матерью кто же останется? Я тут… Школа у нас опять же, учись сколько влезет…

— Видишь ли, Егор… как бы это объяснить, — замялся Брюханов. — Понимаешь, учиться нужно все равно, где бы ты ни жил и кем бы ни стал. Так уж устроено: именно в молодости фундамент на всю жизнь закладывается. А мать тоже можно в город забрать…

Видя, что Егор хмурится еще больше, выгоревшие брови его почти сошлись на переносице, Брюханов пробормотал: «Понимаю, понимаю, не будем об этом больше»; этот момент Ефросинья, раскрасневшаяся от хлопот, как раз и позвала их к столу и оба они даже почувствовали облегчение. Все было просто и добротно, желтела в десяток веселых глаз на сковороде глазунья, шипело поджаренное сало, зеленели соленые огурцы и розовели помидоры…

— Сейчас картошка дойдет, — деловито сообщила запыхавшаяся Ефросинья и, вопросительно взглянув на Брюханова, несколько замялась. — Тихон Иванович, может, Егорка сбегает за бутылочкой?

— Зачем? — не согласился Брюханов. — Обойдемся, к чему такой прекрасный обед портить.

— Ну, смотри, смотри, только потом на тещу не обижайся. На той неделе Захар письмо Егорке прислал. — Ловко разрезая свежую краюху хлеба на деревянном кружке, Ефросинья присела на лавку. — К себе Егорку зовет, заработки, пишет, хорошие, оденешься, пишет, специальность получишь, на шофера или машиниста выучишься. Техникум там есть. Денег прислал, еще обещается… Может, еще и поедет Егор, дали бы только справку, что ему тут в навозе копаться, молодому…

— Никуда я не поеду, мам, — с горячностью оборвал ее Егор, и Брюханов понял, что это вопрос наболевший, очевидно не раз уже обсуждавшийся.

— О чем Захар еще пишет? — спросил он.

— Мне он ничего не пишет, что сердце зря рвать… вон ему пишет, — кивнула Ефросинья на молчавшего Егора. — Обещается как-нибудь собраться, на родину на побывку приехать… Тоскует вроде… Подай, Егорка, Тихону Ивановичу почитать, на божнице лежит.

В Брюханове опять против воли шевельнулось чувство давней вины, но он с досадой отмахнулся от своих мыслей; темные, с легкой рыжинкой глаза Егора были доверчиво устремлены на него, Брюханов взял письмо и начал читать.

«Ну вот, Егор, здравствуй! — писал Захар знакомым почерком, и Брюханов, забыв обо всем, жадно побежал главами дальше. — Ты один меня не забываешь, сынок, за то тебе мое сердечное спасибо. Здесь, сынок, на реке Каме, лес большой, темный, у нас-то леса веселые, светлые, а тут радости от него мало. Зверь есть, и рыба есть, как ты интересовался, всего тут много. Приезжай, сынок, сходим на охоту, рыбалка тут без дураков, знаменитая. Ты спрашиваешь, когда я приеду навестить родные места, не знаю, придется ли когда, а поглядеть-то хочется, мочи нет. Я тебе, сынок, раньше писал, как все со мной получилось, а теперь вроде кто стоит за спиной — держит накрепко. Да и начинаю я привыкать, простому человеку все одно где хлеб добывать. Приезжай, сынок, увидишь. Тут работа злая, трудная, зато деньги платят, а ты вон что про колхоз пишешь — горько становится. Тут и техникум есть, машинистом на паровоз выучишься, одежу тебе хорошую справим, по молодости это тоже не последнее дело, велосипед купим, часы. Это хорошо, что и Аленка, и Николай учатся, и ты этого дела не бросай. Коли трудно, пиши, я тебе всем помогу, что есть. Учись, сынок, теперь только этим и возьмешь, другого ходу нету, ты уж мне поверь. Мать береги, солоно ей пришлось от жизни…»

Брюханов отодвинул руку с письмом подальше, что-то зарябило в глазах, он по нескольку раз прочитывал одно и то же. Добравшись до конца, он бережно сложил вырванные из обыкновенной ученической тетради исписанные листки, вложил в конверт, отдал Егору и долго молчал.

— Трижды я Захару Тарасовичу писал, — сказал он после продолжительной и неловкой паузы. — Аленка писала… Ответ так и не получили. Сердится, вероятно, не может себя пересилить… А что поделаешь, раз все так сложилось в жизни?

Расправляя край вышитой крестиками и петухами льняной скатерти, Ефросинья почувствовала взгляд Брюханова, подняла голову, улыбнулась тихо, для нее как-то непривычно виновато.

— Ну, давай, что ли, Тихон Иванович, ешь, ешь, а то застынет, — заметила она. — Ты не думай, как оно завилюжилось в судьбе-то, так и жить надо. Ему издаля все по-своему видится… что ж… Небось себе он и не такое прощает… Да хватит об этом, пусть вон хоть им, — кивнула она на Егора, — будет полегче нашего…

Брюханов принялся за яичницу, Ефросинья принесла в чугунке горячую, обсушенную картошку, густо посыпанную свежим молодым укропом, как любила Аленка, и глиняную глубокую миску, полную крошечных, один к одному, соленых маслят.

— Егорка собирал прошлым летом, уродили — страсть… Он у нас по грибам охотник, шибче его никто не собирает. Ешь, ешь, Егор, ты-то чего сидишь чужак чужаком? — удивилась Ефросинья, пригладив непокорный вихор на его затылке, и от этой скупой ласки Егор густо зарделся, недовольно дернул головой, отстраняясь; по-взрослому деловито он положил себе картошки, исходящей паром, разрезал соленый бурый помидор. Странное, почти болезненное желание узнать, что думает сейчас о нем Ефросинья (а она думала сейчас именно о нем), охватило Брюханова; та поняла его молчание по своему, подлила в стакан Брюханову квасу.

— К нам тут недавно бывший-то сельсоветский председатель Анисимов наведывался, — вспомнила она. — Прыткий был, а сейчас, гляжу, отяжелел, усадистый стал — во-о! — примеривая, она слегка растопырила руки. — Посидели, посумерничали, уже вроде и зла друг на друга никакого не осталось.

— Анисимов? Вон как. — Брюханов подцепил кончиком вилки самый крохотный грибок и с удовольствием его надкусил. — Когда?

— Где-то с весны, снег только-только начал сходить. — Ефросинья, несколько оживившись, обстоятельно, останавливаясь на подробностях, рассказала, как Анисимов долго сидел на срубленном ясене неподалеку от того места, где стоял домик, в котором он жил с Елизаветой Андреевной, вернулся черный и больше ничего не спрашивал, собрался молчком и уехал.

— Спросила я его про Елизавету Андреевну… Тоже досталось ей в войну, чуть было не сгинула на чужбине. Девчушку, слышь, привезла. Мать в лагере померла, так она ей заместо матери-то, Елизавета Андреевна… сердечная женщина… А я-то слушаю про Елизавету Андреевну да все вспоминаю, как Ивана моего в Германию угоняли да как они, Анисимовы, меня чаем поили, когда я к ним за помогой-то кинулась… Так-то оно, — глаза Ефросиньи замутило давней болью. — Все про Захара выпытывал, что слышно да сколько зарабатывает… Деньгам, что ли, завидует. Мне, говорю, какое дело, сколько зарабатывает, я чужие капиталы считать не приучена. У него там есть кому счет наводить, — в ровном голосе Ефросиньи опять пробилась легкая горечь.

— Что ж, это понятно… Прошлое к себе тянет, — высказал Брюханов первое подвернувшееся па язык, потому что нужно было хоть что-то сказать, и отодвинул от себя тарелку. — Спасибо…

— Поешь еще, посиди, Тихон Иванович, ослобони ты себя хоть немного. Аленка вон пишет, продыху себе не даешь.

Брюханов кивнул, закурил; заметив взгляд Егора, брошенный на папиросы, спросил:

— Куришь?

— Смолит, смолит, смолокур, — недовольно подтвердила Ефросинья. — Уж угости его, Тихон Иванович, за порог ступит, все равно задымит.

— Дело въедливое, затягивает, — заметил Брюханов, подвигая портсигар. — Рановато вроде, а, Егор? Николая я отучил кое-как, тебе тоже бы бросить, к чему с этих пор?

— Привык, — коротко и просто сказал Егор, взял папиросу, прикурил и, что-то пробормотав неразборчиво — не то «спасибо», не то «подумаю», вышел.

—  — Уж теперь поздно, вон вымахал, — вздохнула ему вслед Ефросинья. — Теперь с ним не сладить, без батьки вырос, куда уж бабе с парнем справиться. Порода мужичья свое возьмет. Смолит — это еще ладно, тут у нас подряд, как от груди оторвался — и потянул цигарку в рот. С Митькой вон, партизаном, связался, водой не разольешь. А тот кому хочешь голову открутит… и обратной стороной приставит. С новым председателем с самого начала на ножах… и Егора затягивает. — В ее построжавших глазах пробилась тревога. — И то! — спохватилась она. — Что это я к тебе со своими болячками… Лучше расскажи, Тихон Иванович, как вы там?

— Потихоньку, Ефросинья Павловна, живем. — Брюханов загасил папиросу. — Аленка в институте, в клинике пропадает, практика у нее. Дома почти ее и не видим. Коля парнишка одаренный, быстрый, проницательный, схватывает все на лету. Думаю, далеко ушагает…

Ефросинья затихла, тихонько сложила руки на столе, о детях она могла слушать без конца; Брюханов рассказал ей о поездке Николая в Москву, на математическую олимпиаду, и как его потом в числе семи человек оставили на коллоквиум, на собеседование (не уговариваясь, они сейчас больше говорили о Николае), и Ефросинья, по-детски изумляясь, ахала, а под конец всплакнула. В ней сейчас проскакивали и какие-то свои, не относящиеся к разговору мысли, но они, эти отблески прошлого, были связаны с прожитой жизнью, от них некуда было деться, и Брюханов, увлекшись разговором, не подозревал, какая борьба идет сейчас в душе Ефросиньи и что она сейчас переоценивает, может быть, всю свою жизнь, и особенно тот памятный вечер, когда, когда…

— А-а, что тут! На всякую хворобу свое зелье имеется, — неожиданно сказала она глухо, отвечая самой себе на какие-то свои тайные мысли; сейчас Брюханов не мог различить в этой тихой, всегда ровной женщине мать Аленки, ему казалось, что они слишком чужды друг другу, чтобы быть хотя бы в каком-то, даже отдаленном, родстве.

Темнело; щелкнув зажигалкой, Брюханов потянулся, снял стекло с висячей семилинейной лампы и зажег ее.