"Седьмая стража" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)

4.

Зоя Анатольевна хорошо слышала глухое дребезжание звонка по ту сторону старинной массивной двери; звонок стихал, и опять нависала глубокая тишина. Неизвестно как и когда, скорее всего после того, как осталась совершенно одна, Зоя Анатольевна научилась сочинять и напевать всякие простенькие песенки и часто, заглушая пустоту и вокруг, и внутри себя, начинала мурлыкать про себя, негромко и незаметно, возьмет да вдруг и запоет; она и сейчас, раздумывая и успокаивая себя, что-то такое замурлыкала, и затем, уже совершенно случайно, нажала на ручку, и дверь, скрипнув, как во сне, отрешенно отворилась. Движимая каким-то редко свойственным ей духом противоречия, Зоя Анатольевна проскользнула в дверь и тотчас увидела, что в широкую, непривычно просторную для современных квартир прихожую пробивается из самой дальней комнаты резкий свет. Она почему-то отметила для себя валявшийся чуть ли не на самой середине прихожей башмак с отставшей подметкой, весь рыжий от старости, а, во-вторых, какой-то кислый прогоркший воздух, густо сдобренный вдобавок дешевым табачным запахом. Зоя Анатольевна поморщилась. «Да, но почему он все-таки позвонил?» — тут же подумала она, по-прежнему в нехорошем предчувствии чего-то ненужного. Она еще раз осмотрелась и тихонько позвала:

— Георгий Платонович, а Георгий Платонович, где же вы?

Не дождавшись ответа, она осторожно двинулась дальше и, заглянув в полуоткрытую дверь одной из комнат, отшатнулась. Комната была завалена грудами измятых, изорванных бумаг, за приземистым широким столом сидел сам хозяин, время от времени что-то бормоча себе под нос, почесывая голый желтоватый череп и с остервенением отбрасывая в сторону еще одну просмотренную кипу бумаг; и это происходило так молниеносно, что желтые, облегченные временем листы из предыдущей партии еще не успевали опуститься на пол, как в воздух уже взлетали новые. Вязелев сидел к двери спиной, жиденький венчик когда-то огненно-рыжих, а теперь тусклых, ржавых волос обрамлял совершенно круглую и плоскую лысину; он швырнул через плечо очередную пачку бумаг, и Зоя Анатольевна, весьма озадаченная и заинтригованная, подождав еще немного, окликнула:

— Георгий Платонович! Чего это вам вздумалось? Слышите, перестаньте же!

Желтая лысина вместе с креслом вертанулась к ней навстречу, и Зоя Анатольевна увидела заросшее недельной щетиной осунувшееся лицо Вязелева.

— А-а! — сказал он. — Проходи, Зоя, не обращай внимания… Ну, проходи же, проходи! — повысил он голос. — Спихни там всю эту дрянь с дивана, садись. Подожди немного, сейчас освобожусь…

Зоя Анатольевна прошла по ворохам бумаг, высоко поднимая ноги, сдвинула в сторону наваленные на диван папки и осторожно, опасаясь испачкаться, кое-как пристроилась. Здесь тоже пахло табаком и старой книжной пылью; пересиливая поднимающийся откуда-то страх, она еще раз огляделась. Ее поразило обилие книг; стеллажи закрывали все четыре стены, кроме небольшой выемки для дивана, для двери и пыльных, давно не протиравшихся окон. Но и над дверью, и над окнами примостились полки с книгами; каждый вершок пространства был здесь учтен и заполнен; с потрескавшегося потолка свисала лампочка под запыленным матерчатым абажуром в размытых грязных пятнах; на полках между книгами кое-где пристроились иконы, какие-то покрытые пылью, бесформенные камни. Иконы, непривычного григорианского письма, и камни остались от покойной жены Вязелева. Увидела Зоя Анатольевна в углу и огромный медный кувшин с тонким горлом, в другом же углу проступало медное, покрывшееся зеленовато-голубой патиной старое распятие, неясное, едва угадывающееся в груде хлама. Но не книги, не камни, не кувшин с распятием были главными, определяющими здесь, в этом затхлом книжном мире; тут главенствовало и все определяло нечто другое, совершенно невидимое, и оно было растворено в самом составе воздуха. Центром этого хаоса был сам Вязелев, бормочущий себе под нос что-то несвязное и озабоченно расхаживающий теперь по книжным грудам.

— Все! Последний штрих! Наложен! Брошен! Расчеты завершены! Наново! Все наново! — Встретившись глазами с Зоей Анатольевной, он заметно вздрогнул, словно наткнулся на неожиданное препятствие, и лицо его прояснилось. — Зоя, ты как здесь? Какими судьбами? Как хорошо, как ты нужна мне сейчас.

— Да что, Жора, случилось? Ну, что, мой хороший? Что такое? — оживленно, точно с ребенком, заговорила Зоя Анатольевна. — Что с тобой? Ты болен? Или вино? Что случилось, Жора? Ну, давай все по порядку, с самого начала.

— Стоп! стоп! стоп! — опять как-то неестественно воодушевился Вязелев, и в его глазах появился лихорадочный блеск. — Нет, нет! Я ничего не забыл, я знаю, зачем я тебя потревожил, Зоя, — понизил он голос, словно опасаясь, что их кто-нибудь подслушает. — Ты права, в самом ведь деле, не ночь, а черт знает что… Не пугайся, Зоя, расскажу, все расскажу… Вот! — с внезапным торжеством вспомнил Вязелев, стремительно схватив какой-то перевязанный шпагатом пакет со стола в грубой оберточной бумаге; Зоя Анатольевна, приказывая себе не замечать судорожной поспешности хозяина, вжалась в спинку дивана, когда Вязелев с какой-то даже нарочитой удалью смел с дивана наваленные груды бумажного хлама и бросился рядом с ней на сиденье.

— Вот! — похлопал он ладонью по пакету. — Вот! Тебе, береги.

— Что это? — спросила Зоя Анатольевна нарочито ровным, будничным голосом.

— Бумаги Алексея, — помолчав, тихо сообщил Вязелев, и глаза у него потеплели и прояснились, из них ушел лихорадочный блеск.

Вопросительно подняв брови, ожидая дальнейших объяснений, Зоя Анатольевна молчала; Алексей Меньшенин был для нее уже слишком далек, чтобы по-настоящему взволноваться. Она попыталась представить его, и не смогла. Если быть честной, она ничего ему не простила: ни его исчезновения, ни того, что ни строчки не оставил, ни слова — появился неожиданно в ее жизни и еще неожиданнее исчез, она для него, очевидно, ничего не значила. Исчез без повода, без всякой вины с ее стороны, и она, хоть и не показывала этого, была как женщина глубоко оскорблена, — в первые дни она вообще еле выжила. Прошли месяцы и годы, острота стерлась, обида осталась, брату она не верила, и обида тлела в ней непрерывно, правда, слабее и слабее с каждым годом. Сколько можно мучиться, думала она, время-то уходило, встречались на ее пути и хорошие люди, можно было и замуж выйти, ей и двадцати четырех не было, когда все разразилось. Мешало все то же чувство своей неполноценности, развившееся в последние годы, — она была самоедом, и именно это проклятое самоедство, самоистязание за несуществующие вины доконало ее, испортило всю дальнейшую жизнь. Но толчком-то был он, от него все шло, от Меньшенина, от его зоологического эгоизма, от его внутренней необязательности… Кто-кто, а она-то знает, каков он был на самом деле, а теперь, когда любовный угар давно ушел, прошлое перед ней застыло в беспощадном увеличительном стекле. Главное не то, что он оскорбил ее своим исчезновением, главное, что на всю жизнь он лишил ее чувства уверенности в себе, а без этого женщина не женщина. И зачем теперь этот старый неудачник вытащил на свет Божий какие-то бумаги? Зачем она вообще здесь? Хватит и того, что было. Как она могла подпасть под влияние минуты и мчаться среди ночи Бог знает куда?

— И ради этого ты поднял меня среди ночи? — спросила она строго, стараясь держаться все так же бесстрастно и отчужденно. — Чтобы отдать этот старый хлам? Ах, Жора, я не хочу никаких напоминаний о Меньшенине. Он перестал для меня существовать, он для меня умер; понимаешь, умер! Я наконец освободилась от него, понимаешь? Не хочу никаких его бумаг, оставь их себе, выброси, сожги — мне совершенно безразлично!

Казалось, хозяин, уставившись в одну точку перед собой, не слушал ее, и лишь ее последние слова заставили его взгляд метнуться в сторону — зрачки у него опять расширились и потемнели.

— Нет, нет, не говори ничего, Зоя, прошу тебя, — попросил он, наклоняя голову набок, к плечу, отчего сразу стал похож на старую нахохлившуюся птицу. — Сейчас выпьем кофейку…

— Зачем среди ночи мы будем пить кофе?

Не обращая внимания на ее протест, Вязелев провел ее на кухню, где царил еще больший беспорядок и где все углы были завалены грудами пылившихся, очевидно, годами бутылок, поставил на огонь чайник, медный, давно не чищенный, необычной формы, и у Зои Анатольевны невесть откуда появилось желание тотчас взять да и отчистить его от накипи и старости. Она удивилась странности своего желания, но такова, очевидно, была закономерность этой фантастической ночи.

— Ты ел сегодня что-нибудь, Георгий? Что-нибудь из еды у тебя есть?

— Посмотри в холодильнике… Там должен быть сыр, хлеб…

— Хлеб?

— Я там прячу его от тараканов… Представляешь, их развелось видимо-невидимо, по ночам у меня тут тараканьи бега… Жуткое дело!

Решив больше ничему не удивляться и ничего не говорить, Зоя Анатольевна осторожно пробралась к холодильнику, заставленному сверху банками, взяла хлеб и сыр; тут же, у мойки, она вымыла несколько тарелок, нарезала сыр и хлеб, навела порядок на небольшом столике. Запахло кофе. Вязелев напряженно смотрел перед собой, — он опять явно отсутствовал.

— Почему ты не женишься, Жора? — спросила Зоя Анатольевна мягко, продолжая расчищать завалы, теперь на стульях. — Ты совсем одичал, разве так можно?

— А ты почему не вышла замуж? — нахмурился Вязелев.

— Прости, я не хотела сделать тебе больно, — сказала Зоя Анатольевна. — Ну, вот, стол и стулья мы отвоевали. Садись. Я сейчас вспоминаю, что ты и раньше варил чудесный кофе. И со мной тебе нечего равняться, я — женщина, у меня оставался маленький сын — ух, какая это большая разница, Жора! А тебе и сейчас нужно к кому-нибудь прислониться, милый мой, сколько в Москве одиноких душ! Ладно, не хмурься…

— Иногда иначе и нельзя, только по-бабьи, — сказал Вязелев, по-прежнему занятый какой-то своей мыслью, но оба чувствовали, что молчание одного не мешает другому и можно сколько угодно сидеть вот так, позвякивая ложечкой о стакан, прихлебывать черный, обжигающий кофе и просто отдыхать, забыв обо всем на свете.

— Боюсь, ничего не выйдет, — сказал Вязелев, больше самому себе. — Слишком поздно…

— Что не выйдет?

— Из жизни, говорю, ничего не выйдет…

— Вот ты о чем! А ты меньше задумывайся… Конечно, что теперь, снявши голову, по волосам не плачут. Как быстро все пролетело… Роман десятый заканчивает… Ты хоть иногда видишься с ним, Жора?

— Именно иногда. Совсем редко, — сказал Вязелев, пытаясь нащупать в разговоре связующую мысль. — Хотелось бы видеться чаще, но здесь Вадим непреклонен, я всякий раз и в Ромке чувствую его непреклонность. Он до племянника никого не допускает, словно магнитным полем окружил, — сразу отбрасывает.

От кофе и своих мыслей Зоя Анатольевна ощутила предательскую теплоту. Кожа на ее лице слабо разгорелась. «Ну, и что? — подумала она отрешенно. — Жизнь действительно прошла, и пусть! Никого я не трогаю и никому до меня нет дела, и пусть! И пусть! Умрешь ведь — никто и не вспомнит. И пусть! Я и сама не хочу больше никаких напоминаний о прошлом, о нем, Меньшенине, о своей тайной боли; есть вот вещи, стол, стул, чайник, кофе, этот ушедший в свои мысли, начинающий, видимо, спиваться потихоньку мужчина, когда-то бывший самым близким приятелем ей и ее мужу, Меньшенину… Впрочем, зачем же так, мужчины между собой были связаны прочно, она даже ревновала порой и до сих пор ничего не понимает. А теперь вот все и кончено, и видятся раз в столетье. А выговориться бывает порой так необходимо! Доброго слова услышать не от кого, на работе не разговоришься… Сколько приходится молчать, сын вырос чужим, брату я так простить и не могу, и осудить не могу, нет у меня на то права… Все работой убить хотела… второй институт заочно закончила, английский изучала… Господи, а кому это нужно? Ее английский, ее два института? Хотя бы одной-единственной душе… Разве вот Вязелеву? Хотя и этот тоже молчит, как истукан…»

Покосившись в сторону небритого, неухоженного хозяина, Зоя Анатольевна, смущаясь своих мыслей, тихонько засмеялась.

— Ты на меня обиделся, Георгий? — неожиданно мягко спросила она. — Где ты? Пригласил, а сам исчез… Ау-у! А…

— Зоя, понимаешь… я, конечно, бревно и трус и… странно все это, по-прежнему под башмаком у Алексея, у Меньшенина… Но я все же не могу промолчать, это свыше моих сил, — прервав ее, неуверенно заговорил Вязелев, и нервный тик тронул у него правое веко, — он придавил его указательным пальцем. — Понимаешь, я должен тебе признаться… дело в том…

— Ну, говори же, говори! — потребовала Зоя Анатольевна, начиная чувствовать неизъяснимый страх. — Ну, не тяни! Какой ты, право…

— Дело в том, что сегодня… теперь уже вчера, ко мне приходил Меньшенин, — растерянно сказал Вязелев. — Да, да, да, он, Алешка Меньшенин.

— Вчера? Алексей? Ты хочешь сказать, он жив? — Зоя Анатольевна слепо перебирала по краю стола пальцами, и с каким-то детским удивлением не отрывалась от лица хозяина.

— Очень странный вопрос! Жив, значит, если приходил. Явился за своими бумагами, как будто его были обязаны столько лет ждать! И хранить его драгоценные записи! Других дел у людей, конечно, нет, пришел, как будто вчера расстались, потребовал оставленные у меня свои бумаги передать сыну, то есть Роману… И подчеркнул — немедленно! Слышишь, говорит, немедленно, это душу его спасет… А? Как тебе нравится? — с деланной бодростью поинтересовался Вязелев и передернул плечами. — Нет; ты подумай, за все эти годы ни строчки, ни весточки, и на тебе — он душу свою ими спасет! Чем? Старыми бумагами? Нужны они ему, Роману, как летошний снег… Явился!

Зоя Анатольевна, открыв сумочку, достала старинную пудреницу с золотой инкрустацией, подарок брата к замужеству, открыла ее и смятенно глянула в запыленное зеркальце. Чувства, одно противоречивее другого, мешали ей хоть немного сосредоточиться; словам Вязелева невозможно было поверить, но он был ошеломлен не меньше ее самой, и она это хорошо видела. И тогда опять проснулась обида, тайная, больная, застарелая; она тотчас вспомнила трусливое, без единого слова, исчезновение мужа, и оскорбленное женское самолюбие, кое-как притупленное временем, вновь дало себя знать. Сразу же нарисовались самые невероятные картины; и тут как бы сами собой возникли в памяти давно забытые детали, моменты, случаи… и вот из-за этого человека жизнь прошла впустую.

Лицо Зои Анатольевны сделалось старым и некрасивым, подбородок дрожал, глаза же сухо горели. Вязелев подумал, что ей сейчас станет совсем худо, и уже хотел бежать за каким-нибудь лекарством, — Зоя Анатольевна остановила его. Она сама испугалась своей ненависти и беспощадности, тем более, что была не одна. Значит, Меньшенин слишком мало ее любил, и здесь ничего не поделаешь, такова, очевидно, природа мужчины, что здесь значит даже собственный маленький сын?

Приказав себе остановиться, не переходить за унижающую человека черту, она опять глянула на себя в зеркальце, тщательно сдувая с клочка ваты лишнюю пудру, она привела лицо в порядок. Все сомнения для нее уже были разрешены; она слишком долго мучилась в свое время из-за Меньшенина, чтобы еще раз; уже сейчас, почти через двадцать лет, начинать сначала. Теперь был только один путь, она и не подозревала о нем вот до этой ночи. И тут словно что опало, прорвалась мешавшая дышать полной грудью неведомая преграда. Бросив пудреницу в сумку, Зоя Анатольевна, удивляя хозяина, тихо засмеялась каким-то особым, волнующим его смехом.

— Обо мне ничего не спрашивал?

— Он ни о ком ничего не спросил, — сказал Вязелев. — Вот это больше всего меня и ошеломило.

— А ты сам что думаешь? — поинтересовалась Зоя Анатольевна, и Вязелев, крепко потирая лысину, вновь развел руками.

— Ничего не могу объяснить, — признался он, начиная сердиться. — Чуть мозги не вывихнул… Знаешь, мне все больше кажется…

— Да?

— Что, если вообще ничего и не было? — спросил Вязелев, неуверенно улыбаясь. — Бывает же… как-нибудь померещилось, приснилось, — я кофе бочками глушу. Прошло ведь почти двадцать лет! Так же не бывает, правда?

— Очевидно, бывает, Жора, — сказала Зоя Анатольевна. — И ты не знаешь, что в этом пакете?

— Понимаешь, Зоя, есть еще одно обстоятельство, — начал Вязелев с некоторой ноткой вины в голосе. — Первые годы, лет пять, шесть, Алексей присылал мне из разных мест всякие свои бумаги с просьбой хранить и никому не показывать… А потом перестал…

— А может быть, хватит о Меньшенине и его сумасбродствах? — Зою Анатольевну постепенно стало охватывать раздражение. — Вновь какой-нибудь гениальный бред… Даже не знаю, отдавать ли Роману? Не лучше ли в огонь? — вслух думала она, окончательно разгораясь. — Знаешь, Жора, я тебе тараканов выведу, я средство знаю. Буру смешать с сахарной пудрой, посыпать по углам, за шкафами — в несколько дней до единого сгинут… Ну, что ты так смотришь? Вот старая черепаха…

— Загадочное существо — женщина, — тепло и покорно улыбнулся Вязелев. — Не забыла ведь… И страдаешь по-прежнему, и любишь…

— Ах, нет, это не то, успокойся, — возразила Зоя Анатольевна. — Я ведь совершенно серьезно говорю. Что ты, Жора, какая любовь? Все выгорело, хватит с меня Меньшенина! Хватит! — резко провела она ребром ладони себе по горлу. — Сыта! Я теперь лучше с живыми тараканами хочу сразиться… И дело сразу видно — чисто, уютно. А гении — бр-р-р! К черту сумасшедших гениев, они не для слабой женщины. К черту, к черту!

— Что ты такое сейчас говоришь! — поморщился Вязелев. — Ты ведь не в себе сейчас, ты ведь другая…

— А ты меня поучи, поучи! — повысила голос Зоя Анатольевна. — Другая? Откуда тебе знать, какая я? Да, я его любила, я чуть с ума не сошла, ждала, ждала, ждала… И ты еще хочешь видеть меня доброй?

— Ну, ради Бога, не кипятись, — вновь с тихой улыбкой попытался остановить ее Вязелев. — Говорю же — вполне вероятно, пригрезилось, в последнее время одолевает прошлое. Всякое случается.

Тут Зою Анатольевну, слушавшую хозяина с жутковатым и в то же время бодрящим ознобом в груди, что-то заставило поднять голову и прислушаться, — Вязелев тоже замолчал, вопросительно глядя на нее и тоже вслушиваясь в московскую ночь, в ее глухое звучание в толстых, старых стенах дома.

— Ничего, — подала наконец голос Зоя Анатольевна, слегка поеживаясь. — Когда-нибудь мы вспомним эту минуту и посмеемся… Слушай, Жора, не нагоняй на меня всяких страхов, я и без того трусиха. Я же вижу, тебя что-то мучит, а ты молчишь, не хочешь сказать…

— Говорить особо и нечего, — вновь попытался уйти в сторону Вязелев, стараясь не подпадать больше под ее власть. — Ты опять не поверишь, только это уж совершенно фантастическое… Не в монастыре ли он обретается, наш Алексей? Или еще хуже, не в доме ли скорбных главою?

Слегка отодвинувшись, Зоя Анатольевна быстро перекрестилась.

— Придумаешь! Вот уж не ожидала… Мог бы и спросить, что-нибудь да услышал бы…

— Как же, спроси! — не согласился Вязелев. — Да он мне слова не дал сказать, видела бы ты его глаза! Монах не монах, Бог знает что… Он совсем другим стал, бросил несколько слов — да и был таков! Это он на меня наслал какое-то помрачение, до сих пор прийти в себя не могу. Да что мы все о нем да о нем? — окончательно возмутился Вязелев. — Бодришься, а на тебе лица нет, у меня тоже мысли не дай Бог. Подожди, у меня вина немного есть, берег, берег... Денег давно не водится — по примеру пращуров, извел на книги да рукописи, все мои капиталы на полках… Выпьем, какого еще случая ждать? Не часто нас навещают почти что из-за последней черты…

Тотчас достав откуда-то из угла, из наваленного там хлама плоскую и длинную, похожую на флягу, запыленную бутылку, Вязелев взглянул на нее на свет и огорчился, и Зоя Анатольевна, продолжавшая внимательно наблюдать за ним, хотела ободрить и успокоить его, и не успела. Вязелев хлопнул себе по лысине ладонью и, бросив пустую бутылку обратно в угол, выбежал, тотчас вернулся, и скоро они уже держали в руках наполненные вином рюмки, и Вязелев, глядя на свою гостью, подумал, что им давно бы пора сойтись и жить вместе, а не маяться дурью, но вот сказать об этом он вряд ли осмелится. Одиночество — самая разрушительная вещь на этом свете, вон как и ее, и его самого подкосило, ну, и что? Оба не молоды, нездоровы, ну и что? Вот так, тихо и просто быть рядом, о чем-нибудь поговорить, улыбнуться, а то и поворчать, вместе сходить в театр, куда-нибудь на выставку…

Он не заметил, что гостья, заученно улыбаясь, уже с трудом пересиливает усталость; сейчас ей больше всего хотелось немного выпить, добраться до постели и лечь и закрыть глаза, и в то же время подхватившая и понесшая ее мутная, теплая волна еще не утихла и не опала, и несла она ее не вперед, а назад, назад; она вдруг почувствовала, что сердце бьется как-то неровно, а вот и знакомая, тупая боль… а вот и его глаза несутся откуда-то из мрака… Боже мой, что он хочет ей сказать… какой странный, все обволакивающий взгляд, смотрит прямо в душу, в самую ее глубину, и от этого как-то невыносимо, пронзительно светло…

Сильно бледнея, Зоя Анатольевна качнулась, рюмка с веселым звоном рассыпалась по полу, и Вязелев, очнувшись от своих мыслей, быстро приподнялся, вложил ей в руку свою рюмку.

— Ничего, ничего, — торопливо, полушепотом заговорил он. — Выпей, выпей! Я, дурак, тебя напугал, а это всего лишь прошлое… Такое слепое, безглазое… пей! Вот и себе в стакан налью…

Они посмотрели друг на друга; Вязелев не выдержал, глянул в сторону, затем залпом выпил, и Зоя Анатольевна, пересиливая слабость, последовала его примеру.

— Хорошо, — прошептала она. — Теперь, Жора, я знаю, ты не обманул. Нет, нет, ты не виноват, так уж сложилось. Мне бы прилечь немного, голова кружится…

Вязелев провел ее в другую комнату, в ту самую, сплошь заставленную книгами, папками, какими то свитками, и бережно уложил на диване, а сверху осторожно набросил на нее старенький клетчатый плед. Закрыв глаза, Зоя Анатольевна подложила под щеку ладонь.

— Не уходи, Жора, — попросила она. — Не в себе… и не то, чтобы страх, хуже… Пожалуйста, не уходи. Расскажи мне что-нибудь еще…

Опустившись рядом на стопку каких-то книг, Вязелев осторожно взял ее руку в свои. Тотчас мир, разъятый и безликий, сомкнулся, и стало тихо. И полки с книгами успокоительно придвинулись, Вязелев почувствовал их неуловимое, согревающее тепло. Зоя Анатольевна чуть шевельнула губами:

— Говори…

— О нем? — обреченно переспросил Вязелев и тотчас успокаивающе погладил ее руку. — Конечно, конечно, что это я… Я ведь тоже все время о нем думаю… Не знаю, не знаю, мне порой кажется, что я просто брежу. Мы словно попали в орбиту какого-то непреодолимого притяжения и не можем вырваться. Но почему именно я или ты? Есть люди, одаренные какой-то высшей силой, высшим смыслом, — они идут своим путем, одинокие и гордые, у них неведомые никому пути и задачи. И нам их не понять, мы боимся оторвать глаза от земли… Мне часто и раньше казалось многое в семье Меньшениных странным, почти необъяснимым, ведь и его отец почти не жил дома… все пропадал по каким-то дальним командировкам, а я думаю, что где-то и подальше... И Алексей, конечно, не то, чем бы он хотел казаться, за ним всегда чувствовалась эта фамильная, что ли, спесь, какая-то непереносимая почти даль, — туда он никого не пускал… Кто он и куда он идет или шел? Наверно, ему больно от одиночества и непонимания, но что он может сделать, мне порой казалось и раньше, что ему просто нельзя свернуть или остановиться…

Осторожно покосившись в сторону Зои Анатольевны, по-прежнему лежавшей с закрытыми глазами, он подумал, что составилось какое-то совершенно невероятное положение, и это тонкое напряженное женское лицо на старенькой подушке тоже невероятно в этом его правильном, давно очерченном мире, теперь совершенно неожиданно и беспардонно взорванном. Разумеется, он не идиот, приходил к нему живой Алешка Меньшенин, и никто больше, и нечего себя обманывать, пожалуй, именно он, Алешка, и внушил ему мысль позвать к себе Зою и позаботиться о ней, он бы ничего не мог сказать здесь определенного, но он точно знает, что это было его настойчивое желание, даже требование — ведь они с Алешкой Меньшениным еще старые школьные друзья, не говоря уже о другом… Теперь он все окончательно вспомнил…

Он не понял, что случилось, он почувствовал почти опустошающее облегчение; Зоя Анатольевна, лежа навзничь, с закрытыми глазами, плакала, слезы ползли по вискам, редкие и бессильные. Он, просветленный и легкий, потянулся к ней, хотел поцеловать ей руку и не успел.

— А я вот ничего не могу забыть и ненавижу, — сказала она. — Я ведь его никогда не понимала и боялась этого непонимания в себе…

— Не надо, Зоя, не унижай себя… То, что было — было, зачем же? — Подкрепляя свои слова, Вязелев опять слегка погладил ее руку. — Если бы он действительно умер, неужели в твоей душе все было бы иначе? Не верю…

Он замолчал, встретив взгляд какой-то незнакомой, совершенно далекой женщины, уже почти спокойный, с проскакивающими в глубине глаз насмешливыми искорками.

«Мертвому прощается многое, что с него взять? — тихо подумала Зоя Анатольевна. — Живому ничего не прощается… Так устроено, ничего переменить нельзя».

Он, забывшись, все еще продолжал держать ее руку в своих, и оба они смутились; что-то пришло и окончательно связало их друг с другом. Торопясь закрепить неожиданное откровение, Вязелев неловко наклонился и коснулся горячими сухими губами ее слабых, тонких пальцев.

Синий рассвет появился в окне неожиданно. Открыв глаза, Вязелев приподнялся, привалился к прохладной спинке кровати. Пришло успокоение и облегчение, все свершилось как-то буднично и просто, и теперь непонятно, что делать дальше. Скорее всего, ничего не нужно делать, все само собой образуется и продолжится, ведь никого это не касается, только его самого и вот ее, этой маленькой женщины, и Зоя Анатольевна, давно украдкой наблюдавшая за ним, улыбнулась, пожелала доброго утра, и Вязелев, облегченно вздохнув, обрадовался.

— Ах, старые мы дураки, — посокрушался он на всякий случай. — Вот навертели-то петель, никакой леший не распутает…

— А мне, Жора, хорошо и покойно, — призналась Зоя Анатольевна. — Какие мы старые, не говори так… Мне до пятидесяти еще вон сколько, а ты ведь ровесник Алексею…

Спохватившись, она испуганно тряхнула головой, и Вязелев осторожно погладил ее хрупкое плечо.

— А если дверь откроется, и он войдет, а? Ему в голову и такое может втемяшиться…

— Призракам здесь делать нечего, — решительно возразила Зоя Анатольевна. — Прости, мне надо торопиться, в девять у меня деловая встреча… Пожалуй, прихвачу и меньшенинский пакет, как-нибудь дотащу. Ладно уж, ты пока перевяжи его еще раз шпагатом.

Оба невольно одновременно посмотрели на стол, где Зоя Анатольевна оставила вчера большой серый сверток с меньшенинскими бумагами, и переглянулись: кроме двух бокалов с недопитым вином на столе больше ничего не было.

Осенний, еще теплый вечер пах свежими спелыми яблоками, сухой пылью — в старом московском дворе, наряду с вездесущими тополями и липами, еще держалось несколько яблонь, полузасохших, в обломанных сучьях, с обшарпанными стволами и безжалостно разодранной корой; земля под ними, плотно и навсегда утрамбованная, не размокала и в самые сильные дожди, — потоки воды скатывались с нее, как с бетонного покрытия. И все-таки на вершинах изуродованных человеческой неутомимостью деревьев еще сохранялось одно-два яблока, запрятанных в листьях и не видных снизу вездесущим ребятишкам, с молоком матери впитавшим в себя уверенность, что все в мире создано только для них и яблоня растет единственно для того только, чтобы приносить именно им, детям человеческим, вкусные плоды…

Еще пахло неуловимой гарью — она присутствовала везде, в каждом глотке воздуха, в любом дуновении ветра, в квартире и на улице, и даже за сорок километров на даче Одинцова, среди старых сосен с начинающими подсыхать верхушками.

Роман глядел в окно и думал, что когда-то деревья эти казались ему фантастично высокими, а замкнутый с четырех сторон колодец двора бесконечно огромным.

— Значит, где-то хранятся бумаги отца, — сказал он, оглядываясь на Зою Анатольевну, теперь более чем когда-либо избегая называть ее мамой. — Может быть, ты подскажешь?

— Не могу, Рома, не знаю. — Голос Зои Анатольевны был бесстрастен и ровен, словно из него ушли все краски, и сразу же Роман пожалел ее, сказал себе, что нужно всегда помнить, что это его мать и вот уже сколько лет она живет неизвестно как, отгородилась раз и навсегда от всего мира, и, очевидно, не от хорошей жизни. Бесстрастность и отчужденность не в ее натуре, и руки совсем прозрачные от худобы, и ему захотелось как-то ободрить ее, такую одинокую, сказать что-то ласковое, утешительное, но нужных слов никак не находилось, и он стал опять смотреть в окно.

— Как быстро, Степановна, все пролетело, — вздохнула Зоя Анатольевна. — Роман совсем взрослый. А помнишь…

— Еще бы не помнить! — Наконец получив возможность втиснуться в разговор, Степановна обстоятельно обмахнула на себе какие-то оборочки, рюшечки, с силой огладила на коленях юбку. — Да вот и наш хозяин все помнит, — кивнула она в сторону Одинцова, продолжавшего сидеть молча, с застывшей на лице полуиронической улыбкой. — Я только-только в Москву из своего Смоленска приехала, в дом к вам бедной родственницей постучалась. Меня щепой в мутной воде и прибило… Боже мой… Приехала я поначалу к своему земляку, он на Белорусском вокзале после войны пристроился. А у меня душа в клочья изорвана… известно, как после войны на смоленской-то землице — болота, супесь, сроду хлеба вволю не ели…

Кружок от чайника на клеенке привлек внимание Степановны, — она попробовала оттереть его бумажной салфеткой, не смогла и опять взглянула в сторону Одинцова.

— Я ж тогда, дура, вскоре тоже замуж выскочила, — опять заговорила Степановна. — Ох! Ох! Выскочила, да и не знала, как развязаться. Уж такой злодей попался, всякие, прости Господи, бывают, ну уж этот! На веки вечные отвратил от меня искушение мужского покровительства… Тьфу! тьфу! Это же надо, такая оказия! Как ночь — он готов, растелешивается, как есть без стыда, руки воздевает и такая утробная у него голосина. Я, гнусавит, есть посланец, лобызай, ноги мой лобызай, гвоздями пронзенные. Да какой же ты, говорю, посланец, идиот задубенный, лечиться тебе надо, а не играться-то в этакой срамоте… тьфу! тьфу! — Степановна окончательно разволновалась, выбежала на кухню и, отдышавшись, скоро опять вернулась.

— Ну, вот, а твой-то сизый голубь вскоре после этого у нас явился, впервые его сам хозяин и привел, с какими-то бумагами да книжками — целая связка, не подымешь. Я встретить вышла, вот хозяин и говорит: здравствуй, здравствуй, Полюшка, вот знакомься, будем его угощать по высшему разряду. Не ударим лицом, это знаешь кто? Будущая известность, гений! Засмеялся да и уволок парня в кабинет к себе. Надо же им было столкнуться в жизни рядом… Проскочи они мимо друг друга, и кто знает, как бы все сложилось? Как же я могу забыть? Помню, все помню, да и ты, Зоюшка, всего на несколько лет моложе меня была, хоть теткой ты до сих пор меня зовешь. Да, впрочем, что говорить, была я все-таки не одна в этом жутком, развратном городе. Так и пошло. Матушка у тебя, моя какая-то очень дальняя родственница, Вера Васильевна, была прямо ангельская женщина. Я плачу, рассказываю, она — вдвое… Что ж, говорит, Полюшка, живи. Как, мол, я тебе тогда говорила, не нравится мне этот твой избранник… Самсоний-то воспаряющий… Надо же, с крыши восьмиэтажного дома голый к небу устремился… Какая фантазия, видимо, озаренным человеком явился на свет, да сгубил себя водкой. Как же, талантливый алкоголик, это несомненно, сатана его избранником своим обозначил, — внезапно вышла из себя Степановна, махнула рукой, всхлипнула, и глаза ее затуманились тоскливой насмешкой над своей жизнью и над тем, что она сейчас словно пыталась пожаловаться хоть кому-нибудь; она поспешно вскочила и вновь устремилась на кухню.