"Хронография" - читать интересную книгу автора (Пселл Михаил)

Роман III

I. Итак самодержцем становится зять покойного Роман, Аргиропул по названию рода[1]. Новый император считал свое правление только началом цепи и, поскольку царская семья потомков Василия Македонянина[2] со смертью тестя Константина прекратила существование, думал о продолжении рода. Он рассчитывал не только править сам, но и передать власть наследникам; в действительности же, прожив очень недолгое время, да и то в болезнях, он скоро испустил дух, о чем я расскажу подробно дальше. Отныне мое историческое повествование станет более детальным. Ведь император Василий умер, когда я был младенцем, Константин – когда я только изучал начатки наук, рядом с ними я не находился, их не слышал и не знаю даже, видел ли, – в детской памяти такого случая не сохранилось. Романа же я сам видел, а однажды и разговаривал с ним. Поэтому о первых двух императорах я рассказывал с чужих слов, этого же опишу сам, ни у кого никаких сведений не заимствуя.

II. Этот муж был воспитан на эллинских науках и приобщен к знаниям, которые доставляются наукой латинской[3], отличался изящной речью, внушительным голосом, ростом героя и истинно царской внешностью. Однако о знаниях своих мнил много больше, чем они заслуживали; мечтая к тому же уподобить свое царствование правлению знаменитых древних Антонинов, мудрейшему философу Марку и Августу[4], он посвятил себя двум занятиям: наукам и военному делу, но в последнем был совершенно невежествен, науки же знал поверхностно и неглубоко. Самомнение и напряжение сверх меры сил души ввели его в заблуждение в вещах весьма значительных. Тем не менее он раздувал любую тлевшую под золой искру мудрости и собрал все ученое племя – я имею в виду философов, риторов и всех тех, кто занимались или, по крайней мере, считали, что занимаются науками.

III. То время произвело на свет немногих ученых, да и те дошли лишь до преддверия аристотелевской науки, а из Платона толковали только о символах, не знали ничего сокровенного и того, о чем рассуждают люди, знакомые с диалектикой и наукой доказательств. Не имея четких понятий, царь ложно судил об этих философах. Хотя предпосылки проблем были заложены еще в наших священных речениях[5], большая часть трудных вопросов так и осталась без решения, они же искали, как совместить целомудрие и зачатие, деву и плод[6], и исследовали предметы сверхъестественные. И вот его царствование приняло тогда философское обличье, но было это маской и притворством, а не исканием и познанием истины.

IV. Едва успевал Роман произнести несколько слов, как вновь обращался к щитам, заводил речь о поножах и панцирях; ведь намерением его было разгромить всех варваров, восточных и западных, и хотел он их не словом покорить, а оружием одолеть. Если бы эти две страсти были не баловством и хвастовством, а истинным стремлением, он принес бы немало пользы государству, но дальше намерений он не пошел; более того, возбудив радужные надежды, сам же их, можно сказать, и разрушил своими делами. Однако мой рассказ, не миновав еще и введения, уже поспешно стремится к концу – вернемся же к истокам правления Романа.

V. Предпочтенный другим и удостоенный диадемы, он поверил пророчествам и вообразил, будто сможет находиться на престоле долгие годы и даст начало роду, из которого выйдет много царей; при этом он, казалось, и не понимал, что дочь Константина, с которой он соединился после прихода к власти, уже вышла из возраста, когда можно забеременеть, и чрево ее сухо для деторождения (ей было уже пятьдесят, когда она вышла замуж за Романа). Но собственные желания были для Романа выше неспособности тела, поэтому он, пренебрегая главным условием, без которого невозможно зачатие, обратился за помощью к тем, кто хвастал, будто они умеют одолевать и вновь возбуждать природу, и велел умащать и притирать свое тело, предписав то же самое и жене. А она старалась и того больше, совершала множество магических обрядов, подвешивала к телу какие-то камешки, прикрепляла амулеты, обвязывалась веревками и носила всякую чепуху на теле. Однако, поскольку надежды не оправдались, император от всего этого отказался и стал уделять жене все меньше внимания. А был Роман, говоря правду, характером вялый и телом расслабленный – ведь он десятью годами был старше царицы.

VI. Роман сначала щедро раздавал государственные должности, был великодушней большинства самодержцев в царских пожалованиях, дарах и милостях, но потом с ним произошла странная и неожиданная метаморфоза: вихрь раздач быстро улегся, сразу задув, он вскоре и выдохся, царь стал непохож на самого себя и обстоятельствам более не соответствовал; при этом он не спускался вниз постепенно и расчетливо, а стремительно скатился вниз с высочайшей вершины. Что же до царицы, то ее волновали две вещи: недостаток мужниной любви и невозможность тратить деньги без счета, ибо император закрыл для нее дверь казны, опечатал сокровищницу, и жила она на отмеренные ей суммы. Поэтому она возненавидела царя и советчиков, которых он слушался, а те, конечно, знали об этом и тем более ее остерегались, особенно же сестра самодержца Пульхерия, женщина большого ума и для него небесполезная. Сам же царь к этим подозрениям относился беспечно, будто вступил в договор о царстве с некоей высшей силой и от нее получил залог неколебимого величия.

VII. Задумав добыть славу боевыми трофеями, он приготовился воевать с восточными и западными варварами, однако потом решил, что победа на западе, если он даже легко ее завоюет, не принесет ему серьезной пользы, а вот если он двинется на страну, где встает солнце, то прибавит себе величия и будет с гордым видом вершить царскими делами. Вот почему за отсутствием истинной причины он выдумал мнимый предлог для войны с сарацинами, живущими в Келесирии (их столица на местном языке называется Халеб[7]), собрал против них войско, умножил его ряды, изобрел новые боевые порядки, сколотил союзные отряды и набрал пополнение, чтобы одним ударом покончить с врагом. При этом он считал, что стоит ему сверх обычного предела увеличить войско, создать огромную армию и двинуть на врага эти полчища ромеев и союзников, как никто уже не сможет выдержать его натиска. И хотя высшие военачальники высказывали опасения и отговаривали его от похода, он велел уже готовить роскошные венки, которые должны были увенчать его, когда он станет провозглашать победу.

VIII. Сочтя подготовку к походу законченной, он выступил из Византия и направился в Сирию[8]. По прибытии в Антиохию Роман совершил торжественный въезд в город, и процессия его выглядела царственно, но скорее театрально, чем по-боевому, и не могла поразить воображения неприятелей. Варвары же, посоветовавшись меж собой и разумно рассудив, прежде всего отправили к самодержцу послов с сообщением, что воевать они не желают, предлога для войны не давали, мирные соглашения соблюдают, прежних клятв не преступают и договоров не нарушают, но раз уж над их головами занесен меч, то и они, если император останется непреклонным, приготовятся (только сейчас) к войне и будут уповать на удачу в бою[9]. На этом стояли послы; что же до императора, то он, будто рожденный лишь для того, чтобы располагать и строить в боевые ряды войско, устраивать засады и набеги, копать рвы, отводить реки, разорять крепости и делать все, чем, как известно, занимались знаменитый Траян, Адриан, еще раньше цезарь Август, а до них Александр, сын Филиппа, отправил назад посольство (ведь оно было мирным!) и с еще большим усердием продолжал готовиться к битве, при этом не отбирал для своих целей лучших людей, а отдавал предпочтение простым воинам, на которых главным образом и надеялся.

IX. Когда он выступил из Антиохии, на холмах неожиданно показался отряд варварских воинов, засевших в засаде по обе стороны дороги. Вооруженные как попало, без доспехов, эти смельчаки боевыми криками и внезапным появлением навели ужас, оглушили наших воинов конным топотом и произвели впечатление огромных полчищ, ибо не двигались сомкнутым строем, а беспорядочно скакали отдельными группами. Они внушили такой страх, внесли такую сумятицу в ряды этого огромного войска и так сломили волю людей, что все, в каком были виде, так и помчались, ни о ком и ни о чем больше не помышляя. Верховые повернули и пустили вскачь коней, остальные, не теряя времени, чтобы оседлать лошадей, отдавали их первому попавшемуся, а сами, кто как мог, искали спасения в беспорядочном бегстве или скитаниях. Случившееся тогда превзошло все ожидания: те, которые благодаря своей воинской выучке и боевым порядкам покорили всю землю и, казалось, были неуязвимы для любых варварских полчищ, не выдержали одного вида врагов, были как громом оглушены и до глубины души напуганы их криками и пустились в бегство, будто понесли сокрушительное поражение. Первыми поддались панике телохранители императора, которые бросили самодержца и понеслись без оглядки. И если бы какой-то человек не подсадил его на коня, не подал узду и не велел удирать, может быть, и попал в руки врагов тот, кто надеялся потрясти всю земную твердь. Более того, если бы в тот день бог не сдержал натиска варваров и не внушил им благоразумия в удаче, ничто не спасло бы от гибели ромейского воинства, и прежде всего самого самодержца[10].

X. И вот наши в панике удирали, а враги, оказавшись простыми свидетелями своей нежданной победы, стояли в изумлении от такого беспричинного отступления и бегства. Затем, взяв в плен нескольких воинов (да и тех, в ком только узнали людей знатных), с остальными возиться не стали и бросились за добычей. Прежде всего, они сняли царский шатер, который мог бы поспорить с иными из нынешних дворцов, столько в нем было ожерелий, браслетов, венцов, жемчугов и других богатств, всего самого великолепного! Числа этих драгоценностей было не измерить, а красотой не налюбоваться, столько и такой роскоши хранилось в царской палатке. Сначала они сняли шатер, затем собрали и другую добычу и, груженные ею, вернулись к своим товарищам. Это о варварах. А между тем царь, оторвавшись от варварского отряда, поскакал туда, куда помчали его пыл и ноги его коня, а потом остановился на холме, откуда был хорошо заметен для бегущих и убегающих (его можно было узнать по цвету сандалий); он собрал вокруг себя многих беглецов и встал, окруженный ими. Вскоре слух о нем распространился, подошли и другие воины, затем появилась перед ним и икона божьей матери, которую ромейские цари обычно везут с собой в походах как предводительницу и хранительницу всего войска – одна только она и не попала в руки врагов.

XI. Увидев сладостный лик – царь всегда ревностно почитал эту святыню, – он тотчас воспрянул духом, обнял, не сказать как горячо прижал ее к сердцу, оросил слезами, доверительно заговорил с нею, напомнил о благодеяниях и поборничестве, когда она не раз вызволяла и спасала Ромейскую державу в опасности. Обретя ее милостью мужество, он, сам только что беглец, принялся упрекать бегущих, ободрять их криками и останавливать; воины по голосу и виду узнавали царя, собралась большая толпа, и он прежде всего вместе с ними отправился к наскоро разбитой палатке. Расположившись там на ночлег, он наутро после недолгого отдыха позвал начальников войска и предложил им обсудить, что делать дальше. Все стали советовать вернуться в Византий и уже там обдумать случившееся, и царь, согласившись с их мнением, выбрал для себя самое разумное и отправился в Константинополь.

XII. Потом царь очень раскаивался в своих действиях, терзался душой от пережитых огорчений, резко переменился и обратился к образу жизни, для него непривычному. Надеясь попечением о казне восстановить в прежних размерах все утраченное, он походил больше на сборщика налогов, нежели императора, ворошил и исследовал дела еще Евклидовых времен[11] и строго взыскивал с детей долги их давно забытых отцов, споры тяжущихся сторон не разбирал, в защиту ни одной из них не высказывался и приговоры выносил не иначе, как в свою пользу. В результате народ весь разделился на две части: более достойные изображали себя людьми простодушными и далекими от государственных дел – их император и в грош не ставил, те же, кто был готов на все и искал корысти в чужой беде, своей испорченностью только подбрасывали хворост в костер, разожженный самодержцем. И все кругом наполнилось смятением и беспорядком; самое же страшное, что, хотя множество людей обиралось догола, казна от этих поборов ничего не получала, поток же денег устремился в другом направлении. Расскажу подробней, куда именно.

XIII. Этот царь старался казаться благочестивым. Он и в действительности пекся о божественном, но притворство было в нем сильнее истины, и казаться значило для него больше, чем быть. Поэтому он весьма усердно занимался божественными вопросами, исследовал причины и смысл, познать которые наукой невозможно, если не обратиться к Уму и непосредственно от него не получить объяснение сокровенного. Он же не слишком много философствовал о здешнем мире, не обсудил этих вопросов с философами (если, конечно, им можно незаконно присвоить это наименование за знакомство с начатками аристотелевского учения), а брался размышлять о вещах глубокомысленных и, как сказал один из наших мудрецов, постижимых для одного лишь Ума[12].

XIV. Таков был первый вид его благочестия. Кроме того, завидуя знаменитому Соломону, строителю прославленного храма[13], и ревнуя к славе самодержца Юстиниана, соорудившего великую церковь, носящую имя несказанной божественной мудрости[14], он и сам принялся воздвигать храм божьей матери, но при этом сделал много плохого и благочестивая цель стала поводом для дурных дел и многих вопиющих несправедливостей. Расходы непрерывно росли, и денег каждодневно собиралось еще больше, чем нужно было для строительства. Царь считал своим злейшим врагом всякого, пытавшегося соблюсти меру, и немедленно причислял к ближайшим друзьям тех, кто изобретал всевозможные излишества. Раскапывались целые горы, горнорудное дело ценилось выше самой философии, одни камни обкалывались, другие полировались, третьи покрывались резьбой, а мастера этого дела почитались не меньше Фидия, Полигнота и Зевксида[15], а ему все было мало для сооружения храма! Двери царской сокровищницы распахнулись настежь, золото потекло рекой, но источники истощались, а строительство так и не прекращалось, ибо постройки разбирались одна за другой и, исчезнув, возрождались вновь, то размерами побольше, то с украшениями поизысканнее. Как впадающие в море реки еще до впадения теряют по пути большую часть воды, так и стекавшиеся туда деньги до срока растрачивались и исчезали.

XV. Человек вроде бы весьма благочестивый, царь с самого начала поступал дурно, пуская на ветер для сооружения храма деньги, собранные налогами. Прекрасно, как говорит песнопевец, любить благолепие дома господня и обитель славы его, и лучше много раз подвергнуться в нем презрению, нежели вкусить счастья из иного источника[16]. Ибо прекрасно это, и кто из возревновавших господа и горящих его огнем скажет что вопреки? Но пусть не оскверняется это благочестивое намерение, не свершается множество несправедливостей, не приходит в смятение общее дело и не губится тело государства. Ведь тот, кто отверг цену блудницы и, как от пса, презрел жертву преступника[17], не вошел бы в роскошный и великолепный дом, ради которого было содеяно много зла. Чем могут споспешествовать божественному благочестию соразмерность стен, окружность колонн, развешанные ткани, роскошные приношения и прочее великолепие, если для этого достаточно ума в божественных одеяниях, души, окропленной духовным пурпуром, соразмерности дел, благочиния мысли и, того более, простоты духа, из коих внутри нас сооружается иной храм, любезный и приятный господу? Роман же умел мудрствовать на словах, знал силлогизмы, сориты и утиды[18], но на деле вел себя не как мудрец. Если уж нельзя было не злоупотреблять внешними украшениями, то следовало позаботиться о дворце, украшать акрополь, восстановить разрушенное, пополнить казну и деньги предназначить на военные нужды, а он этим пренебрег и ради того, чтобы его храм превзошел красотой прочие, погубил все остальное. Если позволено так сказать, он бредил храмом и готов был им любоваться, не отрывая глаз. Поэтому он и придал ему вид царского дворца, установил троны, украсил скипетрами, развесил пурпурные ткани и сам проводил там большую часть года, гордясь и восхищаясь красотой здания. Желая почтить богоматерь самым красивым именем, он, сам того не заметив, дал церкви наименование, скорей подходящее смертной женщине, ибо слово «перивлепт» означает «восхитительная»[19].

XVI. Потом к зданию добавили еще одну пристройку, превратили храм в прибежище для монахов, и это стало источником новых несправедливостей и излишеств, пуще прежних. Роман не почерпнул столь много из арифметики или геометрии, чтобы ограничить чем-либо величину или число, подобно геометрам, которые ограничивают множество[20], но, словно рассматривая здание как бесконечную величину, до бесконечности увеличивал и число монахов. Отсюда и другая пропорция: толпы монахов относились к величине монастыря так, как поступающие припасы к толпам монахов. Поэтому искали новую вселенную, разведывали море за Геракловыми столбами[21]: первая должна была доставить спелые плоды, второе – огромных, размером с китов, рыб. Полагая, видимо, ложным утверждение Анаксагора о беспредельности миров, он отсек большую часть нашего материка и отдал его храму. И вот величина следовала за величиной, толпа за толпой, всякое новое излишество превосходило предыдущее, и не было ничего, что бы остановило или положило предел этой расточительности. Роман, видимо, так и не перестал бы громоздить одно на другое, если бы жизни его не был положен конец.

XVII. Рассказывают и о причине, по которой оборвалась его жизнь. Перед тем как сообщить о ней, скажу следующее. Ко всему прочему этот царь оказался неспособен к общению с женой. То ли он с самого начала стремился к целомудренной жизни, то ли, как утверждают многие, предался любовным утехам с другими женщинами, во всяком случае. Роман пренебрегал царицей, от соитий с нею воздерживался и питал отвращение ко всякому общению с Зоей. А она возненавидела Романа из-за оскорбления, нанесенного в ее лице царскому роду, и особенно из-за страсти к соитию, которую – вопреки возрасту – поддерживала в ней изнеженная жизнь во дворце.

Представление во дворец Михаила его братом

XVIII. Это только вступление к рассказу – события же развивались следующим образом. У Романа еще до восшествия на престол среди прочих находился в услужении некий евнух, происхождения простого и низкого, но характера весьма деятельного[22]. Он был еще приближенным самодержца Василия, который доверял ему тайны, и хотя не возводил ни на какие высшие должности, питал к нему искреннее расположение. У него был брат, до начала царствования Романа еще мальчик, затем юноша во цвете лет с пробивающейся бородой. Был он и телом прекрасно сложен, и с лицом совершенной красоты, сверкающими глазами и воистину розоволатый. Этого юношу брат представил императору – такова была царская воля, – в то время как тот восседал вместе с императрицей. Когда оба они вошли, император взглянул на юношу, задал несколько коротких вопросов и велел выйти, но остаться во дворце. Что же до его супруги, то пламя, столь же яркое, как и красота юноши, ослепило ее глаза, и покоренная царица сразу же впитала в себя от этого сокровенного соития семя любви к нему. Однако до поры до времени ее любовь оставалась для всех тайной.

XIX. Не в силах ни отнестись к своей страсти по-философски, ни обуздать ее, она часто заговаривала с евнухом, которым раньше пренебрегала и, начиная издалека, как бы мимоходом заводила речь о его брате, внушала тому надежды и велела посещать ее, когда он только пожелает. Юноша же, еще не догадываясь о ее сокровенных желаниях, счел это признаком благоволения и, повинуясь приказу, стал приходить к ней со смиренным и робким видом. Однако стыдливость озаряла его еще большей красотой, красила в пурпур и окружала багряным сиянием. Императрица старалась освободить юношу от страха, улыбалась, распрямляла на лбу грозные складки и, как бы намекая на любовь, побуждала к решительности. Когда же она дала возлюбленному явные доказательства любви, то и он стал отвечать ей тем же, сначала не очень смело, а затем все более откровенно и повел себя, как настоящий влюбленный: внезапно обнимал и целовал царицу, гладил ее руки и шею, действуя так, как его вышколил брат. Царица все сильнее льнула к юноше и отвечала на его любовные ласки, а он не испытывал к престарелой императрице никакого влечения и только зарился на царское достоинство, ради которого был готов на что угодно.

До поры до времени обитатели дворца строили одни только предположения и не шли дальше подозрений, но позднее, когда любовь их бесстыдно себя обнаружила, о ней узнали все и происходящее уже ни от кого не оставалось в тайне; начав с поцелуев, они дошли до сожительства, и многие заставали их покоящимися на одном ложе. Он при этом смущался, краснел и пугался, а она даже не считала нужным сдерживаться, на глазах у всех обнимала и целовала юношу и хвасталась, что не раз уже вкушала с ним наслаждения.

XX. Я не удивляюсь, что она украшала и, как статую, покрывала его золотом, окружала сиянием перстней и шитых золотом одеяний. И чего только не сделает для своего возлюбленного влюбленная императрица! Втайне от всех она время от времени сажала юношу на царский трон, вкладывала в руку скипетр, а раз даже увенчала короной, при этом она снова и снова обнимала его, называла статуей, радостью глаз, цветом красоты и отрадой души. Такое она проделывала нередко и не сумела уберечься от глаз одного соглядатая. Это был евнух, человек весьма высокопоставленный при дворе, уважаемый за свой образ жизни и чин, отцовский слуга императрицы. Увидев столь необычное зрелище, он так был поражен, что чуть не лишился дара речи, однако Зоя привела его в чувство, вывела из смятения и велела преданно служить юноше, как тому, кто и ныне царь, а в будущем станет истинным самодержцем.

XXI. Очевидное для всех оставалось тайной от императора – такой туман застилал ему очи. Хотя его зрачки озаряло сверкание молний, а уши оглушало грохотание грома и он видел молнию и слышал гром, тем не менее сам как бы добровольно закрывал глаза и затыкал уши. Вот пример: Роман, часто почивавший с царицей, еще не успев улечься на обтянутое пурпуром ложе, посылал за этим юношей (только за ним!) и приказывал ему растирать и массировать ноги, использовал его как спальничего и для того же самого отдавал в его распоряжение жену. Когда сестра Пульхерия и некоторые из служащих опочивальни раскрыли и обнаружили готовящееся на царскую жизнь покушение и посоветовали принять меры предосторожности, он вместо того, чтобы выдумать для осуществления своего замысла какой-нибудь предлог, убрать тайного прелюбодея и расстроить все действо, ничего не стал предпринимать и не прибег ни к какой уловке, а только призвал к себе влюбленного, а вернее – любимого, и стал выспрашивать о его любви. И когда тот изобразил, будто ни о чем понятия не имеет, дал заверения, поклялся на святынях и принес лживые клятвы, император счел предостережения других людей наветами, слушал уже только юношу и называл его не иначе, как своим верным слугой.

XXII. Было еще и нечто другое, что помогало тому избежать подозрений императора. С детства юноша страдал тяжелым недугом, время от времени его мозг постигало расстройство, при этом он ни с того ни с сего неожиданно возбуждался, вращал глазами, падал на землю, бился головой и долгое время сотрясался в конвульсиях, затем снова приходил в себя и постепенно возвращался в обычное состояние. Видя, что он подвержен такой болезни, император жалел припадочного юношу, верил в его безумие и не верил в эту любовную связь и утехи. Многим, однако, его болезнь представлялась лишь предлогом и прикрытием для коварных замыслов, и это подозрение было бы справедливо, если бы позже, уже императором, он не страдал от того же недуга. Однако отложим это до рассказа о его царствовании – пока что беда шла ему на пользу, и неподдельное страдание служило ему прикрытием в осуществлении его намерения.

XXIII. Уговорить самодержца в том, что любящие вовсе и не любят, было делом нетрудным – он легко дал себя убедить. Как я слышал от одного из прежних дворцовых служащих, который знал об этой любовной истории императрицы и снабдил меня сведениями для моего сочинения, Роман сам как бы хотел верить в то, что царица не состоит в любовной связи с Михаилом, но в то же время, зная, что она весьма любвеобильна и переполнена страстью, и не желая, чтобы эта страсть излилась сразу на многих людей, не возражал против ее связи с одним любовником, делал вид, будто ничего не замечает, и потворствовал царицыной страсти.

Рассказывали мне и иное. Сам император-де спокойно относился к любовным чаяниям или, лучше сказать, отчаянной любви своей супруги, а возмущались ею его сестра Пульхерия и все поверенные в ее тайны. И вот против них началась настоящая война, полки шли в открытую, но о трофеях только строились догадки: царская сестра вскоре умерла, та же судьба неожиданно постигла и одного из ее сообщников, по воле царя покинул дворец другой, а остальные или смирились с происходящим, или попридержали языки, и любовь уже не творилась втайне, а совершалась как бы законно.

Болезнь царя

XXIV. Что же дальше? Тяжелая и необычная болезнь постигла самодержца. Все тело его вдруг подверглось гниению и порче, аппетит исчез, сон быстро отлетел, и все дурное на него наваливалось: жесткость нрава, неуживчивость характера, приступы гнева, ненависти и раздражения, ранее ему неизвестные. Человек с ранней юности общительный, он стал тогда недоступным и замкнутым. Улыбка покинула его вместе с обаянием души и приятностью нрава, он никому не верил и сам не внушал доверия, подозревал и вызывал подозрение. Широтой натуры он уже больше не отличался, стал скуп на денежные раздачи, раздражался от каждой просьбы и приходил в гнев от всякого слова жалобы. В то же время, несмотря на тяжкие телесные страдания, он не забывал об обязанностях и не пренебрегал царскими процессиями – напротив, облачался в шитые золотом одежды, надевал на себя другие украшения, словно взваливал груз на немощное тело, но во дворец после этого возвращался с трудом и чувствовал себя потом еще хуже.

XXV. Я (в то время мне не было и шестнадцати) нередко видел его в таком виде во время процессий – царь мало чем отличался от мертвого: все лицо его было распухшим, цветом не лучше, чем у пролежавшего три дня покойника, он часто дышал и останавливался, не пройдя и нескольких шагов, волосы свисали с его головы, как у трупа, редкая прядь в беспорядке спускалась на лоб, колеблясь, видимо, от его дыхания. В то время как другие уже потеряли надежды, сам он не отчаивался, вверял себя искусству врачей и у них искал спасения.

Смерть царя

XXVI. Я не могу сказать, причинила ли какое-либо зло императору сама любовная пара и их сообщники, так как не склонен обвинять, если не располагаю точными сведениями; остальные, однако, согласны в том, что они сначала одурманили императора снадобьями, а потом подмешивали ему в пищу и черемицу[23]. Ничего больше сейчас не буду говорить по этому поводу, кроме того, что именно они стали причиной его смерти. Так обстояли дела, и император совершал приготовления к нашему общему воскресению и собирался на следующий день выйти на народное празднество[24]. Еще до рассвета он отправился в одну из бань, расположенных неподалеку от царских покоев, при этом его никто не вел за руку, и ничто не предвещало близкой смерти – он бодро шел, чтобы умастить, умыть и специальными средствами очистить свое тело. Войдя в купальню, он прежде всего вымыл голову, потом смочил водой тело, и, поскольку дышалось ему легко, вступил в вырытый посредине бассейн. Сначала он с удовольствием окунулся и легко поплыл, с наслаждением выдыхая воздух и освежаясь, затем в воду зашли и некоторые из сопровождающих, чтобы поддержать и дать отдохнуть императору – таково было его распоряжение. Совершили ли они какое-нибудь насилие над ним, точно сказать не могу, но те, кто связывает это со всем случившимся, утверждают, что, когда самодержец по своей привычке опустил голову под воду, они сдавили ему шею и довольно долго держали его в таком положении, а потом отпустили и ушли. Оставшийся внутри воздух, придав легкость членам, как пробку, вытолкнул из воды почти бездыханное тело, и оно, бесчувственное, вынырнуло на поверхность. Немного придя в себя, царь понял, в какой беде очутился, и протянул руку, ища поддержки и помощи. Кто-то пожалел его в несчастье, обхватил руками, вытащил из воды и в этом жалком виде водрузил на ложе. На поднявшийся тут крик сбежались люди, среди них императрица без свиты, с выражением глубокой печали на лице. Едва взглянув на мужа, она тотчас ушла, удостоверившись по его виду в близкой кончине. А он, глубоко и горестно вздохнув, посмотрел по сторонам и, не в силах вымолвить ни слова, видом своим и движением головы постарался выразить волю души. Но никто ничего не мог понять, и он, закрыв глаза, задышал все чаще. Затем рот его неожиданно широко раскрылся, и оттуда вылилась темная, вязкая жидкость, после этого он еще раз или два вздохнул и расстался с жизнью[33].