"Прикосновение крыльев (сборник)" - читать интересную книгу автора (Корабельников Олег)8К началу рабочего дня Оленев подготовил сжатый доклад. Уже не стоит описывать ни шум в зале во время планерки, ни реплики с мест, ни сдержанные угрозы профессора, ни молчаливые слезы жены Грачева. Ему было ясно дано понять, что в случае проигрыша надеяться на милость не придется. А если он выиграет, если больные выйдут из анабиоза и не просто выйдут, а выживут, выздоровеют и будут такими же нормальными людьми, как до этого, то и награды и лавры тоже не украсят его. Пусть победителей не судят, но и не всех осыпают розами, лишь молча прощают риск и говорят, с ухмылкой покачивая головой: «Ну и повезло тебе, парень. Из такой заварухи выкарабкался…» Веселов нахально сидел в первом ряду, небритый, в нестираном халате, покачивал ногой и нагло подмигивал профессорам. — Иди поспи часок, — сказал он Оленеву после планерки. — Раскладушка шефа свободна. Тебе уж не буду вводить оживитель. Пуганая ворона, сам знаешь, чего боится. Оленев не собирался спать, но подумал, что посидеть в одиночестве хотя бы час просто необходимо. Он попросил Веселова дать ему знать при малейшем изменении ситуации и пошел в лабораторию. Он нашарил ключ в углублении над косяком, на ощупь открыл дверь и очутился в темноте. Включатель должен быть где-то справа, на стене, рука бесцельно ощупывала шероховатую поверхность, струйка воды скользнула вниз по запястью. Тогда Оленев чиркнул спичкой и увидел, что это не лаборатория. Вернее — лаборатория, но не та. Это была большая комната со сводчатым потолком, уходящим в темноту, короткий лучик высветил потухший камин, огромный стол, заваленный ретортами и книгами, тигли, чучело крокодила, прибитое к стене, высушенную ящерицу с пришитыми крыльями летучей мыши… Спичка погасла. Воздух явственно отдавал запахом серы. — Ты здесь? — спросил Юра темноту. Темнота пошамкала и разразилась в ответ старческим кашлем. — Зажег бы свет, — попросил Оленев. — Я не филин, в темноте не вижу. — Видящий при свете услышит в темноте, — сказал Ванюшка откуда-то издали. — Обойдешься. Но все же в камине затлела искра, и вскоре загорелся маленький костерок из толстых книг. Синеватое пламя нехотя перелистывало желтые страницы, зачитывая их до черных дыр. Оленев оказался в лаборатории алхимика XVI века, но в какой-то ненастоящей, несмотря на все атрибуты, словно бы построенной искусным декоратором из картона и фанеры для съемок фильма. Ванюшка сидел на столе в Ехидной форме, сплетя ложноножки в гордиев узел. Длинные квазииглы были картинно прикрыты мантией, расписанной алхимическими символами. Многочисленные ложноручки быстро и бесшумно переставляли колбы, ступки из агата и книги в тяжелых дубовых переплетах, обтянутых тисненой кожей. Некоторые из них он отбрасывал в сторону, из других вырывал картинки, а остальные не глядя ловко бросал в камин. — Для покоренья зверя злого скажу всего четыре слова… — устало процитировал Оленев Гете и уселся на колченогий табурет. Табурет оказался фальшивым, склеенным из ватмана, и Юра, естественно, грохнулся на пол, искусно сработанный под камень из кусков линолеума. — Ну и что же это за слова? — ехидно спросил Ванюшка, не прекращая своего занятия. — Пошел к чертям собачьим! — сказал Оленев. — Логическая ошибка, — хихикнул Ванюшка. — Собакам черти ни к чему. Да и чертям не до собак. Им самим в аду тошно. — Ад, рай, игра слов. Они в душе человека… — И в деяниях его. Познал? — Кое-что, — согласился Оленев. — Зачем книги жжешь! Если холодно, топи уж лучше ассигнациями. Все-таки дешевле. — А, — махнул розовой псевдоручкой Ванюшка. — Макулатура. Даже в утиль не годится. Понаписали на свою голову. Разве сумеешь все это прочитать и запомнить? — Я же сумел. — Ну и что, ты стал более счастлив? Один земной глупец сказал: «Чем больше читаешь, тем больше глупеешь». А еще один сказал: «Многие знания умножают печаль». — Цель жизни человека не только в поисках счастья. Разве твоя потеря заключена в этом? — Но я не человек, я просто камень с философским образованием. Образовался я так: когда Большое Космические Яйцо шарахнуло во все стороны… Впрочем, тебе это знать ни к чему. Нас было двое. Я потерял брата-близнеца и знаю одно — он должен быть где-то здесь. Одиночество вконец доконало меня. Ванюшка принял Печальную форму, подошел к камину и стал посыпать пеплом напудренный парик. — Но теперь я знаю точно, — сказал он сквозь поток фальшивых слез, — что мой братик здесь, рядышком, он вот-вот родится, обретет форму. И как же я буду нянчится с ним, пестовать, пылинки космические сдувать, как же я буду… — Я близок к твоей потере? Это так? — Так, Юрик, так, клянусь собственной Трансмутилкой. Но ты начинаешь нарушать Договор. — Чем? — А сам не знаешь, да? — Мне кажется, я влюбился, — честно сказал Оленев, — и был вынужден показать свои знания. Но ведь у меня не было другого выхода. От этого зависит жизнь людей. — А Териак? — Его нашел не я, а ты. К тому же ты выполнил свое обещание лишь наполовину. Он не исцеляет от всех болезней. — Во-первых, я его не нашел, не создал, а лишь реставрировал уже открытое не мной. Не путай художника с реставратором, Юрик. А во-вторых, именно ты применил его на практике. Как ты думаешь, кто больший преступник: ученый, открывший атомный распад, или генерал, нажавший на кнопку? Изобретатель самолета или летчик, сбросивший бомбу? Как отличить преступление от благодеяния? Ты ведь мудренький, ответь. Вместо ответа Оленев взял большую, обмазанную глиной колбу и, прицелившись, запустил в Ванюшку. Колба проскочила сквозь квазитело Ванюшки и, проломив картонную стенку, исчезла в нетях. — Вот видишь, — сказал Ванюшка, раскатываясь в двухмерный блин. — Обычный человеческий аргумент. Когда не хватает терпения и рассудка, то начинают запускать друг в друга разные предметы. — Ничего подобного. Ты ведь тоже запускал в меня свои дурацкие скипетр и державу. — А я тебя испытывал на терпимость. Ты же дождался момента и отомстил мне. Нормальная человеческая логика. — Значит, я становлюсь нормальным? — В какой-то степени. Не то в пятой, не то в шестой. Я слаб в математике, — заприбеднялся Ванюшка, обретая форму Двоечника, — но уже вижу, как и где должны сойтись параллельные прямые. Не пройдет и года, как я обниму моего долгожданного братика. Теперь-то уж точно — узел завязан, и все вы, особенно ты, покорпите над ним вволюшку. — Уж не я ли должен родить твоего братика? — с усмешкой спросил Юра. — Как знать! До свиданья, папочка! — сказал Ванюшка голосом Леры и Дымообразно уполз в трубу камина. Камин оказался нарисованным, как в известной сказке. И огонь, пылающий в нем, не грел, и книги были не книгами, а раскрашенными картонками из-под женских сапог, и даже пепел ненастоящим. Юра не стал повторять чужие ошибки и, жалея нос, просто разорвал руками яркую картинку, сделал шаг в темноту и оказался в своей квартире. Точнее — в большой комнате, где раньше, по праздникам, сходились все члены семьи за длинным столом, приглашались гости, ели, пили и пели песни, слушали музыку, танцевали, болтали и смотрели телевизор. Обычная комната обыкновенной семьи. Сейчас стол был завален образцами камней. Маленькие и большие, осколки гранитных и мраморных плит, блестящие разноцветные кристаллы, рассыпанные как попало, друзы горного хрусталя, сияющие, как награды чемпионам, отшлифованные цветные камешки — все это переливалось, сверкало, слепило глаза. Этикеток не было, но Юра и без того помнил наизусть хитроумные названия. Он зачарованно, как скупой рыцарь, перебирал все это и легко воскрешал в памяти имена камней. За спиной послышался камнепад. Оленев отпрянул и увидел, что его сорокалетняя дочь высыпает прямо на пол очередную кучу камней и кристаллов. — Так ты уже не художница? — спросил он, бережно, чтобы не раздавить какой-нибудь образец, отступая к стене. — И черт меня дернул пойти в геологию, — вместо ответа сказала дочь. — Тонула в реках, замерзала в тундре, горела в тайге, пять открытых месторождений… Профессор, в мои-то годы. Ну и что? Дети растут у родителей мужа, вот-вот внуки появятся, а я скоро превращусь в каменную бабу. Водрузи меня, папулечка, в центре фонтана. Ретруха что надо! Последнее слово в парковой скульптуре. Забирай это барахло, а я пойду в свой четвертый класс. Теперь-то я знаю, кем буду, когда вырасту. — Так ли? — вздохнул Оленев. — Скажи честно, была ли ты счастлива? — Цель жизни не в счастье, а в поисках его месторождения, папуля, — сказала Лера и подмигнула отцу. — Как в старой легенде, чем больше приближаешься к Эльдорадо, тем дальше оно отдаляется. Помнишь стихи Эдгара По? «Ночью и днем, Млечным Путем, сквозь кущи райского сада, держи ты путь, но и стоек будь, если ищешь ты Эльдорадо…» А стоит найти клад и взять его в руки, как он сразу же превращается в глиняные черепки. А это означает, что надо снова искать. Истина одна, папа, просто мы называем ее разными именами. Не истина важна, а путь к ней. Вот так-то, мой славный, мой вечно молодой папашка… Она опустошила рюкзак, встряхнула им для верности, клубы пыли на миг закрыли ее, Оленев зажмурился, а когда открыл глаза, то увидел, что дочери уже нет. Из соседней комнаты послышался голос Марины. Кажется, она распекала дочь не то за разбитое стекло, не то за плохую отметку за «поведение. Оленеву не хотелось лишний раз сталкиваться с женой, впервые за всю свою супружескую жизнь он ощутил раздражение и неприязнь к этой чужой для него женщине. Он ушел в другую комнату и по обилию сувениров, свертков с яркими этикетками, рогов, водруженных на шкаф, догадался, что жена вернулась из очередного путешествия. Подробности его не интересовали. В коридоре он натолкнулся на отца. Тот сидел на корточках и, сосредоточенно посапывая, мастерил кораблик из щепок. — Не порань руку, — сказал Юра. — Ранней ранью руку пораню, — сказал отец. — Ты плыви, кораблик мой, по водичке голубой… Юра с нежностью погладил его по лысине, начинающей обрастать пушком новых волос, и подошел к зеркалу. Мамы в нем не было, но на столе стояла швейная машинка, а под столом ползал белобрысый карапуз, подбирая лоскутки и нитки. Юра узнал себя и с грустью подумал, что было бы неплохо вернуться в то время, когда не все вещи были названы по именам и слово «мама» казалось самым сладким, самым желанным и ценным. Зазвонил телефон. Юра поднял трубку и услышал голос дочки. — Эй, папашка, — сказала она, — я тут рацуху толкнула. Очередную сказку ты будешь слушать по телефону. — Что ж, — согласился Юра. — Это удобно. Всегда можно бросить трубку, если надоест слушать. Опять твой бесконечный цикл? — Полицикл, — сказала Лерочка. — Избранные сочинения народной сказительницы Валерии Оленевой. Итак, сказка называется… Она говорила, а Оленев слушал вполуха, безразлично следил за скольжением мыслей — ярких, упругих, но пустотелых, как воздушные шары, неуловимых и странных, и сам не знал толком, чьи это мысли — его, дочкины или того, кто со вчерашнего дня поселился в его доме. Чувство раздвоенности не покидало его. Он находился одновременно в двух мирах. Один из них был реальный, другой — абсурдный, но какой из них настоящий, Оленев уже не мог понять. Он заблудился во времени и в пространстве и знал одно — надо искать свой, единственно верный путь. — С днем рождения тебя, Оленев! — сказала дочка в конце сказки. — Дарю то, не знаю что. Дрыхни с чистой совестью, папашка! — И отключила телефон. — Вот как? — сказал вслух Оленев. — А ведь в самом деле, вчера или сегодня мне исполнилось тридцать три года. Совсем забыл. За шампанским, что ли, сходить?.. Он вышел на лестничную площадку, вызвал лифт, долго прислушивался, как тот со скрипом подъезжает, а потом распахивает гостеприимные двери, вошел в него, и тут же погас свет, пол под ногами стал уходить, Оленев наугад нажал какую-то кнопку, лифт взревел, замяукал, зашипел, сверкнули желтые глаза, и двери, с визгом расстегнувшись, как застежка-»молния», вытолкали его взашей. Оленев упал на что-то тонкое и упругое. Зажегся свет, и Юра увидел, что лежит на раскладушке в лаборатории, а у двери стоит Веселов и щурит глаза. — Выспался? — спросил он. — Что-то не понял, — сказал Оленев, поднимаясь. — Как там дела? Я долго спал? — Дела всякие, а спал ты чуть больше часа. Машка велела разбудить. Что-то там с анализами творится. Говорит, что только ты сумеешь разобраться. Во! Единственный в мире специалист по оживителю! Извольте работать, метр. Работать пришлось много. Больничная лаборатория не справлялась с анализами, необходимыми для Оленева, и он сам бегал по подземному переходу с пробирками, сам определял нужные показатели, быстро вычислял в уме сложные кривые графиков, корректировал, изменял, сверялся со своей необъятной памятью, все шло так, как и должно быть. Только для него одного — нормально и естественно. Остальные реаниматологи молча отстранялись, враждебности или насмешек к Оленеву не проявляли, но скорее всего никто из них не надеялся на благополучный исход. Слишком все это было непривычно — и неведомо откуда взявшаяся энергия Юры, и его знания, неизвестно где почерпнутые, его убежденность в правоте. С молчаливого согласия Марии Николаевны Веселов принял на себя роль «мальчика на побегушках». «Принеси то, сделай это», — говорил ему Оленев, тот подмигивал красным от бессонницы глазом, отпускал очередную шутку и делал то, что говорили. Приезжали разные люди, с недоверием листали истории болезней, хмыкали, пожимали плечами, уходили в кабинет профессора, оттуда доносились голоса и споры, а Оленев хотел только одного — чтобы ему не мешали, не отвлекали пустыми речами, не мотали нервы бесконечными «почему» и «для чего», а если кто-нибудь пытался вмешиваться, он отмалчивался или огрызался, люди вздыхали, смотрели на него озадаченно, но в дискуссии не вступали. В клинике шла обычная работа, делали операции, хирурги обходили палаты, принимали новых больных, писали свои бесконечные истории. Истории болезней, которые надо было победить, изгнать из человеческого тела, как злых духов в древних легендах. — Шаманишь? — спросил Чумаков в столовой, куда Оленев забрел скорее по инерции, чем из-за голода. — Ну-ну. Сам не знаю почему, но тебе верю. И чем ты таким берешь? Непонятный ты для меня мужик, Юрка. — Чего не понимаешь, тем не обладаешь, — рассеянно сказал Оленев. — Есть такая испанская поговорка. А веришь ты мне просто из чувства противоречия. Если все против одного — у тебя срабатывает рефлекс. Выхватить шпагу и встать на сторону слабого. Так уж ты устроен, Вася. — Еще чего, — буркнул Чумаков. — А этот ваш хмырь с веселой фамилией что увязался? Первый заварил кашу, а теперь поделили ложки и вместе расхлебываете? — У него тоже рефлекс, Вася. — Послушаешь тебя, так вся больница разделена на мушкетеров и на этих, как их там, гвардейцев кардинала. — А кардинал для тебя, конечно, профессор. Вот уж, титулоненавистник. — Работать надо, а не языками болтать да всякими диссертациями бумагу изводить. — Любая диссертация — это шаг вперед. Пусть и маленький. — Диссертации пишут не для потомков, а для потомства, как сказал один наш умник. Хоть честно признался. Лишний раз за операционный стол не затащишь, а уж ради банкетного полжизни готовы отдать… — Не зуди. Был же профессор Морозов — твой учитель. И таких, как он, — тысячи. — Был, да помер, — мрачно изрек Чумаков. — После него всю хирургию развалили в городе своими интригами. — И когда ты успокоишься, Вася? Больных лечим. Не хуже, чем в других больницах и городах. На месте не стоим, а от ошибок никто не гарантирован. Не всем же быть похожими на тебя. — А жаль, — искренне сказал Чумаков и помрачнел еще больше. — Побаливает, — сказал Оленев. — Все чаще. Холецистит, наверное. Чувствую, что скоро тебе под нож попаду. — Это я запросто. Только скажи. Тоже себе хваленый оживитель введешь? — Начну помирать — в завещании укажу. — Драматическая медицина! — воскликнул Чумаков. — Хоть статью в газету пиши о подвиге Грачева! — Еще напишут. Это перелом в истории, Вася. Запоминай. Будешь на старости лет мемуары кропать — сгодится каждая деталь. — Угу. Особенно мне запала в память небритая физиономия Оленева… Вторые сутки на ногах? Пойдем, хоть бритву дам. У меня в столе всегда лежит запасная. — Ну уж нет, я не бреюсь до полной победы. До полной победы было еще далеко. Оленев остался на вторую ночь, с большим трудом уговорив Марию Николаевну пойти домой с тем условием, что он сразу же вызовет ее, если будет нужда. Труднее было выпроводить Веселова. Он так и шарашился по больнице в мятом халате, нечесаный и немытый, приводя в недоумение больных своим явно не врачебным видом. — Иди поспи, — сказал ему Оленев, — дома, наверное, ждут. — А у меня его нет, — беспечно ответил Веселов. — Мой дом — моя крепость, но и крепости берут штурмом или на измор. — Жена выгнала? — Не то я ее, не то она меня. Что-то не понял. — М-да… Хочешь, поговорю о тебе с Чумаковым? Он, как узнает, что ты без семьи и крова, сразу же возьмет к себе жить. Любит он униженных и несчастных. — А я счастливый. Счастье — оно в труде! Прошла и эта ночь. Все оставалось по-прежнему. Жена Грачева дремала в кресле, чутко вскидывая голову при малейшем шорохе, заставить ее уйти домой оказалось совершенно невозможным. Так и коротали они ночь — Оленев, Веселов и жена Грачева. Болела голова, неприятная, сосущая боль то и дело возникала в животе Оленева, он просил сестру сделать укол, отлеживался в ординаторской на жестком диванчике и боялся только одного — заснуть. Не потому, что в эти минуты могло случиться что-то непоправимое, а просто, умудренный опытом утра, опасался снова очутиться в своем доме, окунуться из бытия в инобытие. И только, когда наливал в чашку заваренный до непроницаемости чай, неясное шевеленье и бормотанье доносилось из левого кармана халата, чашка начинала мелко вибрировать, и жидкость на глазах испарялась, исчезала, поэтому приходилось выпивать чай залпом, пока его не перехватывали на полдороге. К исходу третьей ночи вздрогнули самописцы монитора в палате Грачева и ровные, словно выведенные по по линейке чернильные линии всколыхнулись, короткие, пока еще нечеткие и хаотические всплески зачеркали по бумаге, постепенно упорядочиваясь, принимая знакомые формы дельта-ритма головного мозга. Медленно, с трудом проталкивая загустевшую кровь, заработало сердце, забилось с перебоями, и к утру, когда ранний июньский рассвет разбудил птиц, все более четко и ритмично вспыхивал и погасал на пульте монитора индикатор пульса. Поднялось артериальное давление, незаметное глазу дыхание наращивало силу, глубину и к началу рабочего дня порозовевший Грачев походил на спящего человека. На спящего, а не на умершего… — Можно, я вас поцелую? — сказала жена Грачева. И Оленев не отстранил свою колючую щеку и сам молча склонился перед ней. Женщина не оживала, и, несмотря на первую, пока еще неполную победу, Оленева не оставляло чувство беспокойства, хотя в правоте своей он был уверен, как никогда раньше. Было воскресенье, но клиника не опустела, как обычно, а наоборот — наполнилась людьми, по одному они подходили к кровати Грачева, потирали лысины вспотевшими руками, говорили, что-то, обращались с вопросами к Оленеву, он отвечал машинально, кое-кто жал ему руку, хлопал доброжелательно по плечу, кто-то по-прежнему сомневался в успехе, а Юре хотелось только одного — лечь, заснуть и спать без сновидений. Его почти насильно увели в пустующий бокс, уложили на кровать, принесли термос с горячим бульоном, влили силком несколько ложек в рот, он проглотил, пробормотал нечленораздельные слова благодарности и ушел в путешествие в никем не познанную страну снов и сновидений. Как обычно во время сна, время менялось, то замедлялось и впадало в оцепенение, то растягивалось до бесконечности, уходя в завтра, проникая в прошлое, затягивало в свои водовороты, уносило в глубину, выталкивало на поверхность, прорастало побегами в заповедные леса подсознания, сплетало своими вьющимися стеблями несоединимое в яви, оживляло давно отзвучавшие слова, одушевляло стертые образы былого, пело и говорило забытыми голосами, убаюкивало, будоражило, успокаивало и исцеляло. Некоронованный властитель мира, великий безымянный владыка его, текущий никем не познанным путем, уносящий и приносящий, дарующий и отнимающий без спроса. Нил, оживляющий пустыню мира. Ганг, растворяющий в своих великих водах людские жизни и судьбы. Лета, уносящая скорби и печали. Стикс, забирающий любовь и страсти. Время — Великий Океан, тот самый, в котором сонно плещутся три кита, поддерживающие Вселенную… Вездесущий Веселов бестрепетной рукой выдернул Оленева из инобытия в бытие. — Который час? — пробормотал Оленев, силясь открыть глаза. — Десятый, — сказал Веселов. — Ты дрыхнешь десятый час. Без задних ног причем. Ноги-то пристегни. — Будто бы есть передние ноги, — проворчал Оленев, окончательно просыпаясь. — Что я тебе, собака, что ли? Как там дела? — Сплошные конфабуляции, — торжественно сказал Веселов. — О! — Ложные воспоминания, — машинально перевел Оленев с медицинского на русский. — У кого? Говори яснее. — У шефа, конечно. — Он разговаривает? — вскочил Юра. — Он пришел в себя? — Пришел. На своих двоих. Да как начал пороть чушь! Там психиатр. Анализирует. Тестирует. Докапывается. Цирк! Бормочет, что он не Матвей, а Степан Иванович. Госпиталь, говорит, контузило, говорит, взрывной волной. Форсировал Днепр. Грачев лежал на койке, заботливо укутанный одеялом, возле него на цыпочках передвигались врачи, рядом, на стуле, сидел незнакомый человек и тихим голосом беседовал с Грачевым. Тот отвечал что-то шепотом, Оленев разыскал глазами жену Грачева, подошел к ней, натянуто улыбнулся, словно спрашивая: «Это так?» — Все хорошо, Юрий Петрович, — прошептала она. — Он утверждает, что это не он, а его отец. Степан Иванович на самом деле был контужен при форсировании Днепра. Это… побочный эффект вашего препарата? — Не знаю, — честно сказал Оленев. Потом был очередной консилиум. Психиатр долго говорил о помрачении сознания, возможно, временном, никаких прогнозов не давал и в заключение высказал мысль, что нужно ждать. Только время покажет. Посматривали на Оленева, но никто вопросов не задавал, никто не хвалил, но и не ругал, по крайней мере. — Генетическая память, — сказал Оленев, ни к кому не обращаясь. — У него проснулась генетическая память. — Вы начитались фантастики, — сказал профессор. — Это совершенно ненаучно. — Анабиоз тоже из области фантастики, — сказал Оленев, — но, как видите, Грачев из него вышел. — А выйдет ли он из этого состояния? — Выйдет, — уверенно сказал Оленев. — Извините, я должен продолжить работу. Все промолчали, словно соглашаясь с неотъемлемым правом Оленева на проведение этой странной, ни на что не похожей работы. Ближе к ночи Грачев заснул. Это был сон больного человека, полузабытье, полубодрствование. А к полночи ожили самописцы в другой палате. Все повторялось. Оленев уже знал, чего можно ожидать в ближайшие часы, уверенно давал распоряжения сестрам, сверялся с анализами, взятыми у Грачева. Правда, это был другой случай, поврежденный при травме мозг мог отреагировать на анабиоз иначе, чем здоровый, но шли часы, и к утру очередного дня женщина пришла в сознание. Он осторожно прикоснулся к ее щеке и громко, даже властно, приказал: — Открой глаза! Так. Хорошо. Как вас зовут? Вы можете говорить? Женщина смотрела на Оленева, шевелила губами, потом произнесла несколько слов. Юра прислушался и узнал польский язык. — Эльжбета, — сказала она. — Болит голова. — Все хорошо. Это пройдет, — сказал Оленев на польском. — Вам тяжело говорить? Женщина еле заметно кивнула головой и снова закрыла глаза. — Покой, — сказал Оленев сестре. — Покой и ожидание… Он не знал наверняка — или эта женщина на самом деле была полькой, или повторяется история пробуждения Грачева — чужие воспоминания, чужая память вытеснили свои. За все это время никто из родных не искал ее, никто не пытался найти следы, потерянные в большом городе, поэтому выяснить до конца истину было невозможно. И пришел день окончательного пробуждения Грачева. Он узнал жену, потом, постепенно, словно выплывая из полутьмы, — всех тех, кто подходил к нему. — Не вините Веселова, — сказал он слабым голосом. — Что-нибудь получилось? Я спал? — Да, Матвей, — сказала его жена. — Ты просто спал. — Черт! — хрипло выругался Грачев. — Неужели не получилось? Веселов дернул за рукав Оленева, подмигнул и вытащил силком в коридор. — Если шеф начал ругаться, значит, все в порядке. — Хоть за шампанским беги, — устало, сказал Оленев. — Надо же — выиграли! — Шампанское — это хорошо, — согласился Веселов. — Одна беда — не пью. — Это с каких пор? — Уже пять лет, — вздохнул Веселое. — Сколько тебя знаю, а никак не пойму, когда ты говоришь серьезно, а когда шутишь. Ты же каждое утро с похмелья. — А че? Я же тебе говорил, что с дураков и пьяниц спроса меньше. Хочется вам видеть во мне шута горохового, да еще алкаша в придачу — пожалуйста!.. А я, как с женой развелся, — ни капли. В такой ситуации покатиться по наклонной ничего не стоит. И он тут же слегка надул щеки, осоловело взглянул на Оленева, искусно икнул, покачнулся, прильнул спиной к стене и сказал заплетающимся языком: — Фу, черт, и набрался же я… Ей-богу, последний раз. Ни-ни. — Артист! — восхищенно сказал Оленев. — Ну артист. Столько времени дурачить людей! — Это легче легкого, — сказал Веселов, мгновенно снимая маску. — Изображай из себя плохого, а оставайся хорошим — все поверят, а если наоборот — начнут искать тайные грешки и такого напридумывают! Психология… Пошли в буфет, компота дернем по стакашке. Они пили тепловатый разбавленный компот, заедали черствыми пирожками, весело принимали поздравления, болтали, подталкивали друг друга локтями, и было им так хорошо, как бывает после нелегко доставшейся победы. Хотя и не окончательной. Домой идти не хотелось, Оленев боялся выбиться из линейного времени и привычного пространства до тех пор, пока не придет полная уверенность в том, что жизнь и память женщины сохранены и никаких сюрпризов ждать не придется. — Вас дома не потеряли? — участливо спросила Мария Николаевна. — Пошли бы. Если что случится, я пришлю за вами машину. Оленев не ждал от нее слов благодарности и восхищения, но даже сама эта интонация, уважительная и мягкая, наполнила его тихой радостью. — Я пойду, — сказал он. — Немного погодя. Мария Николаевна молча протянула ему листки с расчетами, привычно замкнула лицо непроницаемой маской. — Сохраните это. Я была не права. В самом деле, пора на пенсию. Стандартное мышление губит врача. Я рада, что у нас в отделении есть такие, как вы. — Хорошо, — сказал Оленев. — Хорошо, что мы умеем извлекать уроки из ошибок. Я тоже многое понял за эти дни. Мне кажется, что главное, в нашей работе — не разучиться верить. И ждать. Я не могу пока уехать. Женщина говорит по-польски, никто из вас этого языка не знает. Кроме меня. Он ждал еще сутки, часами просиживал у изголовья больной, самолично поил ее морсом и бульоном, неторопливо беседовал и постепенно узнал, что женщина — не кто иная, как жена ссыльного польского повстанца, приехавшая за, ним в Сибирь после поражения восстания. «Январское восстание 1863 года, — подумал Оленев. — Сколько же лет я ждал ее…» Он объяснил ей, она находится среди друзей, что она просто больна, но скоро пойдет на поправку, что муж ее жив, ждет, когда она выздоровеет и им разрешат ехать вместе на вечное поселение в неведомую, чужую и холодную землю. Потом женщина заговорила по-русски, назвала себя. Марией, горестно рассказала, как умерла ее мать Эльжбета и теперь ей живется несладко на… И тут же новое поколение, новая память всплыли в ней, с помощью наводящих вопросов Оленев узнал начало двадцатого века, свой родной город, улицу с давным-давно переименованным названием… И еще скачок из прошлого в прошедшее, и еще… История страны, единственной и любимой, две войны, тяжелые годы, дочь Ирочка… — Ира, — сказала она. — Меня зовут Ира. Где я? — В больнице. Вы попали под трамвай. Ничего страшного, вы уже поправляетесь. — Почему я ничего не помню? — Это бывает. Лучше скажите, где ваши родные. — Мама? Должна быть дома. Сын в пионерлагере. Кажется… Я ехала на работу. Утром. Потом ничего не помню. — В семь тридцать утра вы вышли на остановке «Магазин», — сказал Оленев, сдерживая волнение. — Автобус сорок один. Так? — Нет. Я никогда не езжу на этом автобусе. — Я вас видел в то утро. Запомнил ваше лицо. И сразу же узнал, как только вас привезли в больницу. У меня хорошая память. — Наверное, вы ошиблись. У меня работа совсем в другом месте. Через час все выяснилось окончательно. Женщина вспомнила свой адрес, домашний телефон, ее совсем поседевшая мать приехала в больницу, никак не могла успокоиться, долго плакала в приемном покое, где Оленев говорил, что все будет хорошо, опасность миновала и через две-три недели ее дочь выпишется домой. Да, это была не она. «И у меня конфабуляции, — грустно усмехнулся про себя Оленев, — ложные воспоминания… Но почему я так четко сопоставил образы этих трех женщин? Первую, увиденную в Окне, вторую, встреченную в автобусе, и эту — случайно попавшую под трамвай?.. Да очень просто. Я обрел способность любить и теперь все время буду искать эту любовь, эту единственную женщину, каждый раз ошибаясь. Искать, ошибаться и снова искать. Вечное приближение к Эльдорадо… Наконец-то я живу полной жизнью… Спасибо». — Нарушаешь, нарушаешь, нарушаешь, — прошелестело из левого кармана. — Аз воздам. Воз дам, нагруженный пинками. — Пойдем лучше чаю попьем, — мирно сказал Оленев. — Разве не заслужили, а? — Искуситель, — чмокнул губами тот, кто сидел в левом кармане. — Пей, да дело разумей. Чаи гонять — ума не занимать. Сигарета да чай — помрешь невзначай. Каждый день пьешь чай — цвет лица прощай… — Говорильная форма, — вздохнул Оленев. — Пора заткнуть Говорильню кружкой чая. — Кружку чаю уже не чаю, — проворчали из кармана, и бормотанье длилось до тех пор; пока Оленев не опрокинул туда добрый стакан горячей жидкости. Халат без следа впитал чай, а Оленев вышел во двор, погрелся на солнце, зажмурил глаза от слепящего летнего блеска, а когда открыл, то увидел, что находится у себя дома. — Пора отдохнуть, папулечка, — услышал он голос дочери. Оленев повертел головой, но увидел только длинную анфиладу комнат, уходящую в бесконечность, наполненную расползавшимися вещами, отца, бродящего вдалеке с юлой в руках, платья жены, разбросанные как попало в неимоверном количестве, а самой Леры не было. — Ты перешла на телепатическую связь? — спросил он. — Угу. Раз — плюнула! Два — изобрела! Ничего не стоит. Ни копейки. Сказку будешь слушать? — Теперь не отвяжешься, коли по телепатии, — сказал Оленев. — Валяй свой цикл. Он осмотрелся, подыскал относительно свободный диван, скинул с него неплохо темперированный прибор, прилег поудобнее и под голос дочери стал постепенно засыпать. — Итак, сказка называется «Процент себя». А начинается она как обычно. Человек по фамилии Оленев один раз в году справляет свой день рождения. Он смотрит в календарь и заранее очень точно, определяет эту чрезвычайно важную дату. В этот день Земля находится по отношению к Солнцу в таком же положении, как и в тот день, когда человечек Оленев сделал первый вдох. Оленев считает этот день главным. Он покупает продукты, готовит праздничный ужин, подыскивает веселую музыку и зовет гостей. Вместе с ними он пьет, ест, пляшет и поет разные песни. Он искренне рад, что когда-то родился, ведь этого могло бы и не случиться. Падший Ангел дня рождения не признает. Потому что не помнит его. И вообще, ему глубоко наплевать на такие глупости. И поэтому он ест, пьет и веселится тогда, когда это ему захочется. Иногда по триста шестьдесят пять дней в году. Печальный Мышонок тоже не справляет этот славный день. Оттого что у него никогда не было дня рождения. Но это, конечно, не означает, что он существует вечно. Он рассуждает так: «Я живое разумное существо; Я происхожу от других существ, которые возникли из неживого неразумного вещества». Значит, между нами есть не только родство, но и тождество. Земля существует пять миллиардов лет. А раньше было Большое Космическое Яйцо, где все вещество Вселенной было собрано в одном месте. Большой Взрыв произошел пятнадцать миллиардов лет назад. Значит, я, как часть Вселенной, существую столько же. И как же я буду отмечать свой день рождения, если я не знаю, когда его отмечать? Каждый миллиард лет? Или каждую наносекунду? Или каждый четный четверг августа? Или когда в окно залетает оса? Или когда ласточки летают низко над землей? Или когда у Оленева насморк? А если я не знаю этого, то лучше сидеть в левом кармане Оленева и потихонечку пересчитывать атомы своего тела. Чтобы узнать процент себя по отношению ко Вселенной. И каким бы ни был маленьким, все равно процент есть процент. А знать, что ты весомая часть Вселенной, — удивительно приятно! Ты еще не спишь, папулечка? — Сплю, — честно признался Оленев. — Отключай свою связь, Падший Ангел. Дай отдохнуть отцу. — От Оленева и слышу! — весело огрызнулась дочка и щелкнула переключателем телепатической связи. Оленев спал и видел сны, слишком похожие на сумбурную явь его дома. Впереди была странная, трудная, полная поисков и потерь жизнь. |
|
|