"Отчий край" - читать интересную книгу автора (Седых Константин Федорович)

25

Сорокаградусная стужа стояла в голых, едва припорошенных снегом степях Забайкалья. Большая колонна одетых по-зимнему всадников шла широкой пустынной падью с юга на север. Это возвращались с маньчжурской границы уволенные в бессрочный отпуск партизаны старших возрастов.

Медленно светлело над падью мглистое небо. Малиновое солнце томилось от собственного бессилья в облаках на востоке. Удручающе однообразной была неоглядная, грязно-белая в лощинах и впадинах степь. Белые от инея трещины змеились на бурой, гладко выметенной ветрами дороге. Под копытами коней гулко звенела и брызгала синими искрами глубоко промерзшая земля.

Колонна шла окутанная сизым морозным паром. Впереди нее ехал на рослом коне Семен Забережный. Стужа выкрасила в белый цвет его черные брови, повесила ледяные сосульки на кончики жестких усов. Поношенная медвежья доха с поднятым воротником, застегнутая под самым горлом на ременную пуговицу, жала в плечах, мешая ему ворочаться и двигать руками.

Следом за ним ехали Лука Ивачев и Симон Колесников, оба в легких козлиных дошках и желтых овчинных унтах. На Луке была лихо заломлена набекрень каракулевая, словно подернутая дымком, папаха, на Симоне — круглая и пушистая, с распущенными ушами шапка. Симон сосредоточенно молчал, а непоседливый и шумный Лука все время вязался к Семену с разговорами.

— Семен Евдокимович! Товарищ командир полка! — кричал он хриплым от простуды голосом. — Ты повернись хоть разок, подвигайся, а то замерзнешь, как японский солдат на Шилке. Надел, брат, генеральскую доху и заважничал — торчишь в седле бурханом.

— Да мне легче упасть, чем повернуться, — добродушно отшучивался Семен. — Ведь это не доха, а горе, будь она проклята. Только бы обогрело — сниму и привяжу в торока.

— И где ты ее раздобыл, такую?

— Василий Андреевич Улыбин подарил в Чите. Возьми, говорит, мне она без надобности, а тебе сгодится.

— Значит, ты в Чите побывал?

— Всего неделя, как оттуда. Мы туда на прием к Председателю Совета Министров ездили. Принимал он почти всех дивизионных и полковых командиров партизанской армии. С победой над Семеновым поздравил, поблагодарил от имени правительства, а потом такой банкет для нас закатил, что любо вспомнить. Пили мы такие вина, какие мне, грешному, и во сне не снились… Я на этом банкете рядом с китайским консулом сидел. По-русски, холера, без запинки разговаривает и нашу водку стаканами хлещет. Он меня все господином полковником величал и просил, чтобы я ему на память свою фамилию в книжке черкнул. Откуда ему знать, что я едва расписываться умею?

— Значит, погуляли, отвели душу, — завистливо вздохнул Лука. — А кем же теперь там Василий Андреевич?

— Его теперь голой рукой не бери. Он в Дальбюро ЦК большевиков работает!

В полдень партизаны перевалили высокий Шаманский хребет. Весь гребень его был завален огромными каменными глыбами, среди которых торчали остатки разрушенных временем утесов. С хребта разбежались в разные стороны три дороги. Здесь мунгаловцы распрощались со всеми своими однополчанами и спустились в долину родной Драгоценки.

Слева от дороги потянулись крутые, в синеватых каменных россыпях сопки. Тускло и холодно блестели россыпи под оранжево-красным негреющим солнцем. Корявые деревца дикой яблони и густые заросли шиповника коченели на склонах глубоких, сбегающих к самой дороге промоин.

— Знакомые промоинки, Семен Евдокимович! — крикнул Лука и, догнав Семена, поехал с ним рядом. — Помнишь, коноводы тут у нас отстаивались, когда с каппелевцами бой был?

— Еще бы не помнить, ежели у меня на той вон макушке, — показал Семен на вершину конусообразной сопки, — фуражку осколком с головы сбило. Угадай он на полвершка пониже, и сыграл бы я в ящик…

Услыхав разговор, Симон присоединился к ним и весело пожаловался:

— А подо мной в тот день коня убило… Хороший конь был. От оренбургского казака мне достался, когда каппелевский разъезд на нашу засаду напоролся. Всего только месяц и поездил на нем, а конь был как картинка.

Справа, среди высоких частых кочек, забелели круглые, судя по цвету льда, до дна промерзшие озера. На пустых до этого берегах Драгоценки скоро появились кусты тальника, летний балаган пастухов, черная круговина овечьей стойбы. Постепенно кусты становились выше. Вот показалась крыша первой мунгаловской мельницы, ее деревянное русло, поднятое на спаренные столбы. Причудливые ледяные наросты свисали, как белые свечи. Радужными переливами горели они под солнцем. А за речкой, на косогоре, горюнилось чье-то несжатое поле.

— Не знаете, чья это пашня? — спросил Семен.

— Кажись, покойника Петрухи Волокова, — ответил Лука. — Видно, вдова его посеять-то посеяла, а сжать вовремя сил не хватило.

— Эх, Петро, Петро! — грустно вздохнул Семен. — Думал, что его хата с краю. Хотел умнее других быть, в стороне от смертной завирухи остаться. Вот и остался… Такого дурака свалял, что подумать тошно.

— Да, погиб человек ни за что ни про что, — сказал Семен, расстегивая ставший вдруг невыносимо тесным воротник дохи. — Сто раз, наверно, перед смертью покаялся, что не ушел с нами. Злости настоящей у него к живоглотам не было. За людей их считал, не ведал, что революция их бешеными собаками сделала.

— Бешеных собак убивают и на огне жгут, чтобы ни костей, ни клочка шерсти от них не осталось. А мы вот били, да не добили — на расплод оставили, — распалился внезапно Лука.

— Как это не добили? — нахмурился Семен. — Кажется, так расколошматили, что надо бы лучше, да некуда. Под одной Даурией тысяч семь уложили битых и мороженых. В Китай мало кому удрать довелось.

— Я не про то толкую. Речь моя о другом… Воевали мы за советскую власть, а нам вместо нее какой-то «буфер» подсунули, на красные знамена синие заплаты нашить заставили. При таких порядках недобитые гады живо из всех щелей попрут и снова к нам на загорбок усядутся.

— Правду говоришь, — согласился Симон. — Сожгли у нас семеновцы усадьбы, ни кола ни двора не оставили. Нам бы сейчас советская власть предоставила дома убежавших за границу богачей. А при «буфере» ни черта мы не получим, будем в землянках да телячьих стайках зиму коротать. Никак не пойму, кому и зачем понадобился этот паршивый «буфер». И не придумаю, как мы в нашей ДВР без России жить будем? Россия нам — мать родная. С ней мы сила, а без нее — цыпленок, которому всякой кошки и коршуна страшиться надо. Кому не лень, тот и слопает нас с потрохами.

— Откуда ты услыхал, что мы теперь с Россией врозь? — согнав с лица усмешку, напустился на него Семен. — Оба вы, как я вижу, ни бельмеса не поняли из того, что вам на всех митингах и собраниях вдолбить старались. Или их у вас не было?

— Митинги были. Намитинговались так, что охрипли. Но хоть и прожужжали нам с этой самостоятельной республикой все уши, а все равно сомнения…

— Да ведь на ДВР мы по указанию Ленина согласились. Разве не слыхали об этом?

— Про это, товарищ командир полка, мы даже очень хорошо слышали. Оттого хоть и погорланили, помахали кулаками, а согласились буферными гражданами сделаться. А будь иначе, полетели бы вы у нас с «буфером» вверх тормашками. Мы бы вам, уважаемые начальники, пятки салом смазали, — ответил ему со смешком и недобрым блеском в глазах Лука.

— Чего же тогда ноешь?

— Да ведь обидно — делали и не доделали. Есть и среди нашего брата такие, которые радуются, что мы не советские. Зло берет, как послушаешь таких. Не люблю я на полпути останавливаться.

— Ничего, доделаем, дай срок. Поуправится РСФСР со всеми врагами, поокрепнет малость и поможет нам. А сейчас, стало быть, иначе нельзя. Не слушай ты тех, кто радуется, и потерпи, ежели можешь.

— Потерпеть я могу, раз некуда деваться. Только в землянке жить не буду, завтра же какой-нибудь беженский дом займу… А ты лучше вот что объясни. Отчего я с этим «буфером» в трех соснах путаюсь, на чем спотыкаюсь?

— Толком, конечно, я рассказать не сумею, а попробую… Спотыкаешься ты на том, на чем многие спотыкаются. Забываете вы, что в ДВР не одно наше Забайкалье входит. В ней и Амур с Приморьем, и Сахалин с Камчаткой. Забайкальцы и амурцы с белыми у себя разделались, интервентов заставили к чертям убраться. А вот Приморье подкачало. Там и белые не добиты, и иностранных войск полно. Их там как мошки на болоте. Одних японцев сто тысяч и американцев немало. Всем им советская власть — кость в горле. Объяви сейчас Дальний Восток советским — все это осиное гнездо раздразнишь, и опять воевать придется и со своими и с чужими буржуями. А товарищ Ленин знает, что нельзя нам в такую драку ввязываться. Ради этого и пошли мы на уступку, отделиться от России на время согласились. Нам надо, чтобы буржуи поверили, что мы сами по себе и что мы совсем не красные, а чуть только розовые. Розовое же, оно легко может и в белый цвет вылинять. Пускай вот на это и надеются. Кусочек мы для них лакомый. Пусть заигрывают с нами, обхаживают, как девку с хорошим приданым, и не мешают нам беляков добивать. А когда добьем, мы со всеми буржуями по-другому заговорим. Вместе с Россией их с нашей земли вышибать будем…

Лука и Симон слушали и не узнавали Семена. Это был не прежний малоразговорчивый человек, в котором не вдруг можно было разобраться — обижен он разумом или нет. «Вот тебе и молчун, — думали они с удивлением. — Недаром полком командовал — навострился. Шпарит как по писаному».

— Ну, Евдокимыч! — воскликнул Лука. — Здорово ты за три года обтесался, как будто не с войны едешь, а из духовной семинарии. Такую проповедь закатил, что я своим ушам не верю.

Семен расхохотался и ничего ему не ответил. Он вспомнил, как целых три вечера вдалбливал ему в голову все это Василий Андреевич в Чите. Семен приехал туда ярым противником Дальневосточной Республики. Он считал создание ее ошибкой и преступлением и первым делом заявил Василию Андреевичу, что все они перекрасились и обманывают простой народ. С большим трудом удалось тому переубедить его и вместе с ним племянника Романа Улыбина.

Снегу стало вокруг больше. Кусты на Драгоценке были забиты сугробами. Накатанная дорога круто вильнула вправо, прижалась вплотную к речке и, обогнув отвесную из полосатых каменных плит скалу, поднялась на бугор с высоким деревянным крестом, поставленным на месте какого-то стародавнего убийства. С бугра стало видно огороды и гумна низовских казаков и церковную колокольню. Голубые столбы дыма поднимались над поселком к студеному небу. Семен привстал на стременах, поднял руку в мохнатой рукавице и весело скомандовал:

— Стой! — и принялся стаскивать с себя доху.

Партизаны, сломав строй, выезжали на бугор, оправа и слева от него, а он, обрывая с усов сосульки, смеялся:

— Ну любуйтесь, черти драповые!

— Братцы! — заорал бывший кустовский батрак Алексей Соколов. — Выпьем, разговеемся! Такое раз в жизни бывает.

— Некогда нам выпивать! — возразил Прокоп Носков. — Всем домой попасть не терпится, а ты с выпивкой. Дома гулять будем.

— Дома мне с вами не гулять. Я — голь перекатная, а вы хозяева. Там вы меня в свою компанию и пригласить забудете. Так что уж лучше со мной сейчас выпейте.

— Правильно, Алеха, вспрыснем! Дом от нас не уйдет! — дружно гаркнули многие, и Прокопу пришлось согласиться на задержку.

Все съехались потеснее. В руках у них появились обшитые сукном трофейные фляги с остатками полученного на дорогу спирта.

— Ну, товарищи! — с чувством сказал Семен. — Не ради пьянства — ради такого случая. За нашу боевую партизанскую дружбу! Пусть она не ржавеет и не забывается никогда! За нашу победу, за новую жизнь! — он вытянулся на стременах во весь свой рост, помедлил и по-командирски строго приказал: — До дна, братцы!..

Когда выпили и все сразу заговорили каждый о своем, снова раздался голос Соколова:

— Эх, была не была! Отгуляю свое сполна. — И он кубарем скатился с седла. Скинув с себя доху и шапку, стремительно вылетел на дорогу, пустился вприсядку.

— Вот не из тучи гром! — закричал восхищенный Лука. — Гляди ты, как вкалывает!.. Вот тебе и ушибленный! Удивил, зараза, ничего не скажешь. Всю войну был бирюк бирюком, а тут разошелся. Женить его, товарищи, придется… Ой, держите меня! Не могу больше! — внезапно вскрикнул он тонким бабьим голосом, спрыгивая с Завидным проворством и легкостью с коня.

Пока он снимал свою козлиную, вышарканную во многих местах дошку, Соколов трижды прошелся вокруг него, подбоченясь и помахивая рукавицей, как плясунья платочком.

— Ах ты, пава с усами! — вскипел Лука. — Я тебя живо запалю, умыкаю. — Он поправил готовую слететь с головы папаху, гикнул и пошел по кругу, как внезапно налетевший вихрь. Низенький, крепко сбитый, был он выносливый и умелый плясун.

Партизаны захлопали в ладоши, с присвистом и уханьем стали подпевать:

Эх, чай пила, самоварничала, Всю посуду перебила, накухарничала!..

Эх, сыпь, Семеновна! Подсыпай, Семеновна!

У тебя, Семеновна, юбка клеш, Семеновна!

Прокоп Носков тоже подпевал и усердно хлопал, стараясь показать, что ему очень весело. Но всеми своими мыслями он был уже дома. Он был рад, что сделал в свое время правильный выбор — ушел в партизаны. У него уцелела усадьба, сохранилось хозяйство, и теперь он собирался спокойно пожить и поработать. И прав был Соколов, когда сказал, что дома ему не гулять с Прокопом.

Разошедшимся плясунам стало жарко. Они сбросили с себя полушубки и плясали в одних гимнастерках. Отступая от наседавшего Луки, Соколов взапятки носился по кругу, и удивительно послушные руки его все время были в движении. То широко и стремительно разводил он их в стороны, то плавно и медленно скрещивал на груди или сводил над головой, играя пальцами и локтями. С обветренных, немного вывернутых наружу губ его не сходила бесхитростная, выражающая безмерное удовольствие улыбка. Зато Лука плясал с таким строгим и свирепым лицом, что казалось, бежал он в штыковую атаку. И только переплясав Соколова, подарил ему снисходительную улыбку.

С бугра тронулись плотной, почти без интервалов, колонной по четыре человека в ряд. До первых изб ехали молча, волнуясь и прихорашиваясь, сдерживая начинавших горячиться коней. Потом над рядами взметнулся чей-то звонкий, мальчишески чистый голос, и каждого охватили печалью и гневом слова знаменитой партизанской песни:

Вот вспыхнуло утро! Мы Сретенск заняли.

И с боем враги от него отошли.

Содрогнувшись всем существом своим от горячей волны восторга и самозабвения, загораясь желанием высказать, выпеть все, чем полна-душа, подхватили люда песню, и понесло ее мощным потоком воедино слившихся голосов:

А мы командира полка потеряли Убитым и трупа его не нашли…

Песня росла, обретая могучую силу и красоту, песня жгла и томила, звала на подвиг:

Не мы над могилой героя стояли, Не мы свое горе топили в слезах.

За нас над ним снежные вихри рыдали, За нас над ним плакала вьюга в горах…

Проехав с песней по всей Подгорной улице и взбудоражив весь поселок, партизаны остановились на площади у школы. Тотчас же их окружили выбежавшие из школы ребятишки. От детского шума и крика, от счастливых отцовских возгласов ожила пустынная, заваленная снегом площадь. Из пролетов колокольни со свистом и хлопаньем крыльев вырвалась голубиная стая и закружилась над синими куполами, над белыми крышами домов.

— Тятька! Здравствуй! — крикнул, сбегая с высокого крыльца, парнишка в распахнутой шубенке, без шапки и рукавиц.

— Гринька! Сынок! — загремел в ответ застуженный бас, и вркинутый на седло парнишка припал, задыхаясь от радости, к груди Прокопа Носкова. Пахнущие махоркой и хлебом отцовские усы ласково щекотали его щеки, мокрые от слез, и он блаженно смеялся, посапывая носом, забыв обо всем на свете.

А рядом с ним стоял другой бородатый счастливец в огромной барсучьей папахе, обнимая за плечи сынка и дочурку, одетых в перешитые солдатские стеганки. Все трое смотрели вокруг себя одинаково сияющими глазами, синими у девочки, серыми у отца и сына. И все, кому не выпало на долю такой минуты, радовались за них.