"Радио" - читать интересную книгу автора (Фрай Стивен)Трефузис расфуфырилсяДобрый привет всем вам. Приступая к нашей небольшой беседе, должен со всей открытой, мужественной прямотой признаться: я не сноб. Никогда им не был и становиться не собираюсь. Тут мы с Робби Бернсом приходим к полному согласию, — что в последнее время случается с нами нередко: богатство — штамп на золотом, а золотой — мы сами. Поверьте, — я часто ловлю себя на том, что шепчу, проходя по бальной зале, в которой толчется смешанное общество обладателей благороднейших имен нашего королевства, — поверьте, тот лишь благороден, чья не запятнана душа, а ваши «форды» и «короны» не стоят, братцы, ни шиша. При всем, при том, человек я уже старый, плотских удовольствий у меня осталось всего ничего, если, конечно, не считать пересчет мозолей чувственным и сибаритским наслаждением, и потому, когда начинается Сезон, я с большим удовольствием отираюсь среди котлов с мясом, коими наполнен наш Свет,[12] - то приветствуя кликами «Алмазные Головы» на регате в Хенли, то сопровождая какую-нибудь тоненькую дебютантку на Бал королевы Шарлотты. Должен сказать, мне трудно примирить упоение этими празднествами с исповедуемым мной прудоновским синдикализмом, с одной стороны, и почти универсальным презрением к всепролазности представителей высших классов, с другой. Красота происходящего В назначенный день я возбудился настолько, что был едва способен устоять на месте, пока Глэмбидж, мой университетский прислужник, загалстучивал мой галстук, призапонивал запонки и подтягивал подтяжки. Я очень люблю облачаться в мой парадный праздничный наряд, — молодая американка однажды сказала мне, что в нем я, типа того, выгляжу «секси», а такие слова застревают в памяти надолго. Я всегда страх как боюсь слишком уж расфуфыриться, но Глайндбёрн обладает по крайней мере тем преимуществом, что в нем приняты касательно одежды правила самые скрупулезные. Или строгий костюм с галстуком-бабочкой, или ничего. Подозреваю, впрочем, что человек, одетый в ничего, вызвал бы там косые взгляды, а то и был бы незамедлительно изгнан. Мы с Глэмбиджем появились как раз вовремя, чтобы почти целиком пропустить первое действие. Глэмбиджа я не виню, он выжимал из «Вулзли» все, на что тот способен. К сожалению, все, на что тот способен, это девятнадцать миль в час. Так или иначе, до начала антракта оставалось пять минут, которые я провел, озирая ближайшие окрестности театра и дивясь особой проникновенности частой и холодной летней мороси. В должное время первое действие завершилось и публика начала вытекать из — э-э, из ее публичного места. Леди и джентльмены, матери, друзья: вообразите мое унижение, нарисуйте себе картину моего горя, постигните мою муку. Эта публика была одета, — каждый из составлявших ее джеков и каждая джилл, — в то, что я могу описать лишь как самую пугающую коллекцию затрапезы. Единственные строгие черные костюмы, какие в ней наблюдались, облекали театральных служителей. Мой старый ученик подскочил ко мне, пронзительно вереща: «Ну что же вы, профессор? Зачем вы так вырядились? Это же генеральная репетиция, я думал, вы в курсе». Я заявился на генеральную репетицию в вечернем костюме! Слова, тысячи слов, вскружились в моем мозгу, некоторые были английскими, другие подобранными в чуждых нам языках, но ни одно из них, ни одно не годилось для описания даже крупицы от йоты тени намека на фракцию атома призрачной десятины наималейшей частички ужаса, стыда и жалкой муки, обуявших меня. Какие бы ни существовали на свете просчеты, промахи, ляпсусы, оплошки, умонелепости и ложные шаги, от коих у совершившего их завязываются в узел кишки, моя расфуфыренность, я совершенно в этом уверен, галопом шла впереди всех, обскакав на целый фарлонг. Ихавод, вай-ме, эх-ма и ой-ё-ёй! Я ужом проскользнул в уборную, захлопнул за собой дверцу кабинки, и просидел в ней, рыдая, следующие два с половиной часа. Каждый наполовину жалостный, наполовину презрительный взгляд, провожавший меня, когда я летел в этот приют, снова и снова воспроизводился моим исстрадавшимся мозгом. Все они смотрели на меня, как на армянского миллионера-парвеню, щеголяющего купленными неведомо где орденами на званом обеде Британского легиона, как на выскочку-мэра, который и в ванну садится, не снимая пышно блистающей нагрудной цепи. И если бы я еще не сказал Глэмбиджу, что он может съездить в Льюис, дабы повидаться с живущей в построенном под этим городом приюте для умалишенных женой, тогда я хоть мог бы сразу улепетнуть домой. А теперь вот корчись столько времени, весь в мыле от позора. Впрочем, сейчас, включив холодный свет разума, я гадаю, — не слишком ли остро отреагировал я на случившееся? Не мог ли человек более спокойный отозваться на все это недоразумение легким смешком? Не показал ли я себя отчасти все-таки снобом, приписав другим собственное мое презрение к себе? Если кто-то из вас был там и видел меня, возможно, вы напишете мне и снимете с моей души тяжкий груз. Пока же вы, во всяком случае, проявили терпение. Многие из вас наверняка гадали, какое, собственно, отношение, какую ценность имеет это мое внутреннее несчастье для нешуточной жизни, что протекает вовне меня; те же, что посообразительнее, уяснили, вспомнив, что сейчас, во время выборов, разговоры о политике запрещены, подтекст моего небольшого воспоминания, увидели ясные знаки его аллегорической подоплеки и поняли, чем она может им пригодиться. Вперед и выше, ага: а если вы уже там, можете сесть. |
|
|