"Алгоритм успеха (сборник)" - читать интересную книгу автора (Савченко Владимир)

II

Петр Иванович читал книгу весь субботний день, неспокойно проспал ночь, дочитывал первую половину воскресенья. Он осунулся за это время, почти не переставая курил, даже забыл побриться. Жена спрашивала, что с ним да не заболел ли он. Петр Иванович отговаривался пустяками.

И чем ближе к концу книги, тем чаще в его уме вставал вопрос: как же теперь быть-то?

Нет, книга не выставляла его в каком-то там особенно темном свете, не нарушала пропорций между положительным и отрицательным, не разоблачала его серьезные проступки (да нечего было и разоблачать). В ней просто излагалось все так, как есть. Любопытно (Петр Иванович только потом, задним числом, обратил внимание на эту особенность), что книга повествовала почти без общих картин, без каких-либо уточняющих подробностей-только о том, что сам помнил и без нее. Вот не помнил он, к примеру, как звали ту давно усопшую сестру Дины Матвеевны, — хотя ведь звали же ее как-то! — и, в книге ее имени не было. В то же время книга не была дотошным протокольным изложением, она и обобщала, проводила параллели, делала выводы, но опять же на основании того, что он без нее знал и помнил.

Все было в книге. И как там, в Забайкалье, он с приятелем Валеркой бежал из пионерлагеря, как шли тридцать с лишним километров лесными дорогами в станицу-просто для романтики, но и не без расчета: бежали в последний день, потому что романтика романтикой, а казенными харчами пренебрегать нельзя. Как вернулись с матерью и сестрами в свой разрушенный город, и он воровал по мелочам на базаре: где кусок макухи, где картошку, где кусок хлеба с прилавка; как учились в полуразваленной школе в третью смену и какой поднимали дружный вой, когда среди урока гас свет…

Петр Иванович листал страницу за страницей. Все здесь было описано: как после войны постепенно выравнивалась жизнь, как мальчик рос, набегал с ребятами на чужие сады, дружил, влюблялся, учился танцевать «шаг вперед два шага вбок» — танго; как страдал от мальчишеской неполноценности, от плохой одежды, как кончил школу, уехал учиться в Харьков в политехнический институт, как двигался с курса на курс, преуспевал в общественной работе, как защитил диплом и приехал сюда работать, как женился и как сделал первое изобретение, как погуливал в командировках, как продвигался по, служебной лестнице, с кем дружил и с кем враждовал… Словом, как. из мальчика на трехколесном велосипеде превратился в того, кто он ныне: в Петра Ивановича, приметного в институте специалиста, умеренного семьянина, среднего инженерного начальника, сильного-по мнению других и по собственному тоже — и умного человека.

И вот сейчас этот сильный (по мнению других, да и по собственному) человек сидел, ошеломленно уставя взгляд на окно, за которым сгущались фиолетовые сумерки, и соображал, что ему делать. Топиться? Вешаться? Подавать в суд? Или наскоро собрать чемоданчик и бежать в места, где у него нет ни родственников, ни знакомых?

Самым оглушительным было то, что его жизнь со всеми делами, поступками, мотивами этих поступков, со всеми устремлениями, расчетами, тайнами-его личная жизнь, до которой никому не должно быть дела, — теперь станет достоянием всех. «Постой, — попытался успокоить душу Петр Иванович, — да ведь имени моего и фамилии в книге нет. И город, где я родился, не назван, и тот, где живу, тоже… Ах, да, это-то и самое скверное, что нет! Было бы-подал бы на автора в суд, потребовал бы доказательств, которые никто представить не сможет. Какие в таком деле могут быть доказательства, кроме моей памяти! А так — надо прежде самому доказать, что речь здесь обо мне, то есть еще более выворачивать себя наизнанку да срамиться. А с другой стороны, попадется эта книжка моим знакомым — опознают. Быстренько приведут в соответствие то, что им обо мне известно (сам рассказывал), с написанным здесь… и будут подначивать, кивать, перемигиваться: он, дескать. Как голенький. Ах, черт!..»

Петр Иванович потер виски, которые начало ломить, прошелся по комнате. «Ну, узнают… а что они, собственно, узнают? Что я такого сделал? Как я, когда учился в вузе, против Костьки Костина выступил? Этот Костька тогда согрешил с сокурсницей и уклонялся законно сочетаться с ней, а я на комсомольском собрании требовал его за это исключить… Так ведь я про это и, не очень скрытничаю, дело давнее. Не раз под откровенность с выпивкой рассказывал друзьям-знакомым: вот-дё какой убежденный и прямолинейный, нетерпимый дурак был! Да и время было такое… Или про то, как я после активного участия в кампании, чтобы все выпускники ехали по назначению, дважды переиграл свое назначение, чтобы попасть сюда, в новый институт? Так ведь тоже не скрывал. И были основания, иначе не направили бы. Про всякие дела здесь, в институте? Так все мы их делаем в меру своих возможностей — и все у всех на виду. Эх… все это так да не так».

Не был он никогда наивным прямолинейным дурнем. И о сокурснице знал все от самого Костьки, сочувствовал и завидовал ему. А когда дело всплыло, отшатнулся — и не потому что вдруг прозрел. И когда Костька просил, чтобы он, факультетский деятель, порадел ему как-то, поручился бы, помог, потому что в кампанейский разгул его тогда заодно выгоняли и из института, — он, Петр Иванович, не поручился и не помог. Себя и других убедил, что все правильно, человек схлопотал по заслугам, и только в подсознании осела смутная, не выраженная словами мысль, что суть не в том.

А книга как раз и выражала словами то, что накапливалось где-то в подсознании, чувствовалось, учитывалось, но не осмысливалось. Словами! — вот что было неприятней всего. По ним выходило, что и убеждения, и принципы, и приличия, которые соблюдал Петр Иванович, он соблюдал как правила игры и менял соответственно тактику игры, когда менялись правила. Цель же игры была простая: выделяться и жить получше, жить получше и выделяться. А для этого надо было держаться в струе, да не просто держаться, а расторопно, с инициативой, чтобы струя не только влекла — выносила вперед. Для этого надо было, повинуясь биологическому инстинкту, сторониться слабых или даже добивать их-не по-крупному, разумеется, а в пределах правил игры. А все сложные чувства, которые возникают, мешают вести игру, — в подсознание. Туда их, чтобы не доводить до обнаженной словесной ясности.

Теперь же слова были найдены. Они находились в согласии с теми чувствами досады, неловкости, недовольства собой, душевной усталости и настороженности, которые накапливались в Петре Ивановиче годами, — в таком согласии, что об иной трактовке себя, своей сокровенной прежде сущности не могло быть и речи. «Я теперь сам перед собой как голый», — расстроенно подумал Петр Иванович.

Но почему про него? За что? Ведь и другие не лучше, у всех, наверно, есть что-то потаенное, все грешны. За что же именно его кто-то неизвестно как выбрал в подопытные кролики? И как это сделали-то, как подсмотрели в его память? Телепатия, что ли? И ведь не то даже страшно, что он голый, а — голый среди прилично одетых. «Ведь это же… как бишь слово-то, еще на матюк похоже? — ага, эксгибиционизм! Пусть бы автор обнажал себя, если ему охота. Меня-то зачем? Нашли тоже злодея! Ну, стремлюсь жить получше. Так ведь потому и стремлюсь, что плохо жилось. Но других не тесню, не обираю. И дело делаю».

Он поморщился, вспомнив, что и делам его в книге была иная мера. То, что Петр Иванович считал наиболее значительным в своей жизни, что возвышало его в собственных глазах и глазах окружающих: свои научные работы и изобретения, самостоятельное руководящее положение, равно как и то, что он хороший мужчина, сына-наследника имеет, — трактовалось так, будто все это не столько он сделал, сколько с ним сделалось. Есть у него способности, отменная память, желание работать, есть где и над чем вести исследования — вот и результаты. И достигнуты они благодаря той же наклонности Петра Ивановича выделяться: чтобы знакомые говорили о нем, что он «голова» и «может», чтобы он сам думал о себе, что «голова» и «может», чтобы скорее превзойти Ивана Петровича, который много о себе мнит, и т. д. Мужские же качества и наследник — :»то и вовсе от природы.

А вот дела — мелкие, даже не дела, пшик один, говорить не о чем, — оставшиеся лишь досадным мусором в памяти: реплика на каком-то совещании, умолчание в тех случаях, когда надо было сказать правду, которую только он знал и мог сказать, мелкие житейские передергивания, идея, которую забросил (было: увлеченно и возвышенно размышлял над ней полгода, потом спохватился, что она может отнять и полжизни, выбросил из головы, занялся тем, что в руки давалось), — все это «Книга жизни» рассматривала подробно. И выходило по ней так, что эти «мелочи» представляют собою те ничтожные, в доли градуса отклонения, из-за которых ружье, исправно стреляя, в цель не попадает.

«…С годами ямочки на щеках мальчика обратились в резкие складки. Он все еще считает себя привлекательным, хотя волевое, энергичное выражение держится на его лице, лишь пока он рассматривает себя в зеркало. Знакомые же видят перед собой полуинтеллигентного горожанина: короткий, слегка вздернутый нос, скверно выбритые и оттого кажущиеся нечистыми щеки, брюзгливо выпяченные губы, прямоугольные очки, прямые темные и не весьма опрятные волосы…» — растравляя душу, вспоминал Петр Иванович обидные строки из книги.

«Он уже почти всегда говорил и поступал с умыслом, поэтому ему трудно было поверить в чью-то искренность. Даже о девушке, которая по-настоящему полюбила его, он думал, что она лишь стремится выскочить за него замуж…» Петр Иванович стиснул челюсти. Было, было! И он испугался тогда, потому что у них могло получиться слишком уж по-настоящему, не так, как у всех. Ее звали Валькой, и было это… Э, было, да сплыло!

«Значительности ради он полюбил фотографироваться «на фоне»: на фоне дизель-электрохода «Украина», на фоне Главного Кавказского хребта, на фоне импульсного синхроноскопа…»

— Как бишь там дальше-то? — Петр Иванович полистал книгу, нашел: «…он-и Большой театр, он-и ростральные колонны, он с женой — и Петр Первый с лошадью…» — Постой, постой!

Не было в книге раньше этих слов «он с женой — и Петр Первый с лошадью»! Или запамятовал? Да нет же, не было, не мог он такую хлесткую фразу проглядеть или забыть. А вот она — есть. И действительно, имеется в семейном альбоме такая фотография, щелкнул их с Люсей фотограф-пушкарь в Ленинграде на фоне Медного всадника. Петр Иванович как раз сейчас, листая книгу, вспомнил об их прошлогодней поездке, и вот…

«Уф-ф! Уж не схожу ли я с ума? — Он отложил «Книгу жизни». — Эх, да не в этом дело, совсем не в этом. Выходит, я просто старался показаться себе и другим сильнее, чем я есть, умнее, чем есть, благополучнее и счастливее, чем я есть, — и здорово преуспел в этом занятии. А сам совершал обычные поступки под давлением обстоятельств, приноравливался, а не сопротивлялся. Принимал то, что со мной делалось, за то, что я делаю. «Двигал науку…» — не я ее, а она меня двигала, а я лишь выбирал легчайшие способы возвыситься над другими, оставаясь слабым, мелким и даже не слишком порядочным человеком. Был и остался слабым ребенком, которому, как и всем детям, хочется быть сильным или хотя бы казаться таким…»

Петр Иванович задумчиво взял книгу, открыл ее на последних страницах, прочел эти только что подуманные им мысли, которых в тексте прежде не был о, и даже не подивился этому обстоятельству.

«Почему же так получилось, что стыдно теперь читать о себе? Ну, детские годы-ладно, преобладает инстинктивная жизнь, рефлексия. Но ведь дальше-то я понимал! Чувствовал что к чему. Почему же мне, как маленькому, надо было все сказать, выразить словами: что хорошо, что плохо, что можно, что нельзя? А если не сказано что-то чувствуемое, то, значит, его и нет, можно не принимать во внимание. А оно есть… И ведь мог бы прожить иначе, чтобы нечего было стесняться, нечего таить: читайте, люди! Но кто ж знал, что будет такая книга? Вот-вот, в этом и дело: тогда бы я расстарался… — Петр Иванович невесело усмехнулся. — А как мне теперь быть?»

Черт, и как раз сейчас!..

Его охватила тяжелая досада. Именно сейчас, когда наладились как будто приятные отношения с заместителем министра и когда при первом же случае перестановок в институте. у него есть верный шанс подняться в завотделы! А тут такое… И не вспомнилось Петру Ивановичу, что всегда его жизнь наполняли лихорадящие «как раз сейчас»: как раз сейчас, когда надо добиться хорошего назначения, как раз сейчас, когда надвигается сдача темы, как раз сейчас, когда подходит очередь на квартиру, как раз сейчас, когда надо двигать диссертацию… — и вечно он был в мыле от житейской гонки. «Как-раз-сей-час, как-раз-сей-час», — отстукивал по незримым рельсам вагон его жизни, создавая иллюзию, будто смысл только в движении, и чем быстрее движение, тем больше смысла.