"Большая стрелка" - читать интересную книгу автора (Рясной Илья)

Илья Рясной
Большая стрелка

ЧАСТЬ I РАССТРЕЛ


Этот звук Никита Гурьянов никогда не спутает ни с каким другим. Подобная «музыка» сопровождала его многие годы. Били из «калашей» — минимум с двух стволов. И патронов не жалели.

Он нажал на тормоз, поймав себя на том, что рука тянется к автомату, тело готово прийти в движение и максимально эффективно начать работать на две главные задачи — выживание и уничтожение противника.

Вот только автомата под рукой не было. И сидел Гурьянов не за рулем БТРа, а в не первой молодости черной «волжанке». И дорога не петляла, причудливо охватывая Зеравшанский хребет в Таджикистане, а угловато ломалась между столичных многоэтажек.

Гурьянов немножко сбросил скорость. Нажал на акселератор. И машина устремилась вперед. Сердце сдавило от недобрых предчувствий.

«Волга», влетев колесом на тротуар и едва не задев урну, свернула во двор, окаймленный шестнадцати-и двадцатичетырехэтажными, солидными, с арками, желтого кирпича цековскими домами. Именно здесь долбили из «калашей».

В сознании Гурьянова билась одна мысль: «Господи, пожалей, только не это…» Но внутри уже засела заноза — предчувствие обрушившейся беды.

Когда «Волга» со скрежетом затормозила у изрешеченного пулями «Сааба-9000» темно-изумрудного цвета, киллеров простыл и след. Их машина выехала со двора в другую сторону.

Гурьянов бросился к вывалившемуся из салона водителю «Сааба». Тот скреб по асфальту окровавленными пальцами, ладонь его была прострелена насквозь. Асфальт залило кровью. Ее было много. Черная кровь на сером, покрытом трещинами асфальте.

— Как же так, Костя… как же так, — произнес сдавленно Гурьянов, нагибаясь над водителем и беря его голову в ладони.

Он слишком много видел расстрелянных людей. И знал, что у этого человека нет никаких шансов. Что печать поставлена, приговор окончателен, обжалованию не подлежит. Раненый уже почти перешел в полное распоряжение смерти, и это его последние секунды. И от этого осознания хотелось взвыть волком.

Глаза раненого стекленели. Он попытался что-то сказать, но из простреленного легкого вырвался только хрип. На губах выступила кровавая пена.

— Ники… — все-таки выдавил он еле слышно. И замолчал, слабо дыша. Ему что-то очень надо было сказать. И это что-то еще держало его на земле. — Вика… У нее…

Он замолк. Теперь уже бесповоротно.

Гурьянов положил аккуратно голову убитого на асфальт. Подошел к задней дверце.

Пули «калаша» без труда дырявят борта машины. И их смертельные укусы настигают беззащитных, открытых для них жертв.

— Лена, — Гурьянов судорожно вздохнул. Жена Кости Лена и его дочь Оксана тоже были здесь. На каждую пришлось не меньше пяти пуль.

Гурьянов сжал кулак, ударил по капоту «Сааба-9000», оставив на нем вмятину, и прислонился лбом к крыше автомобиля. Он ничего не мог поделать — из его глаз покатились слезы. Этого не видел раньше никто — плачущий человек-камень, полковник Никита Гурьянов.

Впрочем, когда взвыла сирена и во двор лихо завернул милицейский «Форд» с надписью «Патруль города», полковник полностью взял себя в руки.

— Вы кто потерпевшим? Сосед? — деловито осведомился старший лейтенант милиции.

— Брат, — сказал Гурьянов.

«У меня был брат», — подумал он. И это слово «был» подвело жирную черту, отделило его от близких людей. Теперь их нет на этой земле. Они — были…


Художник обмакнул перо во флакон с красной тушью и сделал несколько завершающих штрихов — отблески в глазах существа, материализовавшегося на ватманском листе. И прицокнул языком, с удовольствием оценивая свое творение.

Пожалуй, больше всего в жизни он любил этот сладостный момент, когда тушь ложится на ватманский лист и из белизны бумаги и тьмы туши вырисовывается образ, который неясной тенью закован в таинственных пространствах сознания и рвется на свободу. А вырвавшись, начинает жить собственной жизнью.

— Отлично, — похвалил себя Художник. — Кое-что можем. — Он подул на лист, чтобы тушь застывала быстрее, поставил лист на стол.

Любимая его тема — вервольф. Лицо с точеными правильными чертами, в котором начинают проявляться черты зверя. Остальное нетрудно дорисовать в воображении. Вот сейчас зубы обнажатся, станут острыми как бритвы. Вот изменятся глаза, и то, что раньше глубоко дремало в них — настороженность и хищность зверя, — станет их сущностью. Вот покроет кожу жесткая шерсть. И уже волк готов к броску. Его зубы вопьются в шею жертвы, и волчий длинный язык слизнет горячую вкусную кровь…

Рисунок действительно получился. Он шел из потаенных глубин души. Он был из тех самых рисунков, которые Художник предпочитал не показывать никому. Существовало дурацкое предубеждение — казалось, что зритель, праздно пялящийся на сокровенные картины, крадет частичку существа того, кто вызвал образ, забирает над ним какую-то власть. Звучало глупо, но взаимоотношения творца и творения — область загадочная, неисследованная.

За последние годы он создал целую галерею вервольфов. Яростных оборотней. Как-то они волшебным образом поддерживали его на плаву, помогали. Человек-волк. Волк-человек. Как ни крути — все в последние годы в жизни Художника вращалось в этой круговерти. И он любил волков…

Он прикрыл глаза. У него было какое-то непонятное, томное, ностальгическое настроение. Лицо волка навеяло образы прошлого. Давнего прошлого. Острые зубы, оскал… Ассоциации — по каким только извилистым дорожкам памяти не водят они человека. В сознании возникло лицо Бузы, казавшегося тогда, много лет назад, лицом всего зла мира. И вспомнился соленый вкус крови во рту — собственной крови. И отвратительный запах, идущий из оскаленного, без переднего зуба рта Бузы…

Было Художнику тогда четырнадцать лет. Он привычно прогуливал три последних урока и рисовал на берегу Гавриловского пруда старую, покосившуюся, изъеденную временем, трогательную в своей беззащитности и вместе с тем упорно стоявшую не один век церквушку. Шпанята из третьей школы тоже убежали с уроков. И преподнесли ему хороший, на всю жизнь, урок.

— О, бумагомарака! — завопил один из них, низкорослый, тщедушный и шустрый, с кривым лицом, похожий на беспокойную макаку, подскакивая к Художнику и тыкая грязным пальцем в чистый лист, на котором только начинала обретать контуры старинная церквушка.

Художник оттолкнул эту грязную лапу. Но тут подоспели остальные. Это была шобла из шести пацанов. Она находилась в таком веселом расположении духа, когда кажется забавным и радостным кого-то унизить.

Щелбан по макушке залепили Художнику такой, что слезы выступили из глаз.

Им очень хотелось развлечься. Двое из них с утречка нанюхались дихлофоса, и им было очень хорошо.

Третья школа не один год являлась оптовым поставщиком кадров элитных спецПТУ для малолетних преступников и воспитательно-трудовых колоний. И связываться с ее питомцами было себе дороже.

— Что я вам сделал?! — обиженно воскликнул Художник. Но ничего и не требовалось делать. Надо было только оказаться на пути шоблы. Ведь шобла — это не просто группа людей. Это некое самостоятельное существо со своей психологией. Существо по-дурному жизнерадостное и смертельно жестокое.

Громкий гогот, глупые подначки. Художника повалили на траву. Кто-то залепил ему башмаком по ребрам.

— Не надо, — попросил он, понимая, что делает ошибку.

Щоблу нельзя ни о чем просить. Шобле нравится, когда ее поосят, когда боятся, когда унижаются перед ней. Тогда она становится еще агрессивнее.

— Кого, кого ты на х… послал? — завопил предводитель щоблы — толстомордый пятнадцатилетний здоровяк, гроза третьей школы и окрестностей, хронический второгодник Буза, нагибаясь и больно хватая Художника за ухо.

Тот застонал и поднялся на ноги.

— Художник! Репин, бля, — скривился Буза.

— От слова «худо», — поддакнул кто-то из шпанят, взял карандаш и поперек листа написал так хорошо знакомое слово из трех букв.

Ох, как они радовались своим выходкам. А из глаз Художника катились слезы. И в горле стоял комок. Его все больше тошнило от запаха, идущего от Бузы. Ему хотелось оказаться подальше от них, главное, от этого выворачивающего желудок запаха.

— Да пошли вы! — вдруг выпалил Художник. — Гады!

— Ага, — Буза обрадовался и со смаком плюнул в лицо жертве. Из этой пасти, отвратительной, без одного зуба, вылетела густая слюна и припечаталась на лбу. И Художник утратил контроль над собой. Будто волна приподняла его и понесла. Он кинулся вперед. По комплекции он был раза в два меньше Бузы, но его кулак впился прямо в эту отвратную морду, точно в нос. Буза от удивления и боли крякнул, отступил назад, споткнулся и упал.

На миг повисло молчание.

— Ну все, — прошипел Буза с яростью. — Считай, труп…

И шобла споро навалилась на Художника. Его вжали лицом в землю. Сначала ему пытались скормить рисунок, оторвав от него кусок, но потом от этой идеи отказались. Попинали ногами. Потом связали руки проводом.

— Может, «машкой» сделаем? — Бузе шел шестнадцатый год, и он прекрасно знал, как это принято у взрослых уркаганов. А ему хотелось быть не хуже взрослых.

Он взял в горсть лицо Художника… И снова этот отвратительный запах… И Художник впился в эту лапу зубами, изо всей силы, так, что брызнула кровь.

— Все, пидор! — заорал Буза. Он полностью озверел.

До этого дня Художника никогда так сильно не били. Дрался он постоянно. Иногда ему разбивали лицо, часто доставалось от него другим — не от его силы, а от бешеной злости. Но так унизительно и так жестоко его не били. Сознание начало уплывать куда-то.

— Кусается, бля! — Буза подпрыгнул, хотел приземлиться ногами на спину, но поскользнулся. — Ничего, бля…

Художник поднял залитые кровью глаза, встретился с Бузой взглядом и понял одно — тот хочет его убить. Он жаждет отведать крови, переступить черту.

— Козел, — упрямо прошептал Художник.

— Буза, да хватит с этой мелкоты, — крикнул кто-то из пацанвы. — Он уже воняет.

Часть шоблы уже растеряла задор, понимая, куда идет дело.

— Бздите, да? — крикнул Буза.

Никому не хотелось признаваться, что он «бздит». Они расступились.

Художник увидел в руке Бузы ржавую тяжелую железяку — что-то вроде гнутого лома.

— Ну все, бля, — радостно осклабился Буза, сжимая железяку.

А в душе Художника будто лопнула перетянутая гитарная струна. Ушли страх и ощущение беспомощности. Все вдруг отодвинулось. Осталось одно лишь отвращение.

Тут и послышалось громкое:

— Брысь, шкеты! Голос был задорный.

— Греби отсюда, мужик, — бросил Буза. Он был как не в себе. Ему не терпелось использовать металлическую железяку. И он не думал, что будет дальше. Не умел думать.

Художник перевел дыхание и прислонился к обожженной, полурасплавленной резиновой шине, которую ему недавно с кряканьем опустили на спину.

На берег пруда вышел невысокий, в кургузом пиджачке, небритый, с алкашным оттенком лица мужчина. Руки его были обильно татуированы. И глаза смеялись.

— Я кому сказал — брысь! — прикрикнул он. Шесть подростков. Да еще у одного металлический, прут, у другого нож, у третьего бритва — это опасно даже для самого крепкого мужчины. Они начали приближаться к незнакомцу, оставив на время свою жертву.

— Бунт молокососов? — задорно рассмеялся мужчина.

И вдруг с быстротой кобры рванулся вперед, сграбастал первого попавшегося пацана, сгибом ладони захватил шею. Вынырнула рука из-за пазухи, со щелчком вылетело выкидное лезвие. — Его первого режу. А потом — как придется! — весело сообщил незнакомец, только задышал чаще. Пацаны застыли.

— Психованный, — Буза взвесил в руке прут.

— А ты после него первый будешь, — пообещал мужчина. — До тебя я точно доберусь, сукин сын!

Буза невольно отступил, что не укрылось от глаз его шестерок. Шобла заколебалась. Шобла была испугана. А испуг шоблы быстро перерастает в панику.

Тут мужчина надавил лезвием на шею своему заложнику, металл вошел немного в кожу, и пацан истошно заорал:

— Дядя, не надо!

— Ты чего, мужик! Ты чего? — Буза отбросил прут.

— Брысь отсюда, щенки! — Мужчина отшвырнул от себя пацана, наддав пенделя.

Художник видел, что шобла деморализована, и стоит только кому-то крикнуть «атас!», как она развалится, и пацаны дернут, сверкая пятками.

— Ну, — мужчина подался к ним, взмахнув лезвием — оно сверкнуло молнией.

Тут и послышалось долгожданное «атас». И тут же шобла рассыпалась.

Художник сидел, прислонившись к шине. И всхлипывал. Из носа текла кровь. Из раны на голове также сочилась кровь.

Неожиданный спаситель нагнулся над ним, взял за подбородок. Посмотрел глаза в глаза. И остался удовлетворенным увиденным.

— Это ты дуролому тому нос раскровенил? — спросил он.

— Я, — кивнул Художник.

— Хвалю, волчонок, — усмехнулся мужчина. Он поднял с земли папку, отряхнул от комьев земли. Потом взял порванный рисунок, разглядел. — Знатно сделано.

Он разгладил бумагу и положил в папку. Быстро осмотрел жертву.

— Цел вроде, — сказал он. — Ну что, вытри сопли и пошли. Где живешь?

— За Фабричной. С матерью.

— Она обрадуется, — усмехнулся он.

— Ей все равно. Двенадцать часов. Она уже пьяная.

— Сильно газует?

— Сильно, — с ненавистью произнес Художник.

— Бывает. Ну тогда давай ко мне…

Мужчина жил в Куреево — окраинном районе, сплошь из дощатых домишек, весьма похожем на латиноамериканские трущобы. Половина строений была возведена самостроем. Здесь прекрасно себя чувствовало самое отпетое ворье из города Дедова, приезжали сюда и из Ахтумска, и даже из Москвы по каким-то блатным делам. Недавно здесь милиция с собаками взяла воровскую сходку. Жить в Куреево и не сидеть считалось у местных жителей неприличным.

— Вот так и живем, — мужчина завел Художника в дом. — Чаю?

— Если нетрудно, — вежливо произнес мальчишка. Мужчина заварил чай в алюминиевой кружке, поставил ее перед своим гостем рядом с блюдцем с вареньем. Себе же налил стопочку водки, вытащив запотевшую бутылку из холодильника, одним махом опрокинул ее, закушал грибочком и удовлетворенно крякнул:

— Хороша, отрава!

Художник размешал в кружке варенье, отхлебнул сладкого чая.

— Ну как? — спросил мужчина.

— Тошнит немножко.

— Настучали по голове. Это бывает. Чай пей. Жидкости надо побольше. Поболит и перестанет.

Художник огляделся. Его поразила стерильная чистота в комнате. Такое ощущение, что каждой пылинке была объявлена непримиримая война. В углу стояла никелированная металлическая кровать с подушками горкой, на стене висел ковер с оленями. Художник видел много таких домов — здесь присутствовал какой-то деревенский колорит.

— Ну, как тебя зовут-то? — спросил хозяин дома.

— Андрей.

— А я — Анатолий. Фамилия Зименко. Люди Зимой кличут… Хорошо рисуешь, — Зима открыл папку, полюбовался на рисунок церкви, испоганенный рукой одного из шпанят.

— Выбросьте, — произнес сдавленно Художник.

— Почему? Не хочешь напоминаний?

— Не хочу! — Художник отодвинул от себя блюдце с вареньем и хотел подняться со стула, Зима мягко, но настойчиво усадил его обратно.

— Ты, пацан, должен в рамку повесить этот рисунок. Чтобы он всегда напоминал, что хомо хомини люпус эст.

— Что? — удивился Художник и посмотрел в смеющиеся глаза Зимы.

— В переводе с языка древних римлян означает сие, что человек человеку волк.

Это была единственная фраза, которую Зима твердо знал по-латински. Трудно было требовать от него больше с его восемью классами школы и с девятью годами зоновских университетов.

— Не согласен?

— Не знаю, — произнес Художник.

— Знаешь, эти молокососы тебя бы убили. Им надо было убить. Я это чувствую, — у Зимы хищно раздулись ноздри. — Они щенки. А им хочется стать волками… Да, Андрюха, человек человеку — волк. Чтобы выжить, нужно быть волком еще больше других. Как тебе такая простая мысль?

— Я не знаю, — Художник поморщился от боли в ребрах.

— Правильно. Ты пока вообще ничего не знаешь. Вот я тебе и объясняю.

— Зачем?

— Потому что я тебе жизнь спас. И теперь ты принадлежишь мне, если по совести.

— То есть как?

— Шучу, — Зима сказал таким тоном, каким не шутят. — Ладно, — он опять улыбнулся, и Художник поймал себя на мысли, что этот человек ему нравится, и широкая улыбка эта притягивает, и говорит он с ним доброжелательно. — Приходи, как скучно станет… волчонок…

Художник подумал, что вряд ли ему захочется снова прийти сюда. Зима и притягивал, и пугал его. Но через три дня ноги сами принесли в Куреево, в этот старый чистый домишко. И снова они пили чай с вареньем. Снова Художник услышал пространную лекцию о волках, стаях, травоядных, которые составляют большую часть человечества и созданы для того, чтобы волки на них охотились.

— Хочешь быть волком, учись у волков, — Зима удовлетворенно погладил себя по тощему животу, плотно обтянутому новеньким тельником.

Позже Художник узнал, что эта идея о волках и травоядных — один из основных философских тезисов воровской идеологии еще со времен царя Гороха. Мол, большинство людей — апатичный, ни на что не способный травоядный скот, способный только ходить на работу да нагуливать бока, чтобы пришел волк — вор, который имеет право брать все, что ему приглянется.

Дальше в судьбе Художника все складывалось, как и у тысяч таких же неустроенных пацанов. Зима начал таскать его с собой, притом не только в Дедов, но и в областной центр Ахтумск, познакомил с людьми. По разговорам мальчишка понял, что его новый знакомый пользуется авторитетом и к его словам прислушиваются. В папиросном дыму, под феню и звон наполненных водкой стаканов Художник быстро учился понимать разницу между гоп-стопниками и домушниками, узнал, чем отличается форточник от майданщика и какие нравы царят за колючкой, у хозяина. Тут же немало наслышался он о самом болезненном для блатных моменте за последние годы — о новых то ли фраерах, то ли бандитах, которых прозвали «комсомольцами» — они жестоко, с жадным нахрапом, не боясь ни чужой, ни своей крови, часто не думая о , последствиях, атаковали растущие как на дрожжах кооперативы и размножающихся, как кролики, денежных людей и были готовы на все ради денег. Тогда только начинало входить в обиход понятие рэкет, и воспринимали его больше как заморское диво.

Зима подкармливал паренька — давал и продукты, и деньги, пусть не особо большие, но такие, каких тот никогда не видел. И наконец в жизни Художника произошло несколько судьбоносных и закономерных событий.

— Пора к делу приучаться, — заявил однажды Зима. — В десять вечера приходишь ко мне.

— Зачем?

— Узнаешь.

Этой ночью они подломили магазин. В жестяном несгораемом ящике находилась выручка и деньги для зарплаты.

— Учись, волчонок, — сказал Зима, раскладывая инструмент.

Художник светил фонариком, и в желтом бледном свете Зима принялся за дело.

На ящик ему понадобилось пятнадцать минут, хотя Художнику казалось, что эту жестяную коробку вскрыть человеку вообще не под силу. Вытерев рукавом пот со лба, Зима перевел дух, потом распахнул дверцу и вытащил несколько тугих пачек денег. Свалил их в сумку и приказал резко:

— Двигаем отсюда в темпе вальса. Увидев, что Художник хочет прихватить со стола какую-то безделушку, ударил его по руке и прикрикнул:

— Назад… Никогда не связывайся с вещами, если можешь взять деньги.

Когда они добрались до дома Зимы, Художник дрожал — не от страха, а от возбуждения. Ему было сейчас море по колено. Он пришел с первого своего дела!

При свете настольной лампы Зима вывалил на стол деньги. Художнику показалось, что их очень много.

— Ух ты, — прошептал он.

— Нравится?

— Неплохо.

— Рот не разевай особенно. Треть — наводчику. Наводка верная. Человек заработал.

— А если бы неверная была?

— Тогда бы он нам заплатил. Если говоришь, что там должно быть десять тысяч, значит, отвечаешь за слова. Ясно?

— Да.

— Ну и тебе перепадет… Или не перепадет, а?

Художник пожал плечами:

— Как скажешь.

— Правильно, волчонок. Не верь, не бойся, не проси — основные заповеди. Да?

— Да.

— На, на мороженое, — от общей кучи Зима отмерил пачку. — Да бери, не укусят.

Уже позже, вспоминая эту добычу, Художник трезво осознавал, что была она не особенно велика. Но тогда он ощущал себя так, как если бы получил наследство от Рокфеллера.

— Только мошной особо не тряси и не трепи никому языком, — напутствовал Зима. — А то быстро на нарах куковать будем.

— Я знаю, — кивнул Художник.

Он не собирался шиковать напоказ, хвастаться. Он просто наслаждался тем, что на некоторое время отступила нищета, в тюрьме которой он томился всю жизнь — все деньги в семье быстро пропивались матерью.

А еще через два дня в Ахтумске произошло другое знаменательное событие. Случилось это на квартире Людки, где собирался отчаянный блатной народ, лилась рекой водка, бывали доступные девки.

— На, — Зима протянул стакан водки Художнику. — Сегодня можно. Поработали хорошо.

Художник проглотил с натугой обжигающую жидкость — раньше Зима не баловал его горячительными напитками, — и все поплыло перед глазами.

А потом развязная, полупьяная подруга Людки поволокла его в тесную, душную спальную. Там все и произошло.

Утром после этого им овладело странное чувство: с одной стороны — ликование, легкость, будто у него выросли крылья; с другой стороны — будто он, поднявшись высоко, бултыхнулся в самую грязь…

Звонок сотового телефона развеял дым воспоминаний.

Художник протянул руку к трубке, включил ее и услышал:

— Художник?

— А кто же еще.

— Этих троих, ну, в общем, все… Но тут проблема.

— Что-что? Какая такая проблема? — .спросил Художник.

— Бумаг при нем не было.

— Должны были быть!

— Там мусор, а не бумаги.

— Дома не оставил?

— Вряд ли.

— Ладно. Давай ко мне…


— Стоять, суки! РУБОП!

Прибалт оказался быстр, рука его нырнула за пазуху. По оперданным, он постоянно таскал за пазухой взведенный шестнадцатизарядный пластмассовый «глок» и не раз демонстрировал готовность пустить его в ход. Но такого шанса ему предоставлять никто не стал. От собровца, выскочившего из подкатившего фургона-рафика с окнами, занавешенными желтыми занавесочками, он получил по хребту прикладом автомата и угомонился на асфальте, сипло хрипя и постанывая.

Влад на ходу вылетел из оперативной «шестерки», застывшей перед носом бандитской «оружейной» тачки — синей «БМВ» с тонированными стеклами.

Водитель «БМВ» — рыхлый, пузатый парень по кличке Бобрик потянулся к ключу зажигания. Нетрудно было догадаться о его планах — сдать назад, скользнув крылом по собровскому фургону, и, сшибив Прибалта, оперативников и двух покупателей, попытаться вырваться из окружения. Бобрик — отморозок. Он способен на все!

Двигатель «БМВ» взревел. Бобрик врубил скорость…

— Вылазь, — почти ласково прошептал Влад, высаживая с одного удара рукояткой «стечкина» стекло «БМВ».

А потом — коронный номер Бронепоезда — так Влада прозвали и бандиты, и коллеги. Он сграбастал за шкирман восьмидесятикилограммового Бобрика и выдернул его наружу прямо через разбитое стекло.

Тот взвыл, как свинья, которую несут на забой. Но Влад умелым ударом угомонил его.

И вот все пятеро «оружейников» разложены на асфальте в наручниках. И можно перевести дух.

— Класс! — поднял палец вверх Роман Казанчев — начальник отдела.

— Рады стараться, — улыбнулся широко Влад, обнажив белые, ровные зубы, будто специально подаренные их счастливому обладателю для рекламы зубной пасты «Блендамед».

— Ну-ка, где железо? — Казанчев открыл багажник и удовлетворенно крякнул.

В багажнике был арсенал — две израильские снайперские винтовки, шесть пистолетов-пулеметов чешского производства и пять кило пластита.

Торговцев смертью взяли в самый любимый ими момент — обмена оружия на «хрусты».

Захват прошел удачно. Начиналась рутина.

— В контору, — велел начальник, когда первые формальности были закончены.

В РУБОПе оперативников ждало оформление протоколов, разъяснения понятым их прав и обязанностей, съемка изъятого на видео, допросы.

Можно считать, оперативное дело «Западники», которое РУБОП вел пять месяцев, частично реализовано. Перекрыт один из каналов контрабанды оружия из Латвии в Москву.

Наконец понятые поставили свои подписи в указанных местах под словами «замечаний и дополнений не имеем». К трем часам дня основная часть программы была завершена. Но следователь, сидевший через два кабинета, еще допрашивал задержанных.

— Ну что, братки, смажем успех? — спросил майор Ломов по кличке Лом, потерев руки.

— Кому за бутылкой идти? — деловито осведомился старлей Николай Балабин, прозванный Николя за аристократическую внешность и изредка просыпающиеся аристократические манеры.

— А чего идти? — Влад полез в шкаф, где плотно на вешалках висела его милицейская форма — зимняя и летняя, — на случай строевых смотров или других служебных бедствий. Он покопался за свертками и вещмешками и выудил бутылку.

Закуску наспех приготовили, бутылку распечатали. Первая рюмка прошла так, как положено, — легко и хорошо.

— Здорово ты Бобрика, — хмыкнул Балабин. — Как щенка нашкодившего.

— В первый раз видишь Бронепоезда на боевых рельсах? — усмехнулся Ломов.

— В первый.

— Это зрелище, достойное кинематографа.

— Я Бобрика допрашивал, — сказал Балабин. — Он все не мог прийти в себя. Я ему воды дал. У него зубы о стекло стучат. Говорит: «Ничего, адвокаты через недельку меня вытянут из тюрьмы, я этому жирному брюхо вскрою».

— Это кому вскроет? — осведомился Влад.

— Тебе.

— Так, — Влад встал. — Его еще в камеру не отправили?

— Следователь протокол оформляет, — сказал Балабанов.

— Значит, кишки выпустит, — Влад шагнул было к двери, но Балабин его остановил.

— Не суетись. Ему уже СОБР объяснил после этого, и кто он есть, и когда на свободу выйдет. И выйдет ли на своих ногах.

— И что этот отморозок?

— Прощения просил.

— Ну тогда наливай по второй, — Влад уселся за стол. Снова полилась в черные от чая кружки и стаканы прозрачная водка.

— Ну, чтоб враг был повержен, — Влад поднял стакан. Водка пошла хорошо. День у Влада выдался приятственный. Оперуполномоченный по особо важным делам развеялся. Дело реализовал. Можно подзабыть о неприятностях последних дней… Да вот только как о них забудешь. Влад разлил остатки водки по стаканам.

— Ну, — он поднял стакан, — за наше боевое братство. Звон стекла о стекло. А потом — переливчатый звонок японского телефона.

Звонил начальник отдела Казанчев.

— Влад, вы там чего делаете?

— Рапорта отписываем.

— Мне из горпрокуратуры звонили. Тебя хотят видеть.

— По любителю детей?

— По нему.

— Когда они угомонятся?

— Следак звонил, говорит, что ненадолго. Смотайся к нему в горпрокуратуру. Кабинет знаешь…

— Да, знаю. Я там уже наизусть все кабинеты знаю…

— Двигай.

— Наш Бронепоезд уже в пути, — хмыкнул Влад, кладя трубку.

— Чего? — спросил Ломов.

— В прокуратуру тягают.

— Вот недоноски, — возмутился Балабин. — Ведь все знают, как дело было и кто за этим стоит.

— Поэтому-то и жилы рвут, что знают, кто за этим стоит, — улыбнулся Влад, но как-то невесело.

Доза спиртного для его стопятнадцатикилограммового веса была несущественна. Поэтому он без лишних сомнений устроился за баранкой своего старенького зеленого «жигуля» пятой модели.

Через несколько минут он заходил в кабинет следователя Мокроусова. Политик был уже у него. Еще перед кабинетом Влад услышал обрывок захватывающего разговора — знакомые ему голоса обсуждали, как побыстрее получить какой-то долгосрочный льготный кредит. В кредитах Политик был дока.

— Тут проблем у вас не будет, — заверял он. — Я хорошо знаю председателя правления «Бизнессервиса». Такие кредиты выдаются, естественно, людям с хорошими рекомендациями.

— Да, есть о чем подумать, — отвечал Мокроусов. Тут Влад хлопнул ладонью о дверь и зашел в кабинет.

— Уже заждались, — приторно улыбнулся Мокроусов. Он все время улыбался, как идиот, и поэтому больше походил на менеджера американской фирмы «Собачья радость», чем на следака городской прокуратуры.

Влад устроился на стуле в тесном кабинете и хмуро уставился на пухленького, гладкого Политика, который заерзал на стуле под его тяжелым взглядом и стал как бы меньше ростом.

— Что на этот раз? — осведомился недружелюбно рубоповец.

— Так, — улыбка немножко поблекла на лице следователя. — Поскольку в деле между вашими показаниями имеются существенные противоречия, я вынужден провести очную ставку.

— Валяй, — махнул рукой Влад.

Мокроусов поморщился, хотел что-то строгое сказать, но передумал и принялся разъяснять участникам очной ставки , их процессуальные права и обязанности.

— Итак, что вы можете показать об обстоятельствах вашего обыска и задержания, — наконец спросил он у Политика.

— То, что это была заказная политическая провокация, — изрек Политик, приободряясь, как всегда, когда начинал работать языком.

— Поконкретнее, пожалуйста, — потребовал следователь.

— Девятнадцатого марта этого года около девяти вечера ко мне заявился вот этот господин в сопровождении еще нескольких его коллег по работе. Те клеветнические обвинения, которые они мне предъявили, были просто чудовищны. Изнасилование малолетних, педофилия. Мне кажется, молодые люди слишком часто смотрели передачу «Про это»…

Влад сжал кулак. Спокойствие, только спокойствие, как говаривал старина Карлсон.

Политик бросил вороватый, немножко испуганный взгляд на рубоповца, запнулся лишь на секунду и продолжил заливаться соловьем.

Набор обвинений с его стороны не претерпел изменений: милиция вломилась в его дом — его крепость — без каких-либо оснований. Опозорили. Избили, вынуждая писать чистосердечные признания о том, чего в помине не было. Выбили какие-то самооговоры, которые ничего не имеют общего с действительностью. И так далее…

— И потом, господин следователь, я не такой богатый человек, чтобы разбрасываться такими деньгами, — заявил Политик, барабаня себя пальцами по коленке.

Вот тут и подошли к самому главному, из-за чего и был весь сыр-бор.

— Сколько было денег? — спросил Мокроусов, хотя прекрасно знал: и сколько, и как. Но по закону он обязан был спросить и спросил с гадкой ухмылкой.

— Шестнадцать тысяч долларов, цент в цент, — ответил Политик. — Лежали в секретере. — Вы видели, куда они делись?

— Еще бы я не видел? Этот молодой человек вытряхнул их из ящика. И положил в карман. Когда я попытался возразить, он ударил меня ладонью в лицо. Учитывая его комплекцию, уверяю это было весьма болезненно, — немножко иронично улыбнулся Политик, напоролся на все более тяжелеющий взор Влада и опять спрятал глаза.

— Значит, вы утверждаете, что гражданин Столетии похитил принадлежавшие вам шестнадцать тысяч долларов.

— У меня пока стопроцентное зрение. «Держись», — убеждал себя Влад, сжимая второй кулак. Политик заерзал на стуле беспокойнее. Но врать продолжал с еще большим воодушевлением.

— Как проходил ваш допрос в РУБОПе? — сменил тему следователь.

— Как в гестапо, — развел руками Политик. — Избили, это понятно. А что он мне говорил!..

— Что?

— Якобы в следственном изоляторе уже сообщили уголовникам, что им насильника детей везут. И что меня сразу, извиняюсь, в одно место выдерут…

Влад усмехнулся. Вот тут Политик не врал. Ему действительно обещали это. И более того — Влад бы сделал, что обещал. И били эту тварь — тоже правда. Не сильно, чтобы не умер да следов бы не осталось, — только чтобы немножко опустить, выбить дурь. И Политик поплыл очень быстро. И явка с повинной была. Все было…

Политик являлся ближайшим сподвижником и помощником депутата Госдумы от одной широкоизвестной партии, которая, как мусоросборная машина, собирала в свои ряды бизнесменствующих воров и вороватых бизнесменов, влиятельных представителей сексменьшинств. В принципе, не было никого, кого бы туда не приняли за соответствующую оплату. От этой партии, оплота либерально-демократических реформ, и собирался баллотироваться Политик на освободившееся место в Государственную думу по одномандатному округу в одной малонаселенной северной республике. Но главное его занятие — оптовые поставки водки, из которой две трети — левые.

Все было бы у Политика тип-топ, досталось бы ему место в Госдуме, да только подвели его немножко нестандартные увлечения и влечения. Он любил мальчиков, притом не старше одиннадцати лет. Охранники его фирмы находили ему детей где только могли — у детдомов, на вокзалах, в трудных семьях. И он не только предавался плотским утехам с детьми, но и записывал их на видик. Кассеты те имели хождение в кругу элитных извращенцов — политиканов, дельцов, а особенно, популярных деятелей масс-культуры.

Собственно, с этих видеозаписей все и началось. Сначала Владу попала видеокассета, и он поклялся найти негодяя. И уже потом выяснил, что этим занимается именно Политик. Только плохо, что на них были дети, но не было самого извращенца.

Владу удалось установить одного из пострадавших мальчишек, чьи родители в среднем один-два раза в неделю ночевали в вытрезвителе или в милиции. Всю жизнь их пытались лишить родительских прав, но никак не лишали. Что есть на 'свете школа — мальчишка забыл давно и прочно. Иногда подворовывал. Бродяжничал. Попрошайничал. Жил по подвалам. И однажды напоролся на «дядю Георгия».

Влад отыскал мальчишку в подвале, где тот жил еще с двумя такими же непристроенными, выкинутыми из жизни пацанами, бедняжка боялся возвращаться домой и до дрожи боялся, что его снова найдет дядя Георгий.

Что было там, на даче кандидата в депутаты Георгия Николаевича Маничева, тридцати пяти лет от роду, неженатого, образование высшее, президента ассоциации «Фонтала» и генерального директора товарищества с ограниченной ответственностью «Акраме», мальчишка говорить не хотел. Он вообще частично терял дар речи, после подмосковной дачи стал заикаться. Его била дрожь. Он был голоден.

— Сейчас пообедаем хорошенько, — сказал Влад, держа его за руку и направляясь от подвала к своей машине. — Потом поговорим.

Они устроились в небольшом недорогом кафе. Мальчишка ел жадно. Он проглатывал целые куски. И молчал. Влад осторожно, стараясь не растревожить раны, как будто снимая бинты с тяжелораненого, продвигался вперед слово за словом.

Мальчишка, симпатичный, испуганный, шмыгал носом и продолжал угрюмо молчать, когда разговор заходил о дяде Георгии. Но однажды выложил все. Постепенно он оттаивал.

И вдруг выложил такое, от чего у Влада, видавшего виды, голова пошла кругом.

Влад добился своего — в отношении Политика возбудили уголовное дело. Горпрокуратура выдала санкцию на обыск. РУБОП подготовил мероприятия по задержанию… И тут все пошло шиворот-навыворот. Охранники ТОО «Акраме», которые добывали детей, исчезли из Москвы.

Политика задержали, но богатой видеотеки на месте не оказалось.

Дальше — больше. Влад не смог найти пацана, дававшего показания, — тот исчез из детского приемника-распределителя.

С самого начала дело было тухлое. Через трое суток Политика выпустили из ИВС на Петровке, 38. Его встречала толпа адвокатов, журналистов и просто всякой рвани непонятного происхождения и рода деятельности.

Потом появились две статьи в центральной прессе и видеосюжет в передаче «Человек и закон». О чем? Ясное дело — о палачах рубоповцах, которые, выполняя политический заказ, сделали все, чтобы снять с предвыборной гонки в далекой северной республике представителя демократических сил. Ослиные уши в этих опусах виделись невооруженным взглядом, но цель была достигнута — за Влада взялись всерьез.

Сперва он долго и нудно давал объяснения в прокуратуре, притом далеко не тем людям, которых знал он и которые знали его, кто выдавал санкции на обыск Политика. Это были строгие, делавшие вид, что не понимают очевидных вещей, буквоеды. И наконец они возбудили дело о превышении власти в отношении Влада.

Влад ненавидел связываться с политикой в любом ее проявлении и с политиканами в любом их качестве. Где большая политика и большие деньги, там правосудие может отдыхать — эта истина применима ко всем странам мира, но к России она применима стократ. Так получалось, что от политики и политиков Влад никуда не мог уйти — любая серьезная шайка, которую начинаешь раскручивать, обязательно поддерживается алчным политиком. На Руси бандит и политик — как молочные братья. Им друг без друга никуда. И вот Влад наконец влип, пойдя на эту публику войной.

— Что вы можете показать касательно заявлений гражданина Маничева? — повернулся Мокроусов к Владу.

— Что все это — вранье настолько низкого пошиба, что мне даже совестно его опровергать. Мы провели обыск на его квартире. Он чистосердечно раскаялся. Никаких денег не было. Пальцем я его не трогал. Все…

Протокол. Подписи.

— Вы можете идти, — голливудовская улыбка была подарена следователем Политику.

— Конечно, — Маничев встал. Обернулся к Владу. Пряча глаза, змеей прошипел:

— Я тебя предупреждал…

Действительно предупреждал. Визжал, что Влада раздавят, закопают, изничтожат. Визжал, пока не получил легонько по круглой, наглой морде.

— Знаешь, поганка, — насмешливо посмотрел на него Влад. — Ведь детские слезы неоплаченными не остаются.

— Хватит, — хлопнул ладонью по столу следователь. — Георгий Николаевич, вы свободны.

Политик закивал и поспешно вышел из кабинета. Улыбка Мокроусова, обращенная к Владу, даже скорее не улыбка, а гримаса, была суровой.

— Ну и что дальше? — спросил Влад.

— А вас я попрошу остаться…

«А вас, Штирлиц, я попрошу остаться», — всплыли слова из знаменитого-фильма.

— Уговаривать признанку писать будешь? — усмехнулся Влад.

— Не буду, — нервно произнес Мокроусов. Тут в кабинете и появились двое сержантов — нахохлившиеся, кажется, испуганные, в бронежилетах веселого салатового цвета.

— Он, — следователь указал на Влада. Так говорят «фас».

— Встать, руки на стену, — без особой уверенности взревел сержант, махая автоматом.

— Чего, стрелять в брата-мента станешь? — насмешливо произнес Влад, поднимаясь.

— Руки на стену!

— На стену так на стену.

Сержант пробежал руками по одежде Влада. Вытащил из-за пояса пистолет Макарова. Следователь как завороженный посмотрел на пистолет, облившись холодным потом. Он вдруг представил, что этот здоровяк-опер запросто мог его минуту назад расстрелять, и ничто бы не помешало исполнению такого плана.

— И что? — осведомился Влад.

— Гражданин Столетии, вы задержаны по подозрению в совершении преступления, — оттарабанил Мокроусов, переведя дыхание, как будто его задерживали самого.

— Ты, вообще, на кого работаешь? — спросил Влад.

— Именно работаю. На правосудие.

— Нет, следак. Ты работаешь на бандитов и извращенцев. А это грех большой, — негромко произнес Влад.


— Где же ты был, Одиссей, — прошептал Гурьянов.

Одиссей, бороздящий десятилетиями моря, участвовавший в жестоких битвах, набравший груз подвигов, однажды, возвратясь домой, видит, что это уже не его дом. И начинает считать потери.

В возвращении домой есть какая-то мистика. Гурьянов, возвращаясь раз за разом домой, обнаруживал эти самые потери. Они преследовали его, забирая самое дорогое. А еще, возвращаясь, он оставлял часть души в тех негостеприимных краях, куда кидали его злодейка судьба и приказы руководства.

Сколько он, беспокойный Одиссей, обошел стран. Сколько раз участвовал в боях, где разыгрывались судьбы планеты и ковалась история. Такая работа у начальника оперативно-боевого отдела одного из самых закрытых в СССР, а потом в России, спецподразделений — отряда «Буран», гордость Службы.

— Где же ты был, Одиссей? И что хранит твоя память?

Вот открываешь потаенный ящичек, где хранится твое еще совсем недавнее прошлое. И будто наяву видишь «томогавки», крушащие жилые районы и военные объекты. Видишь людей, выстроившихся живой цепью на мостах, прилепив себе мишени на лоб — «янки, стреляй в нас». И помнишь четкое и какое-то бездонное в своей холодной пустоте ощущение, что мир, худо-бедно сложившийся после Второй мироой войны, вдруг начал рушиться. И помнишь свое отчаянное решение хоть что-то изменить и понимание, насколько это трудно.

Это была очередная, чуть более горячая, чем раньше, война с безжалостным и вместе с тем инфантильным монстром — Соединенными Штатами Америки, с его любимой погремушкой, именуемой новым мировым порядком — эдаким удивительным шедевром лицемерия, хитрости и жестокости конца двадцатого века. И это была война с цепным псом, которого, как почему-то считают американцы, им удастся держать на цепи вечно, от которого они открещиваются принародно, а тайком подкармливают его оружием, деньгами, открывают для него свободные наркотранзиты — с исламским фундаментализмом. С каждым годом эти войны становились немножко горячее.

Но полковнику Гурьянову тогда было не до философских обобщений. Он и трое его бойцов прибыли в Югославию работать. Предстояло провести несколько акций. Одна из них — операция по захвату американских военнослужащих. Руководство Службы прекрасно понимало, что изменить ситуацию не в силах, но при желании из ситуации можно извлечь некоторую пользу.

У этой акции было несколько целей. Например, создание волны в СМИ, чтобы увидеть, как американцы будут выкручиваться из сложившейся ситуации. Но главное — информация.

Гурьянов и его люди выполнили все поставленные им задачи. И уходили из поверженной страны с чувством потери и опустошенности. Не было шансов у братьев сербов, когда натовский безжалостный монстр, всемирная армада, мощь самых развитых стран мира, навалился на маленькую балканскую страну. И помочь им было некому.

Вернувшись из той командировки, Одиссей понял, что его очаг остыл. Инга дождалась его, а потом спокойно, без лишних объяснений, заявила, что уходит от него.

— Мне все это надоело, — только и сказала она. — Я устала тебя ждать. Устала за тебя бояться. В конце концов, я просто устала.

— Инга, как ты можешь, — промямлил он.

— Ты мне не нужен. И детям не нужен…

Глухая стена непонимания между ними росла кирпичик за кирпичиком все последние годы. Инга не понимала, чем занимается муж. Не понимала, что тот живет в другом темпе жизни и другими масштабами.

Расстались странно, как чужие люди. Стена между ними стала совершенно непреодолима. Ему хотелось ее разбить каким-то точным словом, искренним чувством. Но все было бесполезно. Он, который без труда устанавливал оперативные контакты с людьми любой национальности, который мог вызвать на откровение кого угодно, не мог найти общего языка со своей женой, с которой прожил много лет. Она уехала в Питер, к матери, забрав двоих сыновей-близняшек.

А потом в очередной раз был Таджикистан. Был бросок на Афган — в памятные места, где, как и двенадцать лет назад, и семь лет назад, приходилось делать работу, которую чистой не назовешь, но которую необходимо было сделать, поскольку игра, в которой Россия сдавала позицию за позицией, все-таки продолжалась. И как раньше, Влад и его ребята возвращались с задания, оставляя за собой пожар и посеченные осколками, издырявленные пулями тела врагов.

Вернувшись домой из этого «погружения» — очередного локального ада, где приходилось играть роль то ли ангела небесного, то ли черта с вилами — это с какой стороны посмотреть, — он услышал на автоответчике настойчивое:

— Никита, ты мне нужен. Ты очень мне нужен… Брат очень редко просил его о чем-то. Особенно в последнее время. Слишком на многое они смотрели по-разному. Слишком широкие трещины прошли между ними. Слишком много недоговоренностей, обид накопилось. Каждый плыл по жизни, выбрав тот курс, который считал нужным. Но вот , только странно получилось в результате — Никита Гурьянов, который выбрал своей судьбой игры со смертью, жив. А Константин Гурьянов, положивший столько сил на то, чтобы устроиться в жизни комфортабельнее, удобнее, беззаботнее, — сейчас лежит мертвый, продырявленный пулями.

Ну и что делать тебе, полковник, на пепелище? Что должен предпринять ты, который прошел через ад, когда дорогие тебе люди расстреляны? Что делать? Вспомнились вчерашние похороны. Гурьянов всегда ненавидел церемонии. Ненавидел речи, чаще пустые. Не выносил натужные слова, наигранную скорбь, которые люди считали приличным демонстрировать.

Сразу после происшествия Гурьянов созвонился с председателем совета директоров компании «Амстан» Владимиром Дупаченко.

— Вы не представляете, какой это удар для меня, — сказал Лупаченко. — Костя… Да что говорить. Нам бы встретиться. Думаю, сегодня вы нуждаетесь в помощи.

Гурьянов приехал в только что отреставрированный дом в центре Москвы с бронзовой вывеской "Финансово-инвестиционная компания «Амстан», получил пропуск в бюро пропусков — пройти в здание мимо охранников в черных комбезах и через бублик металлоискателя оказалось не легче, чем в Дом правительства. Просторный кабинет был обставлен дорогой итальянской мебелью. Лупаченко — атлетического сложения, седой, уверенный в себе мужчина, типичный «новый русский» старого разлива — крепко пожал гостю руку.

— Володька Лупаченко — из тех, на кого можно положиться, — не раз говорил брат.

Лупаченко действительно был из тех людей, которые обладают ярко выраженными организаторскими способностями, у таких все работает как часы.

— Вот что, Никита Владимирович, — сказал он. — Я понимаю — тебе ни до чего. С похоронами… Я все организую.

Гурьянов возражать не стал. Только сказал, что сегодня подвезет деньги.

— Ты что, Владимирович? Какие деньги? Слишком много с Костей нас связывало, — Лупаченко вздохнул. — Уходят, уходят люди. Сколько уже за последний год. Жизнь эта промятая. Гонка. У кого не выдерживает сердце…

— Кому в сердце стреляют.

— Страна больна. Все больно вокруг… Эх, Костя, Костя, — Лупаченко вытащил из шкафчика-холодильника запотевшую бутылку водки. — Помянем.

Они опрокинули по большой рюмке. Водка была отличной, без дураков.

— А я даже не поговорил с Костей по приезде, — вздохнул Гурьянов. — Черт, всегда кажется, что впереди много времени — созвониться, встретиться. А оказывается, время уже исчерпано.

— Да уж, — Лупаченко налил еще водки.

— За что могли его убить? — спросил Гурьянов. — Ты же имел дела с Костей.

— Знаешь, у Кости было полсотни деловых партнеров. И с каждыми, мягко говоря, не слишком законные операции. Знаешь, что такое посредничать в многоходовых финансовых операциях? Это длинная цепочка. Где-то происходит обрыв. Кто-то кидает тебя и уходит с деньгами. И деньги виснут на тебе. Притом такие деньги, которые ты отдать не сможешь никогда. И к тебе приходит крыша. Тебя сначала предупреждают. Потом поджигают дверь в квартиру. Разбивают твою новую машину. Потом вывозят тебя за город и заставляют переписывать имущество, которое чаще всего тоже не может компенсировать даже малой толики долга. Наконец, если ты совсем непонятливый и с тебя нечего больше взять, убивают. И даже не из чувства мести или расчета — какой расчет, если все равно ничего не вернешь. Чтобы другим неповадно было. Вся эта система держится на том, чтобы было неповадно. Это тебе не государственный беззубый арбитраж, который налагает штраф миллион долларов на фирму, у которой на счету сто , рублей и директор ее подставной гол как сокол. Бандитский арбитр доходит до самой сути.

— И кто ответит за все? — спросил невесело Гурьянов.

— Милиция вряд ли что найдет, — грустно произнес Лупаченко и провел рукой по волосам. — Хотя бывает всякое…

— Значит, забыть обо всем?

— Вот что. Ты только самодеятельностью не занимайся.

— Да какая самодеятельность? — развел руками Гурьянов. — Кто я такой?

— Бывает, люди в таких ситуациях начинают делать глупости… Против танка не попрешь, Никита.

Лупаченко не знал, что Гурьянов имеет отношение к Службе. Брат никогда бы не проговорился — давало знать чекистское воспитание. Да Никита и встречался-то с Лупаченко всего несколько раз. По большей части на юбилеях, которые Константин взял за правило в последние годы отмечать в кабаках, разоряясь в среднем на три-четыре тысячи баксов. В последний раз было в оформленном в древнегреческом стиле кабаке под странным названием «Пирр» во дворе театра Маяковского.

— У тебя-то как с финансовым благосостоянием? — спросил Лупаченко. — Как бизнес идет?

— Ни шатко ни валко, — развел руками Никита Гурьянов.

— Кризис… Если туго станет, приходи — поможем.

— Спасибо. Подумаю, — пообещал Гурьянов, хотя думать ему было не о чем. Он не собирался ничего менять…

Гурьянов сел в кресло, прикрыл глаза. Боль опять нахлынула на него — не физическая. Когда говорят — болит душа, это очень точные слова. Это была именно боль. Как осколок, засевший в теле, — боль от него иногда затихает, а потом кусок железа повернется, и тогда белый свет не мил, и остается только стиснуть зубы и терпеть. Полковник ощущал на себе неподъемную тяжесть, имя которой — горе.

Он резко поднялся с кресла. Взял со стола старую, потрескавшуюся, побывавшую во многих странах и на многих континентах гитару. Его пальцы, которые без труда ломают доски и гнут стальные прутья, нежно пробежали по струнам.

Гурьянов негромко пропел куплет старой песни:

И дом твой пуст и разорен,

И ты добыча для ворон,

И гривенник пылится на полу.

Что делать полковнику, прошедшему огонь, воду и мед-, ные трубы, который обнаружил, что, пока он сдерживал врага на дальних подступах, тот пришел к нему домой и разорил его? Что делать?

Гурьянов бросил гитару на диван. Нет уж, пока он еще не добыча для ворон. И не скоро ею будет. У живых же есть свои Долги. А долги надо платить…


— Волк должен иметь острые зубы, братишка, — говаривал Зима, когда на него находило философское настроение и он учил Художника жизни. — Без зубов волк — это шкура с мясом, и не более… Зубы… У кого-то это ствол или кастеты, у кого-то бычьи мускулы. А у меня… Вот он, мой зуб, — и он быстро выкидывал вперед руку, в которой магическим образом появлялась финка.

— Как у Маугли, — улыбался Художник, глядя на финку. — Стальной клык.

— Учись, — Зима брал финку, и та перелетала от пальца к пальцу, совершала невероятные движения. Владел он финкой так же, как фокусник колодой карт. Финка в его пальцах будто жила своей жизнью. — Попробуй.

Художник пробовал повторить хотя бы одно из движений, и нож падал на пол. Или чиркал о кожу, оставляя глубокие царапины. Но постепенно нож начинал оживать. Художник учился очень быстро.

— Запомни, что перо — это самый уважаемый инструмент. Из пистолета может выстрелить любой фраер, — напутствовал Зима. — Ствол — оружие для травоядных. Финка — зуб волка…

Эти слова Художник запомнил на всю жизнь. И знал, что холодная сталь имеет силу порой куда большую, чем огнестрельное оружие.

После того случая с Бузой Художник так и не мог окончательно отойти. Иногда на него накатывали воспоминания. Он вспоминал лицо Бузы, радостный его оскал, когда тот заносил прут над головой. Вспоминал запах из его рта, и к горлу опять подкатывала тошнота. А вслед за ней приходила ненависть. Прошло уже полгода, но этот запах преследовал его. И больше всего хотелось избавиться от него. А ненависть иногда отступала, затаивалась, но потом, особенно по вечерам, когда было холодно и неуютно, накатывала снова.

С Бузой Художник не пересекался — они учились в разных школах, ходили по разным улицам. Но он никак не мог избавиться от того, что неустанно рисовал в воображении тот момент, когда они встретятся. И что будет тогда?

Волк должен иметь острые зубы. Эта фраза засела в сознании и дятлом долбила день за днем. И однажды Художник решился. Конечно, у него не было такого отлично сработанного, самодельного ножа с выкидным лезвием, как у Зимы. И не было финки с наборной рукояткой из отличной стали. Зато на кухне дома лежал тесак для резки мяса — и вид у него был угрожающий. Художник потратил целый день, затачивая его так что тот стал острым как бритва.

Он не верил, что решится на следующий шаг. Иногда ему казалось, что это глупо. Но снова подкатывала тошнота и снова всплывал оскал Бузы.

Художник ходил с утра как пьяный. Но он окончательно решил для себя, что час настал и он сделает это. Вечером он подстерег в парке Бузу, который тискался на скамеечке с Нинкой из пятого дома по улице Гагарина — это была известная на весь Дедов девица, изгнанная из школы, стоявшая на учете и в милиции, и в кожно-венерологическом, а заодно и в психиатрическом диспансерах.

Для Бузы вечер выдался удачный. Он вместе со своими прихвостнями обобрал в дым пьяного мужичка, возвращавшегося домой с зарплатой, и отправился гулять с Нинкой. Девица тут же выманила у него часть добычи.

Они устроились на самом отшибе, где просторный парк спускался к реке, — сюда никого и днем не заманишь, настолько место пустынное, влажное и гиблое.

Художник дождался, пока они закончат свои дела. Закончилось все, впрочем, быстрее, чем можно было ожидать. Нинке что-то не понравилось, она подняла визг, начала материться, Буза ястребом налетел на нее, сшиб с ног, прошелся по ребрам башмаками сорок третьего размера и отнял деньги. В результате она, в голос завывая и отчаянно матерясь, поплелась прочь.

А Буза сидел на скамейке, икая и посасывая пиво.

Буза сидел, бормоча что-то под нос. Потом встал и, пошатываясь, отправился прочь.

— Привет, Буза, — из-за кустов выступил Художник, держа руку за спиной.

Буза остановился и тупо уставился на пришельца. Окинул взором худую, невзрачную фигуру, наконец узнал его и широко улыбнулся. С того времени, как они не виделись, Буза Умудрился потерять еще один зуб.

— Чего, козел, за добавкой?

— За добавкой, — Художник подошел и посмотрел Бузе в глаза. В этом месте светил единственный фонарь, его бледный неоновый свет отражался в глазах Бузы как-то мертвенно.

— Это мы быстро, — Буза решил, что бояться нечего, что он здоровее раза в два.

Он протянул вперед лапу, другую сжал в кулак и шагнул навстречу Художнику. Тот выкинул вперед из-за спины руку с зажатым в ней тесаком. И Буза невольно отступил на шаг.

— Ты чего, козел? Ты на кого? — взвизгнул он, но попыток приблизиться не делал.

Художник стоял против него. Решимость улетучивалась с каждой секундой.

— Брось нож. И делай ноги, пока я добрый! — прошипел Буза, и Художник понял, что его враг до дрожи в коленках трусит, что он боится его тесака.

— Ах ты, гнида купоросная, — Художник шагнул к Бузе.

— Ладно, сопля зеленая, расходимся, да… — Буза поднял руки…

А решимость все уходила, как воздух из проткнутого воздушного шара. Художник уже понимал, что не сможет исполнить задуманного.

И Буза тоже понял это. И победно осклабился. Теперь уже сам прикидывал, как бы ловчее кинуться на противника и вырвать у него тесак.

Художник опять увидел ненавистный оскал. И ощутил, как снова пахнуло изо рта Бузы отвратительной вонью. И мир будто поплыл куда-то.

Художник махнул ножом, и острая сталь рассекла протянутую к нему руку. Буза взвыл, как милицейская сирена, в глазах его вспыхнул бенгальским огнем животный ужас.

А Художника эта волна тошноты, подкатившая к горлу, вела все дальше. Он понимал, что если не избавится от камня, лежавшего на душе, сейчас, то не избавится никогда. Он с размаху всадил тесак в толстое брюхо Бузы. Вошло лезвие неожиданно легко. Художник, выпустив рукоятку, отскочил.

Буза не почувствовал сперва боли. Только расширил удивленно глаза, глядя, как лезвие вошло в живот. Он смотрел на торчащую из его тела рукоятку. Хотел что-то сказать. Упал на колени, держась за вспоротый живот. И заскулил, как побитая собачонка…

— Ты чего?.. Ты че, совсем, да?.. — слабо шипел он, пытаясь приподняться…

А Художник стоял над ним, сердце бешено колотилось в груди. Душа ликовала. Душа была преисполнена осознанием своего могущества. Единственно, чего не было, — это жалости. Отблеск ее на миг возник, но тут же исчез. Художник наслаждался моментом. Он стал волком. А Буза умирал, как обычный, заколотый мясником хряк…

Художник выдернул из трупа нож, выбросил его в речку. А через день понял, что то самое чувство тошноты не оставило его. Что он не сбросил лежавшую на душе тяжесть. И что Буза останется с ним на всю жизнь…


Десять суток провел Влад на нарах. Настроение у него было отвратительное, что вполне объяснимо. Но панике он не поддавался. Не в первый раз он находился в подобном положении. Впервые откуковал, любуясь небом в клеточку, десять суток — это когда наводили разбор с долгопрудненскими, напавшими на опергруппу РУБОПа. Что ему тогда шила прокуратура? Почти то же самое — превышение должностных полномочий, нанесение телесных повреждений… И еще, было дело, задерживали чеченскую бригаду, захватившую и убившую заложника. Один из бандюков, такое неистовое дитя гор, промолвил, что теперь он и Влад кровники, и тут же кровью и умылся. Чеченец провел полгода на тюремной больничной койке, после чего был обменян на очередного кавказского пленника. А Влад на трое суток прописался на нарах. Так что ничего непривычного.

Но сейчас все было куда подлее. В первые сутки, как бы случайно, его сунули в камеру к пятнадцати уголовникам. Почему-то прокурорские работники посчитали, что это его образумит.

— Мент, — прошел шелест, когда он переступил порог камеры.

Один из старейшин камеры, татуированный, агрессивный, психованный — типичная уркаганская образина, развязной походкой подвaлил к нему и попытался выяснить отношения с ментом. Влад просто взял его за шею, удовлетворенно кивнул, когда увидел, что глаза уркагана начали закатываться; а потом швырнул его о стенку. И бросил обалдевшим от Такого напора уголовникам:

— Менты — сейчас в ментовке. А я задержанный за то, что козлов, которые детей насилуют, давил. Кто против того, чтобы козлов давить? — он обвел хмурым взглядом своих сокамерников.

Против никого не было. В добром уме связываться с разогнавшимся на всех парах Бронепоездом не станет никто.

Потом его перевели в другую камеру, где сидел помощник прокурора одного из подмосковных районов, бравший взятки по делам о групповых изнасилованиях, сотрудник налоговой полиции, погрязший в финансовых махинациях, и три милиционера из городского патруля, грабившие в свободное время квартиры новых русских, притом грабившие прямо в форме, сразу после смены.

Оставшееся время Влад провел в спокойной обстановке, предаваясь своим грустным думам. Его постоянно вызывал следователь, пытался образумить какими-то показаниями и вещественными доказательствами сомнительного происхождения, естественно, это ни к чему не приводило. Влад демонстративно отвечал ему, как отвечают учителя умственно недоразвитым детям, и знал при этом, что кончится все это дело пшиком. Никаких доказательств у Мокроусова не было и быть не могло.

— А как вы объясните, что, выйдя из ИВС и обратившись в медпункт, гражданин Маничев снял многочисленные телесные повреждения. Что зафиксировано. Вот справочка, — Мокроусов протягивал справку.

— Он чего, из офиса общества защиты тараканов вышел? — отвечал Влад. — Он из ИВС вышел. Так что спрашивайте его сокамерников, кто ему массаж делал.

— Спрашивали. Они показывают, что Маничев жаловался на избиения со стороны милиции.

— А на жизнь он не жаловался? Уголовник всегда подтвердит, что мент какую-то божью тварь затиранил. Мы же РУБОП, а не прокуратура. Нас урки не любят.

— Что вы имеете в виду?

— А ты не знаешь? — усмехнулся Влад.

Как и ожидалось, все закончилось ничем. Двери темницы распахнулись. Владу вернули вещи, деньги, пистолет, удостоверение.

Никто его не встречал. На улице было свежо — моросило м температура упала до пятнадцати градусов. Лето выдалось дождливое и промозглое. Но Влад наслаждался падающими на лицо каплями, резкими порывами ветра. Он наслаждался открытым пространством, тому, что его не сковывают тесные стены камеры.

Добравшись своим ходом до работы, он зашел к ребятам. Ломова не было. Балабин, печатавший на машинке документ; обернулся, увидел безвинного сидельца и искренне обрадовался:

— Мы звонили в прокуратуру. Думали, ты к вечеру выйдешь. А то бы встретили заранее.

— Ничего, — отмахнулся Влад. — Как у нас тут?

— Таскали всех в прокуратуру по твоему поводу.

— И что?

— А ничего…

Потом Влад отправился к начальнику отдела Казанчеву. Тот встретил его сухо и смотрел не в глаза, а куда-то в сторону.

— Ну что, товарищ командир, давай начистоту. Что за бульник у тебя за пазухой? — спросил Влад.

— Ты не представляешь, какие тут битвы были. И из управления по борьбе с личным составом меня атаковали. И из министерства. Вот, — показал Казанчев на пачку газет. — Это все статьи с описаниями страданий Маничева.

— Я некоторые читал.

— Вцепились они в тебя, — начальник отдела показал глазами наверх. — Казнить, нельзя помиловать… Ну, мы переставили запятую. Так что сегодня — казнить нельзя… Но и миловать тебя никто не собирается.

— Ни войны, ни мира, как говаривал Лейба Бронштейн.

— Точно говаривал. Выторговали мы тебя, понимаешь, с условием, что не будешь больше мозолить глаза.

— Что сие означает?

— Что твое место — вакантное.

— Ну?

— Собирайся на землю. Притом не в оперативную службу, отдел участковых инспекторов. Я нашел тебе местечко.

— Мне больше нравится пропуска у входа проверять. Прекрасно себя чувствуешь, — усмехнулся Влад.

— Чего смеешься?

— Потому что смешно… Давай листок. Рапорт буду писать.

Казанчев протянул Владу листок и авторучку, и тот вывел своим неразборчивым, куриным почерком:

«Прошу уволить из органов внутренних дел».

— Не дури, Влад. Через год-другой мы тебя выдернем обратно. Полови пока пьяниц.

— Ты не представляешь, как мне все это надоело.

— Что тебе надоело?

— Бить бандформирования по хвостам, а не по голове. Извиняться перед насильниками детей. Ползать на брюхе перед ворами, которые стали вдруг властями предержащими. Я устал. Эта война, где против нас — пушки, а у нас — рогатки.

— Брось, Влад. Все не совсем так.

— Все еще хуже… Пока, — Влад поставил размашистую роспись и поднялся.

— Влад, подождем до завтра, — завел Казанчев. — Подумай спокойно…

— Привет Политику, — Влад вышел из кабинета… Но если уж началась черная полоса, то тянуться ей и тянуться. Кто-то на небесах будто решил испытать Влада на прочность…

После визита на работу Влад отправился в давно приглянувшийся ему бар на Ленинградском проспекте. Там он немножко поднагрузился, что, впрочем, настроение не подняло, и двинул до дома.

— Значит, из командировки? — посмотрела Люся на него зло. После его задержания Николя, чтобы не беспокоить жену погоревшего товарища, позвонил и наплел что-то о срочной командировке.

— Ага. Из командировки, — усмехнулся Влад.

— И где же ты был?

— В Пензе.

— И не мог две недели позвонить?

— Не поверишь — ни секунды времени не было.

— Значит, летал без чемодана, без вещей…

— Срочно надо было. Один бандит авторитетный там нарисовался.

— Ты все врешь… Ты все врешь… Ты мне постоянно врешь…

— Да? — Он озадаченно уставился на нее.

Тысяча первая серия «Рабыни Изауры»: «Ты подлый изменщик, нечестивый лжец, а я на тебя всю жизнь положила!»

— Ты мне все время врешь… Твои шлюхи…

— Где это ты видела моих шлюх? Может, я и гулял бы со шлюхами, но у меня нет на это времени. Я сутками на работе.

— Ты сутками неизвестно где. У тебя на пиджаке женские волосы.

— Один раз было. Тогда рейд по притонам проводили.

— Ты врешь, ты все врешь опять! — крикнула Люся яростно. Нельзя сказать, чтобы Влад не заруливал иногда налево и что он знать не знает, что такое супружеская измена. Не стеснялся он и использовать отговорки типа: «Участвовал в операции… Был на захвате». Но сейчас, честно отсидев на нарах все это время, ему было обидно слышать подобные упреки.

— И ты пьян. Ты опять пьян…

— В меру, — буркнул Влад.

— Цветы не даришь. О любви когда в последний раз мне говорил?

Тут его и потянуло за язык:

— Дорогая, ты что, больше со своей головой не дружишь? Двенадцать лет живем. О какой любви?

— Вот! — торжествующе воскликнула Люся. — Так и скажи — нашел какую-то шлюху!

— Не нашел.

— Ты врешь… Все ты врешь…

— Да, я все вру, — вздохнув, кивнул он.

— Что?

— Я все вру!

Тут и начался разбор по понятиям. Люся сноровисто собрала чемодан, с трудом закрыла его, не обращая внимания, что Влад устало смотрит на ее труды.

— Далеко? — полюбопытствовал он. — Найду кого-нибудь получше. Кто меня как женщину будет воспринимать, — язвительно произнесла она.

— Хотя бы скажи, кого найдешь. Я его по картотеке проверю.

— Что?!

— Вдруг брачным аферистом окажется.

— Мерзавец. Какой же мерзавец. Двенадцать лет…

— Коту под хвост, — закончил Влад. — Ладно, или иди, или оставайся… Она ушла.

Папашка у Люси — бизнесмен, у него под Москвой коттедж, машина с шофером, и зятя он считает никчемным дураком, не способным заработать себе на пропитание. Люся поехала к нему изливать слезы.

— Ну и хрен с тобой, красная шапочка, — махнул рукой Влад, когда дверь захлопнулась, полез в портфель и выудил оттуда бутылку беленькой.

Да, Зима уважал холодную сталь. Свой «клык» — заточенный острый нож с выкидным лезвием — таскал с собой всегда. И погиб он, как волк, — не от выстрела в спину, не от удавки, а от разорвавших плоть таких же волчьих клыков. На его теле эксперты насчитали восемнадцать ножевых ран.

Чем провинился Зима, чем не угодил, в каких таких воровских разборках кому-то стал поперек — Художник так и не узнал. Слухи ходили разные. И что с его наводки кто-то прибрал воровской общак, и что он стучал милиции, сдавая корешей. Неважно. Важно, что его, как в старые добрые времена, приговорили на сходке на окраине Ахтумска к смерти и там же привели приговор в исполнение.

Это было через три года после их знакомства. За это время Зима многому научил Художника, превратил его в правильного пацана, которому не грех и на зоне перед людьми предстать. Научил играть в карты не проигрывая и вычислять все шулерские фокусы — без умения играть в карты на зоне ты никто. Научил стоять на стреме, вскрывать замки и металлические ящики — правда, тут успехи у ученика были не ахти какие, тонкие пальцы, привыкшие держать кисть, не годились для того, чтобы ломать железо. Научил, как голыми руками взять лоха в поезде, подмешав в водку клофелин. Научил как вести базар с братками, кому идти на поклон, когда приехал на гастроли в другой город. Научил, что нельзя жалеть денег для общака, поскольку из общака кормится зона. А зона — это место, где, как он говорил, «все будем»…

— Без зоны — ты не человек. Только там поймешь, кто ты есть. Только там поставишь себя перед людьми. Только там или взлетишь, или упадешь… Еще годик, и собираться тебе туда пора…

Только с Зимой Художник начал понимать, что такое сытая жизнь, когда мамаша не пропьет зарплату и не будет потом бухаться перед тобой на колени и умолять: «Прости, сынок прости». Он привык к теплоте денег, греющих ему грудь. Привык к доступным женщинам, пусть и старше его намного, но зато готовым сделать по твоей просьбе все, и еще научился их презирать.

Узнал однажды Художник и что такое настоящий, безжалостный разбор. Как-то прямо у подъезда дома расстреляли вора в законе, старого и уважаемого братвой Пантелея, жившего без роскоши и показухи, как положено по должности. В него всадили семь пуль из пистолета, когда он выгуливал свою собаку. Восьмая пуля досталась его дворняге. Кто это сделал — гадать долго не пришлось. Гога — шестерка на зоне, сидевший за изнасилование, после освобождения сколотил первую в городе бригаду настоящих отморозков. Они прикупили оружие и сначала полезли на рынок с нахальным требованием платить им дань. Потом взялись за кооперативы. Тех, кто отказывался с ними разговаривать, или тыкали ножом, или просто стреляли. Пантелей дал понять, чтобы они уняли свой пыл. Тогда пришла и его очередь.

Гога по виду был просто пацаном — в свои двадцать пять лет выглядел на восемнадцать. Его с двумя помощниками заманили в ловушку — им предложили по дешевке три пистолета «ТТ» с войскового склада, и они клюнули. Двоих порезали на месте, а Гогу повезли в лес на разбор. Заправлял всем в ом деле приземистый, кряжистый, с кустистыми бровями и низким лбом воровской авторитет Тимоха.

Зима и еще один парень вытащили Гогу из багажника машины и бросили на землю. Тот съежился, издавая какие-то нераздельные звуки — то ли хрюкая, то ли постанывая.

— Ты хоть понял, на кого руку поднял? — спросил Тимоха, глядя тяжелым, злобным взором на пленного. — Ты допер, что натворил?

— Это не я! Это они…

— Твоя команда…

— Да!.. Это не я… Я не виноват.

Он пытался оправдаться, умолял оставить в живых, понимая, что никто его в живых не оставит. Художнику он напомнил Бузу, и к горлу подкатила знакомая тошнота. Стало муторно, как тогда, с Бузой. Художник разом возненавидел стоящего на коленях человека. И эта ненависть требовала удовлетворения.

— Понял, что ты тля, а не человек? — спросил Тимоха, нагнувшись и поигрывая финкой, иногда касаясь шеи пленника.

— Да… сука я был! Простите!

— Нет тебе прощения…

Неожиданно Тимоха оглянулся, уставился на Художника, усмехнулся с каким-то злым задором и протянул ему финку:

— На.

— Что? — не понял Художник.

— Э, Тимоха, — попытался возразить Зима.

— Пусть пацан человеком становится, — поднял руку Тимоха. — Падлу раздавить — это почет. Художник взял финку.

Глаза у Гоги были жалобные, как у побитого пса.

— Нет! — вдруг заорал он.

Как и с Бузой, Художник не испытал и следа жалости. Раздавить падлу…

— Молодец, пацан, — с удовлетворением кивнул Тимоха, когда все было кончено.

А Зима посмотрел на Художника задумчиво, как-то по-новому.

— Отморозки! Гангстеры хреновы! Кто вы против нас? Вот вы где! — Тимоха, наступив на труп, сжал кулак и громко рассмеялся.

Но Художник в глубине души понимал, что Тимоха ошибается. И что будущее именно за ними — за теми, у кого шикарные машины, стволы за поясом, кто, не оглядываясь по сторонам, мчится вперед. В этой удали и была волчья хищная поступь, а воры все больше напоминали стаю псов, сидящих на ошейниках воровских традиций и предубеждений.

И еще раз он убедился в этом, когда разорвала-таки собачья свора Зиму. Разорвала в клочья. И, по большому счету, ни за что. Ни в стукачество своего учителя, ни тем более в то, что он залез в общак, поверить было невозможно.

Когда Зиму приговорили, Художник почувствовал, что в груди сначала закололо, а потом образовалась пустота. Он успел привыкнуть к своему учителю, и, может быть, даже полюбил его, хотя и не признавал самого этого слова. После этой дурной смерти Художник еще раз убедился в справедливости излюбленного выражения Зимы — человек человеку волк.

Интересно, что вскоре Тимоху сильно прижали именно те, кого он считал пылью у своих ног — те самые «хреновы отморозки-гангстеры». Правда, ребята были не чета покойному Гоге. Новая ахтумская бригада состояла из спортсменов, предводительствовал в ней мастер спорта по боксу Гладышев, носил кличку Боксер. Они быстро стали подминать вещевые рынки, где торговали челноки. А когда схлестнулись с Тимохой, то просто взорвали его ближайшего помощника Крота. Это был первый взрыв в городе. Гранату привязали к калитке. Убийцы знали, что каждое утро жертва выходит обтереться снегом и пробежаться по улице.

Тогда Художник в очередной раз подумал, что по правилам живут только дураки. Наступает время игр без правил. Он вспомнил безумные глаза Гоги, который с ужасом смотрел на него, нависшего с ножом. И определил для себя, что истинная власть над людьми — это власть смерти.

Кстати, после того взрыва Боксер пробыл на свободе недолго. Во время очередной разборки его повязали, и он сидел в изоляторе, ему грозила статья о злостном хулиганстве. Но созданная им команда продолжала работать достаточно четко.

Художнику стукнуло восемнадцать, и на следующий же день он залетел. С тремя пацанами решил очистить оптовый склад на юге Ахтумска, снабжавший кооперативы области.

Были видики, импортные звуковые центры — для восемьдесят пятого года один видик уже был огромным богатством.

Потом уже Художник додумался, как оказалась милиция на месте как раз тогда, когда они заталкивали в угнанный грузовик вещи, — кто-то заложил.

Переливчатый свисток, истошный крик: «Стоять, милиция!» Предупредительный выстрел. Толчок в спину. Грязь набившаяся в рот. Наручники на руках за спиной. Все заняло минуту — не больше. И Художник отправился туда, куда с такой тщательностью готовил его Зима.

Сперва были десять суток в изоляторе временного содержания. Потом — следственный изолятор в Ахтумске.

Порог камеры он переступил с некоторой внутренней дрожью. В «доме» — так называют тюрьму — бывает всякое. Хорошо, если попадешь в нормальную «хату», где люди сидят. Ведь Художник — человек по всем понятиям правильный. И статья у него правильная, восемьдесят девятая Уголовного кодекса — кража общественного имущества. Это не позорная сто семнадцатая — изнасилование, с которой могут возникнуть проблемы. И не сто восемнадцатая — растление малолетних, тогда лучше сразу повеситься. Вор — в тюрьме это звучит как дворянский титул. Но если в камере заправляют беспределыцики — тут всякое может случиться.

Новичок — это радость в тоскливых буднях следственно-арестованных. Это обязательно прописка типа «ныряй с верхних нар». Кто прыгает, того ловят. Кто нет — того бьют, могут и опустить, если беспределыцики царят.

Художника встретили старой как мир шуточкой:

— Давай отметель его, — гыкнули братки, рассевшиеся на нарах, показывая на плакат со Шварценеггером на стене. Художник подошел к плакату, прицелился.

— Ну, въ…и ему, чтоб мало не показалось, — доносились советы.

Новички, пытаясь вписаться в камерную жизнь, метелят изображения, сбивая кулаки в кровь.

— Пускай он первым ударит, — хмыкнул Художник.

— Ха, — донеслось уважительное…

— Это для фраеров прикол. А я человек, — сказал Художник.

Тут в камеру привели еще одного. Дверь распахнулась, зашел высокий, жилистый парень, и будто повисло напряжение. Он не был новеньким. Он тут был главшпаном.

— Художник! — воскликнул он. — Етить-крутить, — хлопнул в присядке по бокам и обнял его. Потом кивнул одному на нарах:

— Выматывайся, Никола. Тут Художник спать будет.

— Хоша, — кивнул Художник, без особого доброго чувства обняв его.

— Ха, — широко улыбнулся Хоша и вдруг обернулся и ударил ногой по физиономии, высунувшейся из-под кровати. Под нарами жил опущенный, козел. По ночам любители «приходовали» его, а остальное время он не имел права смущать своим непотребным козлиным видом приличную публику.

— По какой статье влетел, Художник? — спросил Хоша, когда один из шестерок заваривал чай.

— Сто сорок четвертая, часть третья.

— Хорошая статья. Хорошие люди. Почти как у меня.

— Сто сорок пять, — кивнул Художник.

— Она, драгоценная. Грабеж. Я вообще жертва желторожих, — хмыкнул Хоша.

С Хошей Художник встречался несколько раз на ахтумских малинах. Тот не был блатным, скорее приблатненным. Прозвище это он получил благодаря вождю вьетнамского народа Хо Ши Мину. Но пацанва с трудом представляла, кто такой Хо Ши Мин, поэтому прозвали его коротко Хоша.

А кличка привязалась после того, как Хоша сколотил шайку из своего родного поселка городского типа Рудня, что в десяти километрах от Ахтумска, и с энтузиазмом взялся за раскулачивание вьетнамцев.

В то время в Ахтумске было полно вьетнамцев-лимитчиков, работавших на текстильной фабрике и химическом заводе. Впрочем, они не столько работали, сколько спекулировали. Перестройка как раз достигла своего апогея, полки магазинов были девственно чисты — с них исчезли телевизоры, фотоаппараты, мыло — все. Самолет же на Хо Ши Мин еле отрывался от взлетной полосы, переполненный барахлом — утюгами, градусниками, одеждой, лекарствами. В СССР это все было дешевле, чем там. И конвейер работал.

Вьетнамцы жили в общагах, но многие снимали квартиры, набиваясь в одну комнату по десять человек, да еще устраивая склады. Вот по этим жилищам-складам и работал Хоша с его братвой.

Звонок в дверь. Тонкий вьетнамский голос:

— Кто там?

— Барахло принесли.

Поскольку вьетнамцы привыкли, что к ним тащат барахло, преимущественно краденное, то открывали без звука. Тут и врывалась толпа с железными прутьями, кастетами, быстро укладывали желтолицых братьев на пол, избивали и выносили вещи. И при этом знали, что никто заявление не напишет — вьетнамцы как огня боятся милицию, да и проживает половина на хате без соответствующих документов, эдакие международные бесприютные бомжи.

Несколько раз руднянские чуть не влетели — обеспокоенные шумом соседи вызывали милицию. Но в бригаде был парень, закончивший ПТУ на телефониста. Поэтому перед акцией он от души шарашил ломом по кроссовому щиту, отрубая телефонную связь во всем подъезде, и только после этого начиналась непосредственно лихая работа. До приезда патруля все уже заканчивалось.

Но однажды их застукал проезжающий мимо патруль. Хоше прострелили бок, он два месяца провалялся в больнице в сизо и еще девять месяцев, пока с трудом тянулось следствие, верховодил в этой камере.

По большей части в камере были случайные люди. Кто-то попал за наркотики. Кто-то, когда понадобились деньги на бутылку, не нашел ничего лучше, как отбить почки вечернему прохожему и тут же на месте и попасться. Из правильных был один Художник. И, естественно, он стал вторым человеком после Хоши. На первенство он не претендовал, что Хоша понял быстро и проникся к нему добрыми чувствами.

— Гадом буду, не будет суда, — говаривал Хоша. — Ни один вьетнамец на суд не пойдет.

Прошел месяц заключения. Однажды к Художнику пришла на свиданку мать. Почти трезвая, она рыдала, хлюпала, называла «сынуленька мой» и была ему противна.

Он оглядел комнату для свиданий и увидел в углу сидящих друг против друга Хошу и стройную, немного с тяжеловатыми, но приятными чертами лица девушку. Хоша в привычной манере развязного балагура что-то объяснял ей. А она встретилась глазами с глазами Художника и улыбнулась ему. Он ответил ей улыбкой, Хоша повернул голову и махнул ему рукой.

Вернувшись в камеру, Художник сказал Хоше:

— Какие герлы к тебе ходят.

— Еще и не такие есть. Мы же, руднянские, не просто так. Мы — бригада!

— Как ее зовут?

— Галка, — хмыкнул Хоша.

— Твоя?

— Общественная собственность… Но больше моя.

— Хорошо живешь.

— А то, — залыбился Хоша.

Вскоре прошел суд по «расистам». Вьетнамцы на суд явились, а кто не явился — прислал показания в письменном виде. И Хоша с тремя подельниками отправился в колонию.

Художник сожалел о случившемся. Ему не хотелось верховодить этой камерой, где от вида постояльцев, среди которых он был самый молодой, его тошнило. Но пришлось…

Следователь городской прокуратуры Ешков — здоровый, кровь с молоком, мордатый, напористый — расположился за столом в просторном кабинете начальника уголовного розыска муниципального отдела милиции. В углу в кресле дымил сигаретой капитан Голубец — оперативник из отдела по заказным убийствам МУРа. Сыщик из РУБОПа майор Ломов устроился на подоконнике, пялясь на милиционеров, выгружающих во дворе из желтого автобуса толпу галдящих, возмущающихся цыганок. В углу листал какие-то бумаги старший лейтенант Балабин, и казалось его не трогает ничего.

Гурьянову все это начинало надоедать. Его допрашивали второй час, притом с дурным напором, будто подозревали в чем-то.

— Чем вообще ваша фирма занимается? — вдруг задал вопрос следователь.

— При чем тут моя фирма? — удивился Гурьянов.

— Отвечайте на вопрос.

— «Глобаль-контакт» занимается сотрудничеством в сфере развития международных контактов представителей бизнеса. Оценка инвестиционных проектов. Международные семинары. И брат не имел к моим делам никакого отношения…

— «Глобаль-контакт», — задумчиво произнес майор Ломов. — Что-то знакомое.

«Ничего тебе не знакомое», — подумал Гурьянов. Фирма эта была призраком. Крышей, которую использовала Служба для некоторых мероприятий.

— И кем вы в фирме «Глобаль-контакт»? — не отставал следователь.

— Старший менеджер. Заодно переводами занимаюсь.

— Ага, языками владеете, — удовлетворенно кивнул следователь, будто уличил в чем-то непристойном.

— Английский, испанский, — кивнул Гурьянов.

— Значит, с братом по прилете вы не разговаривали? — вновь в который раз спросил следователь, будто ожидая, что если вопрос задать в двадцатый раз, то ответ на него будет другой.

— Нет.

Допрос выдохся. Гурьянов готов был помочь следствию. Но помочь было нечем. Он не знал ничего. Кроме одного слова — «Вика». Но он понятия не имел, кто это такая.

— Ладно. Мы вас еще вызовем, — следователь отметил повестку и протянул ее Гурьянову.

— Вызывайте, — Гурьянов встал. — Я могу теперь попасть в квартиру брата?

— Можете, — кивнул следователь.

Гурьянов покинул кабинет, чувствуя, как его затылок сверлят напряженные взгляды. Он этим людям не понравился. Он смущал их. Они ощущали, что он не совсем тот, за кого себя выдает,

Он сел в свою черную машину. Покопался в бардачке, выуживая из-за отверток, початой чужой пачки сигарет (сам он не курил), кассет, всякого мусора, который обычно скапливается там, ключи. Они были от квартиры Константина. Никита помнил, при каких обстоятельствах брат дал ему ключи. Это было три месяца назад. Как раз перед Таджикистаном. Они ехали в автомагазин забирать уже оплаченную игрушку, о которой давно мечтал Константин — «Сааб-9000». Он с любовью выбрал эту машину, темно-изумрудного цвета, с черным сиденьями из натуральной кожи, с отделкой салона орехового дерева четырехканальной аудиосистемой. Двигатель в двести двадцать сил приводил его в восторг. Обошлась игрушка в cорок тысяч долларов.

— Возьми, — Константин кинул на сиденье ключи.

— Зачем? — спросил Никита.

— Ну, мало ли что случится. Вдруг на голову плита упадет. Чтобы двери не ломать. Дверь новая. Немецкая. Хорошая дверь…

— Типун тебе на язык.

Брат засмеялся. Чувствовал, что ли, опасность? Или знал о ней? Кто ж теперь разберет.

Гурьянов отогнал воспоминания, тронул машину с места.

Покрутился минут двадцать по городу. Проверился осторожно. Рванул пару раз на светофорах. Сделал еще несколько трюков для выявления наружки. Разговор с милицией ему не очень понравился. По дури сыщики могли повесить, ему «хвост». Но никаких признаков наружного наблюдения не заметил.

Вот и контора. Особнячок у метро «Октябрьское поле» утопал в зелени и производил весьма мирное впечатление. Но это был один из адресов отряда «Буран». Той организации, о существовании которой до сих пор, в безумный разгул гласности, когда в газетах косяком идут военные и государственные тайны, никто ничего не знает. Антитеррористическая «Альфа» создает общественный фонд ветеранов. Бойцы «Вымпела» — разведывательно-диверсионного отряда внешней разведки КГБ СССР — пишут мемуары и рассказывают о былых делах. «Буран» — тайна за семью печатями, потому как еще не в прошлом. «Буран» — действующая боевая единица Службы, выполняющая наиболее тонкие задачи, профессионализм которой, несмотря на полную разруху госаппарата в Целом, за последние годы только растет.

Командир отряда генерал-майор Рокотов принял его сразу. Генералу было за сорок, но выглядел он гораздо моложе своих лет. Вальяжный, немножко рыхлый, в дорогом сером костюме, он напоминал больше руководителя какой-нибудь компании. Трудно было представить, кто он на самом. А в отряде он служил с первых дней его создания.

Первое задание Гурьянов получил в «Буране», когда Рокотов был командиром группы. Они шли по контролируемой моджахедами территории, выходя на заложенные для них тайники и не зная, какой будет конечная цель. Выход к исходной точке, и наконец ясные инструкции о дальнейших действиях. И выполнение боевой задачи — в тот раз она была диверсионного характера. Взрывались радиоуправляемые мины, горели склады с боеприпасами. Корежилась от взрыва спутниковая антенна. И был захвачен целым и невредимым электронный блок спутниковой системы связи — то, из-за чего все это затевалось… После таких операций удачей считалось, если вернется пятнадцать процентов личного состава. Они вернулись все. Рокотов не любил терять людей. И очень редко терял их.

— Неважно выглядишь, — сказал генерал.

— Неважно, — согласился полковник.

— В командировку не хочешь? Тебе нужно проветриться.

— Нет… Мне нужен отпуск.

— Та-ак, — Рокотов посмотрел на него испытующе. Он слишком хорошо знал своих людей и представлял, как все будет. — Мы надавим на органы. Они лягут костьми, но найдут убийц.

— Никто костьми сейчас не ляжет. Это только мы можем ложиться костьми. А эти… — Гурьянов отмахнулся.

— Я подниму всех наших «безопасников». Это их стихия, — сказал Рокотов. — Они раскопают.

— Они не сделают это лучше меня.

В подразделении по обеспечению собственной безопасности Службы, конечно, ребята ушлые и умелые, они способны утрясать самые деликатные проблемы. Но тут счеты пойдут другие.

— Здесь не Афган и не Ангола, Никита.

— Я понимаю.

— Ты понимаешь, что я не должен тебя отпускать, — вздохнул Рокотов устало.

— Понимаю. Но вы должны понять, что я не могу не идти.

Шеф видел — боевая ракета вышла на курс.

— Хорошо. Какие ресурсы нужны? — резко произнес Рокотов. — Выкладывай расчет. Люди. Оснащение.

Рокотов не имел права ни предлагать, ни даже заикаться о этом. Использование сил и средств отряда «Буран» внутри страны запрещено категорически. Но бросать в такой ситуации своего сотрудника на произвол судьбы он не мог. Как только бойцы перестанут верить, что в их закрытом коллективе, больше напоминающем некий религиозный орден, один за всех и все за одного, неважно, чего это будет стоить, — тогда отряду конец. Тогда это будет всего лишь одна из многочисленных военизированных структур, каковых выросло на Руси, как грибов после дождя.

— Нет, — отрезал Гурьянов. — Это мое дело. Личное…

— Личное, — кивнул Рокотов. — Ты — в Службе. И личных дел у тебя быть не может.

— Не было… А теперь есть.

Генерал покрутил меж пальцев пластмассовую авторучку. фактически начальник одного из его основных отделов просил разрешения на личную вендетту.

— Как знаешь… Пиши рапорт. Месяц отпуска. При осложнении ситуации сразу на контакт, — ручка хрустнула в пальцах Рокотова, и он бросил ее в корзину.

— Только не надо за мной присматривать..

— Обещаю.

Через пару часов Гурьянов разделался со служебными делами, оформил отпуск.

Еще один визит — в опустевшую четырехкомнатную квартиру Константина.

Гурьянов сорвал бумажную ленточку с печатью прокуратуры, отпер замок, открыл тяжелую дверь и вошел в квартиру. Еще недавно она была наполнена жизнью. Здесь звучали голоса, смех, велись беспечные разговоры, на плите жарилась яичница, в прихожей на полке накапливались прочитанные или так и не прочитанные газеты, которые каждый день подбрасывали в почтовый ящик.

Теперь квартира никогда не будет такой. Он был здесь после убийства. Тогда толпились оперативки, понятые. Они осматривали квартиру с видом старьевщиков, разглядывающих ставшие никому не нужными вещи. У вещей такая судьба — они часто переживают своих хозяев. Когда он вышел из прихожей последним и видел, как следователь закрывает дверь и опечатывает ее. После обыска он здесь не появлялся.

Что-то толкнуло его, когда он вошел в большую комнату. Что-то сразу насторожило. И он сразу понял, что именно.

Когда он оставлял квартиру, порядок в ней был несколько иной. И вещи были разбросаны по-другому.

Здесь кто-то был. Тот, кто имел ключ.

Кто? Милиция? Они говорили, что не появлялись больше здесь.

Тогда кто?


Недолго Художнику пришлось править в камере следственного изолятора. Дело в отношении его передали в суд, ему дали копию обвинительного заключения.

Потом был суд. Упираться смысла не было, так что Художник признал свою вину, попросил прощения у честных людей и умолял не лишать свободы. Но почему-то навстречу ему не пошли. И получил он два года в шестой исправительно-трудовой колонии в Калачевском районе области. Так как он умел прекрасно рисовать, то устроился на блатную должность в клубе, где рисовал плакаты с изображениями счастливо улыбающихся заключенных, вставших на путь исправления.

Общая зона — не строгая. Там сидят те, у кого первая ходка. И в девяностом году правил там не воровской закон и даже не понятия, а просто беспредел. В то время любимой темой журналистов было бесправное положение зеков, так что в ИТК-6 повадились правозащитники и корреспонденты. Для смеха Художник продемонстрировал молоденькой, напористой и наивной сотруднице «Комсомольской правды» свои рисунки и наплел о своей нелегкой судьбе, о том, как он, молодое дарование, хотел есть, поэтому полез за чужой вещью, чтобы мать, оставшаяся без работы, не умерла с голоду. Самое интересное — вышла в газете история один к одному, как он наговорил, даже с его фотографией.

Удивительное дело — чем больше в зоне появлялось правозащитников и журналистов, тем хуже становилось положение и тем выше взлетал беспредел, который нравится только полным дуракам, кому надоело жить на белом свете. Администрацию колонии так прижали, что она предпочитала не связываться ни с чем, в зоне воцарялся невиданный бардак, предприятие, обеспечивавшее ИТК-6 работой, почти остановилось деньги платили с перебоями, работы не было.

Беспределыциков приходило на зону все больше. Шпана и психи в последние годы будто с цепи сорвались. Наевшиеся наркотиков и дихлофоса, с напрочь вышибленными мозгами, они на воле творили неописуемые вещи. Продолжали они так жить и на зоне. Треть сидела за насилие — таких раньше опускали, а теперь всех не опустишь. И они тоже пытались взять верх. Правильные ребята, те, кто пришли в зону не по залету, а по велению сердца и по направлению своих наставников, пытались держать оборону, кучковались друг с другом. В этой компании Художник обнаружил и Хошу, который принял его с радостью.

В каких только переделках не побывал Художник. И с каждым днем только набирался холодной ярости и уверенности в себе. Вот он стоит напротив одного из психов. Хищнику надо смотреть в глаза. У противника — заточка. У Художника — ничего.

— Режь, — кричит Художник.

В горло вдавливается острие заточки. Но Художник, не обращая на нее внимания, двигается вперед. Лезвие упирается в шею, и появляется кровь.

Но в глазах противника Художник видит страх. Он знает, что тот не ударит его в шею ножом.

— Давай… — снова кричит он, зная, что противник отступит.

И тот отступает.

Художник же быстро понял, что отступать нельзя никогда. Через два месяца с новым своим корешем — тоже слегка чеканутым, сидевшим за наркотики и готовым за пачку чая подписаться на что угодно, — он душит своего врага подушкой.

Самое смешное — врачи дали заключение, что тот умер от сердечного приступа. Администрации было не до незапланированных жмуриков. Лишнее ЧП — это комиссия из управления, разборы, а Хозяину полковника получать. И у оперчасти и так было полно забот. В это время верх на зоне как раз начал брать Боксер. Да, тот самый предводитель боксерской бригады, терроризировавшей Ахтумск. Всю жизнь Боксера учили бить по мордам и грушам, и освоил он главную науку — бей первым. И всегда вставай на ноги на счет восемь и уж тогда, движимый яростной жаждой мести, не давай спуска. Бей пока противник дышит.

Постепенно Боксер брал в кулак отморозков. С некоторыми блатными заключил пакт о ненападении. Другие пробовали катить на него бочку.

— Ты же Крота пришил, подручного Тимохи, — сказа ему однажды. — За это отвечать надо.

— Я убил? Обоснуй.

Блатные погорячились, поскольку обвинения обосновывать было нечем. Зато Боксер, воспользовавшись возможностями своей бригады на свободе, накопал компру на основных блатных заводил ИТК и двоим сделал «предъяву по понятиям» — уж в чем, в чем, а в хитрости и изворотливости Боксер не откажешь. В результате Боксер стал некоронованным королем зоны. А Художник в очередной раз убедился, что будущее за новой волной, гангстерами, денежными, уверенными в себе, лишенными предрассудков, соблюдающими воровски законы тогда, когда им это выгодно, и отбрасывающими их когда те начинали тяготить.

— Ну а ты, волчонок? — однажды вызвал Художника на разговор Боксер, присматривавшийся к этому молодому, серьезному парню. — Ты тоже мной недоволен?

— Главное, не мешаю, — сказал Художник.

— Умно поступаешь, — кивнул Боксер.

— Но и не помогаю. Я в клубе картинки рисую. Мне все разборы по барабану.

— Ну смотри, Художник. Как бы не было худо.

Ему это напомнило фразу шестерок Бузы «от слова худо», и его передернуло немного.

Боксер оставил его в покое, хотя и неуютно ощутил себя, поймав быстрый, как удар ножом, взгляд. Боксер видел, что парень очень непрост, что он как сгусток злой, целеустремленной воли.

Постепенно Боксер все круче заправлял зоной. И решил однажды, что настало время показать себя. Главная проблема была в том, чтобы «оглушить» оперчасть, перекрыть поток информации от ее негласного аппарата.

— Кто в административную зону пойдет — того удавлю, — пустил однажды Боксер указивку.

Теперь каждый, кто лез к административной зоне, записывался в стукачи. Так что зеки по возможности обходили ее, как чумной барак. Доверенные Боксера секли все контакты оперативников, и оперчасть осталась без ушей и глаз.

Боксера поместили в штрафной изолятор, и прапорщики-контролеры отработали его от души дубинками, сковав для верности сильные руки наручниками. На ринге Боксера так не били никогда. Но он выдержал. Ему, здоровенному лосю, все было нипочем.

— Сочтемся, — прошептал он.

Он привык держать удары. И опять поднялся на счет девять. И нанес ответный удар.

Через пять дней на зоне поднялся бунт. Кто был его заправилой — догадаться нетрудно. Сценарий был примерно как на броненосце «Потемкин» — бросили клич типа «честных зеков мясом с червями кормят!». Слово за слово, тарелкой по столу, и зона встала на дыбы. ВВ-шников со щитами и дубинками зеки быстро выкинули за пределы зоны, забаррикадировались мебелью, вытащили заготовленные заранее металлические пруты, холодное оружие и стали требовать представителей ООН из комиссии по правам человека и помощника Горбачева для того, чтобы донести о не праведных порядках на зоне. Заодно отметелили до потери пульса всех, кого подозревали в сотрудничестве с операми, при этом в большинстве случаев били не тех.

Бунт разрастался. Зеки захватили одно из административных зданий, взяли в заложники медперсонал санчасти.

Длилось противостояние три дня. Руководство УВД и прокуратура Ахтумска боялись применять силу. Наконец на зону вели ОМОН. И пришел час расплаты. Битва была, как в средние века. Закованные в бронежилеты, в касках, с плексигласовыми и металлическими щитами омоновцы шли вперед. По щитам барабанили камни, железные острые болванки, кто-то поджег бензин. Цвела «черемуха» — но слезогонка не особенно помогала. И случилось то, чего не могло не случиться, — прозвучали выстрелы.

Хоша хотел было тоже двинуть в гущу драки, проучить от души волков-омоновцев, но Художник осадил его:

— Ты за Боксера бока под ментовские дубинки подставлять будешь?

Они еще с парой пацанов забились в каптерку в закутке клуба и в битве участия не принимали. Так что под основную раздачу, когда омоновские дубинки гуляли по ребрам и выбивали дух у особо строптивых, они не попали. Их омоновцы выудили, когда все закончилось. Боевой угар у милиционеров уже вышел, и досталось укрывавшимся всего несколько ударов дубинками, что по сравнению с другими было просто поглаживанием.

Уже когда бунт подавили, Боксера отправили в другую зону — для строптивых, где участь его ждала не сладкая, некоторых осудили за сопротивление, накрутили срок и перевели на иной режим. Художнику и Хоше последователи Боксера пробовали сделать предъяву — мол, прятались за спинами, когда даже опущенные бились не щадя живота за правое дело.

— Бунт был не правильный по всем понятиям. Никакие целей он не преследовал, кроме того, чтобы Боксера потешить, — сказал Художник. — Вот за такое надо держать ответ.

После всех этих баталий на зоне гайки подзавернули. Урока хватило. А тут на зону подоспел Валуй — признанный блатарь. Одного из шустрых последователей Боксера, пытавшегося держать масть, удавили и подвесили в сортире — якобы сам повесился. Еще двоих сделали дамами легкого поведения…

Хоша вышел на год раньше Художника.

— Мы теперь братья, — сказал он ночью перед выходом, резанув по руке и накапав крови в стакан с водкой.

Художник не верил в братство до гроба. Не верил и Хеше — балагуру и истерику, с головой, забитой самыми дурными фантазиями и прожектами типа ограбить Алмазный фонд или смыться в Америку и "дать просраться всей их «Коза Ностра»… По большому счету, Хоша был ребенок, только сильно испорченный.

— Я тебя встречу, как выходить будешь. Мы теперь до грoба — пообещал Хоша, выпив водку с кровью.

— До гроба, — кивнул Художник, последовав его примеру, но что-то зловещее прозвучало в этих словах. Его передернуло, как от дурного предчувствия.

Художник был уверен, что никто его по выходе не встретит. Знал, что год на воле Хоша просто не выдержит. Первый план, который он задумает реализовать, приведет его или опять в тюрьму, или прямиком в могилу.

К удивлению своему, Художник, выйдя со справкой об освобождении за порог ИТК-6, застал комитет по встрече на «жигуле» и подержанном «Форде-Фиесте». Хоша был в кожаной куртке, с золотой цепью поверх майки «Пума», с бритым затылком — эти прически только вошли в моду. В общем, выглядел типичным бандитом новых времен.

— Художник, брат, — Хоша распахнул объятия.

Они обнялись.

Было еще четверо, которых Хоша представил освободившемуся корешу. Один — тупомордый жлоб с угрожающим взором, эдакая туша весом на сто кило — носил кличку Блин. Пожимая руку, он сжал ее так, что Художнику показалось — кости треснут, но он не показал вида. Армен — смугловатый, кавказистого типа парень, говоривший без намека на акцент — скорее всего из давно обрусевших армян. Третий — широкоплечий, с набитыми каратистскими кулаками — Брюс. И еще один, выпадавший из этой молодежной компании красномордый мужичонка лет сорока пяти, в дорогом пальто, ондатровой шапке, его представили как дядю Лешу, и отношение к нему было ироничное, но вместе с тем уважительное.

— Это наши парни, — указал Хоша на своих спутников. — веселые ребята, — он гыкнул. — Ладно, ныряй в тачку — и в путь. Пить, гулять, потом говорить. Годится?

— Ничего, — кивнул Художник.

Хоша сидел за рулем «Форда-Фиесты» и вел его лихо, как водят водители первогодки, каждую секунду рискуя не справиться с управлением и врезаться в лоб мчащемуся на всех парах бензовозу.

Хоша, казалось, был искренне рад происходящему. Чего не скажешь о Художнике. Он не представлял, чего ждать от этого комитета по торжественной встрече.

— Пацаны — кремень, — комментировал на ходу Хоща. — Мы — команда.

— Из Рудни?

— Да. Земляки все. С детства знаю.

— Расисты?

— Чего?

— Ты с ними желтомордиков чистил?

— С Арменом и Блином.

— А ты — командир?

— Ну не шестерка же. Тут не все. Но самые лучшие пацаны — со мной.

— И чем занимаетесь?

— Деньги собираем, — Хоша потрогал золотую цепь полез за пазуху и вытащил из-за рубашки еще две — потоньше. Он походил на наряженную елку.

— И где собираете?

— Где плохо лежат. — Хоша помолчал, потом спросил:

— Художник, ты об автобусе на Ельневской трассе слышал?

— Слышал.

В газете прошла информация об этом «преступлении века». Комментарии были однотипными: уголовники распоясались, власть бессильна, такое встречалось только во времен махновцев. Действительно, атаковать на трассе автобус с челноками и развести их на тридцать тысяч баксов — это лихо.

— Так наша работа, — с гордостью сообщил Хоша.

— Что?

— То-то…


Рапорт подмахнули моментально. Быстро сдав дела, пройдя медкомиссию и получив расчет, Влад опять запил. Пил он три дня. На четвертый к нему заявились гости. Точнее — один гость. Но какой…

— Ба, разведка! — Влад, с утра уже слегка поддатый, рас пахнул объятия.

— Привет, ментовская душа, — Гурьянов похлопал его по плечам.

Влад вздохнул и покачал головой. Господи, как вчера все. Почти четырнадцать лет прошло. Владу только исполнилось двадцать, и был он бесшабашный сорви-голова, лихой отчаянный старшина-десантник, за спиной которого участие во многих успешных операциях. Он считал, что ему и его ребятам море по колено. И было жаркое, пыльное афганское лето.

— Вы поступаете в полное распоряжение товарища старшего лейтенанта, — сказал командир батальона.

— Мне нужно двадцать человек, — окинул строй старший лейтенант, — добровольцев.

В добровольцах недостатка не было. Горячее дело — это как подарок. Десантники в то время еще были охвачены веселым азартом войны, они побывали не в одной переделке, но пока еще не знали, что такое серьезные потери, не ощутили на собственной шкуре, что такое быть зажатым со всех сторон и понимать, что помощи не дождешься.

Конечно, никто из десантников не знал, что старший лейтенант не имел отношения к штабу сороковой армии, а служил в Службе внешней разведки, числился советником пятого управления ХАД — Министерства безопасности Демократической Республики Афганистан. Оперативников отряда «Буран» тогда разбросали под видом советников по всему Афгану, снабдив спутниковыми системами связи с таким расчетом, чтобы при необходимости быстро можно было собрать группу и кинуть в любой прорыв.

Десантники не слишком жаловали штабных. Между окопником и штабным — пропасть. Как правило, штабные давно оторвались от полей, и в боевой обстановке обстрелянный сержант даст фору кабинетному офицеру. Но старлей — широкоплечий, с деревенским, простым, русским лицом — сразу показал свою хватку. Объяснял задачу четко и ясно. Задавал вопросы в точку. В общем, был специалистом.

— Задача — уничтожить караван, следующий из Пакистана — проинформировал он. — И забрать груз, по возможности не повредив. Понятно?

— Так точно.

— План, — старлей склонился над картой. Карта, аэрофотосъемка.

«Вертушки» выбросили группу и ушли в бледно-синее небо. Десантники выдвигались до цели несколько десятков километров. Влад еще удивлялся, насколько легко штабному давались эти километры с полной выкладкой. И засаду старлей организовал очень толково, ничего не упустил.

К засаде в ущелье караван подошел ночью. Он состоял из нескольких машин — двух грузовиков и нескольких легковушек с открытыми кузовами, в которых были установлены станинах крупнокалиберные пулеметы. Впереди шла дозорная машина, ее было отлично видно в приборы ночного видения.

Душманам не оставили никакого шанса. Небо прочертил осветительные ракеты. Дозорная машина разлетелась от выстрела гранатомета. Пули прошивали грузовики и легковушки, душманы сыпались на землю, искали укрытия и не находили их. Заработал автоматический гранатомет «АГС-17» И вскоре все было кончено. Горели две машины. Одна решилась уйти, но ее разнесли удачным выстрелом.

— Сигнал «причал», — крикнул старлей радисту. Это означало, что вскоре подоспеют вертушки для эвакуации.

— Груз, — кивнул старлей.

Тут и произошло все. В свете горящей машины Влад увидел зашевелившегося моджахеда. Видел злорадное торжество на его уже покрывавшихся пленкой смерти глазах. Его ствол целился прямо в грудь старшине. И Влад понимал, что не успеет ничего — ни отпрыгнуть в сторону, ни выстрелить.

Прогремела длинная очередь. Душман дернулся и замер.

— Не зевай, — прикрикнул старлей, выбрасывая магазин и заряжая новый.

Это был первый раз, когда Гурьянов спас Владу жизнь.

Влад осушил флягу воды, попросил вторую, чувствуя, что не может напиться. Десантники вели себя после боя по-разному. Кто-то балагурил. Кто-то, наоборот, молчал. Кто-то хвастался. Постепенно напряжение, владевшие всеми, азарт боя уходили, спадали.

Потом была еще одна вылазка. Цель держалась в секрете, и Влад ее так и не узнал, поскольку все планы рухнули — теперь уже их группа наткнулась на душманский заслон в каменистых горax. Гурьянов почувствовал непорядок за несколько секунд до того, как загремели выстрелы, и это спасло многих. Обложили их со всех сторон. Несколько часов длился казавшийся бесконечным кошмар боя. И наконец появились долгожданные вертушки.

Вертолет садился на скалу одним колесом, и летчик, перекрикивая вой винтов, истошно кричал:

— Никого не осталось, старлей! Уходим! И ему вторил грохот душманских стволов — того и гляди шальные пули вопьются в борт «МИ-8», разворотят движок, и тогда все!

— Подожди! — Гурьянов рванулся за камни. И вытащил мотающего головой, контуженного Влада.

А потом навестил старшину в госпитале в Кандагаре, где тот недурно проводил время в покое и сытости, не обделенный вниманием хорошеньких медсестричек.

— Ну что, старшина? — спросил Гурьянов.

— Два-ноль, — ответил Влад.

— Что?

— Вы мне два раза спасли жизнь. Я — должник.

— Брось. Это все детство, — отмахнулся Гурьянов. — Даст бог, встретимся.

Бог дал им еще встречи. Пути разошлись на несколько лет, но однажды пересеклись в Чечне девяносто пятого. Нужно было накрыть узел связи в горной местности, частично контролируемой федералами, по возможности захватить двух инструкторов-турок.

Служба была заинтересована в этом. Решили действовать не своей группой. Просто Гурьянову придали группу СОБРа, которую возглавлял Влад.

— Ну, привет, старшина, — улыбнулся Гурьянов.

Операция прошла успешно. Потом Гурьянов появился у Влада в Москве с бутылкой. Выпили за тех, кто погиб. За то, чтобы о них никогда такого не пили. И оба этих человека почувствовали, что связывают их стальные тросы, которые не порвать…

Иногда встречались частенько, коротая время за бутылкой воспоминаниями. Иногда Гурьянов исчезал на месяцы. Но они знали, что в любое время могут прийти друг к другу, сказать — нужна помощь, и, как бы трудно и рискованно это ни было, помощь будет. Любая помощь.

— Давно не появлялся, — Влад пропустил дорогого гостя в квартиру. — Где был?

— В жарких странах.

— Понятно…

— Загул? — осведомился Гурьянов, осматривая ровно расставленные вдоль стены бутылки с водкой «Завалинка».

— А что? Я парень свободный. Холостой.

— С каких пор?

— С тех пор, как вышел из тюрьмы. С тех пор, как поперли с работы. И с тех пор, как от меня ушла Люська.

— Сурово закручено. Докладывай.

— Перессорился с властьимущими, и меня сначала кинули в камеру, а потом попросили с работы. А Люська улетела, потому что я бездушный и не дарю ей цветы… Ты как, разведка?

— Плохо.

— Что? — Влад напряженно посмотрел на друга, услышав что-то в его голосе.

— Константин умер.

— Как умер?

— Его, Лену и Оксану расстреляли в машине.

— Дела, — сдавленно произнес Влад, глаза его наполнились болью. Он прекрасно знал и Константина, и Лену, и Оксану. И, как бы в шутку, говорил Косте: «Ты жену-то не слишком тирань. Такая женщина. Отобью ведь». Лена действительно нравилась ему, какое-то светлое чувство вызывала у него, естественно, о большем Влад не думал никогда — табу.

— Когда это было? — спросил Влад хрипло.

— Четыре дня назад.

Гурьянов подробно рассказал все.

Влад взял два стакана, полез в холодильник, вытащил бутылку водки. Не чокаясь поднес стакан к губам. Но отставил его.

— Соображения твои? Кто? За что?

— Скорее всего бизнес, — сказал Гурьянов. — Профессия бизнесмена оказалась опаснее профессии спецназовца. Я жив. А они… Какие шансы, что найдут убийц?

— Если по статистике, то каждое четвертое заказное убийство раскрывается… Трудность раскрытия в том, что нужно выявлять и колоть всю цепочку: заказчик — посредник — исполнитель. Исполнителей иногда найти удается, но они лишь орудие совершения преступления. Заказчики осуждаются крайне редко. Сам знаешь — въедливые адвокаты, добрые судьи, оправдательный уклон. Даже если и докажут вину, то получит заказчик лет восемь, будет жить на зоне припеваючи, поскольку денег немерено. И выйдет через год, купив справку что смертельно болен. Вся наша система сейчас работает на одно — чтобы, не дай бог, крупный бандит не оказался на скамье подсудимых.

— Я знаю. Все гниет.

— Что предпримешь?

— Не знаю, — пожал плечами Гурьянов.

— Ты уже все решил для себя. Да?

— Я не хочу, чтобы их нашли и судили.

— Понятно. И тебе нужен я, — не вопросительно, а утвердительно произнес Влад.

Гурьянов неопределенно махнул рукой.

— Нужен, — кивнул Влад. — Ты рассчитываешь на меня, разведка. Не так?

— Так.

— Правильно рассчитываешь… На хрен, — Влад размахнулся и запустил бутылкой в угол, водка разлилась по ковру. Он обхватил голову, потом поднял глаза. — Сухой закон… Правда, я уже не опер. Но все равно — есть гора, которую мы не своротим?

— Вряд ли.

— Работаем, разведка.

— Работаем, старшина.