"Очарованная душа" - читать интересную книгу автора (Роллан Ромен)

Ромен РОЛЛАН

ОЧАРОВАННАЯ ДУША

ТОМ 1

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

У Соланж было круглое, простодушное личико, как у мадонн на старинных картинах, немного старообразное и в то же время детское. Смеющиеся глаза, окруженные морщинками, милый носик и губки бантиком, тяжеловатый подбородок, нежная кожа и яркий румянец на щеках. Она любила рассуждать о серьезных вещах с усиленным глубокомыслием, таким забавным на этом добродушном смеющемся лице, с которого Соланж усердно старалась согнать веселое выражение. Говорила она всегда быстро, боясь потерять нить своих важных мыслей. И действительно, случалось, что она вдруг умолкала, не докончив фразы, с ощущением пустоты в голове:

«Что я хотела сказать?..»

И слушатели редко подсказывали, потому что они ее совсем не слушали.

Но болтовня ее никого не раздражала. Соланж была не из тех говорунов, которые настойчиво требуют внимания к своим нудным рассуждениям. Она была не спесива и готова даже кротко извиняться перед другими, что нагоняет на них скуку. Неспособная продумать до конца ни одной мысли, она имела наивную склонность к умствованиям и отличалась огромным усердием. Из ее усилий ничего путного не выходило: мысли застревали на полдороге, серьезные книги – Платон, Гюйо, Фулье – неделями, а то и месяцами лежали раскрытыми на той же самой странице. Книги, в которых излагались прекрасные и великие мысли, идеальные альтруистические проекты общественной помощи или новые системы воспитания, были для Соланж игрушками, которыми она тешила ум. Она быстро о них забывала, и они валялись по углам и под стульями, пока случайно не попадались ей опять на глаза. Эта добрая мещаночка, всегда приветливая, милая и хорошенькая, рассудительная и уравновешенная, чуточку чопорная, но никого этим не стеснявшая, – словом, очень приятная, искренне воображала себя женщиной с широкими умственными запросами, на самом же деле она только любила рассуждать об идеалах и тому подобных вещах в одних и тех же выражениях, всегда одинаково спокойно, тактично, благопристойно, гладко и совершенно бессодержательно.

Соланж была на три-четыре года моложе Аннеты и когда-то питала к ней ту необъяснимую симпатию, которая влечет людей безобидных и простых к опасным натурам. Правда, это обычно бывает любовь на расстоянии.

Действительно, в лицее Соланж мало общалась с Аннетой, так как они учились в разных классах. Но достаточно было встреч в коридоре и некоторых отголосков жизни «старших», доходивших до маленькой Соланж, чтобы она стала издали робко обожать Аннету. А та об этом и не подозревала. По выходе из лицея Соланж совершенно забыла Аннету. Она вышла замуж и была счастлива – ей для счастья немного было нужно: только, чтобы муж не был ни уродом, ни человеком с сильными страстями, а Виктор Мутон-Шевалье, благодаря богу, не был ни тем, ни другим. Он был скульптором по профессии, но, имея ренту и богатую жену, отводил немного места в жизни мукам творчества. Не лишенный вкуса, он не испытывал, однако, особой потребности воплощать в своем искусстве что-либо иное или в иной форме, чем это делали его знаменитые собратья всех эпох. Ему чужды были честолюбие и мелкие чувства (а быть может, и всякие другие), и потому он вполне удовлетворялся сознанием (во всяком случае, льстил себя надеждой), что его идеи с такой полнотой и совершенством выражены другими – Микеланджело, Роденом, Бурделем или менее крупными мастерами (он был эклектик и заимствовал от всех понемногу). При такой счастливой судьбе, в сущности, не стоило бы утруждать себя и творить самому, но лестная иллюзия, что и он – член великого братства художников, обостряла вкус к жизни. Виктор тешил себя мыслью, что и к нему люди питают то умиленное почтение, какое он считал своим долгом выказывать корифеям искусства, сожалея о невзгодах, которые они встречали на своем пути. Такие невзгоды знавал и он – правда, больше понаслышке. И он силился придать своей веселой физиономии выражение суровой меланхолии, когда слушал «Патетическую сонату», которую усердно бренчала на пианино его жена (ведь Бетховен тоже принадлежал к великому братству). Соланж дала ему все то, чего он искал в брачной жизни. Спокойная привязанность, нетребовательная доброта, кроткий и ровный характера терпимость, комнатный идеализм, который боится ветра и дурной погоды, склонность всем восторгаться, которая делает жизнь такой удобной! Короче говоря, тайным идеалом Соланж и ее супруга было то, что можно выразить одним словом «покой». И денежные средства и душевные особенности обеспечивали им этот покой. Никакие материальные заботы не грозили им, и можно было не опасаться, что они впустят какую-либо иную заботу в свой мирный дом.

Однако они впустили в дом Аннету. Если бы они могли подозревать, какие бури таила в себе эта Frau Sorge lt;Госпожа Забота (нем.).gt;, они бы всполошились. Но об этом супруги Мутон-Шевалье так ничего и не узнали: они, как дети, играли с динамитом. Знай они, что держат в руках, они обезумели бы от страха.

Но, ничего не подозревая и вволю наигравшись, они без всяких дурных намерений любезно подбросили этот динамит в сад к друзьям. Они подбросили Аннету в сад Вилларов.

Встретившись с Аннетой, Соланж сразу убедилась, что в ней ожили прежние чувства: она снова влюбилась в Аннету. Ей, как и всем, была известна «недопустимая» история Аннеты. Но Соланж была добра, и если в чувствах ее не было глубины, зато не было в ней и чрезмерного ханжества, поэтому она не осуждала Анкету. Надо сказать, что она не совсем ее понимала. С той снисходительностью, которая была самой симпатичной чертой этой милой женщины, Соланж решила, что Аннета либо была обманута и брошена, либо имела серьезные причины поступить так, как она поступила. Во всяком случае, это ее личное дело и никого не касается. Решив так, Соланж пошла против течения. После встречи с Аннетой она все разузнала о ней и пришла в восторг от ее мужества и самоотверженности. Это было одно из тех очередных увлечений, которые на время вытесняли из сердца Соланж все другие чувства. Для ее мужа, с которым она поделилась своими восторгами, это был лишний повод к умилению – он умилялся благородному сердцу Аннеты, а заодно и благородству своей жены и своему собственному. (Восторгаться нравственной красотой ближнего – это лучший способ доказать свою собственную.) Оба супруга полны были самых благих намерений. Между ними было решено, что нельзя оставлять в одиночестве, без моральной поддержки эту бедную женщину, жертву общественной несправедливости. И супруги Мутон-Шевалье, одолев шесть этажей, пришли навестить Аннету. Они застали ее врасплох, в хлопотах по хозяйству, и этим она их еще больше растрогала. А ее холодность они приписали благородному чувству собственного достоинства. Они ушли только после того, как добились от Аннеты обещания, что она с мальчиком придет к ним запросто к обеду в ближайший вечер.

Аннета не очень-то радовалась этому возобновленному знакомству. Ее раздражала всякая пошлость и приторность. Годы душевного одиночества развили в ней чутье дикарки. Надолго удаляться от общества вредно; потом трудно бывает в него вернуться, слишком остро различаешь под цветами запах тления. В уютном мирке Мутон-Шевалье Аннете было как-то не по себе, их семейное счастье не вызывало в ней зависти. «Благодушный, благодушный, благодушный», – как говорит Мольер. «Нет спасибо, это не для меня!..» Аннета была в том состоянии, когда жаждешь ощутить резкое дыхание жизни...

И желанию ее суждено было исполниться! Добренькая Соланж скоро предоставила ей такую возможность.

Аннета одевалась, чтобы идти на обед к Соланж. В этот вечер ей предстояло встретиться там с друзьями четы Мутон-Шевалье, о которых Соланж успела прожужжать ей все уши, – врачом Вилларом, модным хирургом, пользовавшимся в Париже громкой известностью, и его прелестной молодой женой. Аннета волновалась: «А может, не пойти?..» Она уже хотела было послать Соланж записку с извинениями. Но Марк, которому наскучило сидеть дома с глазу на глаз с матерью, радовался всякой возможности пойти куда-нибудь, и Аннете не хотелось лишать его развлечения. Притом она находила свое волнение нелепым. «В чем дело? Что меня тревожит?..» Ее мучило дурное предчувствие. Какой вздор! Она пожала плечами. Победил трезвый ум, уживавшийся в ней с непокорными инстинктами. Аннета оделась и под руку с сыном отправилась к Соланж.

Суеверное предчувствие скоро оправдалось. В том, что наши предчувствия сбываются, нет никакого чуда. Ведь предчувствие – это предрасположение к чему-то, что мы боимся пережить. Следовательно, предупреждая нас о будущем переживании, инстинкт действует не как чародей, а скорее как искатель подземных родников, который по легкому сотрясению почвы узнает, что в этом месте подпочвенные воды прорывают земную кору.

На пороге гостиной предчувствие опять кольнуло Аннету. Но она только сдвинула брови и, войдя, сразу успокоилась. Еще раньше, чем Соланж представила ей Филиппа Виллара, она с первого взгляда решила, что он – неприятный человек. И почувствовала облегчение.

Филипп был далеко не красавец: мужчина небольшого роста, коренастый, с выпуклым лбом, нависшим над глазами стальной синевы, с сильно развитыми челюстями и остроконечной бородкой. Он хорошо владел собой, в его холодной учтивости было что-то властное. За столом он сидел рядом с Аннетой и, участвуя в общем разговоре, который поддерживала Соланж (по обыкновению перескакивая с одного предмета на другой), в промежутках беседовал со своей соседкой. Говорил он обо всем коротко, четко и решительно: никакой заминки ни в словах, ни в мыслях. Чем больше слушала его Аннета, тем больше росла в ней неприязнь к этому человеку. Отвечая ему, она старалась скрыть ее под маской холодного равнодушия. А он, казалось, не придавал большого значения тому, что она говорила, – вероятно, он судил о ней по глупым похвалам Соланж. Его манера держать себя граничила с невежливостью. Это никого не удивляло: все привыкли к его резкости. Но Аннету она раздражала. Делая вид, что не смотрит на Виллара, она искоса наблюдала за ним, изучала черту за чертой – и ни одна ей не нравилась.

Но общее впечатление не слагалось из отдельных наблюдений, и, окончив свой спокойный, хладнокровный осмотр, она вдруг ощутила прежнее беспокойство. Движение руки Филиппа, морщина на лбу... Да, она боялась этого человека! Она подумала: «Хоть бы он не смотрел на меня!»

Соланж заговорила об одном писателе, который, как она выразилась, «обладает даром вызывать слезы».

– Хорош дар! – заметил Филипп. – Слезы и в жизни теперь недорого стоят. А уж в искусстве нет ничего противнее слезливости!

Дамы шумно запротестовали. Г-жа Виллар сказала, что слезы – одно из утешений жизни, а Соланж – что это «алмазы, украшающие душу».

– Ну, а вы что же не возражаете? – спросил Филипп у Аннеты. – Тоже запасаетесь слезами от поставщиков?

– С меня своих довольно, я в чужих не нуждаюсь.

– Питаетесь, значит, из собственного запаса?

– А вы знаете средство избавить меня от них?

– Будьте жестки!

– Учусь! – ответила она.

Филипп искоса глянул на нее.

Разговор вокруг продолжался.

– Вот кого надо этому научить! – сказал Филипп Аннете, взглядом указывая на Марка, чье подвижное лицо простодушно выдавало чувства, которые возбуждала в нем соседка за столом, красивая г-жа Виллар.

– Боюсь, что он и так уж чересчур к этому склонен, – отозвалась Аннета.

– Тем лучше!

– Но не для тех, кто стоит у него на дороге.

– Пусть шагает через них!

– Вам легко говорить!

– А вы отойдите в сторонку, вот и все.

– Ну нет, это было бы противоестественно.

– Вовсе нет. Противоестественно как раз обратное – слишком сильно любить.

– Как? Своего ребенка?

– Кого бы то ни было, а своего ребенка в особенности.

– Но я ему нужна!

– Посмотрите на него! О вас ли он думает! Он готов отказаться от вас за одну крошку, которую моя жена позволит ему съесть из ее рук.

Лежавшие на скатерти пальцы Аннеты судорожно сжались... О, как она в эту минуту ненавидела Филиппа!.. Он смотрел на ее пальцы...

– Но я его создала и не могу отречься от него, – сказала она.

– Не вы его создали, – возразил Виллар. – Его создала природа. Вы были только ее орудием, и теперь она вас отбрасывает прочь.

– А я не дам себя оттеснить!

– Значит, война?

– Война! На этот раз он посмотрел ей прямо в лицо.

– Вы будете побеждены, – сказал он.

– Знаю. Так всегда бывает. Но все-таки мы еще поборемся!

Сквозь маску холодного безразличия ее глаза блестели веселым вызовом.

Но Виллар видел ее насквозь. Она себя выдала.

Филипп был сильный человек. Сильная воля была одним из основных свойств его одаренной натуры. Воля эта проявлялась в его работе врача, в его молниеносных диагнозах, она придавала уверенность его руке во время операций, а в личной жизни сказывалась во всех его поступках и решениях.

Привыкнув проникать взглядом в глубины человеческого тела, он сразу разгадал Аннету всю целиком, с ее страстями, гордостью, тревогами, с бурным ее темпераментом и стойкой душой. И Аннета почувствовала, что она поймана. Надвинув шлем и опустив забрало, она, кипя гневом, отгородилась ледяной броней от взглядов противника. По тому, как сжалось ее сердце, она знала теперь, что враг близко. Враг? Да, любовь!.. (Ох, как это опошленное слово далеко от той жестокой силы, которую оно обозначает!..) Заметив в Филиппе внезапно пробудившийся интерес к ней, Аннета противопоставила ему ироническую чопорность, плохо скрытую враждебность. Но это-то ее и выдало. Прямодушная и пылкая, она не умела притворяться. Даже враждебность выдавала ее с головой. Филипп понял все, он не делал больше попыток возобновить разговор: он узнал достаточно. И, с равнодушным видом рассказывая всем какой-то и смешной и горестный случай из своей практики, он украдкой измерял взглядом ту, которой ему предстояло овладеть.

Никто из присутствующих ничего не заметил. Супруги Мутон-Шевалье с сожалением констатировали, что Аннета и Филипп совсем не понравились друг другу: видно, очень уж разные натуры! Впрочем, знакомя Аннету с Вилларами, они рассчитывали больше на то, что она подружится с г-жой Виллар, так как «они просто созданы друг для друга». И с удовольствием отметили, что в этом они не ошиблись.

Ноэми Виллар была миниатюрная креолка, с телом нежным и золотистым, как у жареного голубя. Все в ней было прелестно: узкое лицо с глазами лани, изящным носиком и губами, вытянутыми в трубочку, как будто они хотели схватить что-то, откровенно обнаженные молодые округлые груди безупречной формы, нежные руки, тонкая талия, маленькая ножка, хрупкое сложение. Ноэми разыгрывала женщину-ребенка, иногда восторженную, иногда томную, легко переходящую от резвости и смеха к слезам и мило сюсюкающую. Она всем казалась существом слабым, впечатлительным, экспансивным и не особенно умным. На самом же деле все было наоборот. В этой женщине холодная расчетливость сочеталась с чувственностью, сильные страсти – с черствым сердцем. Она все подмечала, взвешивала, рассчитывала, неутомимо и неуклонно, а слабость ее была слабостью камыша, который гнется – и вдруг как распрямится да хлестнет вас! Под оболочкой хрупкой эмали (Ноэми одна знала, сколько усилий стоила эта художественная лакировка) она была создана из бетона. Ну, а ума ей было не занимать, у нее его было более чем достаточно, но она им пользовалась только для того, чтобы сохранить единственное, чем дорожила, чем ревниво желала владеть одна: мужа. Это был брак и по расчету и по взаимной страсти – каждый из них искал в нем удовлетворения своему тщеславию и чувственности. Ноэми решила стать женой Филиппа задолго до того, как сделал выбор он, и даже до того, как и его знаменитых парижских собратьев, одинаково увлекали и его изнурительная профессия, и шумная светская жизнь, находил время заводить многочисленные романы. Его репутация сердцееда немало способствовала тому, что Ноэми влюбилась в него без памяти и решила во что бы то ни стало завладеть им и удержать для себя одной. Филипп не искал в любовницах ума. Ему нужны были женщины хорошо сложенные, здоровые, изящные и глупые. Он любил говорить: чем женщина глупее, тем она приятнее. Ноэми была вовсе не глупа, но какое это имело значение? Когда женщина хочет пленить мужчину, она может не только сделать перед зеркалом такие глаза, какие ему нравятся, но и ум свой приноровить к его вкусу. Ноэми опьянила Филиппа своим молодым телом и пылким обожанием – и жадно завладела им.

Но карьера любовницы – не синекура. Для нее нужен своего рода талант.

И никогда не знаешь покоя! Филипп после долгого периода любовной кабалы начал уставать. Ноэми с поразительной быстротой угадывала признаки малейшей перемены в сердце своего мужа-любовника и всегда была начеку. Незаметно для Филиппа, благодаря своей ревнивой бдительности, она умела колкой критикой и насмешками над предполагаемой соперницей отвратить опасность и, пуская в ход всякие хитрости, разжигая в нем чувственность, снова заманивала в свои сети готового ускользнуть мужа. Вначале она видела в этом своего рода игру, но так было недолго. Еще больше, чем за Филиппом, приходилось следить за собой, быть всегда внимательной, всегда готовой исправить или замаскировать неминуемые изъяны, которые оставляет после себя каждое предательское мгновение жизни, каждый прожитый день и год. Ноэми была женщиной уже не первой свежести, – краски тускнели, тонкие черты лица стали острее, суше, грудь располнела, и шея грозила потерять свою стройность. На помощь находившемуся в опасности прекрасному творению природы спешило искусство и не только спасало, а даже прибавляло ему очарования. Но зато вечное напряжение! Малейшая небрежность, минута слабости могли выдать ее тайну зоркому глазу повелителя, и Филипп не забыл бы того, что раз увидел. Только не дать захватить себя врасплох!.. Какую драму пережила Ноэми однажды утром, когда у нее сломался верхний зуб! Она полдня укрывалась у зубного врача, а когда вернулась домой, Филипп увидел все ту же безмятежную улыбку и не заподозрил ничего, кроме измены (а это не так страшно, как сломанный зуб!..). Игру нужно было вести очень осторожно. Филипп был не из тех мужей, кого легко обмануть, всучив ему плохой тос-ар, – он был знатоком. У Ноэми всегда сердце екало, когда он останавливал на ней взгляд, который она, подбадривая себя шуткой, называла «икс-лучами», взгляд, под которым она чувствовала себя, как солдат на смотру. Она спрашивала себя: «Заметил?..» Филипп замечал и знал все, но не показывал виду, что знает. Искусство, которое Ноэми пускала в ход, в его глазах было как бы частью ее природных данных. Пока результат его удовлетворял, все было в порядке. Но горе ей, если эффект не удастся! Ноэми и двух ночей не могла почивать на лаврах.

Приходилось каждый раз наново их завоевывать. И при этом надо было скрывать свою озабоченность. Чтобы нравиться повелителю, она должна была всегда казаться веселой, юной, сияющей. Иногда это бывало мучительно трудно! В минуты усталости, когда ее никто не видел, Ноэми тяжело опускалась на диван, резкая складка появлялась между бровями, судорожная усмешка кривила густо накрашенные, словно кровоточащие губы... Но приступ слабости длился две-три минуты. Надо было быстро подтянуться. И она подтягивалась. Молодая, веселая, прелестная... А что ж? Она всегда будет такой, и Филипп принадлежит ей, она его не выпустит из рук!.. И, наконец, если тиран, без которого она жить не может, ей изменит, она сумеет отомстить... Да, да! У нее есть свои секреты, и об этом можно будет поговорить, когда только он этого пожелает... А сейчас она смеется, и вовсе не притворно, – она довольна и собой и Филиппом, она уверена, что держит его крепко! И, конечно, как раз в этот час Филипп от нее и ускользнул! Не помогло ее искусство! Напрасны были все труды и усилия!

Всегда наступает минута, когда бдительность ослабевает. Даже Аргус – и тот уснул. Сердце возлюбленного, которое держали в плену, вырывается на волю, как зверь из клетки.

Природа любит нас одурачивать, когда это выгодно ей, старой сводне.

Ноэми единственный раз в жизни посмотрела на другую женщину без всяких ревнивых опасений. И этой женщиной была Аннета.

Ноэми всегда была уверена, что Филипп терпеть не может мыслящих и развитых женщин. Меньше всего ее могла тревожить мысль об Аннете. Судя по тем женщинам, которые до сих пор бывали ее соперницами, и по себе самой, Ноэми рисовала себе женщину, которая может отнять у нее мужа, миниатюрной, как она сама, скорее всего брюнеткой и, конечно, красивой, изящной, кокетливой, умеющей пользоваться своей красотой. Филипп не раз шутливо утверждал, что женщина создана исключительно на потребу мужчине, и в наше время должна быть чем-то вроде комнатной безделушки, не громоздкой, не занимающей много места, тщательно оберегаемой и служащей украшением гостиной и спальни. Он не любил крупных женщин и ценил грацию больше красоты. Он говорил, что духовного общения, когда у него бывает в нем потребность, он ищет у мужчин. От женщины же требует только одного – «одухотворенной плоти». Ноэми с ним не спорила: ведь она была именно такая женщина, о какой говорил Филипп. Аннета никак не подходила под эту мерку. Рослая и сильная, красивая, но несколько тяжеловесной красотой, когда ничто ее не воодушевляло, лишенная всякой грации (когда она не стремилась быть грациозной), – словом Юнона – телка, дремлющая на лугу, Аннета казалась Ноэми совсем не опасной. А тем, что она была с Филиппом холодна как лед, Аннета еще больше расположила к себе Ноэми. Со своей стороны, Аннета восхищалась Ноэми, так как была очень чувствительна к красоте и ее привлекали женщины, не похожие на нее. Разговаривая с Ноэми, она показала, что умеет, когда хочет, пленительно улыбаться. От Филиппа ничто не ускользнуло. И в нем рождалось влечение к этим двум ликам Аннеты, из которых один был обращен не к нему... (Так ли это?.. Любовь, когда мы гоним ее от себя, пускает в ход такие искусные маневры!..) Не давая Филиппу проникнуть в ее мысли, укрываясь от него за самой непривлекательной из своих масок, Аннета была все же не прочь показать ему сквозь ограду самый чарующий свой облик... И Филипп его увидел. Рассказывая хозяевам какую-то новость, он с другого конца гостиной наблюдал за женой, которая, сама того не зная, помогала ему. Аннета и Ноэми расточали друг другу любезности, которые у Ноэми всегда были наготове. Аннета при этом испытывала сложное чувство, не свободное от влечения к Филиппу.

Ухо ее все время ловило звуки резкого голоса, доносившегося с другого конца гостиной, и Филипп знал, что его слушают...

Она ненавидела его, ненавидела... В нем было воплощено то злое и сильное, что она подавляла в себе, хотела подавить: властная и суровая гордость, стремление господствовать, требования воли, ума и жадного, чувственного тела, страсть без любви, более сильная, чем любовь. Все это она давно ненавидела в себе и теперь ненавидела в нем. Но она вступила в неравный бой: против нее были двое – Филипп и она сама.

Филипп Виллар вышел из среды мелких буржуа Верхней Бургундии. Отец его, владелец типографии в маленьком провинциальном городке, был человек энергичный, живой, смелый и при своей энергии и неразборчивости в средствах мог бы преуспевать на более широком поприще. Однако для этого мало было дерзости – надо было еще уметь удержаться в определенных границах, а Виллар постоянно переходил эти границы. Ответственный редактор местной бульварной газетки, которая носилась по мутным волнам политики, республиканец-гамбеттист, ярый антиклерикал, воротила, усиленно орудовавший на выборах, он в конце концов превысил размеры диффамации и шантажа, допускаемые законом (нет, обычаем!), и попал под суд. Осужденный, брошенный теми, кому он служил, он в довершение всего заболел и окончательно разорился. Имущество его пошло с молотка, и теперь, когда он никому уже не мог быть полезен и никому не был опасен, на него обрушилась разнузданная ненависть всего города. Он с волчьей яростью отбивался от болезни, нищеты, людской злобы. Отчаяние и ожесточение окончательно подточили его здоровье, и он умер, до последнего вздоха с неутолимой злостью проклиная прежних товарищей за измену. Сыну его в ту пору было уже десять лет, и он запомнил все.

Мать Филиппа, женщина неукротимого духа, крестьянка юрских плоскогорий, где люди привыкли к борьбе с бесплодной землей, иссушаемой резким ветром, работала, не жалея рук, поденщицей, прачкой, бралась за любой тяжелый труд, выносливая, как ломовая лошадь, жадная до денег, но честная, добросовестная и строгая к себе. Ее боялись, перед ней заискивали: все знали, что покойный муж поведал ей немало скандальных тайн. Правда, она свой опасный язык держала за зубами и никого не шантажировала, но все-таки она что-то знала и потому благоразумнее было платить ей за услуги, чем обходиться без них. В женщине этой, никогда в своей трудной жизни не знавшей колебаний и сомнений, горел мрачный огонь неистовой и неистощимой душевной энергии (ведь она была из тех мест, где в жилах людей есть примесь испанской крови), сочетавшейся с чисто галльской трезвостью ума. Такие люди ни во что не веруют, а действуют всегда так, как будто дело идет о спасении или гибели души.

Мать Филиппа любила только своего сына. И какая же это была жестокая любовь! От него она не скрывала того, о чем молчала при других: она видела в нем союзника. Все ее честолюбивые надежды сосредоточены были на нем одном. Но, жертвуя собой, она требовала того же и от сына. Во имя чего он должен был принести себя в жертву? Во имя мести за себя. (Да, мести за себя и за нее – ведь это одно и то же!) Никаких нежностей, никакого баловства, а главное – никакого нытья. "Ограничивай себя во всем!

Придет время – всем натешишься..." Когда сын приходил домой из школы (она одна знала, сколько ей понадобилось труда и дипломатии, чтобы добиться для него стипендии в школе, а потом и в лицее большого города!), приходил побитый или обиженный озорными сынками буржуа, унаследовавшими от отцов тайное недоброжелательство к этой семье, мать говорила ему:

– А ты постарайся со временем стать сильнее их! Тогда они будут лизать тебе ноги.

Она постоянно твердила Филиппу:

– Надейся только на себя! Больше ни на кого! И он ни на кого не рассчитывал и вскоре заставил себя уважать. Мать цеплялась за жизнь и сумела продержаться до того времени, когда Филипп, блестяще окончив лицей, подал заявление о приеме на медицинский факультет в Париже. Он как раз держал экзамены, когда мать слегла, заболев воспалением легких. Но она не написала ему о своей болезни, чтобы его не тревожить, пока он не сдаст всех экзаменов. И умерла без него. Своим неуклюжим почерком с завитушками, похожими на весенние побеги винограда, тщательно соблюдая все знаки препинания, она написала на чистом листке бумаги, аккуратно отрезанном от письма сына, который не экономил бумагу:

«Я умираю. Держись крепко, мой мальчик, не сдавайся!»

И Филипп не сдался. Приехав домой из Парижа, чтобы похоронить мать, он нашел небольшие сбережения, которые она откладывала для него изо дня в день. На эти деньги он прожил год. Потом, предоставленный самому себе, он тратил половину дня, а иногда и ночи, чтобы заработать то, что ему нужно было на жизнь и учение. Никакой труд его не страшил. Он набивал чучела, был натурщиком у скульптора, нанимался по воскресеньям помогать лакеям в загородных кафе, а в субботние вечера прислуживал в увеселительных заведениях. Ему случилось даже как-то зимой, в голодное утро, поработать в артели чистильщиком снега. Он не останавливался и перед наглым попрошайничеством, прибегал к благотворительной помощи, к унизительным займам, дающим право всякому ничтожеству из-за каких-то ста су, которые ты не можешь ему вернуть, обращаться с тобой грубо и пренебрежительно. (Правда, встретив его взгляд, кредиторы не отваживались на это больше, но зато вознаграждали себя другим способом, мстили ему если не презрением, то ненавистью, обливали за спиной грязью.) Филипп дошел до того, что в течение нескольких месяцев (когда он работал как одержимый). брал деньги у одной уличной девки. И ничуть не стыдился: ведь это он делал не для себя (он не боялся лишений и не щадил себя), а для будущей карьеры. Конечно, и у него были всякие потребности – он хотел бы наслаждаться всем, – но он их подавлял в себе. Потом! Сперва – победить! А чтобы победить, надо выжить. Выжить во что бы то ни стало! Победа все смывает. И она будет за ним! Филипп чувствовал в себе искру гения.

На него обратили внимание профессора, товарищи. Ему поручали разные научные работы, а потом люди, уже достигшие известности, ставили под ними свое имя, внеся для приличия какие-нибудь поправки. Филипп позволял себя эксплуатировать, чтобы иметь право на покровительство тех, кто не давал дороги молодым, шедшим им на смену. Однако эти господа не очень-то спешили дать ему дорогу. Они относились к нему с уважением. Но уважение – это монета, которая освобождает от всякой другой расплаты. Его ценили, конечно, – отчего бы и нет! Но этим сыт не будешь. Несмотря на всю свою физическую выносливость горца, Филипп от переутомления и недоедания уже едва держался на ногах и тут он встретился с Соланж. Это было в одном из тех многочисленных благотворительных учреждений, которые она опекала с искренним, хотя и непостоянным великодушием и щедростью, – в детской клинике. Здесь Соланж увидела, как Филипп отдавал все силы спасению больных малышей, которые считались обреченными. С тем яростным упорством, с каким он добивался победы везде, где на победу был хотя бы один шанс, Филипп проводил ночи у их кроваток и выходил из этих битв за человеческую жизнь бледный, обессиленный, но с лихорадочно и вдохновенно блестевшими глазами. После таких побед он даже как-то хорошел и бывал удивительно добр к только что спасенному маленькому пациенту. Любил ли он этих детей? Быть может. С уверенностью этого сказать нельзя. Но в борьбе с их болезнями последнее слово оставалось за ним!

Узнав о положении Филиппа, Соланж переживала, как это с нею часто бывало, период той «одержимости», когда предмет ее восторгов заслонял от нее все горизонты. Тому, кто хотел этим воспользоваться, следовало не терять времени. А Филипп никогда его не терял. Этот утопающий крепко ухватился за протянутую ему руку. Он завладел не только пальцами, но и всей рукой до самого плеча, завладел бы и всем остальным, если бы не сделал открытия, что Соланж, увлекшись кем-нибудь, вовсе не стремится к интимным отношениям. Она легко загоралась, но эти восторги ничуть не нарушали ее душевного покоя. В первый раз Филипп встретил женщину, которая заинтересовалась им бескорыстно. Милейшая Соланж находила источник радостей в себе самой. От других же она требовала только, чтобы они не разрушали иллюзий, которые она себе создает. В сущности, она вовсе не стремилась ближе узнать людей. Она не хотела видеть в другом человеке всего того, что могло бы ей не понравиться, и отмахивалась от этого под предлогом, что это "не истинное его "я". А «истинным» она считала все, что было ей по душе. Так она сочиняла себе мир, населенный приятными, бесцветными людьми вроде нее. Филипп не мешал ей воображать его таким – к легкому презрению, которое внушала ему Соланж, примешивалась доля невольного уважения. Он терпеть не мог глупцов, а глупцами считал тех, кто видит мир не таким, каким он есть. Но доброта Соланж, которая действительно творила добро, а не только болтала о нем, была для него новостью.

Каковы бы ни были качества и недостатки человека, прежде всего они должны быть настоящими. Соланж была добра по-настоящему. Когда она узнала, как нуждается Филипп и как много он работает, она обещала выдавать ему пособие до тех пор, пока он не окончит университета и не сдаст выпускных экзаменов, и тем дала ему возможность спокойно работать. Она воспользовалась своими обширными связями и заставила одного из влиятельных профессоров медицинского факультета заинтересоваться Филиппом или, вернее (так как этот догадливый человек не мог еще раньше не заметить беспокоившие его способности голодного волчонка), проявить этот интерес открыто, а не держать его про себя – intus et in cute lt;Внутри, под спудом (лат.).gt;. Наконец Соланж свела Филиппа с американским нефтяным королем, желавшим обессмертить свое имя чужими трудами, и это открыло Филиппу быстрый путь к славе, которую он завоевал себе сначала за океаном смелыми подвигами в больнице-дворце этого фараона.

В трудные для Филиппа годы учения случалось иногда, что Соланж совершенно забывала о нуждах своего протеже и по рассеянности несколько месяцев не посылала ему пособия. Богачи при всех своих благих намерениях неспособны понять, что другим людям приходится постоянно думать о деньгах. Деньги – забота бедняков. Соланж посылала Филиппу билеты на концерты. Чтобы напомнить этой очаровательной даме в ложе театра о задержанном пособии, нужно было порядком наглотаться стыда. То бывала иногда единственная пища, которую Филипп глотал за целый день. Соланж от удивления широко раскрывала глаза:

– Да неужели?.. Ах, милый друг, какая же я рассеянная!.. Как только вернусь домой...

Она обещала, опять забывала на день-два и наконец посылала деньги с самыми милыми извинениями. Филипп, бесясь от нетерпения и унижения, клялся, что скорее подохнет с голоду, чем снова попросит у нее денег. Но умереть – это легко тем, кому не хочется жить! А ему хотелось... И он напоминал Соланж о деньгах всякий раз, когда это бывало нужно. А она ничуть не сердилась на него. Если она и забывала часто ("Вы знаете, сколько у меня забот!.. "), то, когда ей напоминали, давала деньги всегда охотно...

Какие необычные отношения существовали между этим молодым и страстным мужчиной, изголодавшимся по всем земным благам, и женщиной, только чуточку старше его, красивой, изящной, ласковой – словом, что называется, лакомым кусочком! За эти годы они часто виделись наедине, и ни малейшего подозрительного оттенка не закралось в их дружбу! Соланж спокойно, поматерински, давала Филиппу советы, помогала ему разрешать вопросы туалета, светского этикета и практической жизни. Гордость Филиппа ничуть не страдала от этого, напротив – он и сам часто спрашивал у нее совета и даже поверял ей свои честолюбивые замыслы и свои разочарования. Он ничем не рисковал – Соланж была глуха ко всему дурному, ко всему грубо реальному.

Что за важность! Она его выслушивала, а затем говорила со своей доброй улыбкой:

– Вы просто хотите меня напугать! Но я вам не верю.

Она верила лишь тому, что не соответствовало действительности.

И Филипп, беспощадный ко всякой посредственности, делал исключение только для Соланж. Он попросту воздерживался от всяких суждений о ней.

Семь или восемь лет назад он вернулся из Америки в Париж, куда еще раньше дошла его слава, поамерикански шумная, но прочная и бесспорно заслуженная. Помощь его неизменной попечительницы Соланж, благодаря которой к наглым долларам прибавилось покровительство власть имущих, расчистила ему путь, несмотря на тройной барьер, воздвигнутый людской косностью, завистью и справедливыми притязаниями тех, кто давно ждал своей очереди выдвинуться. Бесспорны были их права или нет – Филипп шагнул через них. Он не принял бы незаслуженных почестей и преимуществ. Но, сознавая, что они им заслужены, он не останавливался ни перед чем, чтобы их добиться. Филипп настолько презирал людей, что не стеснялся в случае необходимости пользоваться их же презренным оружием для того, чтобы победить их. Он не брезгал газетной рекламой, раздирающей уши, как вой медных труб, которым некогда сопровождалось появление зубодеров на деревенских ярмарочных подмостках. Он стал неизменным посетителем модных выставок, генеральных репетиций, вернисажей, официальных торжеств. Не уклонялся от сенсационных интервью, писал и сам (защищать свои интересы лучше всего самому) и двумя-тремя выступлениями в печати доказал своим оппонентам, что владеет пером не хуже, чем ланцетом. Предостережение любителям! Никаких недомолвок! Филипп так протягивал человеку руку, словно хотел спросить: "Союз или война? ". Он не давал ему никакой возможности прикрыться нейтралитетом.

И в то же время – бешеная работа, никаких поблажек ни себе, ни другим, никакого страха перед риском, блестящие достижения, которых нельзя было отрицать и которые всех врачей больницы сделали его горячими сторонниками; смелые доклады в академии, возбуждавшие ожесточенное недоверие уравновешенных умов, которые не любят, чтобы их будоражили; гомерические битвы, в которых почти всегда последнее, решающее слово оставалось за ним.

Филипп внушал ужас робким. Он ни во что не ставил человеческую личность, когда ему казалось, что дело касается интересов науки или человечества. Он готов был экспериментировать на преступниках, уничтожать уродов, кастрировать ненормальных, производить опасные опыты над живыми людьми. Он ненавидел всякую сентиментальность, не сочувствовал пациентам, не позволял им ныть и жаловаться. Их стоны и оханье его не трогали.

Но когда человека можно было спасти, он спасал его, хотя бы и жестокими способами: чтобы исцелить, резал по живому месту. У него было суровое сердце и нежные руки. Его боялись, но все непременно хотели лечиться у него. А он драл большие деньги с богатых, бедных же лечил бесплатно.

Филипп жил теперь широко, войдя во вкус роскоши. Он мог бы без сожаления в любой момент отказаться от нее, но считал, что, пока можно, надо все брать от жизни. На жену он смотрел, как на часть этой роскоши, и, наслаждаясь и той и другой, не требовал от них больше, чем они могут дать. Он не ждал от Ноэми участия в его умственной жизни и не пытался вовлечь ее в эту жизнь. Ноэми тоже за этим не гналась: она считала, что, владея всем, кроме его мыслей, владеет львиной долей. Филипп же был того мнения, что мужчина обязан отводить женщине не больше места в своей жизни, чем он отводил Ноэми: мыслящая жена – все равно что громоздкая мебель.

Но чем же в таком случае его сразу пленила Аннета?

Тем, что Аннета походила на него.

Тем, что у них было общего и что он один мог прочесть в ее душе. Когда они в первый раз скрестили взгляды, как клинки, когда прозвучали первые слова, как удар стали о сталь, Филипп сказал себе:

«Она смотрит на всех этих людей так же, как я. Мы с ней одной породы».

Одной породы? Факты говорили другое: Аннета спустилась вниз по социальной лестнице из тех сфер, куда Филипп как раз взбирался, напрягая все силы, и они встретились на одной из ступенек. Правда, в этот момент они оказались на одном уровне: оба чувствовали себя чужими в своей среде, ее врагами, оба как бы принадлежали к другой расе, некогда владевшей миром, а ныне лишенной власти, рассеянной по всему свету, почти уже исчезнувшей. В конце концов кому ведомы тайны поколений, их смены на земле, тайны той тысячелетней борьбы, в которой человечество как будто идет к окончательному торжеству посредственности?.. Но бывают внезапные подъемы, когда былой властитель мира на один день снова овладевает своей собственностью. Его ли это была собственность, или нет, Филипп предъявлял на нее права. Он признал Аннету своей и решил ею завладеть.

Аннета вернулась домой в плохом настроении, с тяжестью в голове и, не разговаривая с Марком, тотчас легла. Она чувствовала себя опустошенной.

Уснуть она не могла. Приходилось быть настороже и все время отгонять один образ: как только она впадала в сонное оцепенение, он появлялся перед ней. Чтобы забыть о нем, она пыталась думать о делах, но они утратили для нее интерес. Ища спасения от грозной опасности, она призвала на помощь союзника, о котором в другое время боялась и вспоминать, так как он мог расшевелить в ее душе пережитые волнения. Союзником этим был Жюльен и те мысли, которыми тоска и мечта окружили ими возлюбленного, – скорее воображаемого, чем действительного. Однако мысли о Жюльене возникли лишь на мгновение и были холоднее льда. Аннета хотела непременно удержать их. Но в руках у нее остался лишь пучок увядших цветов. Внезапно выглянувшее яркое солнце выпило из них все соки. Пытаясь их оживить, Аннета своими лихорадочно горячими руками только окончательно засушила их. Она металась в постели, то и дело переворачивая подушку. Однако надо было поспать – утром ее ожидала работа. Она приняла порошок и погрузилась в забытье. Но, когда она через несколько часов проснулась, тревога все еще была тут, с нею. Аннете казалось, что и во время сна она ее не оставляла.

Волнение Аннеты не улеглось ни в тот день, ни в следующие. Она уходила и приходила, давала уроки, разговаривала, смеялась – все было, как всегда. Хорошо заведенная машина продолжала работать сама. Но душа была неспокойна.

В один серенький день, когда она шла по Парижу, все вдруг озарилось светом... По другой стороне улицы прошел Филипп Виллар... Аннета вернулась домой, окрыленная радостью.

Когда она попробовала отдать себе отчет в том, что вызвало эту радость, она так пала духом, как будто открыла у себя раковую опухоль...

Значит, опять, опять попалась! "Любовь? Любовь к мужчине, который будет для нее новым источником ненужных мучений, к человеку, ей почти незнакомому, но несомненно опасному и недоброму, мужу другой женщины... И ведь она его не любит, нет, потому что любит другого! Другого? Ну да, она все еще любит Жюльена! Как же она, любя Жюльена, могла влюбиться в другого?

А она влюблена, это ясно... Но как же, как же сердце может принадлежать двоим сразу? Нет, отдаться можно лишь одному целиком, безраздельно!"

Так она думала, ибо когда сердце Аннеты отдавалось, то отдавалось все... И сейчас она – казалась себе хуже проститутки: та отдает тело, а она сердце отдала двум сразу, – разве это не позорнее?

Была ли Аннета искренна, честна с самой собой? Несомненно. Она не понимала, что у нее не одно сердце, что в ней живет не одно существо. В дремучем лесу человеческой души растут рядом и высокие, строевые деревья мыслей и густые заросли желаний – двадцать различных пород. В обычное время, когда они дремлют, их и не различишь. Но стоит ветру пролететь по лесу, и ветви их сталкиваются... Столкновение страстей давно уже разбудило в Аннете ее многоликость. Она была человеком долга и неуемной гордости, и страстно любящей матерью, и страстно влюбленной женщиной, влюбленной не в одного, а во многих... Она была как лес в бурю, разметавший руки по всему огромному небу, во все стороны... Но, униженная, почти угнетенная присутствием в себе этой силы, которая распоряжалась ею помимо ее воли, Аннета думала:

«К чему было укреплять в себе волю и бороться долгие годы, если достаточно одного мгновения, чтобы все рухнуло? И откуда она, эта сила?»

Аннета яростно отвергала эту неизвестную силу, как что-то чуждое. Неужели она не узнала в ней себя, свою подлинную натуру? Да, узнала, и это было всего тяжелее: от самой себя как убежишь?

Но Аннета была не такая женщина, чтобы покорно уступить роковой внутренней силе, которую она презирала. Она решила задушить в себе унизительную страсть. И напряженная работа помогла бы ей этого добиться, если бы не Ноэми.

Аннета получила от нее письмецо – эта миниатюрная женщина писала крупным почерком, в котором под светской изысканностью чувствовались сухость и решительность. В нескольких любезных словах Ноэми приглашала Аннету к обеду. Аннета вежливо отказалась, написав, что очень занята. Ноэми вторично пригласила ее и на этот раз написала, что очень хочет увидеться с ней и просит прийти в любой вечер, когда Аннете удобно. Аннета, твердо решив не подвергать себя опасности, которую она предчувствовала, снова отклонила приглашение, ссылаясь на сильную усталость после рабочего дня. Она думала, что теперь окончательно отделалась от Ноэми. Но маленький Пандар, который в часы скуки и коварных проказ надевает одну из тысячи личин Амура, не давал покоя Ноэми, пока она не ввела Аннету в свою овчарню. И раз вечером, когда Аннета, вернувшись с уроков, готовила обед (именно этот час всегда выбирают для своих посещений люди праздные), явилась Ноэми и принялась щебетать, пересыпая болтовню уверениями в вечной дружбе. Аннета, сконфуженная тем, что ее застали в такой обстановке, и невольно подкупленная нежностями той, в которой она бессознательно искала как бы отражения другого человека, решительно отказалась обедать у Вилларов, но вынуждена была обещать, что навестит Ноэми; при этом она осторожно спросила, в какое время наверняка можно застать Ноэми одну. Ноэми подметила нежелание Аннеты встречаться с ее супругом. Она объяснила это застенчивостью Аннеты и антипатией к Филиппу. Это еще больше расположило ее к новой приятельнице. Вернувшись домой, она имела Неосторожность рассказать Филиппу о своем посещении и с милым коварством всех верных подружек усердно расписала ему все, что, по ее мнению, могло окончательно уронить женщину в глазах Филиппа: беспорядок и нищенскую обстановку, запах чернил и кухни, Аннету у плиты. Филипп знал об ее мужественной борьбе, а еще лучше знал он запах бедности, поэтому рассказ жены навел его на совсем иные мысли – не те, на какие она рассчитывала.

Но он не стал их высказывать вслух.

И совсем не случайно несколько дней спустя Аннета, выходя от Ноэми, встретила на улице Филиппа, который шел домой. Так как она не искала этой встречи, она не сочла нужным бороться с охватившей ее тайной радостью. Они обменялись несколькими словами. В то время как они стояли и разговаривали, мимо прошла молодая женщина, и Филипп с ней поздоровался.

Аннета узнала талантливую актрису, которая в ту зиму играла Катюшу Маслову. Актриса эта очень нравилась ей, и Аннета посмотрела на нее с восхищением.

– Вы ее знаете? – спросил Филипп.

– Я видела ее в «Воскресении».

– А! – Филипп пренебрежительно скривил ротАннета удивилась:

– Неужели вам ее игра не нравится?

– Дело не в игре.

– Значит, в пьесе? Вы ее не любите?

– Нет, – сказал Филипп.

И, видя, что Аннета с любопытством ждет объяснения, продолжал:

– Пройдемся немножко, хотите? Это довольно бесцеремонно с моей стороны, но, право, всякие церемонии не для таких, как мы с вами.

Она шла рядом. Аннета была и смущена и довольна. Филипп заговорил о пьесе со смесью шутливости и раздражения, совсем так, как сам Толстой (поделом ему!) частенько разговаривал с тем, кого недолюбливал. Но вдруг его самого рассмешил этот суровый тон, и он сказал, перебив себя:

– Я не прав... Когда я смотрю пьесу, я одновременно вижу всех тех, кто ее смотрит, вижу ее как бы сквозь их мозговые оболочки. И зрелище получается не из красивых.

– У некоторых оно красиво, – возразила Аннета.

– Да, некоторые обладают даром приукрашивать убожество жизни. Это избавляет их от обязанности бороться с ним. Несчастья других доставляют этим милейшим идеалистам отрадные минуты, давая повод для безопасных эстетических и филантропических эмоций. Но еще лучшие минуты доставляют страдания людей пиратам, которые их эксплуатируют. Сентиментальностью прикрываются, как знаменем, всякие патриотические лиги и общества содействия увеличению народонаселения, ею оправдывают выпуски займов, колониальные войны и всякие филантропические затеи... Век слезливости!.. И вместе с тем не бывало века корыстнее и черствее! Век добрых хозяев (читали Пьера Ампа?), которые строят рядом с заводом церковь, кабак, больницу и публичный дом... Эти хозяева делят жизнь свою на две части: одна проходит в разглагольствованиях о цивилизации, прогрессе, демократии; другая – в гнусной эксплуатации и разрушении нашего будущего, в развращении нашего народа, истреблении других народов в Азии и Африке...

А после этого они идут в театр вздыхать над участью Масловой или дремлют после обеда под сладкие мелодии Дебюсси... Нерадостно будет их пробуждение! Бешеная ненависть "растет, накопляется! Катастрофа близка... Тем лучше! Их гнусные лекарства служат лишь для того, чтобы поддерживать болезни. Придется прибегнуть к хирургическому вмешательству!

– А больной-то при этом уцелеет?

– Я штурмую болезнь. Не уцелеет – тем хуже для него!

Это было сказано в пылу гнева. Аннета улыбнулась. Филипп искоса глянул на нее.

– Вас это не страшит?

– А я не больна, – сказала Аннета.

Он остановился и уже внимательно посмотрел на нее.

– Это видно. От вас так и веет здоровьем... С вами я отдыхаю от смрада физического и морального разложения. Нестерпимее всего моральное...

Простите мне эту желчную тираду! Я иду с заседания, где шайка тартюфов обсуждала вопрос об официальном содействии болезням, то есть о гигиене.

Я задыхался от гнева и омерзения. И когда я увидел вас, такую гордую и здоровую духом, увидел ваши ясные глаза, вашу смелую осанку, у меня появилось эгоистическое желание надышаться тем свежим воздухом, который вас окружает. Ну, вот теперь мне легче. Спасибо!

– Ого! Вы уже и меня произвели в лекари! И это после всего, что вы тут о них наговорили?

– Вы не лекарь. Вы – лекарство. Кислород.

– Любопытный у вас подход к людям!

– Я их разделяю на две категории: вдыхание и выдыхание, то есть те, кто оздоровляет жизнь, и те, кто ее отравляет. Вторую категорию надо убивать.

– Кого еще вы собираетесь убивать?

– Еще! – подхватил Филипп. – Вы находите, что достаточно с меня убивать пациентов?

– Нет, нет, это у меня нечаянно вырвалось, – со смехом оправдывалась Аннета. – Старая классическая закваска... А можно узнать, кто это вас так рассердил сегодня?

– Не хочется и вспоминать об этом сейчас, когда мы вместе. Ну, я вам расскажу в двух словах. Дело идет о целом квартале опасных домов, которые со времен нечистоплотного короля Генриха, сулившего крестьянину куриный суп, являются рассадниками рака и туберкулеза. Результаты замечательные: за последние двадцать лет – восемьдесят процентов смертности! Я сообщил об этом Санитарному комитету и потребовал радикальных мер: эти дома государство должно выкупить у владельцев и снести. Сперва со мной как будто согласились, предложили подать докладную записку. Я ее написал, прихожу – оказывается, оракулы уже на попятный: «Ваш доклад, дорогой и уважаемый коллега, производит сильное впечатление... Замечательный документ... Надо будет об этом подумать... Посмотрим, посмотрим... Конечно, в этих домах умерло много людей, но действительно ли дома виноваты в их смерти?» Один показывает мне свидетельство (и когда только их успели сфабриковать?), в котором подкупленные домовладельцем родственники умерших удостоверяют, что покойник получил билет на кладбище, когда еще только сидел в пассажирском зале, или что рак был следствием несчастного случая. Другой не согласен с тем, что старые дома вреднее для здоровья, чем новые, и уверяет, что они просторнее и в них больше воздуха, а в пример приводит свой собственный дом... Твердят, что не надо крайностей: оздоровить дома – да, но снести – нет! Достаточно будет хорошей очистки, и домовладельцы берутся сами произвести дезинфекцию.

«Притом мы бедны, ни гроша за душой, где взять деньги для выкупа домов?»

Небось нашлись бы деньги, если бы дело шло о новых пушках!.. А ведь рак убивает лучше всякой пушки... Наконец, в довершение балаган, один из авгуров заговорил о красоте: оказывается, лачуги, которые стоят со времен этой старой свиньи Генриха, необходимо сохранить для искусства и истории!.. Я и сам люблю искусство, вы у меня можете увидеть немало прекрасных картин и старых и новых мастеров. Но для меня древность не есть признак красоты (если только речь идет не о какой-нибудь из наших прекрасных дам). И все равно, если даже в старом прошлом есть своя красота, я: не допущу, чтобы оно отравляло настоящее. Из всех видов лицемерия мне больше всего противно лицемерие так называемых эстетов, которые выдают свое бесплодие за высокое благородство. Насчет этого я тоже наговорил там достаточно резкостей... В разгаре дебатов один коллега незаметно делает мне знак, отводит в сторону и говорит: «Вы, видно, не знаете, что этот домовладелец, этот червь, который питается трупами своих жильцов, – близкий приятель председателя Главного комитета торговли и снабжения? Он командует на выборах и создает коалиции. Он один из тех „серых кардиналов“, которые царят во всяких демократических объединениях и на демократических банкетах, невидимый глава грязной клики франкмасонов, этих „вольных каменщиков“, которые не строят, а расшатывают здание нашей республики. И этот Друг народа не желает, чтобы народ переселяли из его могилы...» Слушайте, слушайте дальше, самое интересное: все это делается под флагом филантропии. Под конец мне суют под нос петицию квартиронанимателей, весьма бойко написанную: протест против проекта их переселения в другие дома! Ну, скажите, что я могу поделать один против всех? Говорят, авгуры улыбаются. Что же, и я улыбался. Но я им заявил, что хорошую шутку не следует держать про себя, и, так как я не эгоист, я завтра же поделюсь ею с читателями «Матэн». Они подняли крик. Но я это сделаю.

Знаю, что будет! На меня накинутся все эти масоны. И уж, конечно, не упустят случая и те наследники Гиппократа, которым недавно от меня досталось. Они знают, чем мне насолить. Ну ничего, будем драться! Ведь так вы сказали, госпожа воительница?.. Помните, тогда вечером у Соланж?..

Вам это, кажется, по душе?

– Да, бороться против несправедливости – это замечательно! Это я люблю. Как жаль, что я не мужчина!

– Для этого не нужно быть мужчиной. Ведь вот и вам тоже пришлось бороться...

– Да, и я на это ничуть не жалуюсь. Но я не хочу задыхаться. Удел женщин – борьба в погребе. А вы – вы сражаетесь на открытом воздухе, на вершине горы.

– Эге! У вас раздуваются ноздри, как у боевого коня, почуявшего порох... Я так и знал... Я это заметил еще в тот вечер.

– В тот вечер вы насмехались надо мной.

– Вовсе нет. Мне это все знакомо и близко – как же я мог бы над вами смеяться?

– Вы меня дразнили. И пробовали вызвать на откровенность...

– Да я сразу все увидел... И не ошибся.

– А все-таки сначала вы отнеслись ко мне с некоторым презрением.

– Черт возьми, как я мог думать, что у Соланж встречу такую, как вы?

– Ну, а вы-то сами? Вы как туда попали?

– Я – другое дело.

– Должно быть, вам нравится сентиментальность?

– Ага, теперь вы начинаете издеваться!.. Бедная Соланж! Не будем говорить о ней! Я знаю все, что вы могли бы о ней сказать. Но Соланж – это табу!

Аннета ничего больше не спросила, только посмотрела на него.

– Когда-нибудь я вам расскажу... Я ей многим обязан...

Они остановились. Пора было разойтись. Аннета сказала с улыбкой:

– Вы не такой злой, как кажетесь.

– А вы, может быть, не такая добрая!

– Значит, из нас двух получилась бы хорошая средняя величина.

Филипп заглянул ей в глаза:

– Хотите? Он не шутил. Кровь бросилась Аннете в лицо. Она не нашла ответа. Взгляд Филиппа приковал ее и не отпускал. Сказал он что-нибудь?

Или не сказал ничего? Она не знала, но на его губах она прочла: «Я хочу вас...»

Он поклонился и ушел.

Аннета осталась одна, вся в огне. Она шла, не замечая дороги, куда глаза глядят, и через десять минут очутилась снова на том же месте, где рассталась с Филиппом. Тут только она очнулась и увидела, что обошла Люксембургский сад. Голова ее горела, три слова стояли в мозгу так отчетливо, словно пылали огнем на черном фоне. Она сделала усилие, чтобы стереть их... Произнес ли он эти слова?.. Ей вспомнилось бесстрастное лицо Филиппа, и она попробовала в этом усомниться, но слова не исчезали.

Ее внутреннее сопротивление ослабло и вдруг сразу сломилось... Она подумала: «Значит, судьба... Ну что ж!.. Я знала, что так будет...» Час назад она восстала бы против таких мыслей, а сейчас почувствовала облегчение. Жребий был брошен...

Она пришла к себе с ясной головой. Лихорадочное волнение сменилось спокойной решимостью.

Она знала: если Филипп хочет, он своего добьется. Да и она ведь хочет того же. Она свободна, ничто ее не связывает... Ноэми? По отношению к Ноэми у нее есть только одна обязанность: не обманывать ее. И она обманывать не станет. Она открыто возьмет... Свое?.. Это чужого-то мужа?..

Но слепая страсть нашептывала ей, что Ноэми его у нее украла.

Аннета не делала ничего, чтобы ускорить неизбежное. Она не сомневалась, что Филипп придет. Она ждала.

И он пришел. Он выбрал такой час, когда ее можно было застать одну.

Идя отворять дверь, Аннета вдруг почувствовала, что ей страшно. Но она сказала себе: «Так нужно!» – и отперла. Только бледность выдавала ее волнение. Филипп вошел в комнату. Они стояли в нескольких шагах друг от друга, и Филипп исподлобья смотрел на нее с серьезным выражением. После некоторого молчания он сказал:

– Я люблю вас, Ривьер.

Слово «Ривьер» он произносил так, что в уме возникало представление о речной волне.

Дрожа и не двигаясь с места, Аннета ответила:

– А я не знаю, люблю ли я вас... Думаю, что нет... Знаю только одно: я ваша.

Улыбка осветила серьезное лицо Филиппа.

– Это хорошо, что вы не хитрите и не лжете. Я тоже сказал вам правду.

Он шагнул к ней. Аннета инстинктивно отступила и, наткнувшись на стену, беспомощно прижалась к ней спиной и ладонями обеих рук. Ноги у нее подкашивались. Филипп остановился и в упор посмотрел на нее.

– Не бойтесь! – промолвил он, и в его суровых глазах мелькнула нежность.

Спокойно, с оттенком презрения, тоном побежденного, который сдается, Аннета сказала:

– Чего вы хотите от меня? Вам нужно мое тело? Я вам в этом не откажу.

Вам только оно и нужно?

Филипп сделал еще шаг и сел в низенькое кресло у ее ног. Платье Анкеты касалось его щеки. Он взял ее руку, безвольно покорную, вдохнул ее запах, коснулся ее губами и, наклонясь, приложил эту руку сначала к своему лбу, потом к глазам.

– Вот чего я хочу.

Аннета ощутила под пальцами жесткую щетку коротко остриженных волос, выпуклость лба, биение пульса в виске. Этот властный человек отдавался под ее защиту... Она склонилась к нему, Филипп поднял голову. Это был их первый поцелуй.

В следующее мгновение он крепко обнял Аннету; Аннета упала подле него на колени, не сопротивляясь, едва дыша. Но Филипп, несмотря на свою страстность, не спешил воспользоваться победой. Он сказал:

– Хочу все. Ты мне нужна, как любовница, друг, товарищ, как жена... вся целиком.

Аннета высвободилась из его рук. Перед ней вдруг встал образ Ноэми.

Только что она вычеркнула ее из своих мыслей. Но когда Филипп сделал то же самое, она почувствовала что-то вроде возмущения. В ней было задето чувство франкмасонской солидарности, объединяющее всех женщин, даже соперниц, против мужчины, который в лице одной оскорбляет их всех...

Она сказала:

– Этого вам хотеть нельзя. Вы принадлежите другой.

Филипп пожал плечами.

– Ничего ей не принадлежит.

– Ваше имя и верность.

– На что вам мое имя? Вы владеете всем остальным.

– Я за именем и не гонюсь, но верность мне нужна: я ее вам обещаю и требую ее от вас.

– Что ж, я принимаю ваше условие.

Но Аннета, только что требовавшая от него верности, вдруг возмутилась:

– Нет, нет! Вы хотите изменить той, которая много лет делит с вами жизнь, и обещаете верность мне, хотя видите меня всего в третий раз?

– Чтобы вас узнать, мне достаточно было вас увидеть даже не три раза, а меньше.

– Нет, вы меня не знаете.

– Знаю. Жизнь научила меня быстро разбираться в людях. Ведь она проходит, и ни одно мгновение не повторяется. Надо сразу решать, чего хочешь, или ничего не хотеть. Вы проходите мимо, Ривьер, и после я вас не возьму, я потеряю вас. Вот я вас и беру!

– А вдруг ошибетесь?

– Может, и ошибусь. Я знаю: желание нас ослепляет, и мы часто обманываемся. Но если бы мы отказались от желаний, вся жизнь была бы ошибкой.

Увидеть вас и не пожелать было бы такой ошибкой, которой я никогда не простил бы себе.

– Да что вы знаете обо мне?

– Больше, чем вы думаете. Мне известно, что вы были богаты и теперь бедны. Что у вас была счастливая молодость и что вы потеряли все, были изгнаны из вашей среды, но не пали духом и боролись. Уж я-то знаю, каково это, – вести такую борьбу: я сам в течение тридцати лет изо дня в день вел ее врукопашную и двадцать раз вот-вот готов был сдаться, хотя я ко всему привык и с колыбели узнал гнусную нищету. А у вас нежная кожа, вас в детстве баловали и ласкали. И все-таки вы держались стойко. Вы не сдались, не пошли ни на какой малодушный компромисс. Вы не старались увильнуть от борьбы каким-нибудь женским способом – прельщая мужчин или избрав честный выход: брак по расчету.

– А вы думаете, что мне так уж часто его предлагали?

– Если нет, значит, даже самые ограниченные мужчины понимают, что вы не из тех, кого покупают по контракту.

– Непродажная, да.

– Мне еще известно, что вы любили и родили ребенка, но не захотели стать женой его отца. Какие чувства вами руководили – это ваше дело. Для меня важно то, что вы посмели перед лицом трусливого света отстаивать свое право – не на наслаждение, а на труд, право иметь сына, и, несмотря на бедность, воспитали его сами, без чужой помощи. Вы не только отстояли свои права – вы их осуществляли целых тринадцать лет. Я знаю по опыту, что такое тринадцать лет труда и постоянных забот, а между тем вы стоите предо мной несломленная, гордая, честная, без малейшего следа душевной усталости. Есть два вида поражения: полная апатия и горечь... От второй и я не спасся, а вы сумели избежать обеих... Мне, хорошо знакомому с борьбой за жизнь, ясно, чего стоит такая женщина, как вы. Эта серьезная улыбка, ясные глаза, спокойная линия бровей, эти неутомимые, честные руки, светлая гармония во всем, а внутри – палящий огонь, радостный трепет борьбы всегда, даже когда вы бываете побеждены... «Ничего, мы еще повоюем!..» Неужели вы думаете, что такой человек, как я, не способен оценить такую женщину, как вы, а оценив, не пой дет на все: чтобы завоевать ее?.. Ривьер, вы мне нужны. Я хочу, чтобы вы были моей. Послушайте, я не стану вас обманывать: хотя я и желаю вам добра, я не ради вас, а ради себя хочу любить вас. И со мной вас ждут не радости, а скорее новые испытания... Вы не знаете моей жизни... Сядьте вот здесь подле меня, моя прекраснобровая!..

Аннета села на пол и подняла глаза на Филиппа.

Он взял ее за руки и уже не выпускал их все время, пока говорил.

– Я завоевал себе имя, успех, у меня есть деньги и то, что они могут дать. Но вы не знаете, как я этого добился и как теперь удерживаю за собой. Я все вырывал силой и силой удерживаю. Я совершил насилие над своей судьбой, – если верно, что есть судьба. Я пробился вопреки обстоятельствам и воле людей. И никогда я не умел (да и не хотел) врачевать раны, нанесенные мною чужому самолюбию, не старался, чтобы люди простили мне мои удачи и растоптанные на ходу чужие интересы. Мои милейшие коллеги рассчитывали, что успех наконец подействует на меня как наркоз. Ничего подобного не случилось. Они чувствуют, что я человек им чужой и, сколько ни умасливай меня, не стану для них своим. Это потому, что я не могу забыть чудовищный обман и несправедливость, которые видел по ту сторону перегородки. У меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить о лжи, царящей в нашем обществе, лжи, которую каста интеллигенции всегда охраняла как самый верный пес, вопреки всему тому, чего от нее ждут и что она сама себе приписывает. Не стоит говорить о тех немногих ловкачах, которые, замкнувшись в башне своего искусства и теорий, слывут за людей, ничего не уважающих, но, выходя из своей башни, весьма вежливо снимают шляпу перед царящей в мире глупостью. Я же совершаю неслыханное безумие: не желаю с нею заигрывать! Я даже сейчас собираюсь в поход против некоторых священных обманов, которые тяжелым грузом ложатся на плечи, и так уже согбенные нищетой, и обрекают тысячи людей на безысходные муки. Меня, конечно, встретит лаем цербер о трех пастях, имя которым: лицемерная мораль, лицемерный патриотизм, религиозное ханжество. Но об этом я вам расскажу потом... Меня тоже ждет поражение, я это знаю, но все-таки дерусь, потому что это нужно и еще потому, что люблю радость и муки борьбы... Теперь вы понимаете, почему ваши слова в тот вечер были для меня вестью, которую сердце подает сердцу... А вы этого и не подозревали! Да, ваши слова были предназначены для меня, и я хочу, чтобы губы, которые их произносили, тоже стали моими.

Аннета подставила ему губы. Он ласково сжал ее щеки своими сильными руками.

– Ривьер, вы мне нужны. Я не надеялся, что найду вас. А теперь вы моя, я вас не выпущу.

– Держите крепко! Смотрите, как бы я от вас не ускользнула!

– А я знаю, чем вас привязать: я предлагаю вам делить со мной мою трудную жизнь, опасности, борьбу с врагами.

– Да, вы меня знаете... Но как вы можете предлагать мне то, что отдали вашей Ноэми? Вы не имеете на это права!

– На что оно ей? Она ни о чем таком и слышать не хочет. Она изгоняет из жизни правду, труд и страдания.

Аннета молча посмотрела на Филиппа, и он прочел в ее глазах вопрос, которого она не задала.

– Вы думаете: "Так зачем же он на ней женился?.. ". Эта женщина всегда лжет, да, да, в ней все ложь, от корней волос до кончиков ногтей... А самое главное, я ведь именно за это ее и взял! Я ее почти люблю за это... Когда ложь – искусство, доведенное до совершенства, она стоит хорошего театра... Разве мы не знаем, что театр, что почти всякое искусство лжет? Исключение составляют разве только несколько чудаков, которые смущают своим поведением собратьев по ремеслу, и те утверждают, что эти люди не художники, что они только портят марку и сбивают цену...

Ну, а если в нашем обществе все ложь, так мы вправе требовать, чтобы ложь была хотя бы приятна. Поэтому я предпочитаю жить и общаться с тем, кто лжет красиво. Им меня не обмануть, я все вижу. Прелести Ноэми так же поддельны, как ее чувства. Но подделка удалась! Она делает честь Ноэми.

Я наслаждаюсь ею по вечерам, когда прихожу домой со своей живодерни, где вид и запах гнилого мяса оскорбляет глаз и отравляет дыхание. Ноэми – весело журчащий ручей, и я в нем омываюсь. Пусть себе лжет! Какое это имеет значение? Если бы она вдруг вздумала говорить правду, ей нечего было бы сказать.

– Как вы жестоки! Она вас любит.

– Несомненно. Я ее тоже.

– А если вы ее любите, для чего вам я?

– Я люблю ее только так, как ей нужно.

– Это много.

– Много? Для нее, быть может. Но не для меня.

– Но смогу ли я дать вам то, что дает она?

– Вы? Вы не игрушка.

– А я жалею, что не могу быть игрушкой. Вся жизнь – игра.

– Да, но вы-то ведь верите в нее! Вы из тех игроков, которые очень серьезно относятся к игре.

– И вы тоже.

– Ну, я сознательно иду на серьезную игру.

– А кто вам сказал, что я на нее не иду?

– Вот и отлично, будем вместе играть серьезно!

– Нет, я не хочу счастья, построенного на развалинах. Я сама страдала и не хочу, чтобы из-за меня страдали другие.

– В жизни все покупается страданием. Таков уж закон природы – счастье всегда строится на развалинах. И все в конце концов превращается в развалины – по крайней мере все то, что построено!

– Не могу я на это решиться – сделать несчастной другую женщину. Бедная Ноэми!

– Она меньше жалела бы вас, если бы ей нужно было вас растоптать.

– Я тоже так думаю. Но она вас любит. А убить любовь – преступление.

– Хотите вы или нет, с этим все кончено. Вы ее убили одним своим появлением.

– Вы думаете только о себе!

– Когда любишь, всегда так бывает!

– Не правда! Вот я думаю и о себе, и о вас, и о женщине, которая вас любит, и обо всем, что вам дорого, и о том, что дорого мне. Я хотела бы, чтобы моя любовь для всех была радостью и благом.

– Любовь – поединок. Нельзя смотреть по сторонам, иначе ты погиб.

Смотрите прямо в глаза противнику, который стоит перед вами!

– Противнику? Это кому же?

– Мне.

– Ах, вам!.. Это меня не пугает. А вот Ноэми... Она мне не враг, она не сделала мне ничего дурного. Как я могу разбить ей жизнь?

– Что же, по-вашему, лучше ее обманывать?

– Обманывать? Нет, уж лучше разбить жизнь ей... или себе: отказаться от вас.

– Вы не откажетесь.

– Почем вы знаете?

– Такая женщина, как вы, не отступает из слабости.

– Почему из слабости? Может, это не слабость, а сила?

– Не вижу силы в отречении. Мы с вами любим друг друга. Я уверен, что вы не уйдете от меня.

– Не ручайтесь!

– Но ведь вы меня любите?

– Люблю.

– Значит?..

– Значит... Вы правы, я не могу... я не в силах от вас отказаться!

– Значит?..

– Значит, будь что будет!..

Они все еще ничего не сказали «ей».

Аннета давала себе клятву, что не будет принадлежать Филиппу, пока не поговорит с Ноэми. Но сила страсти взяла верх над ее решимостью. Страсти нельзя назначать час, она сама его выбирает. И теперь уже Аннета удерживала Филиппа от объяснения с женой. Ее страшила его неумолимость.

Филипп без зазрения совести мог бы обманывать Ноэми. Он не настолько ее уважал, чтобы считать себя обязанным сказать ей правду. Но если бы ему пришлось сказать правду, он сказал бы ее без всякой пощады. Когда им владела страсть, он становился страшным человеком, до ужаса безжалостным. Ничто, кроме его страсти, для него не существовало. Любовь его к Ноэми была любовью господина к дорого стоящей рабыне – в сущности, Ноэми ничем другим и не была для него. Как многие женщины, она с этим мирилась: когда рабыня держит в руках своего хозяина, что может сравниться с ее властью? Она – все, до того дня, когда становится ничем. Ноэми это понимала, но она твердо рассчитывала на свою молодость и красоту и надеялась, что так будет еще много лет. А там – хоть потоп!.. Кроме того, она была постоянно настороже. Она знала о мимолетных изменах Филиппа, но не придавала им большого значения, потому что правильно их расценивала: это были связи без завтрашнего дня. В отместку она тоже позволяла себе легкие «развлечения», скрывая это от мужа. Только один-единственный раз, когда неверность Филиппа причинила ей жгучую боль, она в бешенстве изменила ему по-настоящему. Это доставило ей мало удовольствия и даже было немного противно, но зато она поквиталась с мужем. После этого она стала к нему еще нежнее. И в его объятиях она со злорадным удовольствием говорила ему мысленно:

«А ведь я тебе изменяю, миленький! Да, да, ты теперь рогат! Так тебе и надо!..»

Боязнь, как бы Филипп не узнал правды, обостряла удовольствие. А Филипп не знал ничего определенного, никаких фактов, но читал по лицу жены, что она ему лжет, и понимал, что если она еще не изменила, то, во всяком случае, замышляет измену. Ноэми подмечала молнии во взглядах мужа. Эти руки способны были ее растерзать!.. Но она успокаивала себя мыслью, что он ничего не знает и никогда не узнает. И закрывала глаза с томностью кроткой голубки. Филипп говорил грубо:

– Посмотри на меня! Но она успевала уже придать глазам выражение спокойное и невинное. Он знал, что эти глаза лгут, и все же не противился их очарованию.

Он не сердился на Ноэми, но если бы застал ее с другим, переломал бы ей кости. Он никогда не ждал от этой женщины того, чего она не могла ему дать: искренности и верности. Так как она нравилась ему, то пока она ему нравилась, все было в порядке. Но он считал себя вправе порвать с нею, как только она перестанет ему нравиться.

Аннета была совестливее. Она, как женщина, лучше понимала, что творится в душе Ноэми. Может быть, Ноэми лжива и суетна, может быть, она неверна Филиппу, но она его любит! Нет, для Ноэми это была не игра, как уверял Филипп. Она вросла в него, словно часть его тела. Она вложила в свою любовь не только чувственность, но и всю глубину сердца, какое бы оно ни было, доброе или злое. Да, каково бы ни было это сердце, в любви имеет значение только одно: ее сила, этот властный магнит, который заставляет одного человека телом и душой врастать в другого. Ноэми цеплялась за Филиппа, как за цель своей жизни, за то, чего она хотела, хотела, хотела столько лет! Женщина не всегда знает, почему она влюбилась.

Но когда она уже влюбилась, она не может оторваться. Слишком много растрачено ею сил и желаний, чтобы можно было их перенести на новый объект.

Она, как паразитическое растение, обвивается вокруг своего избранника.

И, чтобы ее отделить, пришлось бы резать по живому.

Ноэми начали мучить подозрения. Сначала едва заметные, словно на сердце тихонько кошки скребли. В их семейной жизни ничто не изменилось:

Филипп был такой же, как всегда, – резкий, неразговорчивый. Вечно он куда-то спешил, слушал ее, не слыша, и думал о чем-то своем со странным огнем в глазах. Он в это время был всецело поглощен довольно неприятным делом – беспощадной полемикой в печати, которую сам же вызвал. Ноэми это знала и вовсе не жаждала, чтобы он посвящал ее в свои заботы. Когда он вот так бывал чем-нибудь увлечен, он ни о чем другом не мог думать и жены не замечал. Ей оставалось только ждать, предоставив ему поститься: после такого поста он возвращался к ней с еще большим аппетитом. Однако на этот раз пост что-то уж очень затянулся! Прежде Ноэми в таких случаях начинала для развлечения заигрывать с мужем, а Филипп, раздраженный тем, что его отвлекают от важных мыслей, давал ей резкий отпор. И хотя Ноэми очень громко возмущалась его нелюбезностью, она вовсе не сердилась; она была похожа на ребенка, играющего с хлопушкой: чем больше треску, тем больше удовольствия... Но на этот раз (катастрофа!) хлопушка не разрывалась... Все ухищрения кокетства разбивались о полное равнодушие Филиппа.

Он их даже не замечал... Подозрение, как мышь, пробежало в душе Ноэми, вернулось, водворилось в ней прочно. Оно потихоньку грызло, грызло и добралось до тела. Наконец однажды Ноэми взвыла...

Как-то утром они лежали рядом в постели. У Филиппа глаза были открыты. Ноэми только что проснулась, но притворялась спящей и незаметно наблюдала за ним. Она инстинктом улавливала в его лице словно отражение другого лица (мысль без нашего ведома принимает форму того образа, который в ней живет). Ноэми тотчас ревниво насторожилась и, лежа неподвижно, стараясь дышать ровно, как дышат спящие, из-под опущенных ресниц так и впилась взглядом в мужа. Жадно изучала она лицо этого человека, такого близкого и такого далекого, человека, который принадлежал ей и оставался всегда чужим. Его бедро касалось ее бедра, а между тем их разделяла пропасть... Да, да, она не ошиблась, у Филиппа какие-то новые заботы, и не деловые, нет!.. Заботы ли? Она увидела, что он улыбнулся... Он думал о другой!.. Чтобы вырвать его у этого призрака и испытать свою власть над ним, Ноэми застонала как бы во сне и обняла его обеими руками. Филипп холодно отодвинулся от прильнувшего к нему тела и, думая, что жена спит, тихо встал, оделся и вышел. Ноэми не шелохнулась... Но, как только Филипп закрыл за собой дверь, она вскочила с постели. Лицо ее исказилось, она била себя кулачками в грудь, с трудом сдерживая крики тоски и гнева.

С этой минуты она начала слежку. Напряженно, трепетно стерегла, разнюхивала. У нее чесались руки, она сгорала от желания разорвать на части соперницу... О, тихонько, без шума!.. Впиться когтями ей в сердце!.. Однако Ноэми не находила этого сердца. В чьей груди оно скрывалось?.. С лихорадочным усердием охотника, выслеживающего в лесу зверя, она обследовала круг знакомых и, скрывая острые зубки под молодой улыбкой накрашенного рта, изучала каждую черточку в лице Филиппа, когда он находился в обществе женщин, подстерегала взгляды, жесты, оттенки голоса каждой из них. Она словно удерживала внутри себя на сворке насторожившихся псов, которые почуяли зверя... Но след всякий раз оказывался ложным. Зверь ускользал...

Странное ослепление, из-за которого Ноэми с самого начала устранила из поля своих наблюдений Аннету, продолжалось. За последние недели она совсем забыла об Аннете. Та не показывалась у них в доме: она чувствовала себя виноватой и не только не гордилась, но, наоборот, стыдилась своей тайной победы, своего украденного счастья. Она избегала Ноэми. Предлогов для этого нашлось бы достаточно, если бы Ноэми выразила желание увидеться с ней. А Ноэми такого желания не выражала, у нее было слишком много тревог, и ей было не до Аннеты.

Напрасно Ноэми старалась себя убедить, что прихоть Филиппа пройдет.

Явные симптомы его охлаждения не только не исчезали, но стали еще заметнее: равнодушное невнимание к словам, к выражению лица, к самому присутствию жены, полнейшее безразличие. Более того: когда Ноэми настойчиво пыталась напомнить ему о своем существовании, она замечала на его лице выражение скуки, досады и плохо скрытого отвращения, мину человека, который хочет избежать тягостного общения.

Ноэми трепетала от ярости и от боли, которую ей причиняла ее оскорбленная любовь. Она не могла больше скрывать от себя всей серьезности обрушившейся на нее беды. Она сходила с ума. Притом еще нужно было постоянно делать усилия, чтобы не выдать себя... Всегда, всегда казаться веселой, уверенной, постоянно ловить его на приманку... на которую он и не смотрел! Ноэми изводила мысль о неуловимой, неизвестной сопернице. В ней поднималась бешеная ненависть к этой женщине... Хотелось биться головой о стену с досады, что она не может поймать ее... Напрасно следила она за всеми знакомыми женщинами. За всеми... кроме Аннеты. Меньше всего она подозревала Аннету.

Аннета сама себя выдала.

Как-то раз на улице, шагах в двадцати от себя, она заметила Ноэми, – та шла ей навстречу. Ноэми ее не видела, она шла, опустив голову и рассеянно глядя по сторонам. Ее красивое лицо было мертвенно-бледно и казалось постаревшим. В эту минуту она не следила за собой и не замечала никого вокруг. За последнее время она превратилась в маньячку, которая с подавленной яростью непрерывно вращает в уме жернова навязчивой идеи.

Аннета была поражена ее видом. Она могла бы незаметно пройти мимо Ноэми или повернуть обратно. Но, торопясь избегнуть встречи, она сделала промах: сошла с тротуара и перешла через улицу. Это нарушило движение пешеходов и привлекло внимание Ноэми. Она узнала Аннету и поняла, что та хотела уклониться от встречи с ней. Проводив ее глазами, она увидела, что Аннета, дойдя до противоположного тротуара, украдкой глянула на нее и отвернулась. В голове Ноэми ослепительной молнией вспыхнула догадка: это она!..

Ноэми остановилась, задыхаясь, вонзив ногти в ладони, сжав зубы и ощетинившись. Она напоминала разозленную кошку, выгнувшую спину. В эту минуту у нее были глаза убийцы. Взгляд прохожего напомнил ей, что она живет в мире, где надо притворяться и лгать, и что она на одну минуту изменила этому правилу. Ноэми вернулась к действительности. Но, пройдя десять шагов, не выдержала и разразилась злобным смехом. Враг найден...

Тайна у нее в руках!..

Аннета была очень расстроена встречей с Ноэми.

С того дня, как она отдалась Филиппу, ее не переставала мучить совесть. Не потому, что она считала грехом принадлежать любимому человеку.

Их связывала любовь настоящая, здоровая, сильная. Она не нуждалась ни в оправдании, ни в притворстве. Никакие общественные условности не могли взять верх над нею. В горячке страсти Аннета и мысли не допускала, что у нее есть какой-то долг перед Ноэми; подлинной женой Филиппа была она, Аннета, и она не признавала той, другой, которая неспособна была быть ему товарищем в его труде и борьбе, не сумела дать ему счастья. Однако эта уверенность не мешала Аннете помнить, что счастье ее добыто ценой чужого горя. Она уговаривала себя, что такая пустая и легкомысленная женщина, как Ноэми, не способна сильно страдать, что она легко откажется от Филиппа. Но чутье подсказывало обратное, и все, что она могла сделать, это просто перестать думать о Ноэми. В первые дни эгоизм счастья помог ей.

Однако после встречи с Ноэми это стало уже невозможно Аннета обладала несчастной способностью отрешаться от себя и наперекор собственным чувствам проникаться чувствами других, в особенности их страданиями, которые она угадывала с первого взгляда.

Аннета пришла домой, потрясенная горем Ноэми, переживая его почти так же остро, как сама Ноэми. Она не могла больше отделываться рассуждениями, вооружаться правами любви. «Ноэми тоже любит. И страдает Разве у любви страдающей меньше прав, чем у любви, причиняющей страдания?.. Никаких прав нет! Одной из нас придется страдать. Ей или мне!..»

«Ей!» Страсть к Филиппу не оставляла Аннете выбора... Но это было совсем не весело.

Она думала: «Надо хотя бы не отягчать ее горя! Это преступление – длить его так долго, как мы это делаем, давать ране гноиться, вместо того чтобы твердой рукой сделать операцию и перевязать. Мы увиливаем от честного признания и предоставляем Ноэми самой догадаться о своем несчастье – это и трусость и жестокость!»

Аннета в первый же день объявила Филиппу:

– Я не хочу прятаться.

Как она могла, откладывая со дня на день, допустить такое недостойное положение?.. В этом виновата была все та же ее душевная мягкость... Она говорила Филиппу не раз:

– Надо сказать ей.

Но когда Филипп решался, она его удерживала, боясь его грубой прямоты. Филипп бросал то, что разлюбил, как выжатый лимон. Старые узы его стесняли. Он говорил:

– Давай покончим с этим! Аннета отвечала:

– Нет, нет, только не сегодня! Она понимала, какую боль он причинит Ноэми. Боже, как тяжело убивать человеческую душу!

У Филиппа и без того было о чем подумать. Дни его проходили в ожесточенной борьбе с обрушившимися на него печатью и общественным мнением.

Аннета видела, что сейчас не время докучать ему своими заботами. Филипп затеял опасную кампанию. Он взял на себя почин в деле создания Лиги ограничения рождаемости. Ему было ненавистно бесстыдное лицемерие господствующей буржуазии, которая, ничуть не заботясь об улучшении гигиенических условий жизни и облегчении нужды трудящихся, заинтересована только в том, чтобы они размножались, поставляли ей пушечное мясо и рабочие руки для ее предприятий. Сами-то они, эти господа, не хотят иметь много детей, чтобы не усложнять себе жизнь и не нарушать ее благополучия. А то, что неумеренное деторождение упрочивает нищету, болезни, порабощение народа, их это не беспокоит. Они объявили деторождение религиозным и патриотическим долгом. Филипп не сомневался, что, выступая против этого, наживет себе врагов. Но опасность никогда не останавливала его. Он ринулся вперед. Ярость противников превзошла его ожидания.

Он стал ненавистен множеству людей: прежде всего – собратьям по профессии, жрецам науки, чье самолюбие, интересы и ученый авторитет были задеты, затем вытесненным им соперникам и даже кое-кому из его сторонников, которым он беспощадно говорил правду в глаза, ибо не такой он был человек, чтобы платить за похвалы любезностями, и благодарность не принадлежала к числу его добродетелей. Он принимал все одобрения как должное, другим воздавал по заслугам – и только, а это было немного! К благодетелям он относился без всякого почтения – единственным исключением была Соланж. Никому никаких льгот! Таким образом, следовало ожидать, что нападки на него будут сильные, а защитников найдется мало. Филипп мешал маневрам тех, кто спекулировал на идеалах. Всякий раз, как возникала очередная организация благородных жуликов-филантропов, можно было не сомневаться, что он выступит против нее. Он с циничным удовольствием разоблачал хитрости добродетельных лицемеров. Это уже создало ему (sotto voce lt;Под сурдинку (итал.).gt;) в почтенных кругах репутацию сумасброда анархиста, потрясающего основы. Эти шушуканья пока не дошли еще до публики, до страшного уха Пасквино – продажной прессы. Враги выжидали подходящего момента.

Eccolo! lt;Вот оно! (итал.)gt; Теперь подвернулся очень удобный случай...

Произошел взрыв патриотического негодования. Вмешались газеты. Отголоски всеобщего возмущения дошли до парламента, и там были произнесены бессмертные речи в защиту прав бедняков на многочисленное потомство.

Несколько энтузиастов внесли проект закона, строго карающего всякую пропаганду, которая прямо или косвенно ратует за уменьшение народонаселения. Свободомыслящая пресса утрировала доводы Филиппа за ограничение деторождения и в своем изложении выдвинула на первый план мотив эгоистического наслаждения, умолчав о соображениях гуманности. Это дискредитировало все выступления Филиппа. Он обрел сторонников среди врагов общества. Своим противникам он отвечал на страницах одной крупной газеты, отвечал очень резко и прямо. Но в редакцию посыпались письма с протестами, и Филипп рисковал потерять эту трибуну. Он читал публичные лекции, выступал на бурных собраниях. Он атаковал своих врагов с такой же неистовой страстностью, как они – его. Они зорко следили за каждым его словом, ожидая, что какая-нибудь неосторожность Филиппа даст им в руки оружие и поможет его погубить. Но их суровый противник сдерживал свои порывы и не позволял увлечь себя ни на шаг за пределы того, что хотел сказать. Он завоевал себе громкое имя, вызвал восторги, насмешки, ненависть. В дыму сражений он дышал полной грудью.

Среди таких бурь мог ли он думать о Ноэми?

Ноэми спешила домой. Она припоминала первые встречи Филиппа и Аннеты, которые происходили у нее на глазах, и проклинала свою глупость и их коварство. Едва она очутилась в своей квартире, она дала волю бешенству.

То был настоящий смерч. В одно мгновение все было сметено им. Кто увидел бы сейчас Ноэми, в слезах, в судорогах отчаяния, тот с трудом узнал бы ее. Хорошенькое личико было искажено, она кусала и рвала носовой платок, произвела полный разгром среди бумаг на письменном столе мужа, сорвала злость на своей собачке, вздумавшей к ней ластиться, и на попугае, которого чуть не задушила... Конечно, она предусмотрительно заперлась на ключ: разыгрывать фурию можно было только при закрытых дверях, – ведь это ее не красило! Лицо приняло жесткое выражение, казалось постаревшим и измятым. Но, увидев себя в зеркале такой злющей и некрасивой, Ноэми не только не огорчилась, а испытала что-то вроде облегчения: это была своего рода месть Филиппу. Потом ей стало себя жалко, обидно за подурневшее лицо. Эта жалость растопила злобу, и Ноэми, свернувшись калачиком на ковре, громко зарыдала... Времени у нее оставалось немного – Филипп должен был скоро вернуться, и она спешила выплакаться до его прихода: захлебывалась, рыдала вдвое громче, судорожно и бурно... Она еще бушевала, но гроза шла на убыль. Незлопамятная собачонка подошла и лизнула хозяйку в ухо. Ноэми поцеловала ее, причитая, потом приподнялась, села на ковре, поглаживая ногу, и затихла. Она размышляла. Вдруг, приняв решение, она вскочила, отбросила волосы, свисающие ей на глаза, подобрала разбросанные по комнате вещи, привела в порядок бумаги на столе, затем старательно напудрила и подкрасила лицо, оправила платье и стала ждать.

Филиппа она встретила спокойно и ласково. Она сначала испробовала простейшее оружие. В разговоре с невинным видом ловко вставила несколько гадостей о ненавистной сопернице. Сладеньким голоском сделала два-три каверзных замечания об Аннете. Об ее внешности, разумеется. Ноэми считала, что нравственные качества – дело второстепенное: душа душой, а любовьто все-таки поддерживается влечением к телу! Ноэми была великая мастерица выискивать в красоте других женщин изъяны, которые, когда их тебе укажут, уже невозможно забыть. На этот раз она превзошла себя: ведь показать соперницу ее любовнику в отталкивающем виде – задача увлекательная, что и говорить!

Филипп выслушал, но и глазом не моргнул. Ноэми переменила тактику.

Стала защищать Аннету, опровергая людские толки, восхвалять ее добродетели (такие похвалы ни к чему не обязывают). Она хотела вызвать Филиппа на разговор, заставить его выдать себя, завлечь его в расставленную ловушку. Но к похвалам ее, как и к злословию, Филипп отнесся равнодушно.

Она пустила в ход кокетство и заигрывания, пыталась разжечь в Филиппе ревность, со смехом пригрозив, что, если он ее когда-нибудь обманет, она ему отплатит с лихвой. Филипп даже не усмехнулся и, сославшись на какое-то дело, собрался уходить.

Тут Ноэми снова вышла из себя. Она крикнула, что знает все, что ей известно о его связи с Аннетой. Она грозила, бранилась, умоляла, твердила, что покончит с собой. Филипп только плечами пожал и, не говоря ни слова, шагнул к двери. Она побежала за ним, схватила его за плечи, заставила обернуться и, глядя ему в глаза, не своим голосом спросила:

– Филипп! Ты меня больше не любишь?..

Он посмотрел ей в лицо:

– Нет! И вышел.

Ноэми совсем обезумела. В течение нескольких часов она была как в бреду. Она перебирала всевозможные способы мщения, один нелепее и страшнее другого. Убить Филиппа. Убить Аннету. Убить себя. Осрамить Филиппа.

Оклеветать Аннету. Изувечить ее. Облить серной кислотой... О, какое это будет наслаждение – обезобразить ее!.. Задеть ее честь. Заставить ее страдать из-за сына. Написать и разослать анонимные письма... С лихорадочной поспешностью Ноэми нацарапала несколько строк, разорвала письмо, начала снова, опять разорвала... Она способна была поджечь дом...

Но ничего такого она не сделала, постепенно успокоилась, собралась с силами. И пустила в ход гениальную изобретательность влюбленной женщины.

Она поняла, что с Филиппом ей ничего не сделать... Когда-нибудь она отомстит ему за все!.. Но сейчас он неуязвим. Значит, надо приняться за Аннету. И Ноэми отправилась к Аннете.

Она еще не знала, что будет делать, но была готова на все. Положила в сумочку револьвер. Дорогой придумывала всякие сцены, но потом от них отказывалась. Инстинктом предугадывала ответы Аннеты и применительно к ним исправляла свой план, а потом, в последний момент, вдруг совершенно изменила его. Ярость захлестывала ее, когда она, почти бегом, задыхаясь, поднималась по лестнице к Аннете. Сквозь ткань сумочки она судорожно сжимала револьвер. Но когда дверь открылась и она очутилась лицом к лицу с Аннетой; ей сразу стало ясно: один жест, одно резкое слово с ее стороны – и раздраженная Аннета еще неумолимее встанет на защиту своей любви.

Злость Ноэми мгновенно испарилась. Красная и запыхавшаяся от быстрой ходьбы, она со смехом бросилась обнимать Аннету. Удивленная этим вторжением, смущенная ее нежностями, Аннета проявляла сдержанность. Но неожиданная гостья, войдя, сразу без Уремоний прошла в спальню. Быстрым взглядом удостоверившись, что Филиппа там нет, она уселась на ручке кресла и засыпала ласковыми словами Аннету, с натянутым видом стоявшую перед ней. Не переставая болтать, Ноэми одной рукой даже обняла Аннету за талию, другой теребила ее косынку. И неожиданно залилась слезами... В первый момент Аннете показалось, что это тоже игра... Но нет! Ноэми расплакалась не на шутку, это были настоящие слезы...

– Ноэми! Что с вами? Та не отвечала и, припав лицом к груди Аннеты, продолжала плакать. Аннета, тронутая этим великим горем, пробовала ее успокоить. Наконец Ноэми подняла голову и, всхлипывая, простонала:

– Отдайте мне его!

– Кого? – спросила захваченная врасплох Аннета.

– Вы знаете!

– Но, право...

– Да, знаете, знаете! И я знаю, что вы его любите. И что он вас любит... Зачем вы отняли его у меня?

И опять слезы. Аннета с тяжелым сердцем слушала, как Ноэми жалобно напоминала ей о своем доверии и расположении к ней. Она не в силах была ничего возразить, потому что и сама себя осуждала. Эти горестные упреки, лишенные всякой запальчивости, попадали в цель. Только когда Ноэми с укором сказала, что Аннета злоупотребила ее дружбой для того, чтобы ее обмануть, Аннета сделала попытку оправдаться. Она возразила, что любовь пришла помимо ее воли и завладела ею. Ноэми эти признания не тронули, и она старалась придать им другой смысл: она притворилась, будто и сама оправдывает Аннету, а главным виновником считает Филиппа. Она говорила о нем оскорбительные вещи. Таким способом она не только дала выход злобе, но и хотела внушить Аннете отвращение или хотя бы недоверие к Филиппу.

Но Аннета стала защищать его. Она не могла допустить, чтобы Филиппа называли обманщиком и соблазнителем. Он хотел действовать честно. Это она виновата, она не давала ему поговорить с Ноэми. Ноэми в пылу ненависти еще настойчивее стала его обвинять, но Аннета не сдавалась. Спор принял ожесточенный и резкий характер. Можно было подумать, что из них двух настоящая жена Филиппа – Аннета. И Ноэми вдруг это поняла. Забыв всякую осторожность, она крикнула вне себя:

– Я запрещаю вам говорить о нем! Да, запрещаю!.. Он мой.

Аннета пожала плечами.

– Он не ваш и не мой. Он сам себе господин.

Ноэми запальчиво повторила:

– Он мой! И заговорила о своих правах.

Аннета сказала сухо:

– В любви не может быть никаких прав.

Ноэми опять крикнула:

– Он мой, и я его не отдам! Аннета возразила:

– Он любит меня, и вам его не удержать.

Женщины враждебно смотрели друг на друга: Аннета – в броне эгоизма и твердой решимости, Ноэми – сгорая от желания дать ей пощечину. Она ненавидела ее всю с головы до ног. Она готова была издеваться над ее некрасивостью, исхлестать ее самыми жестокими словами, словами непоправимыми.

Какое это было бы наслаждение!.. Но она сообразила, что это обойдется ей слишком дорого – и сдержалась.

Она проворно нагнулась, подобрала упавшую на пол сумочку и выхватила револьвер... В кого его направить? Она еще сама не знала... В себя!..

Сперва это было притворно. Но когда Аннета бросилась к ней и схватила ее за руку, Ноэми увлеклась игрой. Между ними завязалась борьба. Ноэми упала на колени, Аннета стояла, нагнувшись над ней.

Нелегко было удержать эту сумасшедшую. Сейчас она уже и в самом деле хотела застрелиться... Однако, если бы револьвер коснулся груди Аннеты, с каким сладострастием она спустила бы курок!.. Но Аннета толкнула ее руку, выстрел раздался, и пуля засела в стене. И Ноэми так и не узнала, в кого же она, собственно, целилась – в себя или соперницу...

Она бросила револьвер, перестала бороться. Наступила нервная реакция.

Она сползла на пол к ногам Аннеты, обессиленная, плача навзрыд. С ней сделалась истерика. Чуткая Аннета вначале заподозрила, что Ноэми разыгрывает сцену (но разве подобных случаях узнаешь, где кончается игра и начинается истинная драма?). Этот шантаж, эта мнимая попытка самоубийства вызвали у нее в первую минуту глухое раздражение... Но сейчас уже невозможно было сомневаться в страданиях этой бедняжки, сломленной горем. Аннета старалась сохранить твердость, отвернулась, но ничего не помогало. Ей стало стыдно за свои подозрения, и она с чувством глубокой жалости опустилась на колени подле Ноэми, поддерживая ей голову. Она пробовала ее успокоить, приговаривая совсем по-матерински:

– Ну, ну, деточка... Не надо! Перестаньте!..

Она обхватила Ноэми своими сильными руками и подняла с полу. Ощутив в своих объятиях покорное молодое тело, сотрясаемое рыданиями, она подумала:

«Неужели, неужели это из-за меня так страдает человек?»

Но другой, внутренний голос возражал:

«А разве ты не согласилась бы за свою любовь заплатить какими угодно муками?»

«Да, своими, но не чужими!»

«И своими и чужими. С какой стати щадить других больше, чем себя?»

Аннета посмотрела на Ноэми, которая в полуобмороке лежала у нее на руках... Какая она легонькая!.. Точно птичка!.. Ей вдруг представилось, что это ее дочь. И она невольно крепче прижала ее к себе. Ноэми открыла глаза, и Аннета подумала:

«А будь она на моем месте, разве она пожалела бы меня?»

Ноэми смотрела на нее с убитым видом. Аннета усадила ее в кресло и, стоя подле нее, положив ей руку на лоб (Ноэми внутренне задрожала от ненавистного прикосновения, но и виду не показала), спросила таким тоном, каким говорят с плачущим ребенком:

– Значит, вы очень его любите?

– Да, его одного всю жизнь!

– Я тоже его люблю.

Ноэми так и вскинулась, ужаленная ревностью, и сказала резко:

– Да, но я молода. А вы... (она запнулась) вы уже свое от жизни взяли и можете обойтись без него.

Аннета с горечью досказала мысленно слово, которого Ноэми не произнесла вслух. Она думала:

«Да, мне уже недалеко до старости. Вот поэтому-то я так и цепляюсь за последний час молодости, за этот последний луч счастья. И не упущу его ни за что... Эх, если бы у меня, как у тебя, драгоценная молодость была впереди!..»

И добавила с грустью:

«Я бы, наверное, опять ее прожила не так, как надо».

Ноэми, видя омраченное лицо Аннеты, испугалась, как бы не испортить дела и не потерять то немногое, чего она уже добилась. Она торопливо заговорила:

– Я понимаю, что он вас любит... Вы хороши собой... (Аннета подумала:

"Лгунья! ") Я знаю, что вы во многих отношениях выше меня... И как раз в том, что он так ценит... И даже не могу на вас сердиться, потому что все-таки очень вас люблю!..

("Лгунья! Лгунья! – мысленно твердила Аннета.).

– Наши силы неравны. Это несправедливо, нет, нет!.. Я несчастная женщина и могу только плакать. Я ничто. Я это знаю... Но я его люблю, люблю, я не могу жить без него! Что будет со мной, если вы его у меня отнимете? Зачем же он на мне женился, – неужели только для того, чтобы бросить? Не могу, не могу я! Вся жизнь в нем, больше у меня ничего нет дорогого на свете...

На этот раз она не лгала, и Аннете опять стало жаль ее. Аннету ничуть не трогали заявления Ноэми об ее правах на мужа: она не признавала прав одного человека на другого, этих контрактов на вечное владение, которые заключают муж и жена. Но ей больно было видеть издевательства жестокой природы, которая, разлучая двух любящих, никогда не убивает любовь в обоих сердцах одновременно, а делает так, чтобы один разлюбил раньше, и тот, кто любит сильнее, всегда оказывается жертвой. Ей было противно, что она, Аннета, оказалась орудием этой великой мучительницы. Да, жизнь принадлежит сильным. И любовь не знает колебаний. Чтобы добиться цели, она попирает все. "Горе слабым!.. Но почему же я не могу этого сказать?

Хочу, а слова застревают в горле! Противно, не могу!.. Может быть, я недостаточно сильно люблю его? Или я уже стара, как сказала Ноэми? Я на стороне слабых... Нет, нет! Нет! Все это ложь!.. По какому праву она становится между моим счастьем и мной? Я не уступлю ей его. Пусть плачет, что мне за дело до ее слез?.. Я перешагну через нее!"

Но когда она злобно посмотрела на распростертую Ноэми, та, и сквозь слезы зорко следившая за соперницей, схватила ее за руку, лежавшую на спинке кресла, прижала эту руку к своей щеке и сказала с мольбой:

– Не отнимайте его у меня! Аннета хотела вырвать руку, но Ноэми держала крепко. Приподнявшись с кресла, она уже обеими руками ухватилась за Аннету и заставила ее наклониться и взглянуть на нее.

– Не отнимайте его у меня! Аннета оторвала вцепившиеся в нее пальцы и крикнула с возмущением:

– Нет! Нет... Не хочу! Я ему нужна.

Ноэми сказала с горечью:

– Ему никто не нужен. Он и любит-то одного себя.

Раньше он тешился мной, теперь вами. Он и вас бросит, как меня. Он ни к кому не способен привязаться.

Она заговорила о Филиппе. Суждения ее были резки, но очень глубоки и метки. Аннета была поражена остротой ее ума. Эта маленькая женщина, казалось, такая легкомысленная и пустая, читала в душе мужа с тонкой проницательностью, рожденной злобой и страданием. И некоторые ее жестокие замечания о Филиппе очень уж совпадали с теми опасениями, которые еще раньше зародились у Аннеты. Аннета сказала Ноэми:

– И все-таки вы его любите?

– Люблю. Я ему не нужна, но он мне нужен... Думаете, это легко – так нуждаться в человеке и при этом знать, что ты для него ничто, знать, что он презирает тебя?.. Да и я его презираю, презираю! Но не могу без него жить... И зачем я его встретила! Это я сама захотела его. Захотела и взяла... А теперь не он у меня – я у него в руках... Ах, если бы я могла забыть его, как будто никогда и не знала!.. Нет, не хочу!.. У меня не хватит сил. Я слишком вросла в него. Всем нутром. Ненавижу его! Ненавижу любовь! И зачем, зачем люди влюбляются?

Ноэми в изнеможении умолкла, бегая глазами по сторонам, как загнанный зверь, ищущий спасения. Обе женщины опустили головы, словно покоряясь какой-то стихийной жестокой силе.

Ноэми настойчиво и уныло опять затянула ту же песню:

– Оставьте его мне! Аннета ощущала эту чужую упорную волю, как липкие щупальца спрута, присосавшиеся к ее телу. У нее еще хватило сил вырваться и крикнуть:

– Не хочу! В глазах Ноэми сверкнул злой огонек, пальцы судорожно сжались. Но она сказала кротко и жалобно:

– Ну хорошо, любите его! И пусть он вас любит! Но не отнимайте его у меня! Сохраним его обе, вы и я!

Аннета только отмахнулась с отвращением, и это привело Ноэми в бешенство:

– Думаете, мне самой не тошно об этом думать? Вы мне противны! Я вас ненавижу! Но я не хочу его терять...

Аннета отвернулась от нее и сказала:

– А я к вам никакой ненависти не чувствую. Вам тяжело, и мне тоже. Но делиться любимым человеком – это гнусно! Это преступление против любви!

Пусть я буду жертвой или палачом, но низкой и малодушной быть не хочу. Я не уступлю половины, чтобы сохранить того, кого люблю. Я отдаю все и хочу иметь все. Или ничего.

Ноэми, стиснув зубы, крикнула мысленно:

«Так не будет же тебе ничего!»

(Впрочем, даже предлагая этот дележ, она рассчитывала снова завладеть всем.).

Вскочив с кресла, она подбежала к Аннете, упала на колени, обняла ее ноги:

– Простите!.. Я сама не знаю, что говорю, не знаю, чего хочу! Я несчастна и не могу этого вынести... Что же мне делать? Скажите, что делать? Помогите мне!..

– Помочь вам? Вы просите помощи у меня?

– Да, у вас! А к кому же мне идти, кто мне поможет?.. Я одинока. У меня нет никого, кроме этого человека, который, даже когда любил, не интересовался мной. Ему я не могу открыть душу... А до него была у меня мать, занятая только собой и своими развлечениями... Мне не с кем посоветоваться... У меня нет ни одной подруги... Когда я с вами познакомилась, я думала, что нашла друга. А вы стали мне злейшим врагом... За что вы сделали мне столько зла?

– Бедная моя девочка, разве я виновата? Я этого не хотела... – сказала удрученная Аннета.

Ноэми тотчас ухватилась за вырвавшееся у Аннеты ласковое слово:

– Вы сказали: «моя девочка»!.. Да, будьте мне матерью, старшей сестрой! Не губите меня! Научите, что делать! Я не хочу терять Филиппа...

Дайте мне совет, дайте мне совет!.. Я сделаю все, что вы скажете...

Ноэми лгала только наполовину. Она так привыкла вечно играть роль, настолько в эту роль входила, что уже и чувствовала то, что изображала.

Во всяком случае, ее любовь, боль, ее надежда тронуть Аннету, от которой все зависело, были искренни. Все, вплоть до доверия, которое она выражала Аннете, – ведь это была последняя карта, которую она в отчаянии поставила! И от нее не укрылось волнение Аннеты, которого та не умела скрыть. Аннета слабела. Беспомощность и покорность Ноэми ее обезоружили.

Она не находила в себе сил возражать. Правда, Ноэми не удалось обмануть ее. В слащавых интонациях соперницы Аннета чуяла фальшь. Она не мешала ей говорить, но, слушая, читала в ее душе. Она думала: "Что же делать?

Принести себя в жертву? Какая бессмыслица! Не хочу! Я не люблю эту женщину. Она лжет, она меня ненавидит. Да, но она мучается..." И она гладила по голове стоявшую подле нее на коленях Ноэми, а та все всхлипывала и причитала, в то же время наблюдала за Аннетой, угадывая ее колебания, подстерегая ее, как дичь, задыхаясь и трепеща то от беспокойства, то от острой радости. Время от времени она прижимала к губам руки своей соперницы, которые охотно искусала бы, и без устали твердила свое:

– Верните мне его! Аннета, хмуря брови, попыталась ее оттолкнуть. Она видела в глазах Ноэми хитрость и боль, ложь и любовь, напряженное ожидание... Наконец, поддавшись минутной слабости, она усмехнулась (в этой усмешке были и усталость, и сострадание, и отвращение к себе, к Ноэми, ко всему) и, отвернувшись, сказала:

– Что ж, берите его себе! Едва выговорив эти слова, она уже пожалела, что сказала их. Ноэми вскочила и бросилась ее целовать, осыпая бурными ласками... (Никогда еще ее ненависть к Аннете не была так сильна! Наконец-то она сдалась!.. Но сдалась ли?..).

Аннета уже говорила:

– Нет, нет!..

Ноэми как будто не слышала. Она называла Аннету своим дорогим, верным другом, клялась ей в вечной благодарности и любви. Она смеялась и плакала.

Однако Ноэми недолго теряла время на бесплодные излияния. Она захотела узнать, что Аннета сделает, чтобы удалить от себя Филиппа, Аннета возмутилась:

– Ничего подобного я вам не обещала!

– Нет, обещали, обещали!..

– У меня просто вырвалось слово...

– Но вы же сами сказали...

– Вы у меня силой вырвали это слово...

– Нет, Аннета, вы не такой человек, чтобы взять свое обещание обратно! Вы сказали: «Возьмите его себе». Да, да, Аннета, вы так сказали! Ну подтвердите же, что вы так сказали! Вы не можете это отрицать...

– Ах, оставьте меня, оставьте! – твердила Аннета устало. – Я не могу, не хочу! Довольно вам мучить меня...

Она села, чувствуя себя совершенно разбитой. А Ноэми продолжала ее терзать. Роли переменились. Аннета не могла отказаться от Филиппа – любовь пустила в ней крепкие корни. А Ноэми знать ничего не хотела: пусть себе Аннета любит сколько ей угодно, лишь бы рассталась с Филиппом! Она хотела, чтобы Аннета порвала с ним сейчас же, не откладывая. А способов, как это сделать, она могла подсказать сколько угодно. Она наседала на Аннету, пуская в ход лесть, мольбы, поцелуи, она оглушала ее потоком слез, взывала к ее великодушному сердцу, просила, заклинала, требовала, торопила, диктовала ответы...

Аннета сидела в каком-то оцепенении, не говоря ни слова. Она даже не пробовала остановить этот поток. Сжатые губы, угрюмый взгляд... Наконец Ноэми замолкла, озадаченная ее неподвижностью. Она взяла Аннету за руки – они были холодные, влажные.

– Да отвечайте же, отвечайте! Аннета, не глядя на нее, пробормотала:

– Оставьте меня!..

Это было сказано так тихо, что Ноэми скорее угадала по движению губ, чем расслышала ее слова. Она переспросила:

– Вы хотите, чтобы я ушла? Аннета кивнула головой.

– Я уйду. Но вы обещаете?

Анкета повторила устало:

– Оставьте меня, оставьте меня... Мне надо побыть одной.

Ноэми быстро поправила перед зеркалом прическу и, шагнув к двери, сказала:

– Прощайте... Помните же: вы обещали!..

Аннета в последний раз попробовала протестовать:

– Нет! Ничего я не обещала...

Ноэми почувствовала новый прилив ярости. После всех ее усилий!.. Но инстинкт ей подсказал, что не стоит слишком сильно натягивать струну...

Все равно дело сделано!

Она ушла.

Она узнала слабость соперницы и была уверена, что растопчет ее.

Некоторое время после ухода Ноэми Аннета не двигалась с места. Она была вконец измучена этой затянувшейся сценой. Ей было бы легче сопротивляться внезапной атаке, если бы силы ее не были уже подточены двойным бременем страсти и напряженной работы, а главное – непрерывной лихорадкой, в которой она жила, лихорадкой, вызванной участием в борьбе Филиппа и близостью к этой буйной душе. При таком физическом и душевном изнеможении как ей было бороться с мучившими ее тайными угрызениями совести? А слабость Аннеты была на руку Ноэми. Она застала почву подготовленной и в своей сопернице нашла союзницу.

Сама по себе Ноэми не играла большой роли в тревогах Аннеты. Как человек, она ей не очень нравилась. Как соперница, была и совсем неприятна. Аннета считала Ноэми лживой, коварной, недоброй. Ревность делала ее несправедливой, и она теперь даже не находила Ноэми красивой, хотя прежде восхищалась ею. Все в этой женщине казалось ей поддельным – все, кроме ее горя. «Ноэми или другая – все равно это страдающий человек, страдающий из-за меня...» И странная жалость щемила сердце Аннеты.

Эту отзывчивость развило в ней за последние годы зрелище человеческих страданий и нужды и две смерти – Одетты и Рут. Они оставили в душе неясную трещину. Аннета считала это слабостью, чем-то вроде болезни и, пожалуй, была права. Нельзя было бы жить, если бы мы принимали близко к сердцу все человеческие горести. Счастье всегда покупается ценой чьего-то страдания. Одна жизнь питается другой, как личинки, отложенные в теле живой добычи. И каждый пьет чужую кровь. Еще недавно пила ее и Аннета, не задумываясь над этим. И с чужой кровью вливались в нее радость и тепло. Пока она была молода, она не думала о своих жертвах. Тот день, когда она о них задумалась и сказала себе: «Надо быть жесткой», был началом слабости и душевного надлома. Теперь она это почувствовала: она уже не могла быть жесткой. Она старела. Десять лет тому назад она перешагнула бы через Ноэми без малейшего колебания: «Я имею право на счастье. Горе тому, кто протянет к моему счастью руку!..» Тогда она не нуждалась в самоопределении. А сейчас, для того чтобы вырвать у жизни свою долю счастья, ей уже надо было оправдываться перед своей совестью не только потребностью в нем, а еще чем-то. Бороться во имя самой себя – этого теперь было мало. В погоне за куском хлеба она еще находила в себе силы без колебаний устранять с дороги менее удачливых конкуренток: ведь этот кусок хлеба нужен был ей для сына Ее поддерживал животный инстинкт, заставляющий зверя защищать своих детенышей и кормить их мясом других зверей. Другой же инстинкт – чувство самосохранения, заставляющее брать и удерживать нужное для себя, – ослабел и проявлялся только вспышками.

Отчасти его вытеснило материнство, заняв его место.

Но сейчас, когда в жизни Аннеты наступил перелом, сын не был для нее поддержкой. Напротив, он был причиной новых тревог и угрызений совести.

Аннета не могла себя обманывать: страсть к Филиппу вытесняла мысли о сыне. Она чувствовала себя виноватой перед Марком и пыталась скрыть от него все. Она знала своего мальчика, она замечала и раньше, что он из ревности всегда выпускает когти в присутствии людей, которых она любит. Она не ставила ему этого в вину, радуясь, что он не хочет ни с кем делить ее любовь. Но теперь она защищала свое счастье – от кого?.. От своего счастья! Одна любовь восстала против другой. А она не хотела жертвовать ни одной из них. И так как обе были ревнивы, властны и захватывали ее целиком, то Аннете приходилось от каждой из них скрывать другую. Но удавалось ли ей это? Марк терпеть не мог Филиппа. Он ничего не знал об их связи (в этом Аннета была уверена), но, может быть, чутьем угадывал что-то?.. Аннете стыдно было хитрить с ним, а еще стыднее было при мысли, что сын может заподозрить истину. На самом же деле Марк ни о чем не догадывался и Филиппа ненавидел совсем по другим причинам.

А Филипп не удостаивал Марка вниманием. Разумеется, женясь на Аннете, он взял бы в качестве бесплатного приложения не только одного, но и двух или трех ее детей: ни психологически, ни материально это не играло для него никакой роли, так что и благодарить его было бы не за что. Он не питал к Марку никакой неприязни, считал его неглупым, но ленивым и недостаточно развитым. Он, без сомнения, сумел бы живо забрать Марка в руки, но его ничто не привязывало к мальчику, и он этого вовсе не скрывал.

Говорил он о Марке и с Марком тоном добродушно-грубоватым, который больно задевал Аннету. Привыкнув к грубости жизни, Филипп понятия не имел о том, какого бережного внимания требует натура утонченная и гордая и как легко оскорбить ее целомудренную стыдливость. Не стесняясь в выражениях, он в присутствии матери давал Марку медицинские советы и грубо-прямолинейные наставления, которые заставляли краснеть и юношу и мать-мать еще больше, чем сына. Филипп был того мнения, что от детей не следует ничего скрывать. Так думала и Аннета. И Марк тоже. Но не так надо было все это говорить, как говорил Филипп! Аннета испытывала при этом почти физическую боль, а Марк чувствовал себя униженным, и в душе его накапливалась злоба. Между ним и Филиппом не могло быть никакого взаимного согласия – слишком уж различные были у них темпераменты. Легко было предвидеть в будущем столкновения и постоянные нелады. Для Аннеты, страстной любовницы и нежной матери, эта мысль была ужасна.

Ей не от кого было ждать поддержки и совета, надо было решать самой.

И она приняла решение эгоистическое. Что же, разве она не вправе подумать и о себе? Но иметь право еще мало, если не можешь за него постоять.

А она боролась ли за него? Да, иногда боролась, как львица, когда видела, что молодость, счастье, жизнь уходят безвозвратно... Счастье?.. О счастье с таким человеком, как Филипп, нечего было и думать. Но он мог дать ей нечто большее, неизмеримо больше, чем счастье: жизнь полную, богатую умственными интересами и дерзаниями, не праздный покой, не дремотное благополучие, а мир буйных вихрей и гроз, мир деятельности, борьбы и с обществом и с ним, Филиппом, жизнь трудную и утомительную, но вдвоем с ним, жизнь настоящую, которую стоит прожить. А когда истощатся силы, она умрет счастливой от сознания, что ей дано было прожить эти суровые и плодотворные годы, умрет, не жалея, что расстается с ними... Это было чудесно! Но для этого нужны были силы... У Аннеты их хватило бы на то, чтобы до конца, не вешая головы, нести взятую на себя ношу. Но как эту ношу поднять? Нужно было, чтобы кто-нибудь помог и даже немного подтолкнул ее. Вот если бы Филипп, взвалив ей эту ношу на плечи, внушил ей, что так нужно! Если бы он сказал: «Неси! Ради меня! Ты мне необходима...»

Это слово дало бы ей силы побороть угрызения совести... А нужна ли она Филиппу? Он сказал ей это в первые дни, когда хотел ею обладать. Но больше не повторял. А ей хотелось бы слышать это снова и снова, чтобы поверить накрепко. Она видела, что Филипп полон собой, привык работать один, бороться один, преодолевать препятствия один и что он этим гордится. Он счел бы для себя унижением прибегнуть к чужой помощи. И Аннета спрашивала себя: «Так на что же я ему?» Благодеяние любви не только в том, что она внушает нам веру в другого человека, но и в том, что мы обретаем веру в себя. Да не лишит же нас любовь этой малости! Но Филипп плохо разбирался в психологических тонкостях. Этот великий врачеватель тела, как большинство ему подобных, не интересовался недугами души. Он не догадывался о сомнениях, которые грызли женщину, лежавшую рядом с ним. А между тем ему не следовало бы наводить ее на такие тревожные мысли. Надо было положить им конец, женившись на ней! Аннета шептала ему чуть слышно:

– Уедем вместе! Чтобы мне не было пути назад! Но Филиппу теперь было уже не к спеху. Он был увлечен, да, но не только страстью к Аннете, а и всякими другими страстями, которые были для него куда важнее: своими идеями, борьбой за них, полемикой, которая занимала все его мысли даже в те часы, когда Аннете хотелось, чтобы он думал только о ней. Он вовсе не желал вызвать семейный скандал и связать себе руки громким бракоразводным процессом, пока он не выйдет из боя. Он был твердо намерен выполнить свой долг перед Аннетой, но только не сейчас, а позднее. Пусть она потерпит! Ведь он же терпел! Теперь, когда он обладал Аннетой, он был доволен положением вещей и не склонен скоро менять его. Он воображал, что приучит и Ноэми к кротости и долготерпению. Он был очень уверен в себе.

И он не хотел видеть, что такое ожидание невыносимо для обеих женщин.

«Что ж, это естественно! – думала Аннета. – В жизни мужчины, – и притом мужчины, достойного любви, – мы, женщины, никогда не занимаем такого места, как его идеи и его дело: наука, искусство, политика. Свой простодушный эгоизм он считает бескорыстием, потому что эгоизм этот порожден преданностью идеям. Такой рассудочный эгоизм убийственнее, чем эгоизм сердца. Сколько он разбил жизней!..»

Аннету не удивляло поведение Филиппа, потому что она знала жизнь. Но ей было больно. С этой болью она бы примирилась, даже, быть может, терпела бы ее с тайным сладострастием самоотречения, к которому женщины так склонны, считая это расплатой за любовь. Однако тут дело шло о другом: об ее самоуважении, о чести ее сына, положение которого было унизительно. То, что Филипп этого не понимал, сильно огорчало Аннету. Да, чуткостью он не отличался! Аннете было известно, что он думал о женщинах и о любви. Думать иначе он не мог. Полученное им воспитание и суровый жизненный опыт сделали его таким, и таким она его полюбила. Но она тогда надеялась, что переделает его. А теперь видела, что с каждым днем теряет власть над ним.

Хуже всего было то, что она теряла власть и над собой. Она чувствовала, что в нее вселился демон страсти и отнимает у нее волю, порабощает ее. Поединок влюбленных ведется честно только до тех пор, пока существует равенство между противниками. Когда же один сдается, другой всегда злоупотребляет своей победой, и побежденного ждут унижения. Аннета переживала этот мучительный момент борьбы, который предшествует поражению и предрешает его: она знала, что сил у нее хватит ненадолго. Поведение Филиппа показывало, что и он это понимает. Он все так же (а может, еще больше) дорожил Аннетой, но был к ней теперь менее внимателен, грубо пользовался плодами своей победы и вел себя, как завоеватель в покоренной области. Все его дни поглощала энергичная и размеренная работа, а ночи он проводил с Ноэми, желая соблюдать приличия. Таким образом, свидания с Аннетой бывали коротки. Никакой душевной близости – только бурные ласки и объятия. Филипп цинично уверял, будто Аннете досталось самое лучшее из того, что он может дать.

Аннета стремилась освободиться от унизительного рабства, на которое ее обрекла любовь. Но любовь эта с каждым днем все сильнее завладевала ею. И когда Аннета захотела избавиться от ее тирании, она встала на дыбы так бурно, что Аннета пришла в ужас. Когда женщина с таким пылким темпераментом десять долгих лет держит в узде свои страсти, укрощая их суровым воздержанием, и вдруг в самый знойный час грозового лета дает им волю, они могут погубить ее.

Аннета видела спасение в том, чтобы заставить Филиппа уважать ее как будущую жену, как подругу «rei humanae atque divinae» lt;В делах человеческих и божеских (лат.).gt;, как равную.

Она просила, она в тоске умоляла его оставить ее до тех пор, пока они не смогут любить друг друга открыто, стать мужем и женой. Филипп и слышать об этом не хотел. Он был так же неукротим в любви, как и в своей общественной деятельности. Он не хотел отказаться от любовных свиданий и не хотел жениться на ней раньше, чем ему это будет удобно. Он делал вид, будто считает сопротивление Аннеты недостойной хитростью, которой она хочет крепче привязать его к себе. А между тем он знал, как самозабвенно и бескорыстно она любит его. На Аннету его оскорбительное подозрение подействовало, как пощечина, и она покорилась Филиппу, отдаваясь ему с отчаянием страсти и с отвращением. А Филипп ничего не хотел видеть: приходил, эгоистически предъявлял свои права любовника, не задумываясь над тем, что каждая такая плотская победа оставляет в душе покорной ему женщины словно позорное клеймо.

Аннета чувствовала себя обесчещенной Ей казалось, что она отдала на поругание свою любовь и что, если она не спрыгнет с наклонной плоскости, по которой катилось вниз ее одержимое страстью тело, она погибла...

И в один прекрасный день она бежала. Пошла к Сильвии и попросила ее на несколько дней взять к себе Марка, так как ей необходимо уехать из Парижа. Сильвия ни о чем не расспрашивала; ей достаточно было одного взгляда на Аннету. Эта женщина, любопытная часто до нескромности и так мало понимавшая душевную жизнь сестры, проявляла тонкое чутье, когда дело касалось любви и ее трагических шуток. В дни близости с Аннетой она никогда не поверяла ей своих любовных тайн (она рассказывала только о мимолетных увлечениях) и не ждала, что Аннета будет ей поверять свои.

Сильвия понимала, что у каждой женщины бывают свои великие часы, о которых она вправе молчать. И никто не может помочь ей их пережить – она должна сама себя спасти или погибнуть. И Сильвия предложила сестре пожить у нее на даче в окрестностях Парижа, недалеко от Жун-ан-Жоза. Аннета была тронута, она поцеловала Сильвию и согласилась.

Две недели укрывалась Аннета в этом деревенском домике на опушке леса. Она даже Марку не сказала, куда едет. Только Сильвии было известно, где она.

Как только Аннета покинула Париж, этот заколдованный круг, она ясно увидела, какое безумие владело ею последние недели, и пришла в ужас. Неужели эта одержимая, эта жалкая раба, опьяненная своим рабством, – она, Аннета? Ведь такая страсть убивает душу!.. Цепь разомкнулась. В этот вечер Аннета дышала свободно, она словно в первый раз увидела луга, леса, ощутила тишину земли. Два месяца густой красный туман застилал от нее живой мир. Даже самое близкое – сын – стал каким-то далеким... Но стоило ей очутиться в этом домике среди полей, как туман рассеялся в лучах заходящего солнца. Она услышала колокольный звон, пение птиц, голоса крестьян и заплакала от облегчения... Вечером она уснула, разбитая усталостью, но среди ночи вдруг проснулась. Тоска душила ее. Ей казалось, что вокруг шеи сжимаются кольца змеи.

Дни проходили в унизительных муках, слепых порывах, сменявшихся часами внезапного прозрения, полнейшей ясности мысли, рассеивавшей дурман.

Аннету постоянно томило предчувствие опасности. И хотя она была настороже и вооружена решимостью, достаточно было пустяка, чтобы снова сбить ее с ног.

Она решила пожить здесь еще некоторое время. Это было рискованно: из-за своего внезапного отъезда она уже и так потеряла несколько уроков.

Небольшая клиентура, которую она себе с таким трудом завоевала, могла перейти к другим. Сильвия пересылала ей письма и всякие извещения, но от себя ничего не прибавляла, кроме добрых вестей о здоровье Марка. Она воздерживалась от советов, считая, что Аннета сама знает, что ей делать.

Аннета отлично понимала, что пора вернуться в Париж, но все откладывала день отъезда... Сколько бы она ни оставалась здесь, она не могла запретить своим мыслям лететь к Филиппу. Что он делает? Ищет ли ее? От него не было никаких вестей. Аннета и боялась и жаждала их. Она изгнала его из своих мыслей и думала, что освободилась. Но он ее не оставлял. И вдруг он появился.

Раз вечером, когда Аннета, поглощенная своими неотвязными мыслями, бродила без дела по грабовой аллее сада, которая тянулась вдоль невысокого забора, она увидела сквозь ветви на белой дороге приближавшийся автомобиль. Она тотчас подумала: «Это он!..» – и спряталась за деревья.

Автомобиль проехал вдоль забора до конца сада. Аннета с бьющимся сердцем прислушивалась к его гудению и поняла, что он замедлил ход. В тридцати шагах от сада дорога разветвлялась, и там автомобиль остановился. Аннета решилась выглянуть из-за ветвей и увидела спину человека, который, видимо, в нерешимости, смотрел по сторонам и вдаль. Она его узнала. Ужас охватил ее; она бросилась на буксовую изгородь, упала на землю, впилась в нее ногтями. Она подумала: «Он опять возьмет меня», – и кровь бросилась ей в голову. Хотела крикнуть: "Нет! ", а кровь кричала: «Да!» Под ее пальцами крошились комья сухой земли, и, зарываясь лицом в кусты, она вдыхала горьковатый запах разогретого солнцем букса. Тщетно пыталась она сквозь шум в ушах расслышать шаги по ту сторону забора. Наконец загудел, отъезжая, автомобиль. Аннета помчалась в другой конец сада, выбежала на дорогу и крикнула:

– Филипп!..

Автомобиль скрылся за поворотом...

На другой день Аннета уехала в Париж. Знала ли она, чего хочет, что станет делать? Сильвия сочувственно всмотрелась в нее, сказала только:

– Не полегчало, видно?..

И больше ничего не спросила. Аннета была ей за это благодарна.

Чувствуя себя разбитой, она молча сидела в углу, согреваясь близостью сестры. А Сильвия ходила по комнате, не заговаривая с ней, чтобы дать ей успокоиться. Наконец Аннета встала, собираясь идти домой. Когда они прощались, Сильвия сжала руками ее щеки, посмотрела на нее долгим взглядом и, тряхнув головой, сказала:

– Если не можешь иначе, сдайся, не насилуй себя! Это пройдет. Все проходит – и хорошее, и дурное, и мы сами... Так стоит ли мучиться из-за пустяков?..

Но для Аннеты это был совсем не пустяк. Дело шло не только об ее отношениях с Филиппом, но и об ее отношении к самой себе. Мысль вернуться к Филиппу, признать себя побежденной втайне доставляла ей горькое наслаждение. Но ее страшило другое поражение, более глубокое, – внутреннее, о котором знала только она. Она носила в себе самой смертельного врага.

В течение многих лет она никогда не забывала о нем и только из гордости или, быть может, из осторожности не хотела думать об этом омуте вожделений, унаследованных от людей, живших до нее (быть может, от отца?..).

Все, что составляло ее силу и гордость, ее волю, ее здоровую душу, свободное и чистое дыхание, омывавшее ее легкие, – все всасывал в себя этот омут. Mors animae... lt;Смерть души (лат.).gt; Аннета умом, быть может, и не верила в существование души, но не хотела, чтобы душа ее умерла.

Страсть привела ее обратно в Париж, к Филиппу, словно пленницу на веревке, – таких пленников она видела на ассирийских барельефах. Но она не встретилась с Филиппом: она его избегала.

Филипп, так же одержимый страстью, как и она, в ее отсутствие приходил и стучался в дверь. Он был возмущен внезапным отъездом Аннеты. Он не допускал мысли, что она может уйти от него. Чтобы узнать ее адрес, справился, где живет Сильвия, и пошел к ней. Сильвия с первого взгляда поняла все и объявила Филиппу войну. Закованная в броню злобного недоверия, она смотрела на Филиппа не глазами Аннеты, а своими собственными: это человек опасный как враг и еще более опасный как любовник, ибо он терзает то, что любит. Сильвия знала эту породу мужчин и никогда с такими не связывалась. На настойчивые вопросы Филиппа, куда девалась Аннета, она отвечала сухо, что ничего не знает, но при этом намеками дала ему понять, что ей отлично это известно. Филипп делал усилия скрыть раздражение, пробовал ее умаслить. Сильвия оставалась каменной. И он ушел в бешенстве.

Филипп не собирался гоняться за Аннетой, ему и в голову не пришло бы мчаться в автомобиле в Жуиан-Жоза и глотать дорожную пыль. Он не разыскивал Аннету, не намерен был тратить дни на бесплодные поиски. Он был уверен, что Аннета вернется. Но ему недоставало ее, и он не прощал ей того, что она позволила себе его встревожить в такое трудное для него время. Досада на Аннету и в такой же мере сильная потребность рассеяться толкнули его к жене. Это было сближение временное и довольно-таки унизительное для заместительницы. Филипп брал ее за неимением лучшего и ожидал другую.

Однако Ноэми умела прятать свое самолюбие в карман, когда ей это было выгодно. Она не теряла времени. Наученная горьким опытом, она теперь знала, какую ошибку сделала в прошлом. Она поняла: чтобы удержать мужчину, мало одних любовных сетей. Нужно тешить его тщеславие и приноравливаться к его пунктикам". И Ноэми удивила Филиппа, проявив неожиданный интерес к затеянной им кампании, и даже не поленилась вникнуть во все подробности. Филипп догадывался об ее тайных целях. Но участие Ноэми, искреннее или притворное, было ему приятно. Он с удовольствием убеждался, что она умна: Теперь Ноэми больше не прятала свой ум, помня, что именно этим оружием победила ее Анкета. Она пустила его в ход и еще отточила. Она не стремилась, как Аннета, понять сущность этой борьбы, иметь суждение о ней. Это было дело ее супруга и господина. Она ограничила свою роль тем, что подсказывала Филиппу ловкие ходы, которые могли обеспечить ему успех. Филипп восхищался ее изобретательностью.

К этому времени полемика в газетах приняла крайне ожесточенный характер. Ноэми поборола скуку и отвращение, которые в ней вызывали эти мужские споры, – она поняла, что ей следует решительно вмешаться. Она принялась с дерзким остроумием защищать в светских гостиных смелые идеи мужа.

Ее грация, юмор, веселая пылкость, сочетание мальчишеского задора с напускной серьезностью немного шокировали, но и очень забавляли светское общество. Она привлекла на свою сторону несколько молодых дам, которым очень хотелось доказать, что они лишены предрассудков. А хитрая Ноэми остерегалась рвать с предрассудками. Щедро угощая их непочтительными щелчками, она в то же время запасалась индульгенциями в лагере блюстителей нравственности и почтенных людей. Она с важным видом проповедовала, что бедняки вправе не иметь детей, но зато долг богатых снабжать ими государство и общество. Нужно было иметь немало апломба, чтобы заявлять такие вещи, ибо сама Ноэми за семь лет брака не удосужилась выполнить этот долг. Но сейчас она пришла к выводу, что пора проявить такой героизм.

Филиппу очень скоро стало известно о возвращении Аннеты. Он пытался застать ее дома в те часы, когда она обычно бывала одна. Но Аннета приняла необходимые предосторожности: он всякий раз находил дверь запертой.

Ни обида, ни развлечения не ослабили страсти Филиппа к Аннете. Ее сопротивление только ожесточило его. Не такой он был человек, чтобы ему можно было легко дать отставку...

Они случайно встретились на улице. Увидев его за несколько шагов, Аннета побледнела, но не уклонилась от встречи. Подойдя, Филипп сказал решительно:

– Ты идешь домой? Пойдем вместе.

– Нет, – сказала Аннета.

Они зашли в садик у церкви. Запыленное деревцо едва заслонило их от глаз многочисленных прохожих. Приходилось сдерживаться. Филипп сказал резко:

– Ты боишься меня.

– Нет, не тебя, а себя.

В душе Филиппа боролись гнев и любовь. Но когда его суровый взгляд встретился со взглядом Аннеты, не избегавшим его, он прочел в нем такую стойко подавленную муку, что гнев его растаял. Он спросил уже мягче:

– Почему ты от меня сбежала?

– Потому что ты меня убиваешь.

– Что же, ты совсем не умеешь любить?

– Умею. Потому-то я и убежала. Я боюсь, что возненавижу тебя.

– Ненавидь сколько твоей душе угодно! Ненависть-та же любовь.

– Это не для меня, – возразила Аннета. – Не могу я этого вынести.

– Ты не такая слабая, чтобы не могла снести все то хорошее и дурное, что дает любовь.

– Я не слабая, Филипп. Но я хочу, чтобы меня любили по-настоящему: душой и телом. Не хочу половинчатой любви.

– Душа – это вздор! – сказал Филипп.

– Вот как? А чему же ты отдаешь все силы? Чему ты посвятил себя чуть не с колыбели – разве не своей идее?

Он пожал плечами:

– Самообман!

– Но ты же этим живешь! У меня тоже есть свой идеал, не убивай его!

– Чего ты, собственно, от меня хочешь?

– Хочу, чтобы до того дня, когда мы решим, быть нам мужем и женой или нет, мы не встречались.

– Да почему же?

– Потому что я не хочу, не хочу больше прятаться, не хочу никакого дележа, не хочу, не хочу!..

Аннета утаила от него главную причину. Себе она говорила:

«Если я опять сдамся, меня скоро не хватит даже на то, чтобы хотеть чего-то иного. Я перестану себе принадлежать, я стану игрушкой, которую загрязнят, а затем сломают».

Неспособный понять этот инстинктивный бунт души против губительных плотских страстей, Филипп все еще хотел видеть в упорстве Аннеты только недоверие и хитрость женщины, которая навязывает ему свою волю. Он, правда, не говорил этого прямо, но и не скрывал, что так думает. Прочтя это в его лице, Аннета порывисто встала и хотела уйти. Но Филипп, дрожа от нетерпения и усилий, которые он делал над собой, чтобы не привлечь внимания прохожих, сильно сжал ее руку и сказал, стараясь смягчить гневные ноты в голосе:

– А я не соглашусь, ни за что не соглашусь с тобой расстаться! Хочу с тобой видеться... Молчи, не спорь!.. Здесь невозможно разговаривать... Я приду к тебе вечером.

– Нет! Нет! Филипп повторил:

– Да! Приду. Я не могу жить без тебя. Да и ты без меня тоже.

Аннета возмутилась:

– Я могу.

– Лжешь! Они спорили без жестов, тихим, но резким шепотом, в котором звучали вопли души. Они скрестили взгляды. Филипп первый сдался и сказал с мольбой:

– Аннета!..

Но у Аннеты еще горели щеки от стыда, что ее так грубо изобличили во лжи, от стыда за себя, потому что она действительно солгала. Она вырвала у Филиппа руку и ушла.

Вечером Филипп пришел к ней. Весь день она с ужасом ждала этой минуты, боялась, что у нее не хватит твердости запереться от него. Она не хотела больше столкновений с этой безжалостной страстью. Она убедилась, что невозможно жить с горящим факелом в груди. Надо было оторвать его, отшвырнуть, пока еще не изменила сила воли. А сможет ли она? Ведь она любит Филиппа. Она любит этот огонь, который ее сжигает. Завтра она полюбит и свой позор и тяжкие оскорбления. Краснея от стыда, она признавалась себе, что и сегодня утром в ее бунте против Филиппа была какая-то доля сладострастия...

Она узнала его шаги на лестнице. Услышала звонок у двери, но не двинулась с места. Филипп позвонил вторично, потом стал стучать. Аннета, уронив руки, откинувшись на спинку стула, твердила себе:

– Нет, нет...

Да если бы она и решила встать и отпереть ему, – она не могла бы: у нее захватило дух...

За дверью тишина. Ушел?

Аннета невольно встала, еще не успев принять решение. Пошатываясь, на цыпочках подкралась к двери. Скрипнул паркет под ногой. Аннета остановилась. Прошло несколько секунд, ничто не шелохнулось. Но она чувствовала, что Филипп притаился за дверью и ждет. И Филипп тоже знал, что Аннета стоит по другую сторону двери и вслушивается... Нависло тяжелое молчание. Оба следили друг за другом... Наконец голос Филиппа вплотную у двери произнес:

– Аннета, ты дома. Открой!

Аннета стояла, прижавшись к стене, чувствуя, как у нее замирает сердце, и не отзывалась.

– Я знаю, что ты дома. Нечего прятаться... Аннета, отопри! Мне надо с тобой поговорить!..

Филипп понижал голос, чтобы его не услышали на лестнице. Но бурная волна смешанных чувств поднималась в нем, он сейчас способен был взломать дверь.

– Мне непременно нужно тебя видеть... Как хочешь, я все равно войду...

Молчание.

– Аннета, я тебя обидел сегодня утром. Прости!.. Ты мне нужна. Чего ты хочешь? Скажи – я все сделаю...

Молчание. Молчание.

Филипп сжимает кулаки. Он готов задушить ее.

Прильнув губами к замочной скважине, он рычит:

– Ты моя... Ты не имеешь права уйти...

Потом:

– Подумай хорошенько! Если ты сейчас не откроешь, – между нами все кончено!

Потом:

– Аннета! Дорогая! Он опять выходит из себя:

– Трусиха! Боишься посмотреть мне в глаза! Ты сильна только за запертой дверью!

Голос из-за двери отвечает:

– За что вы меня мучаете? Филипп растерянно умолк.

Голос устало повторяет:

– Мой друг, вы меня измучили.

Филипп взволнован, но уязвленное самолюбие мешает ему это показать.

Он спрашивает:

– Чего вы хотите? Аннета отвечает:

– Жалости.

Тон, которым это сказано, тронул Филиппа. Но он все еще не понимает:

– Ах, боже мой, к чему вам она? Аннета говорит:

– Оставьте меня! Филипп снова вскипает:

– Вы меня гоните?

– Я умоляю дать мне покой... Покой!.. Дайте мне побыть одной некоторое время!..

– Значит, вы меня разлюбили?

– Я защищаю свою любовь.

– От чего? От кого?

– От вас.

– Сумасбродство!.. Отопри!..

– Нет.

– Я так хочу! Ты мне нужна.

– Я не твоя собственность! Она стояла, дрожа, но гордо выпрямившись, и взглядом бросала ему вызов сквозь дверь. Филипп, хоть и не мог ее видеть, словно почувствовал этот взгляд. Он крикнул:

– Прощай!

Аннета слышала, как он уходит, и кровь стыла у нее в жилах. Она знала, что он не простит. И Филипп не простил. Он не приходил больше. Аннета твердила себе: «Так нужно было. Так нужно было...»

Но не могла примириться. Хотелось еще раз увидеть Филиппа и объяснить ему на этот раз мягко (и зачем она тогда так горячилась?), – что она не бросить его хочет, а только ревниво защищает свою любовь, их любовь и гордость, которую он, сам того не сознавая, грубо топчет. Она хотела, чтобы они оба имели возможность собраться с мыслями, опомниться среди потока страсти, который уносил их вместе с пеной и грязью, обсудить и решить все свободно, трезво, с ясной головой. И если Филипп сделает выбор, он должен уважать и свою будущую жену и себя самого...

Филипп не прощал женщинам, сопротивлявшимся его желаниям. Будь Аннета женщина другого круга, он взял бы ее насильно. Но в том кругу, к которому они оба принадлежали, у него были связаны руки, он был вынужден ладить с обществом, в котором хотел господствовать. И его оскорбленная страсть перешла в яростное отрицание этой страсти: если женщина для него потеряна-с корнем вырвать из сердца любовь к ней! Он знал, что это будет для Аннеты ударом. Инстинкт ему подсказывал, что она, несмотря ни на что, любит его...

После трехмесячного иссушающего душу одиночества, после горьких и мучительных споров с собой, после борьбы отречения с надеждой, гордости с раскаянием, после трехмесячного упорного и бесплодного ожидания Аннета однажды встретила Соланж, и та, сияя, сообщила ей о счастье, которое посетило наконец чету Вилларов: Ноэми забеременела.

Аннета искала прибежища наболевшему сердцу в сыне, в сыновней любви, которая, как говорят, никогда не изменяет. Увы! И она изменяет, как всякая другая. От Марка нечего было ждать каких-либо проявлений нежности, даже простого интереса к матери. Никогда еще он не казался Аннете таким холодным, черствым, равнодушным. Он не замечал ее страданий. Правда, она старалась их от него скрывать. Но ей это так плохо удавалось! Марк мог бы прочитать их в глазах, запавших от бессонницы, в ее побледневшем лице. О них говорили исхудавшие руки, все ее тело, снедаемое жестокой страстью. Но Марк не видел ничего. Он и не глядел на мать. Он был занят собой. И все, что с ним происходило, таил от нее. Мать встречалась с ним лишь за столом во время еды, да и тогда он молчал, как немой. Попытки Анкеты завести разговор приводили к тому, что Марк еще упорнее замыкался в своем молчании. Она с трудом добилась, чтобы он по утрам здоровался, а приходя из лицея, говорил: «Добрый вечер»; Марк считал это кривляньем и делал уступку матери (да и то не каждый день!), только чтобы его оставили в покое. Он торопливо, со скучающим видом подставлял матери лоб для поцелуя, а когда не уходил в лицей или по своим делам (добиться от него, что это за дела, было нелегко), запирался у себя в комнате-чуланчике, не больше шкафа, между столовой и спальней, и тут уж его лучше было не трогать! За столом или у камина он сидел подле матери, как чужой. Аннета с горечью говорила себе:

«Умри я – он и не заплачет!»

И вспоминала, как она когда-то мечтала о родном человеке, о сыне-товарище, созданном из ее плоти и крови, который, живя подле нее, без слов угадывал бы и делил все тайны ее сердца. Как мало в этом мальчике нежности! И почему он такой черствый! Иногда можно было подумать, что он за что-то на нее сердится. Но за что же? За то, что она слишком сильно его любит?

"Да, это моя болезнь – в любви я не знаю меры!

А любить слишком сильно не следует. Людям это не нужно. Это их только стесняет... Родной сын меня не любит! Он жаждет уйти от меня... Я его родила, но в нем так мало от меня! Он чувствует не так, как я... Он ничего не чувствует!.."

А в это время сердце Марка было озарено поэзией первой любви. Он безумно влюбился в Ноэми. Это была детская любовь, безрассудная и всепоглощающая. Мальчик вряд ли отдает себе отчет, чего ему надо от любимой женщины: видеть ее, ощущать ее присутствие, прикасаться к ней или насладиться ею. Он, конечно, не думает об обладании любимой – он просто одержим ею. Марк почти лишался чувств, когда Ноэми протягивала ему маленькую ручку и он приникал к ней губами, вдыхая жадным носом щенка вместе с ароматом этой ручки, нежной, как цветок, пьянящую тайну сладостного женского тела. Ноэми вся была для него живым цветком или плодом. Он умирал от желания надкусить зубами этот плод – осторожно, чуть-чуть – и от страха, что не выдержит, поддастся этому желанию. И вот однажды (о позор!) он ему поддался... Что-то теперь будет? Красный, весь дрожа, он ждал самого худшего: что его при всех пристыдят, разбранят и выгонят вон. Но Ноэми только звонко расхохоталась, крикнула:

– Ах ты щенок! И, дернув Марка за ухо, ткнула его раз, другой и третий носом в укушенное место, приговаривая:

– Проси прощения, дрянной мальчишка!..

С этого дня Ноэми затеяла игру с молодым зверьком. У нее не было дурных намерений. Ей просто нравилось дразнить влюбленного мальчика, и она не придавала этому никакого значения. Ей и в голову не приходило, что мальчик примет это всерьез. А Марк (до какой же степени он все-таки был истинным сыном Аннеты!) – Марк воспринимал это не только серьезно, но и трагически.

С того самого вечера, когда он в первый раз увидел Ноэми, она стала для него запретным раем, тем чудным видением, каким предстает женщина перед пробуждающимся взором невинного юнца. Чарующий образ ее создан им из того, что есть, и того, чего нет в действительности, из того, что он видит, и того, чего он не видит, не знает, чего он желает и боится, и хочет и не хочет. Мечта рождена тем пугающим его влечением, которое заставляет юное тело подростка отзываться на победный и грубый зов природы.

Быть может, Марк и не разглядел как следует ни единой черты Ноэми. Но все, из чего слагался ее облик, каждое движение, складки платья, локоны, голос, аромат ее духов и блеск глаз, – все вызывало в его жаждущем теле и сердце бурные волны радости и надежды, безмолвные крики счастья, и от счастья хотелось плакать.

В тот самый день, когда глубоко расстроенная Аннета почувствовала в нем особенно черствую и холодную враждебность и с неуклюжей настойчивостью пыталась узнать причину, вырвать у него хоть слово, одно ласковое слово, а вызвала только обидный отпор, – в тог день ее сын пережил самое волнующее откровение своей волшебной мечты. Целую неделю он жил словно в чаду. Он без ведома матери продолжал видеться с Ноэми, а она пользовалась им, как шпионом: мальчик в простоте души осведомлял ее о всех передвижениях в неприятельском лагере. Раз он застал ее в гостиной, и она, болтая и глядясь в зеркальце, спрятанное в носовом платке, в шутку мазнула его по бледным губам палочкой губной помады. Марк ощутил вкус любимых губ. С этих пор он не переставал ощущать его на языке, он словно весь пропитался их запахом. Этот алый гранат, всегда полуоткрытый, с вздернутой верхней губкой, слишком короткой или слишком подвижной и потому не сходившейся с нижней, сочной, как вишня, мерещился ему всюду. И в то утро, когда, выйдя от матери и грубо хлопнув дверью, Марк решил улизнуть из лицея и пойти гулять, этот рот носился перед ним, расцветал в саду облаков на дивном июльском небе, мелькал в резвых струйках фонтана, в рассеянной улыбке проходивших мимо женщин. Этот полуоткрытый рот вбирал в себя всю его душу, все его мысли.

Он шел куда глаза глядят, подставляя белокурую голову летнему ветру.

Но, как ни был он рассеян и поглощен своими безумными фантазиями, его зоркие, как у рыси, глаза заметили на другом тротуаре тетушку Сильвию.

Марк поспешно завернул за угол. Ему вовсе не хотелось с ней встречаться.

Он не боялся, что она будет его журить за отлынивание от занятий:

Сильвия только посмеялась бы над этим. Но у Марка сейчас была своя тайна, а в таких случаях он при тетушке никогда не чувствовал себя в безопасности. Она не то, что мать: инстинкт подсказывал ему, что Сильвия мастерица угадывать такого рода секреты.

Она его не заметила. Марк вздохнул с облегчением.

Теперь можно будет все утро бродить и упиваться мыслями о своей любви. Слоняясь без дела по улицам (любовь не мешала ему останавливаться у витрин, чтобы полюбоваться тут галстуком, там тросточкой или посмотреть иллюстрированный журнал), он незаметно для себя шел прямо к цели – как парижские голуби, которые каждое утро пролетают над кварталами пыльных домов, ища свежести тенистых парков. Мальчик искал того же, его тянуло под своды старых деревьев, где так хорошо мечтать под голубиное воркованье.

Он спустился с холма св. Женевьевы и, выбравшись из лабиринта старинных и людных улиц, очутился среди светлых просторов тихого Ботанического сада раньше, чем сообразил, что он именно сюда и хотел прийти.

Здесь, как всегда в эти часы, было мало народу. Только изредка попадались навстречу гуляющие. Париж гудел вдали, как шершень. Вокруг разливалась лазурь ясного летнего утра. Марк отыскал уединенную скамейку среди группы деревьев; сел, закрыл глаза, наслаждаясь своей драгоценной тайной. Длинные нервные руки юноши были прижаты к груди, словно он хотел закрыть свое сердце от нескромных глаз. Что же это было за сокровище, которое он хранил так бережно, о котором едва осмеливался думать? Слова Ноэми – она их сказала, не думая, а он жадно подхватил и создал из них целый мир... Когда он был у нее в прошлый раз, Ноэми почти не замечала присутствия мальчика и только время от времени машинально улыбалась ему: она была всецело занята мыслями о великих событиях. (Филипп отвоеван, Аннета унижена – полная победа!.. Но никогда ни за что нельзя ручаться.

Завтра все может измениться. Что же, хоть день, да мой!..) При этой мысли Ноэми вздохнула удовлетворенно и устало. Марк спросил, отчего она вздыхает. Ее позабавила искренняя тревога мальчика, и, чтобы заинтриговать его, она, вздохнув еще раз, проговорила:

– Это секрет...

– Какой секрет? В голове Ноэми мелькнула коварная мысль. Она ответила:

– Не могу сказать. Догадайся сам!

Дрожа от волнения, Марк попросил:

– Скажите! Я не знаю.

Полуопустив веки, Ноэми метнула на него томный взгляд:

– Нет, нет, нет!..

Марк, краснея, бормотал что-то – он уже боялся узнать эту тайну. Чтобы продлить забаву, Ноэми сделала таинственную мину и сказала.

– Хочешь знать? Волнение Марка было так велико, что он готов был крикнуть:

«Нет, не хочу!»

– Ну хорошо, но только не сегодня!.. Я тебе все расскажу в другой раз.

– Когда?

– Скоро.

– Ну когда же?

– Скоро... На будущей неделе, когда ты придешь к нам обедать.

Неделя прошла. И вот сегодня вечером Марк надеялся увидеть Ноэми. Он жил ожиданием этой минуты. Он переживал ее в своем воображении. Но никак не решался дойти до конца: это слишком сильно волновало его... А угадывать наполовину было так сладостно! И, сидя на скамейке в парке, мальчик изнемогал от блаженного томления. Где-то колокол прозвонил полдень. За деревьями, на залитой солнцем аллее, хрустел песок под ножками маленькой девочки. Девочка напевала. Дальше какие-то экзотические птицы в вольере щебетали на своем странном и трогательном языке. А совсем далеко, на Сене, протяжно выла сирена буксирного парохода. Не замечая Марка, бесшумно и медленно прошли мимо него, обнявшись, влюбленные-высокая темноволосая девушка и молодой бледный рабочий. Они на ходу целовались и жадно глядели в глаза друг другу. Мальчик, затаив дыхание, проводил их взглядом до поворота аллеи, а когда они скрылись из виду, всхлипнул от счастья, того счастья, которое только что прошло рядом, и того, которое придет для него, – от счастья, которое было воплощено в этой молодой паре, которым дышал июльский полдень и все вокруг, которое переполняло его сердце, сгоравшее от любви и открытое для всего.

Марк вернулся домой, окрыленный этими минутами экстаза, бесконечно более прекрасного, чем породивший его женский образ. Тень Ноэми растворилась в золотом потоке, и снова вызвать ее можно было лишь усилием воли. Марк хотел этого, но тень от него ускользала; он хитрил с собой, воображая, будто узнает ее в облике счастья острого до боли, во всем, что наполняло его душу, – в безбрежных надеждах, в героических решениях, в том сознании своей силы и доброты, которое несло его, как на крыльях, когда он мчался по лестнице, перескакивая через четыре ступеньки. Но едва он встретил суровый взгляд матери (он на три четверти часа опоздал к завтраку), как золотое сияние погасло, и он снова укрылся в тучу хмурого молчания.

Аннета и не пыталась с ним заговаривать. У нее было свое бремя печали, которым она ни с кем не могла поделиться. Сын, сидевший против нее за столом, казался ей холодным эгоистом. Он жадно ел, потому что очень проголодался и еще потому, что ему хотелось поскорее уйти в свои мечты.

Аннета смотрела на него и думала:

«Я для него только человек, который его кормит, – и больше ничего».

У нее уже не хватало мужества протестовать. Она чувствовала себя брошенной всеми. К концу завтрака Марк спохватился, что не сказал матери ни одного слова. Ему стало неловко, совестно, но заговорить он боялся, чтобы не вызвать расспросов. Кое-как сложив салфетку и сунув ее в кольцо, он торопливо встал, избегая глаз матери, и пошел к двери... Хотел уже выйти, но вдруг его остановила мысль... Он спросил:

– Мы сегодня идем к Вилларам? Он был в этом уверен – ведь так сказала Ноэми, но ему хотелось еще раз убедиться.

Аннета все еще сидела за столом в унылом оцепенении. Не глядя на сына, она ответила:

– Никуда мы не пойдем.

Ошеломленный Марк застыл на пороге.

– Как! А мне сказали...

– Кто тебе сказал? Мальчик в замешательстве молчал: мать не знала, что он бывает у Ноэми. Не ответив, он поспешил отвлечь ее внимание другим вопросом.

– А когда же мы к ним пойдем? – спросил он разочарованно.

Аннета пожала плечами. Теперь не могло быть и речи об обедах у Вилларов. Ноэми сказала Марку в шутку: «на будущей неделе», как могла бы сказать: «через сто лет»...

Марк выпустил ручку двери и с беспокойством шагнул к столу. Аннета посмотрела на него и, заметив, что он огорчен, ответила:

– Не знаю.

– Как не знаешь?

– Виллары уехали, – пояснила она.

Марк крикнул:

– Не правда! Аннета, казалось, не слышала. Марк нетерпеливо дотронулся до ее рук, лежавших на столе, и взмолился:

– Ведь это же не правда! Аннета, выйдя из оцепенения, встала и принялась убирать со стола.

– Да куда же? Куда они уехали? – допытывался потрясенный Марк.

– Не знаю, – повторила Аннета.

Она собрала посуду и вышла.

Марк стоял в полной растерянности. Рушилась его мечта! Он ничего не понимал... Этот внезапный отъезд без предупреждения... Не может быть! Он чуть было не побежал за матерью, чтобы вырвать у нее объяснение... Но вдруг остановился... Нет, это не правда! Сейчас только он сообразил: мать заметила, что он влюблен, и хочет их разлучить. Она лжет, лжет! Ноэми никуда не уезжала... В эту минуту Марк ненавидел мать.

Он выбежал из комнаты, кубарем скатился с лестницы и с бьющимся сердцем не пошел, а побежал к Вилларам: хотел убедиться, что они не уехали.

Они действительно были в Париже. Лакей сказал, что г-н Виллар только что уехал, а г-жа Виллар устала и никого не принимает. Марк попросил все-таки узнать, не уделит ли ему Ноэми одну минутку. Слуга ушел и вернулся:

«Мадам, к сожалению, никак не может принять». Мальчик настаивал: ему необходимо ее увидеть хотя бы на минутку, он должен ей сообщить кое-что очень важное... Не теряя еще надежды, он бормотал бессвязные слова своим ломающимся, сдавленным голосом, краснея и неловко жестикулируя, готовый расплакаться. Под любопытным и насмешливым взглядом лакея он терял нить мыслей. Его подталкивали к двери, но он глупо упирался, крича, что лакей не смеет его трогать. Наконец лакей велел ему убираться вон и пригрозил, если он не замолчит, вызвать швейцара, чтобы тот спустил его с лестницы... Дверь захлопнулась. Терзаемый стыдом, взбешенный, Марк все стоял на площадке, не решаясь уйти. И вдруг" машинально прислонившись к створке двери, почувствовал, что она плохо закрыта и подается под его тяжестью. Он толкнул ее и снова очутился в прихожей. Он хотел во что бы то ни стало пробраться к Ноэми. В прихожей не было никого. Марк знал, где комната Ноэми, и шмыгнул в коридор. Откуда-то из глубины его донесся голос Ноэми. Она говорила слуге:

– Как этот мальчишка мне надоел!.. Ну его к черту! Очень хорошо, что вы ему утерли нос...

Марк опомнился только на площадке лестницы. Он бежал. Он плакал, скрежетал зубами, у него мутилось в голове. Задыхаясь, он присел на ступеньке. Он не хотел, чтобы его на улице увидели плачущим. Отерев глаза и успокоившись (под этим внешним спокойствием скрывались ярость и боль), он машинально зашагал домой. Он был в полном отчаянии... Умереть! Да, надо умереть! Жить больше нельзя! В жизни все так пошло и мерзко, все-ложь, все, все лгут!.. Человеку нечем дышать... Переходя через Сену, Марк подумал, не броситься ли ему в воду. Но его уже предупредил другой несчастный. Набережные чернели, словно усеянные мухами: мужчины, женщины, дети, перегнувшись через перила, жадно глядели, как тащат из воды утопленника. Какие чувства привлекли их сюда? Очень немногих – садизм, кое-кого – жалость, громадное большинство – интерес к происшествиям, праздное любопытство. А немало, вероятно, было здесь и таких, которые смотрят на чужие страдания и смерть, чтобы вообразить себя в таком же положении: «Вот так и я мучился бы», «Вот так и я буду умирать». Марк видел только низменное любопытство зевак, и оно приводило его в ужас.

Убить себя? Да, но только не на людях! Сын Аннеты был похож на нее: та же дикая стыдливость и гордость. Он не хотел, чтобы на него глазел этот сброд, чтобы его, мертвого, тормошили чужие руки, чтобы липкие взгляды оскверняли его наготу. Стиснув зубы, он быстро-быстро зашагал домой, решив покончить с собою там.

Во время одной из тех тщательных разведок, которые Марк производил в квартире, когда матери не бывало дома, он нашел револьвер. Это был револьвер Ноэми, который Аннета после ее ухода подобрала с пола и с непростительной беспечностью сунула в открытый ящик стола. Марк взял его себе и спрятал подальше. Решение было принято. А так как дети всегда что задумают, то сразу и сделают, Марк решил тотчас осуществить свое намерение. Войдя в квартиру так же бесшумно, как и вышел, он заперся у себя в комнате и зарядил револьвер – он видел, как это делал один его лицейский товарищ, немногим его старше, который таскал в кармане эту опасную игрушку и на уроке греческого языка, держа револьвер под партой в зажатом между колен портфеле, украдкой показывал заинтересованным соседям, как с ним надо обращаться. Итак, оружие было заряжено. Марк был готов выстрелить... Но где? Надо так, чтобы не промахнуться. Самое лучшее – стрелять стоя перед зеркалом... Но куда же он тогда упадет?.. Нет, лучше сесть за стол, а зеркало поставить перед собой... Он снял зеркало с крюка и поставил на стол, подперев словарем. Вот так будет хорошо видно, куда стрелять. Он взял револьвер... Но в какое место целиться? В висок, – говорят, это самое верное... Знать бы, очень ли будет больно...

Марк и не вспомнил о матери. Он был весь поглощен своей обманутой любовью, душевной мукой, приготовлениями. Он посмотрел на себя в зеркало и расчувствовался: бедный Марк!.. Ему захотелось, раньше чем исчезнуть, поведать людям, сколько он выстрадал из-за них и как он их презирает...

Хотелось отомстить за себя, вызвать сожаления, восхищение... Он вырвал страницу из ученической тетради, сложил ее криво (он торопился) и своим нетвердым, детским почерком начал старательно выводить:

"Не могу больше жить, потому что она меня обманула. Все люди злы. Я ничего больше не люблю, и лучше мне умереть. Все женщины лгуньи. Они подлые. Они не умеют любить. Я ее презираю. Когда будете меня хоронить, положите мне на грудь бумагу и напишите на ней: «Я умираю из-за Ноэми».

Написав это дорогое имя, Марк расплакался и зажал рот платком, чтобы заглушить всхлипывания. Потом вытер слезы, перечел написанное и серьезно сказал себе:

– Я не должен ее компрометировать.

Он разорвал листок и стал писать другую записку. Как он ни старался писать ровно, полные отчаяния строчки ракетами взлетали вверх. Дойдя до фразы: «Они не умеют любить», он добавил: «А я умели потому умираю».

Несмотря на все свое горе, он был очень доволен этой фразой, она его почти утешила. Он стал добрее к тем, кого оставлял на земле, и закончил письмо великодушными словами:

«Я прощаю всем вам».

Потом подписался. Через несколько секунд все будет кончено, он избавится от всего! Марк заранее представлял себе, какое сильное впечатление произведет его смерть.

Но в то время, как он старательно выводил пером росчерк своей подписи, который в первый раз вышел плохо, за его спиной внезапно распахнулась дверь. Он едва успел прикрыть руками револьвер и бумагу. Аннета увидела только зеркало, прислоненное к словарю, и подумала, что Марк любуется собой. Она не сделала ему никакого замечания. Видимо, страшно усталая, она слабым голосом сказала Марку, что забыла купить молока к обеду и было бы очень хорошо, если бы он за ним сбегал, чтобы ей не пришлось спускаться и опять подниматься на шестой этаж. А у Марка была только одна мысль: как бы мать не увидела того, что он закрывал руками.

И, боясь двинуться с места, он ответил резко, что ему некогда, он занят.

Аннета, грустно усмехнувшись, вышла и закрыла за собой дверь.

Марк слышал, как она медленно шла вниз по лестнице. Он вспомнил, какой у нее был убитый вид, и почувствовал угрызения совести. Ее усталое лицо и голос хватали за сердце. Марк торопливо бросил револьвер в ящик стола, спрятал под грудой книг свое «прощание с жизнью» и выбежал на лестницу. Он догнал мать и сердито крикнул ей, что сам пойдет за молоком. Аннета вернулась. Она подумала, что мальчик не такой уж бессердечный, как ей кажется, и на душе у нее стало легче. Но ее очень огорчала грубость и резкость Марка. Боже, как мало в нем нежности! Что ж, тем лучше для него! Он меньше будет страдать в жизни.

К тому времени, когда Марк вернулся, он уже совсем забыл о своем решении покончить жизнь самоубийством. Он без всякого удовольствия увидел на столе плохо прикрытое знаменитое «завещание» и поспешно сунул его на дно какой-то коробки. Теперь он гнал от себя гнетущую мысль о самоубийстве. Он чувствовал, какой низостью и жестокостью это было бы по отношению к матери, состояние которой его встревожило. Но свою заботливость он проявлял в довольно неуклюжей форме. Он не сумел спросить так, как следовало бы, Аннета не сумела ответить. Из ложного самолюбия Марк скрывал свои истинные чувства, и могло показаться, что вопросы о ее здоровье он задает, неохотно выполняя долг вежливости. Аннета, такая же гордая, как и он, не хотела его тревожить и уклонилась от разговора.

Снова оба замкнулись в молчании. Успокоившись, Марк уже считал себя вправе сердиться на мать за то, что ради нее отказался от самоубийства.

В глубине души он отлично знал, что у него нет больше ни малейшего желания стреляться, но надо же было выместить на ком-нибудь пережитую обиду и боль! А срывать злость удобнее всего на матери: она ведь всегда тут, под рукой, и она все стерпит.

Так мать и сын оставались замурованными каждый в своем горе. И Марк, которого собственное горе уже начинало тяготить, чувствовал, как в нем растет досада на мать за ее печальный вид. Он очень обрадовался, услышав в прихожей звонок Сильвии (ему хорошо знакома была ее манера звонить).

Сильвия пришла, чтобы взять его с собой на вечер Айседоры Дункан: она теперь увлекалась балетом. Хотя Марк считал своим долгом отныне хранить и в душе и на лице (прежде всего на лице) роковую печать пережитого страдания, он не мог скрыть удовольствие, когда представилась возможность вырваться из дому. Он побежал одеваться, оставив дверь открытой, чтобы не пропустить ничего из веселой болтовни тетки, которая, как только вошла, принялась рассказывать какую-то скабрезную историю. Аннета слушала и, как ни тяжело было у нее на душе, заставляла себя улыбаться, а про себя думала:

«И эта самая женщина только год назад рыдала над трупом своего ребенка! Неужели она все забыла?»

Аннета не завидовала этой душевной гибкости. А смех ее сына, из другой комнаты вторивший остротам Сильвии, свидетельствовал, что Марк способен так же легко забывать. Огорченная таким бездушием, Аннета не знала, что она тоже обладает этим чудесным и жестоким даром. Когда Марк появился из своей комнаты, сияющий, совсем одетый, она не могла скрыть суровое неодобрение. Марка выражение ее лица задело больше, чем самый резкий выговор. Мстя матери преувеличенной веселостью, он вел себя очень шумно и так торопился уйти, что забыл даже попрощаться с нею. Он вспомнил об этом уже на лестнице. Не вернуться ли? Нет, поделом ей! Он был на нее сердит. Какое облегчение весь вечер не встречать ее укоризненных взглядов, а главное – оставить позади гнетущую атмосферу их дома и все тягостные треволнения сегодняшнего дня!.. Какой это был бесконечный день!.. За несколько часов Марк прожил целую жизнь, нет, несколько жизней, познал верх блаженства и бездну отчаяния... Такое бремя могло хоть кого раздавить! Но для гибкой натуры этого юнца оно было не тяжелее, чем птица для ветки. Вспорхнет птица – и вот уже ветка распрямилась и весело качается на ветру. Отлетели и радости и горести минувшего дня. Остается лишь воспоминание. Мальчик спешит отогнать и его, открывая сердце новым радостям и печалям.

Но Аннета не могла знать, что происходит в душе Марка, и так как она тоже была человеком с сильными страстями и поэтому все преувеличивала, то поведение Марка целиком отнесла на свой счет. Радость, с какой он убежал от нее, поразила ее в самое сердце. Прислушиваясь к его смеху на лестнице, она решила, что сын ее ненавидит, что он ею тяготится. Да, да, это по всему видно! Он жаждет от нее избавиться. Если бы она умерла, он был бы счастливее, чем теперь... Счастливее!.. Да и для нее смерть была бы счастьем. Нелепая мысль, что ее сын, ее мальчик, мог желать ее смерти, больно резнула Аннету по сердцу. (Нелепая ли? Как знать? Какой ребенок в минуту исступления не желал смерти своей матери?..) Эта страшная мысль пришла в час, когда Аннета держалась за жизнь уже слабеющей рукой, и была для нее смертельным ударом.

Она и без того была сегодня истерзана любовной горячкой. Сейчас, когда решение было принято и осуществлено, когда она выполнила долг перед собой и непоправимое свершилось, у нее не хватало сил выдерживать натиск внутреннего врага. И вражеские полчища ринулись на нее.

Она была их сообщницей. Она открыла им ворота. Когда все потеряно, человек имеет право хотя бы упиваться своим отчаянием! «Мое страдание никого не касается, оно только мое, так отдамся же я ему целиком! Сердце, истекай кровью! Я вонзаю в тебя нож, заставляю снова увидеть все, что ты утратило!» Воображение Анкеты лихорадочно работало, рисуя ей Филиппа как живого. Он был тут, перед ней, она говорила с ним, касалась его. Видела снова все то, что любила в нем, что привлекало ее сходством с ней и противоположностью. Вспоминала их встречи, этот союз противников, двойной пыл страсти и борьбы. Разве объятия и борьба не одно и то же? И в этих воображаемых объятиях была такая чувственная сила, что обезумевшая от любви Аннета изнемогала, как Леда, настигнутая лебедем. Бурный поток страсти снова уносил ее, но теперь в нем крылось отчаяние. Она переживала тот страх, который каждая женщина, созданная для любви, но обделенная ею в жизни, познает на переломе лет: разрыв с любимым человеком кажется ей прощанием с любовью навеки. В этот вечер Аннета, оставшись после ухода сына наедине со своей искалеченной любовью, металась в муках душевной опустошенности. Неотступные думы об умершей навсегда любви, о напрасно прожитой жизни душили ее. Упорно возвращаясь, они не давали ни минуты покоя. Напрасно Аннета пыталась чем-нибудь заняться: она бралась за работу, бросала ее, вставала, садилась. Упав головой на стол, она ломала руки. Навязчивая мысль сводила ее с ума. Она дошла до того предела страданий, когда женщина готова на любые безумства, только бы убежать от себя. Чувствуя, что теряет рассудок, Аннета в этом бреду ощутила вдруг дикий порыв, страшное желание выбежать на улицу и, в ярости самоунижения, надругаться над своей измученной душой и телом, отдавшись первому встречному. Когда до ее сознания дошла эта чудовищная мысль, она вскрикнула от ужаса. Но ужас как будто еще подстегнул постыдную мысль, она не хотела отступать. Тогда Аннета так же, как ее сын, подумала о самоубийстве. Она знала, что уже не в силах будет отделаться от этого наваждения...

Она встала и пошла к двери. Но, проходя мимо открытого окна, вдруг решила выброситься из него. В ней заговорил инстинкт целомудрия, стремившийся спасти душу от осквернения. Ах эта мечтательная душа! Ум Аннеты не был отуманен общепринятой моралью. Но инстинкт оказывался сильнее ума, он судил вернее... Вся во власти противоречивых стремлений – к окну или к двери, – она не смотрела по сторонам. Метнувшись к окну, она сильно ударилась животом об угол буфета. Боль была так сильна, что у нее захватило дух. Согнувшись, она схватилась обеими руками за ушибленное место, испытывая какое-то острое злорадство от того, что удар пришелся именно по животу, словно она хотела раздавить в своем теле распоряжавшуюся ею слепую и пьяную силу, бога-тигра... Затем наступила реакция. Без сил упала Аннета в низенькое кресло между буфетом и окном. Руки у нее были ледяные, лицо в поту. Сердце билось неровными толчками, все слабее и слабее. Ей чудилось, что она летит куда-то в пропасть, в голове стучала одна мысль:

«Скорее! Скорее!..»

Она потеряла сознание.

Когда Аннета открыла глаза (сколько времени прошло? Несколько секунд?.. Вечность?..), она лежала, запрокинув голову, как на плахе, упираясь затылком в подоконник. Тело было втиснуто в угол между буфетом и окном. И первое, что она увидела, были июльские звезды над темными крышами... Божественный свет одной из них проник к ней в сердце...

Молчание ночи, непостижимое, бескрайнее, как убегающая вдаль равнина... Внизу на улице проезжали экипажи, в буфете дребезжали стаканы...

Аннета ничего не слышала... Она висела между небом и землей... «Бесшумный полет»... «Она все не могла окончательно проснуться»...

Аннета медлила. Ей страшно было вернуться к тому, что она на миг оставила, – к безмерной усталости, мукам в тисках любви... «Любовь, материнство. Ожесточенный эгоизм, эгоизм природы, которой мало дела до моих страданий, которая подстерегает мое пробуждение, чтобы терзать мне сердце... Ах, не просыпаться бы больше!..»

Но она все-таки очнулась. И увидела, что враг исчез. Отчаяния больше не было... Нет, было, но уже не в ней, а вне ее, она словно слышала его... О волшебство!.. О грозная музыка, открывающая неведомые просторы!.. Аннета, как зачарованная, слушала звучавшие в воздухе рыдания, – казалось, невидимые руки играют прелюдию Шопена «Судьба». Сердце ее переполнилось еще не изведанной радостью. Ничего общего не было между жалкой радостью нашей повседневной жизни, радостью, которая боится страданий и держится только тем, что отвергает их, – и этой новой огромной радостью, которая рождена страданием... Аннета слушала, закрыв глаза. Голос смолк. Наступила тишина ожидания. И вдруг из глубины замученного сердца вырвался дикий крик освобождения... Подобно алмазу, режущему стекло, прочертил он светлой бороздой свод ночи. Аннета разбитая, изнемогшая, на исходе ночи мук родила в себе новую душу...

Безмолвный крик улетел, кружась и исчез в бездне мысли. Аннета лежала неподвижная и немая. Лежала долго. Наконец она поднялась. Шея болела от твердого изголовья, ломило все кости. Но душа была освобождена.

Непреодолимая сила толкнула ее к столу. Она и сама еще не знала, что будет делать. Сердце ширилось в груди. Она не могла хранить в себе то, чем оно было полно. Она схватила перо и в неудержимом порыве стала изливать свою скорбь в нескладных стихах:

Ты пришла, ты схватила меня – целую руку твою.

С любовью, с содроганием – целую руку твою.

Ты пришла меня уничтожить,

Любовь, я это сознаю.

Мои колени дрожат! Приди! Уничтожь! – Целую руку твою.

Ты надкусишь плод и бросишь его: я сердце тебе отдаю!

Благословенны язвы укусов твоих! – Целую руку твою.

Ты хочешь всю меня: все взяв, все разгромив в бою.

Ты оставляешь одни обломки. – Целую руку твою.

В твоей руке, меня ласкающей, я гибель мою узнаю,

И я целую в предсмертный миг смертоносную руку твою.

Рази меня! Убей меня! Я в страданье отраду пью,

Я в разрушенье пью свободу. – Целую руку твою.

Ты каждым взмахом рассекаешь старинных пут змею,

Ты мясо рвешь, ты цепи рвешь. – Целую руку твою.

О мой убийца, сквозь раны тела я жизнь мою струю,

Она вырывается из темницы. – Целую руку твою.

Я нива, взрытая тобой, я новую жизнь даю

Тобой посеянным зернам муки. – Целую руку твою.

О, сей щедрее святую муку!

Я семя в груди затаю,

Чтоб в ней созрела вся мука мира. – Целую руку твою.

Целую руку твою.

Перевод М. Лозинского.

Буря. Волны морские разбиваются о скалы, душа полнится брызгами и огнями, взлетает к небу пенной пылью страстей и слез...

Последний крик диких птиц – и душа снова на земле. Измученная Аннета падает на кровать и засыпает.

Наутро от вчерашних горестей почти не осталось следа – они растаяли, как снег на солнце...

Cosi la neve al sol si disigilla lt;Так топит снег лучами синева (итал.). – Данте «Божественная комедия», «Рай», песнь XXXIII. Перевод М. Лозинского.gt;.

О них напоминала только блаженная боль во всем теле – усталость человека, который боролся и знает, что победил!

Аннета чувствовала, что пресытилась страданиями. Горе – как страсть: чтобы оно прошло, нужно им упиться, пережить его до конца. Но мало у кого хватает на это мужества. Этот пес всегда голоден и зол, потому что люди кормят его только крошками со своего стола. Побеждают страдание те, кто дерзнул отдаться ему целиком, дерзнул сказать ему:

«Я принимаю тебя. И оплодотворю тебя».

Это мощное объятие творящей души грубо и плодотворно, как физическое обладание...

Аннета увидела на столе написанные вчера строки и разорвала бумагу в клочки. Эти бессвязные слова были ей сейчас так же нестерпимы, как и чувства, в них выраженные. Ей не хотелось нарушать охватившее ее блаженство. Она испытывала такое облегчение, как будто путы ее ослабели, как будто цепь только что разомкнулась... И, словно в блеске молнии, встала в ее воображении эта цепь тягот, которые душа сбрасывает медленно, одну за другой, проходя через ряд существовании, своих, чужих (это одно и то же)... Аннета спрашивала себя:

«К чему, к чему это вечное влечение, привязанности, которые всегда рвутся? К какому освобождению ведет меня путь желаний, обагренный кровью?..»

Но это длилось мгновение. Зачем тревожиться о том, что будет? Оно пройдет, как и все то, что было. Мы хорошо знаем: что бы ни случилось, мы переживем! Есть народная поговорка, старые, полные героизма слова, в которых звучат и мольба и вызов: «Да не взвалит нам господь на плечи столько, сколько мы можем вынести!»

Она, Аннета, прошла через испытание, пережив его в один день!.. Теперь она отдыхала душой и телом...

То strive, to seek, not to lind, and not to yield.

«Это хорошо. Хорошо... Дни мои не прошли бесследно... А продолжение – завтра!..»

Аннета встала с постели голая. Утреннее солнце над крышами, яркое августовское солнце заливало ее тело и всю комнату... Она чувствовала себя счастливой... Да, счастливой, несмотря ни на что!

Все было такое же, как вчера: земля и небо, прошлое и будущее. Но то, что вчера угнетало, сегодня излучало радость.

Марк вернулся поздно, была уже ночь. Повеселившись без матери, он теперь чувствовал себя виноватым в том, что оставил ее одну и что она из-за него, должно быть, не спит до сих пор. Он знал, что Аннета не ляжет, пока он не вернется, и ждал ледяной встречи. Хотя ему было совестно – или, вернее, именно поэтому – он уже на лестнице приготовился к обороне. С вызывающим видом, с дерзкой усмешкой, но в глубине души далеко не уверенный в себе, он достал из-под циновки ключ и отпер дверь. В квартире ничто не шелохнулось. Повесив в прихожей пальто, Марк подождал минуту. Тишина. На цыпочках прошел он к себе в комнату и стал бесшумно раздеваться. У него отлегло от сердца. Утро вечера мудренее! Но, не успев еще совсем раздеться, он вдруг встревожился. Тишина в комнате матери показалась ему неестественной... (У него, как и у Аннеты, было живое воображение, и он легко поддавался тревоге.) Что случилось?.. Он, конечно, был за тысячу миль от каких бы то ни было подозрений о той сокрушительной буре, которая разразилась в соседней комнате. Но он не понимал мать, и она всегда вызывала в нем некоторое беспокойство: он никогда не знал, что она думает. В страхе он, как был, босиком и в одной рубашке, подошел к двери в комнату Аннеты, но, приложив ухо к скважине, сразу успокоился. Мать была там и спала, тяжело и неровно дыша. Боясь, не заболела ли она, Марк приоткрыл дверь и подошел к кровати. При свете уличных фонарей он увидел, что Аннета лежит на спине. Распущенные волосы закрывали ей щеки, а лицо приняло то трагическое выражение, которое когда-то по ночам так удивляло ночевавшую у нее Сильвию. Грудь бурно поднималась и опускалась от тяжелого и шумного дыхания. Марк испытывал и страх и жалость, глядя на это тело и смутно угадывая его страдания и усталость.

Нагнувшись к подушке, он позвал дрожащим шепотом:

– Мама!..

Услышав в глубоком сне этот зов, шедший словно издалека, Аннета на миг очнулась и застонала. Мальчик испугался, отошел. Она снова затихла.

Марк вернулся к себе и лег. Усталость от треволнений этого дня и свойственная его возрасту беззаботность взяли свое, и он проспал крепким сном до утра.

Но, как только он открыл глаза, вернулись вчерашние мысли и тревога.

Его удивило, что так поздно, а матери не видно. Обычно она по утрам, когда он был еще в постели, входила к нему в комнату (что его всегда раздражало) – поздороваться и поцеловать его. Сегодня она не пришла, но он услышал ее шаги в соседней комнате. И открыл дверь. Стоя на коленях, Аннета вытирала пыль с мебели и не обернулась. Марк поздоровался; она весело взглянула на него и сказала:

– Доброе утро, мой мальчик! И опять занялась своим делом, не обращая на него внимания. Марк ожидал расспросов о вчерашнем вечере. Он терпеть не мог этих расспросов. Но сегодня то, что Аннета ни о чем не спросила, злило его. Она ходила по комнате, наводя порядок и одновременно одеваясь: ей пора было идти на уроки. Марк наблюдал мать в зеркале, перед которым она остановилась: под глазами круги, лицо еще утомленное, но глаза блестят, губы улыбаются. Марк был поражен: он ожидал, что увидит ее печальной, и даже готов был в душе пожалеть ее, а неожиданная веселость Аннеты сбила его с толку и даже рассердила, – такова была логика этого юного мужчины!..

У Аннеты же была своя логика. «У сердца есть свои законы», и познаются они тем чутьем, которое выше разума. Аннете было уже все равно, что подумают другие. Она теперь знала, что не надо требовать от людей понимания. Если они тебя любят, то любят с закрытыми глазами. И не часто они их закрывают! «Пусть себе будут, какими хотят. Я их все равно люблю. Я не могу жить без любви. А если меня не любят, я буду любить и за себя и за них – в моем сердце достаточно любви».

Заглядевшись в зеркало, словно она видела в нем что-то далекое, она улыбалась, и глаза ее сияли, как две капли огня – огня вечной любви.

Причесавшись, она опустила руки, обернулась и, увидев хмурое лицо Марка, вспомнив о вечере, на который он ходил с Сильвией, взяла его за подбородок и сказала весело, скандируя слоги:

– "Вы плясали? Очень рада! Ну так спойте же теперь!"

Засмеялась, глядя в его ошеломленное лицо, приласкала его взглядом, поцеловала и, взяв со стола сумочку, вышла, говоря на ходу:

– До свиданья, мой кузнечик! Марк слышал, как она в передней насвистывала веселую песенку (презирая ее за это, он в то же время невольно ей завидовал, так как она свистела гораздо лучше его).

Он был возмущен. После вчерашних тревог – такая неприличная веселость! Мать была для него загадкой. И, подражая взрослым мужчинам, он все приписал вечным женским причудам: «La donna mobile...» lt;Непостоянная женщина (итал.).gt;.

Он уже собирался уходить, как вдруг ему бросился в глаза клочок бумаги в корзинке. Взгляд его, острый и жадный, как у хищного зверька, остановился на этой разорванной бумажке сперва бессознательно. Но, разобрав несколько слов, Марк застыл на месте... Эти слова... Почерк матери... Он с лихорадочной торопливостью собрал клочки и стал читать... Сначала хватал то один клочок, то другой, как попало... Какие пламенные стихи!..

Разорванные на части, они, как оборвавшаяся песня, еще больше волновали и зачаровывали... Марк перерыл корзинку и собрал все клочки до единого.

Он терпеливо сложил их, чтобы можно было прочесть. У него дрожали руки – так взволновала его эта случайно открытая тайна. Прочитанные стихи потрясли его. Он не все в них понимал, но дикая страстность этой одинокой песни раскрывала перед ним неведомые источники любви и скорби, восхищала и ошеломляла его. Неужели эта буря вырвалась из груди его матери? Нет, нет, не может быть! Ему не хотелось верить. Он убеждал себя, что она списала стихи из какой-нибудь книги. Но из какой? И спросить ведь у нее нельзя... А что, если это все-таки не из книги?.. Слезы подступили к его глазам, хотелось крикнуть о своем волнении и нежности, броситься к матери на шею или упасть к ее ногам, открыть ей душу, читать в ее душе... Но он не мог этого сделать.

А когда в полдень мать пришла завтракать, мальчик, все утро читавший и переписывавший ее стихи и спрятавший их в конверте у себя на груди, не сказал ей ничего. Он сидел за столом и даже не встал, головы не повернул, когда она вошла. Он горел желанием все узнать, но его сковывала застенчивость, и он старался скрыть волнение под маской бесстрастия... А вдруг эти трагические стихи сочинила не она! Его снова одолели сомнения, когда он увидел спокойное лицо Аннеты... Однако то, другое, ошеломляющее подозрение не уходило: «А что, если это все-таки она?.. Вот эта самая женщина, моя мать, что сидит против меня за столом?..» Он не смел взглянуть на нее... Но, когда Аннета спиной к нему ходила по комнате, унося и принося блюда, он следил за ней инквизиторским взглядом, словно спрашивая:

«Кто же ты?»

Он не мог разобраться в этих смутных и тревожных впечатлениях. А мать, всецело поглощенная своей новой жизнью, ничего не замечала.

После завтрака оба вышли из дому и разошлись в разные стороны. Марк смотрел матери вслед. Его раздирали противоположные чувства: он и восторгался ею, и злился на нее... Женщина, настоящая женщина! Иногда она бывает такая близкая, а иногда совсем далекая, как будто существо другой породы... Ничем они не похожи на нас, мужчин! Непонятно, что у нее в душе творится, отчего она смеется, отчего плачет. Он ее презирает, ненавидит – и тянется к ней, она нужна ему. Он зол на все за ее власть над ним. Он охотно укусил бы ее в мальчишеский затылок, еще мелькавший впереди, как укусил руку Ноэми (ах, как тогда хотелось кусать ее руку до крови!) При этом неожиданном воспоминании у Марка дрогнуло сердце. Он остановился, сильно побледнев, и плюнул от омерзения.

Марк проходил через Люксембургский сад, где молодые люди играли в спортивные игры. Он смотрел на них с завистью. Все лучшее в нем, все его тайные желания влекли его к делам, подобающим мужчине, – не к любви, не к женщинам, а к спорту, к подвигам, которые требуют героической смелости и силы. Но он был мальчик хилый; жестокая судьба, болезнь в раннем детстве были причиной того, что физически он был менее развит, чем его сверстники. А сидячий образ жизни, книги, мечтательность, то, что он рос в обществе женщин, – все это отравило его любовным ядом, перешедшим к нему от матери, тетки, деда: из крови Ривьеров. Он был бы рад вскрыть себе вены и выпустить из них всю эту кровь! Ах как он завидовал прекрасно сложенным юношам без мыслей в голове, но с радостью в сердце!

Он презирал те дары, что послала ему судьба, и думал только о тех, в которых она ему отказала. Он видел игры и борьбу сильных и стройных тел.

И в своем эгоизме не замечал подле себя иной борьбы – той, которую вела его мать...

Аннета шла по улицам Парижа. Лето заливало город потоками света. Небо гляделось в крыши домов, омывая их лучистой синевой своих взоров... Как хорошо в такое утро очутиться среди полей, далеко от города!.. Но об этом нечего было и мечтать. У Аннеты не было денег, она не могла уехать из Парижа. Предполагалось, что Марк проведет несколько недель с теткой на нормандском побережье, а она останется в городе. Гордость не позволяла ей жить в Нормандии на средства сестры, а, кроме того, она еще с тех времен, когда ездила туда с отцом, питала отвращение к этим ярмаркам, кишевшим скучающими и флиртующими бездельниками. Да, ей предстояло остаться одной в городе, и это ее вовсе не огорчало. Она носила в себе и море, и небо, и солнечные закаты за холмами, и молочные туманы, и поля, одетые саваном лунного света, и тихо тающие летние ночи. Дыша раскаленным воздухом августовского дня, среди оглушительного уличного шума и потоков людей, Аннета шла по Парижу уверенным и быстрым шагом, той же легкой, плавной походкой, что и в былые годы, все замечая на ходу, – и в то же время такая далекая от всего окружающего... На пыльной мостовой, по которой грохотали колеса тяжелых автобусов, она мысленно бродила под сводами бургундских лесов, в тех местах, где прошло ее счастливое детство, вдыхала запах мха и древесной коры. Она шла по ковру осенних листьев; меж обнаженных ветвей зашумел ветер с дождем и, пролетая, мокрым крылом коснулся ее щеки; звенела где-то песня птицы, волшебная в этой тишине. Ветер и дождь пронеслись... В этих самых лесах бродили когда-то молодая Аннета и ее плачущий возлюбленный, и была там живая изгородь из боярышника, и жужжали пчелы вокруг заброшенного дома... Радости, страдания... Как это все далеко!.. Аннета улыбалась той юной девушке, для которой страдания были внове... «Подожди, бедняжка! Это еще только начало!..»

«Ты ни о чем не жалеешь?»

«Нет».

«Ни о том, что сделал, ни о том, что не сделано?»

«Ни о чем. О коварный ум, ты хочешь уличить меня в сожалениях? Напрасный труд! Я принимаю все, все, что было в моей жизни, и все, чего не было. Принимаю целиком свою судьбу, ее мудрость и безумие. Все было в ней подлинным – мудрое и безумное. Человеку свойственно заблуждаться, такова жизнь... Но любовь никогда не бывает заблуждением. Пусть старость близка, – сердце мое не тронули морщины... И сколько бы оно ни страдало, оно счастливо тем, что любило...»

Аннета улыбалась, с благодарностью думая о тех, кого она в жизни любила.

В этой улыбке было много нежности, но немало и чисто французской беззлобной иронии. Аннета с интересом подмечала не только трогательное, но и смешное во всех этих мучениях, своих и чужих, в этой горячке желаний и ожидания. «Чего я еще жду?.. С любовью кончено! Теперь ваша очередь!..»

Она думала о других – о сыне своем, который весь горел и трепетал, протягивая руки к неизвестному будущему. О Филиппе, не удовлетворенном той жалкой пищей, которой общество пыталось утолить его ненасытный голод. О Сильвии, ищущей забвения и ждущей события, которое заполнило бы зияющую пустоту в ее сердце. Она думала о целой армии людишек, всю жизнь зевающих от скуки. И о беспокойной молодости, которая мечется и ждет...

Чего? К чему она протягивает руки?

Отрешаясь от себя, Аннета наблюдает уличную толпу, всю эту массу людей, которые тянут лямку... Стадо, которое бежит, спешит, словно его гонят овчарки. В этом стаде никто не замечает других. Все воображают, что движутся по своей воле, а на самом деле ими движет посторонняя сила, и в этом кажущемся беспорядке есть предначертанный ритм... Но куда их ведет невидимый пастырь? И добрый ли это пастырь? Нет! Он по ту сторону добра и зла...

Аннета занималась с ученицами, как всегда, терпеливая и ласковая, внимательно выслушивала их, объясняла толково, не сбиваясь. Но в то же время продолжала думать о своем. Тому, у кого это вошло в привычку, нетрудно жить двойной жизнью: одна – внешняя, среди людей, другая – в глубинах души, озаренных мечтой. Одна не мешает другой. Человек видит обе одновременно, как музыкант, читающий глазами партитуру. Жизнь-та же симфония: каждое ее мгновение поет на разные голоса. Отраженный жар этой страстной гармонии окрасил нежным румянцем лицо Аннеты. В этот день ее ученицы, удивляясь, что она так молодо выглядит, чувствовали к ней то сильное влечение, которое подростки, не смея в этом признаться, испытывают к старшим подругам, к Провозвестницам. Аннета и не подозревала, какой след оставляет она сегодня в сердцах всех, к кому приближается.

Она вернулась домой под вечер, все такая же окрыленная, не чуя земли под собой... Она не могла бы объяснить, отчего у нее сегодня так легко на душе. Великая тайна женщины, излучающей сияние радости без всякой видимой причины и даже вопреки всему! Все окружающее, весь внешний мир в эти минуты для нее лишь тема для свободного творчества мечты и пылкой фантазии.

На улицах мимо нее проходило множество озабоченных людей. Мчались мальчишки-газетчики, выкрикивая новости, которые тут же обсуждались прохожими. Она не обращала на них внимания. Из встречного трамвая кто-то окликнул ее. Она не сразу сообразила, что это муж Сильвии. Не разобрав слов, она весело помахала ему рукой... Как все вокруг суетятся!.. Снова на короткий миг предстало ей видение головокружительного потока, который с силой вырывается из трещины небосвода, подобный текучей звездной массе, и низвергается в зовущую его бездну... В какую?..

Она поднялась по лестнице в свою квартиру. В дверях ее ждал Марк, у которого глаза так и сверкали, а за ним стояла Сильвия, тоже сильно возбужденная. Им, видно, не терпелось сообщить ей какую-то новость... Что случилось?.. Оба заговорили разом – каждому хотелось быть первым...

– Да о чем вы шумите? – спросила Аннета со смехом.

Она разобрала только одно слово:

– Война...

– Война? Какая война? Впрочем, она не удивилась... Вот она, бездна!..

«Так это ты? Давно я чувствовала твое губительное дыхание».

Марк и Сильвия все еще кричали что-то наперебой.

Чтобы доставить им удовольствие, Аннета усилием воли стряхнула с себя на минуту оцепенение...

«Война? Ну что же! Война, мир-все это жизнь, все это ее игра... И я приму в ней участие!..»

Она была азартным игроком, эта очарованная душа! «Я бросаю вызов богу!»