"Я люблю нашу улицу..." - читать интересную книгу автора (Баруздин Сергей Алексеевич)

Сергей Алексеевич Баруздин Я люблю нашу улицу…


Улица как улица. Ничего особенного. Дома слева, дома справа. Деревья вдоль тротуаров.

Правда, когда летом пух летит, здорово. Как снежная метель, вьется пух по асфальту. Чиркнешь спичкой — пух с треском вспыхивает и кружится, крутится струйкой вместе с огнем.

Многие ребята занимаются этим, а я раз попробовал — не повезло. Шофер самосвала остановил, вылез из кабины: «Что, пацан, лучше занятия не нашел? Ты б еще мне под бензобак фитиль сунул!»

Так пух перестал меня интересовать — и деревья вместе с пухом.

Ну, улица и улица. Почта на одном конце, почта на другом. Булочная рядом, химчистка, овощная палатка, три магазина — «Мясо», «Диета», «Продовольственный». Еще — универмаг и комбинат бытового обслуживания. Это хорошо. Мать все время гоняет меня то за тем, то за этим. Пять минут, и я свободен. Все близко. Удобно, конечно.

Кино у нас на улице два — маленький кинотеатр и большой. Это на самом деле хорошо. Детский «Друг», взрослый — «Питер». Они так называются — детский и взрослый, а на самом деле — одно и то же. В детском крутят взрослые фильмы, а во взрослом — детские. В обоих — и те и другие. Так что можно ходить. Родители отпускают. И даже раньше, когда я маленьким был, отпускали одного. Близко, улицы не переходить, — пускали. И в школу так, начиная с первого класса, вот уже восемь лет. Школа уж совсем рядом, ближе «Питера».

Улица широкая. Сразу и не перескочишь на другую сторону. Машины, троллейбусы, тягачи с лафетами — туда-обратно, туда-обратно. По соседству завод железобетонных конструкций и домостроительный комбинат. Балки, перекрытия, стены домов с готовыми окнами тянут на лафетах.

И все равно, что в ней необыкновенного? Сколько таких улиц и переулков в Москве! Поинтереснее есть! На одних Ленин выступал, на других дома, где бывал Пушкин. Здесь был штаб революционных рабочих, там изба Кутузова или дом Горького. Лермонтов, Калинин, Грибоедов, Фрунзе, Огарев, Космодемьянская, Толстой, Талалихин… Все они где-то были, выступали, жили, читали что-то, но только не на нашей улице, и о них высечены доски на стенах домов, и о них говорят сами улицы табличками названий.

А эта и называется как-то смешно — по песку, да еще с добавлением «Ново…». А никакого песка вокруг — ни нового, ни старого — и в помине нет. Не считая того, что во дворы привозят: в песочницы специально для малышей.

Так это всюду привозят, и на Пресню и на Кутузовку. В такой песок и я играл, когда мне четыре года было и мы сюда переехали.

Десять лет мы живем на этой улице, и я привык к ней, как к дому своему и школе, как привыкаешь ко всему, к чему надо привыкать.

Можно ли любить школу? Я люблю школу, класс, уроки, учебники, отметки… Смешно, верно! Я люблю, он любит, ты любишь… Надо, просто надо, и все тут. Это не кино какое-никакое и не футбол или хорошая книжка!

И дом? Тоже смешно — любить дом! Хотя дом не школа, и, может быть, мне даже нравится дома, но любить?

А улицу — любить?

— Все-таки больше всех люблю нашу улицу! И какие мы мудрецы, что тогда на Ломоносовский не поехали!

Это отец говорит матери. Уже много лет говорит.

А по мне, хоть и Ломоносовский. Был там. Тоже улица. И ничуть не хуже нашей.

— Я вечером, как сверну к нам, так вся усталость исчезает. Честное слово, лучше нашей улицы нет!

Это уже мать говорит отцу. Тоже много лет подряд.

А в прошлом или позапрошлом году, не помню, совсем интересно получилось.

Приехал к отцу товарищ из Филадельфии, с которым они подружились, когда отец в Америке был. Говорили о разном, а потом вдруг о нашей улице. Американец все спрашивал отца, о чем бы ему написать. Видно, журналист он был или писатель. Вот и просил отца подсказать, как и что лучше написать о Москве.

— Зачем лучше? Не надо, Гарри, лучше. Возьми просто нашу улицу. Обычная улица в Москве, а все же самая лучшая. Хочешь, давай я отпрошусь с работы, пойдем вместе. Статистику возьмем: кто живет на одной улице, что находится на ней. Увидишь, что плохо у нас, что хорошо. По квартирам побродим, по магазинам, по детским садам, школам. Это тебе не Красная площадь, о которой сто тысяч раз писали, и не улица Горького. Но давай. Клянусь, отличные будут очерки для Америки…

— О-о! Это очень заманчиво! — произнес американец.

И они трое суток ходили с отцом по нашей улице. Трое суток!

Странные люди! Ну, лучшая и лучшая, пусть будет так! А мне-то это, в общем, все равно. Улица и улица…

* * *

Я по делу и просто так выхожу на улицу.

Просто так — реже, когда делать нечего. По делу — школа, магазин, почта, кино, химчистка, комбинат бытового обслуживания — для починки ботинок.

Просто так. Ни для чего.

— Пойду погуляю, — сказал я матери.

— Пойди, пойди, а то ты совсем воздухом не дышишь, — согласилась она. — Но к восьми возвращайся. Папа звонил, он задерживается до восьми. Ужинать будем…

— Вернусь.

Во дворе ребят не было, кроме малышей. Одного заметил — великовозрастного девятиклассника Вольку Карпова, свернул в сторону. Не люблю таких, как он. Сам не ребенок, а анекдотики Волькины и бесконечные его «предки», «девочки во-во», «все люди шизофреники» надоели. Как хунвэйбин какой-то! Ладно хоть, что он не в нашей школе учится…

Вспомнил, что у меня есть мелочь. От завтраков. Как раз на мороженое хватит. Пойду. На углу за почтой всегда мороженщица стоит. Может, по пути кого-нибудь получше Вольки повстречаю.

Двор развезло. Всю зиму снег сваливали с асфальта в горы, и сейчас он поник, потек, поплыл под ноги. Так каждую весну бывает. Открываются, оттаивают деревья в садике. Вылезают из-под снега машины собственников. Красный гриб-мухомор возле песочника уже сбросил снег со своей огромной шляпы. И качели, что стоят рядом. И ограда садика вылезает зеленью планок из снега…

На улице снега нет вовсе. На улице чистые тротуары — сухие ближе к краю, мокрые ближе к домам. С крыш капает, в водосточные трубы льют ручейки и разливаются по асфальту — струйками, лужицами, просто мокрыми пятнами. Апрель — капель.

Как всегда, весной у нас подстригают деревья на улице. Женщины в синих халатах поверх пальто с длинными палками-ножницами в руках стригут, как парикмахерши, ветки деревьев, другие забираются на лесенки и орудуют пилами. Отваливаются на тротуар ветки и целые бревна, а сами деревья становятся маленькими кургузыми обрубками, похожими не то на сказочные существа, не то на загадочные растения в пустыне. Не баобабы, в общем…

Женщины в синих халатах продвигаются сначала по одной стороне улицы — от почты до почты, а за ними встают эти кургузые деревья с кучами срезанных веток на тротуаре. А потом они пойдут обратно — по другой стороне, опять от почты до почты. Только от другой почты к прежней. И там по противоположному тротуару появятся деревья-обрубки и кучи веток под ними. И когда они дойдут до начального конца, приедут машины, много грузовых машин, как в дни больших снегопадов. Они соберут ветки и бревна, подчистят тротуары, и на улице станет просторно и светло…

Я прошел мимо стригущих, пилящих, о чем-то переговаривающихся между собой женщин в синих халатах, мимо куч срезанных ими веток — к почте, до которой они еще не дошли. За почтой, за углом дома, должна стоять мороженщица.

Мороженщица была на месте.

Я пересчитал мелочь, протянул:

— «Ленинградское»!

— Может, тебе взять? — спросил кто-то рядом. — Приветик!

Оказалось, соседка наша, Галя, что живет этажом ниже.

— Нет, у меня есть, не надо, — пробормотал я.

Галю я почему-то побаиваюсь. Она старше меня, почти взрослая, учится в техникуме и уже работает. Когда она встречает меня на лестнице или во дворе, всегда говорит это: «Приветик!» А я отвечаю серьезно: «Здравствуйте!»

— Здравствуйте, — запоздало пробормотал я сейчас, впервые встретив ее на улице.

— Мне пломбир, — быстро сказала Галя и потом мне: — Смотри, а я тебе еще возьму, если хочешь.

— Нет, не надо, спасибо.

— Ты домой?

Мне бы сказать «да, домой». Да и куда мне идти, как не домой.

— Я в булочную, — пробормотал я. — Не домой.

Сам не понял, почему пробормотал так.

— Жаль, а то бы ко мне зашел. У меня день рождения сегодня. Семнадцать стукнуло…

— Нет, я никак не могу…

Не знаю, что со мной случилось и почему я перетрусил. Даже мороженое не развернул и пошел к булочной, потом к метро. У метро вспомнил: «Надо было ее поздравить». Стал представлять, как надо было. Все представил: что говорю я, что она, что опять я, что снова она. И даже то, на что бы никогда не решился: «А мне очень нравится, когда я вас, Галя, вижу…» Нет, лучше так: «А вы мне очень нравитесь…» Или еще лучше: «А я…»

Мороженое потекло у меня в руке, и я сообразил, что все это чепуха. Ведь она ушла. Надо было пойти с ней вместе к дому, надо было поздравить, надо было зайти к ней, надо было цветы купить, вот тут, у метро, как раз продают…

Надо было! Дурак, ох какой же я дурак!

Мороженое окончательно растаяло, я проглотил его, весь перемазавшись, и повернул обратно к дому. Опять вспомнил: «А вдруг она еще не дошла, задержалась?» И пошел тише, совсем медленно.

И в самом деле, мне некуда торопиться. Светло еще. И до восьми больше получаса.

* * *

Еще два дерева и две кучи срезанных веток под ними. Женщины в синих халатах передвигались к очередному дереву. Всё ближе к почте.

— А ему что? Как с гуся вода! — сказала одна, тащившая лестницу.

— Она тоже хороша! — сказала другая, с ножницами на палке и пилой под мышкой. — Ты вон небось не пошла на такое…

Они все обсуждали какие-то свои дела.

Еле заметно темнело. Не так, как зимой, сразу, а постепенно. Кто-то зашторивал окна в домах, кто-то захлопывал форточки. В двух подряд прошедших троллейбусах включили свет.

Владельцы собак вышли на прогулку, и я пожалел, что у нас нет собаки. Отец говорит: «Вот подрастешь, нам с мамой некогда». Им некогда, верно, но я бы и сейчас…

И неужели эти вот — с собаками — меньше заняты? Старички, и помоложе, и женщины. Правда, ни одного мальчишки и девчонки. Или у них детей нет? А только — собаки? Это как в Швеции, отец рассказывал:

— Вы думаете, там собак ради собак заводят? Ничего подобного! Мудрый швед знает, что ему надо гулять, ежедневно гулять четыре-пять часов… Полезно для здоровья! Собака — хороший повод. Вот и высыпают в Стокгольме на улицы такие собачники. У одних — по шавке, по псу, у других — целое разнокалиберное собачье сборище. Два, три, четыре пса. Тянут хозяина, хозяйку тянут, а они и довольны. До собак им как до лампочки, а сами довольны — прогуливаются, кислородом дышат!

Я опять посмотрел вперед. Нет, Гали не видно. Что это я? Хватит, хватит думать о ней. Да и что может быть…

Навстречу мне шел мужчина с овчаркой. Мужчина — сам по себе, овчарка, умная, красивая, лоснилась черно-серой шерстью и мудро смотрела на хозяина.

— Гуляй, гуляй, Диана, — произнес хозяин, когда мы почти поравнялись. — У меня, понимаешь ли, идея одна возникла… По работе, подружка, по ЦКБ нашему… Понимаешь? Ты гуляй, гуляй!

Он говорил с собакой, а думал, наверно, не о ней и не о себе, а совсем о другом. А говорил с ней, Дианой.

А Галя меня звала. И я не пошел. И ничего не сказал ей.

* * *

— Понимаешь, что это никакие не липы, а тополя! Самые настоящие душистые тополя. Уж такого не знать! Ну, Ширяев!

Ну и что — Ширяев! Ширяев, да. Метр шестьдесят один, между прочим, хотя в одном классе с тобой учимся. И хотела бы ты знать, меня сейчас, этого самого Ширяева, восьмиклассника, девушка одна звала. Взрослая. Семнадцать лет ей, а не то что тебе… И я просто так не пошел, некогда было. А липы-тополя…

— Между прочим, другие тоже не знают. Ничего страшного. Если захочешь…

Я не знал. Совершенно не знал. Стыдно, может быть. Десять лет живу на этой улице, а считал деревья липами.

— Липы совсем другие. Просто ничего похожего. Вот на улице Горького, например, Ширяев… Видел?

А что стыдно? Ну липы, ну тополя. Не все ли равно?

— Ты был на улице Горького?

Еще бы я не был на улице Горького! Сколько раз был, а как-то даже ездил специально. Галя туда поехала, а я за ней. Просто так. Сначала на метро до «Белорусской». Потом пешком, но так, чтобы она не видела, до Миусской площади. Там она исчезла. А я думал догнать ее и встретить как бы невзначай, но пока думал, она…

— Конечно, был! Ну и что?

— Ничего. Просто на улице Горького липы и на других улицах… А у нас тополя.

— Я знаю, — почему-то сказал я. — А ты что тут делаешь? Зачем?

Я видел, что она копается в кучах срезанных и спиленных веток и отламывает от них кончики.

— А тебе не жалко?

— Что? — спросил я зло. — Если хочешь знать, я собак люблю!

— При чем тут собаки! Я о тополях. Тебе не жалко, что их так режут и пилят?

— Так это нужно, — сказал я. — Они растут лучше, когда их подрезают. Говорят…

— Лучше бы ты волосы свои подстриг. Смотри, зарос совсем, — сказала она. — А мне их, к твоему сведению, жалко. Не волосы твои, Ширяев, а тополиные ветки! Знаю, что их надо подрезать, а жалко…

* * *

Теперь я думал о ней — о Лизе Куприковой. Сколько лет сидим на одной парте, и я даже не замечал ее никогда, а тут вдруг — заметил. На улице увидел и заметил. Эти ветки тополиные и это — «Ширяев». В школе она тоже говорит мне «Ширяев», но там не так, там — школа. И почему-то она, никакая в школе (не ябеда, как другие девчонки, не отличница, а так себе…), здесь вдруг оказалась какая-то. А какая? И вовсе крохотная, будто не в восьмом, а в шестом учится.

«Тебе не жалко, что их так режут и пилят?» Мне не жалко, тебе не жалко, ему не жалко…

И при чем тут мои волосы? Мои волосы, твои волосы, его волосы. Спряжение! А мы его в детстве проходили…

Почему я думал о ней? Свернув с улицы во двор, думал. Пока шел по двору, думал. И, только войдя в подъезд и ступив на лестницу, вспомнил о Гале. Ведь я сейчас пройду мимо ее квартиры, где она празднует свое семнадцатилетие, куда она меня звала…

На лестнице было тихо. Не так, когда кто-то и что-то празднует. Тогда все слышно снизу доверху. Значит, не празднует? А меня зачем звала? Непонятно…

Я прошел мимо ее квартиры. Ни звука. Может, позвонить? Но мать сказала: «К восьми возвращайся». Сейчас, наверно, восемь…

Дома моему возвращению особо обрадовались. Отец о чем-то спрашивал меня, мать хлопотала с едой, усиленно угощая. Друг с другом они не говорили.

Я сразу понял, в чем дело.

— Вы что, поссорились?

— Поссорились? Почему? Ничего подобного! — сказал отец, как-то неловко вскочил из-за стола и обнял мать. — Правда, Ирочка?

— Правда, правда, отстань, — говорила мать. — И все равно ты… Ешьте лучше!

— Характер! — доверительно шепнул отец, когда мать вышла на кухню. — Ничего не поделаешь!

— А что у вас?

— Да так, перемелется. Войну прошли. А это… Ничего. Знаешь, как у поэта: «Все пройдет, все перемелется».

— У кого?

— На Кавказе есть такой… Мудрый поэт! Наизусть запомнил:

Знает, знает мельница: Все пройдет, все перемелется. Основное ведь — мука, Остальное все — труха.

Кажется, я не спал в эту ночь.

Слышал, как идут по нашей улице последние машины и троллейбусы и как отец в соседней комнате говорит матери:

— Ну что такого особенного! Мы же не в безвоздушном пространстве живем!

Я видел, как качается фонарь над воротами, слышал, как дует весенний ветер за окном, и слова матери и отца:

— А опекаешь ее почему? Подарки даришь?

— Какие подарки? Просто знак внимания к Восьмому марта. У нее же трудная судьба. Муж бросил, двое детей. В конце концов зарплата у нее в три раза меньше, чем моя… Ты, по-моему, просто ревнуешь.

Опять все реже и реже идут машины по нашей улице, и уже не слышно троллейбусов.

— Сколько мы с тобой живем? Вспомни, сколько?

— Двадцать два года, а что? Но…

— Сына вырастили. Ведь это главное. Самое главное! Понимаешь! И разве…

— Понимаю, понимаю. Я все понимаю. Не сердись, пожалуйста!..

А я думал о Гале и о Лизе. Сначала о Лизе, потом о Гале. А может, наоборот. Где-то они сливались вместе, и я догонял Лизу на улице Горького, и говорил с Галей о тополях, и без конца путался в мыслях, не зная, чего хочу.

«Ширяев, — говорила мне Галя. — Может, тебе взять?» «Приветик! — говорила Лиза, показывая на школьный завтрак. — Мне пломбир!» И вдруг совсем непонятные слова Гали: «До собак им как до лампочки, а сами довольны — прогуливаются, кислородом дышат!»

«Зачем тебе эти ветки нужны от срезанных лип?» — спрашивал я.

«Для булочной. Ты же идешь в булочную, а со мной не хочешь».

«Почему ты соглашаешься, что это липы, ведь это тополя! Сама же говорила».

«Самые настоящие душистые тополя! Но мне не хочется с тобой спорить сегодня. У меня день рождения… А липы совсем другое. Просто ничего похожего. Вот на улице Горького, например… Но, честное слово, лучше нашей улицы нет… И какие мы мудрецы, что тогда на Ломоносовский не поехали!»

«Сколько мы с тобой живем? Вспомни, сколько?.. Сына вырастили… Ведь это главное. Самое главное! Понимаешь?»

* * *

На следующее утро я шел в школу так, как еще никогда не ходил. Мне хотелось идти в школу. Я знал, что меня там что-то ждет, кроме уроков, кроме отметок, кроме…

Вместо того чтобы идти двором, я вышел на улицу к срезанным тополям. А всегда ходил двором — так куда ближе.

Кучи веток еще не убрали. И та, из которой Лиза отламывала верхушки, была цела. Никто другой ее, наверно, не трогал, не растормошил.

А Лизы тут не было. Двести метров по улице, и я опять свернул в наш двор — прямо напротив школы.

Я искал Лизу Куприкову, хотя это было глупо. Все равно она придет и сядет за парту рядом со мной, как было уже много-много лет.

Мы уже поговорили о чем-то с ребятами у входа в школу, в раздевалке и перед классом — в коридоре на третьем этаже, а я все искал глазами ее.

В самом деле, я уже заранее знал, о чем спрошу ее.

Просто так, как бы мимоходом, когда она сядет за парту или даже во время урока:

«Зачем тебе эти ветки нужны?»

«Какие?» — спросит она. Может быть, добавит: «Ширяев».

И тут уже я не дам маху:

«Тополя, что ты вчера собирала».

Прозвенел звонок, а ее не было. Я сидел за партой один. И среди опоздавших, а у нас всегда кто-то опаздывает, ее не было.

На переменке я спросил одну из девчонок:

— Чего это сегодня Куприковой нет?

— Наверно, заболела, — безразлично сказала она. — Полкласса почти нет. Ты же знаешь: грипп какой-то вирусный. С осложнениями. Вот у Тони Антиповой воспаление…

Полкласса меня не интересовали. Тоня Антипова тоже. И уроки — в этот день.

После пятого я пошел уже не улицей, а опять двором.

В подъезде неожиданно столкнулся с Галей.

— Ты? Вот хорошо! Приветик! А у меня замок никак не открывается.

Я покраснел. Вспомнил, что весь день думал не о ней.

— Давайте, я попробую.

Я взял у нее ключ, вставил в замок. Вертел влево, вправо, никак.

— Дурацкий замок, — сказала она. — И придумают же такие!

— Не получается! — признался я и еще больше покраснел от неудачи. — Никак!

— И дьявол с ним! Пусть мамочка моя ненаглядная помучается. Ее идея! Даже лучше! — зло выпалила Галя, и я совсем растерялся. Мне показалось, что она какая-то странная сегодня, непохожая на себя…

— Я пойду, — сказал я.

— Можно от тебя позвонить? — попросила Галя.

— Можно, чего ж нельзя…

Мы поднялись этажом выше, к нам. Я сразу же открыл дверь.

— Ты один?

— Один, отец с матерью на работе… Вот телефон.

— Я разденусь, а то жарко.

Галя сбросила пальто, присела к телефону, а я не знал, куда деть себя. Положил портфель, зачем-то пошел на кухню, опять вернулся. В столовой разделся. И снова на кухню.

Не слушать же мне ее разговоры по телефону.

Но я все равно слышал. Непонятный разговор, какой обычно мальчишки ведут вроде Вольки Карпова. Только слово «приветик» было ее, но она его повторила три раза и все по-разному: смешно, то зло, то с удивлением.

— Так я приеду, — сказала она под конец. — До вечера, да? Только ты сообрази, как договорились…

Опустив трубку, она позвала меня:

— Ты где?

— Тут.

Я вышел из кухни.

— Загуляла я, — призналась она протяжно-весело. — И дома не ночевала, и на работу не вышла. И буду гулять! У тебя, кстати, выпить нечего?

— Выпить? Чего?

— Не воды, конечно, — рассмеялась она. — Вы всегда посуды много порожней сдаете, я знаю. Посмотри…

— Так это когда гости…

— Посмотри, посмотри.

— Сейчас посмотрю в холодильнике, — услужливо пообещал я.

Она пошла за мной на кухню.

В холодильнике что-то было. Я достал начатую бутылку коньяку, показал ей.

— Вот это вещь! — обрадовалась она. — А мы всю ночь водку хлестали.

И сама достала с полки две чашки:

— Наливай!

— А-а… вторая зачем?

— Как зачем? Тебе!

— Что вы! Я… Мне…

У меня чуть не сорвалось с языка, что мне и так попадет, если отец с матерью заметят, а чтобы еще самому…

— Ну и приветик! Будь здоров! — сказала она. — Поехали! За нашу школу! Я тоже в ней училась. И за тебя!

Галя вобрала в себя воздух, словно перед тем как нырнуть под воду, и залпом выпила почти полную чашку.

Я ахнул.

Потом она села тут же, на кухне, за стол и долго не уходила. А я стоял рядом с ней, стоял с бутылкой в руках и не знал, что делать.

Галя молчала, и мне уже показалось, что ей плохо, как вдруг она посмотрела на меня, ухмыльнулась и сказала:

— Хорошо! До чего же хорошо, а! А я тебе нравлюсь? Скажи, нравлюсь?

Не знаю, что мне было сказать.

— Не знаю, — сказал я, ничего не соображая.

— Знаю: нравлюсь! Нравлюсь, нравлюсь, нравлюсь! И ты ходишь за мной, бегаешь, смотришь. И мне это нравится. Скажу даже тебе, что ты, в общем, ничего… Ничего, вот только бы постарше чуть. Но ты и не маленький. Я в твои годы…

— Не знаю, — опять пробормотал я.

— А я знаю! — решительно произнесла она. — И потому подойди ко мне, стань на колени и делай все, что хочешь! Я тебе все позволяю! Я, если даже хочешь знать… Ты мне тоже нравишься!..

* * *

— Ты чего сегодня мрачнее тучи? — спросил отец. — Двойку схватил?

— И правда, что с тобой, сынок? — спросила мать. — Папа прав…

Они уже помирились, и я был рад этому, но мне хотелось сказать сейчас им, что лучше бы я схватил двойку, и что вообще двойки, колы, тройки, четверки, пятерки ничего не значат, и это не так уж важно, кто как учится, а важно что-то другое, более важное…

Я не сказал.

Сказал другое:

— Нет, сегодня отметок не было.

Про себя подумал: «И Лизы сегодня не было. И никто не удивился. Сваливают на какой-то грипп».

— Между прочим, — сказал отец, — сегодня есть важное для тебя постановление, слышал?

— Нет, какое?

— И тебя касается, и вообще всех подростков, — пояснил отец. — Вам теперь все внимание. Книг для вас будут больше выпускать, фильмов, физкультура и спорт, конечно, а самое главное — воспитание. Воспитанием займутся всерьез…

— Нас и так воспитывают…

— А будут еще лучше. А впрочем… — добавил он и не договорил.

Я рано лег спать в этот вечер. Подошла мать, пожелала спокойной ночи, опять спросила:

— Не нравишься ты мне сегодня. Что-то случилось?

— Ничего не случилось. Но… Посиди со мной, — попросил я. — И знаешь что? Скажи, пожалуйста, почему это вы, когда с папой о нашей улице говорите, что она самая лучшая, все Ломоносовский проспект вспоминаете. Почему? А если бы туда переехали, тогда?

Мать смутилась.

— И откуда ты?.. Это сложно, сынок. И не для…

— Я же не маленький, — сказал я. — И поверь, мне очень, очень важно знать почему…

— Да, ты не маленький, — согласилась мать. — Как бы это тебе все объяснить? В общем, бывают перебои в каждом механизме. Вот и у нас тогда с папой перебой был. Если б на Ломоносовский, то он один бы туда поехал. Без нас с тобой. Но он оказался очень разумным, хорошим, твой папа. И мне не напоминает… Ни о чем… А мог бы!

— А ссоритесь? — вспомнил я.

— Это так, по глупости, — сказала мать. — Я виновата и все понимаю. Больше никогда не буду. И нельзя мне на этой улице ссориться с папой… Ведь она для меня… Ну, как бы тебе сказать?.. Как найденное потерянное счастье и…

— Что «и»?

— Не надо, сынок, ладно? Спи! Только о разговоре нашем папе ни-ни… Ты же взрослый!

* * *

Еще два дня я был в школе, а потом тоже заболел. Тем же гриппом с осложнением. Заболел некстати — конец учебного года, и надо подтягивать хвосты перед экзаменами. В восьмом классе, как назло, остались экзамены, хотя и непонятно зачем. Все равно еще два года учиться.

Говорят, что во время болезни люди быстро растут. Не знаю, вырос я или нет, но я много думал, пока лежал три недели. О чем? Об отце и матери, у которых что-то случилось, давно, когда я был еще маленьким, и что прошло. О школе нашей, где все меряют отметками, чем-то привычным и нужным, но где не замечают, может быть, самого главного. Таких, как я, как Лиза, как Галя, наконец. А Галя тоже училась в нашей школе. Пусть раньше, а училась… И еще об этих самых подростках, которых надо воспитывать. И о тополях на нашей улице… И о…

Третьего мая мне разрешили в первый раз выйти погулять.

Я вышел. Кружилась голова, и все уже было зелено: подрезанные тополя на улице, и яблони в парке рядом с «Питером», и трава…

То ли после болезни, то ли потому, что я стал умнее, но мне нравилось все, и я вспомнил, что наша улица — необыкновенная улица, самая лучшая, самая красивая. А может, я просто привык к тому, что так говорят отец с матерью. Для них, я теперь понимаю, улица наша… Но разве только для них? И для меня…

Я свернул с улицы во двор и пошел к школе, в которой не был так долго. Почему пошел, не знаю.

Все оказалось точно. Через несколько минут из дверей школы начали высыпать старшеклассники. И наши — тоже.

Я долго и подробно объяснял, как я болел, чем лечился, говорил, что готовил потихоньку уроки, чтобы не отстать, что в понедельник приду в школу. Так, мол, сказала врачиха.

Кто-то заметил, что я похудел, кто-то, что побледнел, кто-то ничего не говорил, и мне было все равно.

— А что, Куприкова еще тоже болеет? — спросил я между прочим.

— Куприкова? Она просто дежурная по классу. Сейчас уберет — выйдет…

Я долго еще болтался по пустому школьному двору, когда наконец услышал:

— Ширяев? Ты что тут?..

— Я тебя жду, — не постеснялся сказать я. — Понимаешь, вот выпустили, и я пришел.

— Ширяев!

Тут я, кажется, совсем осмелел и сказал:

— Валялся пока, много думал. О тебе и… Скажи, а зачем ты тогда эти ветки тополиные собирала? Все хотел спросить тебя.

— А на них уже побеги: листочки и корни, — сказала Лиза. — Я их в парке посажу у «Питера». Пусть растут деревья! Вырастут, вспомню — мои! Хочешь, вместе посадим?

— Хочу, — согласился я. — А когда?

— Хоть завтра. Завтра же выходной!

Мы еще о чем-то говорили, и я сам удивлялся своей смелости и еще больше осмелел, когда Лиза сказала, что хотела прийти ко мне домой, но просто постеснялась.

— Завтра, хочешь, заходи, — предложил я. — Посадим твои ветки, а потом ко мне. Я тебя с мамой и папой познакомлю…

Почему я сказал так?..

— Я буду очень рада, — призналась Лиза. — Так, значит, в двенадцать у того тополя, да?

— У того…

* * *

Я не заметил, как проводил Лизу до ее дома, и, пока мы шли, я ничего почти не видел. Я пошел назад — увидел всю нашу улицу и тополя, на которых росли свежие побеги — сверху на срезанных ветках, и прямо на стволах внизу, и совсем рядом с ними — пробившие асфальт тротуара.

Улица как улица. Ничего особенного. Дома слева, дома справа. Дома из серого кирпича. Это куда лучше, чем из блоков. Деревья вдоль тротуаров — по-молодому свежие тополя. Это лучше, чем липы. Ведь липы еще только распускаются, а эти, даже подрезанные, уже зеленеют. И все тут на улице рядом…

— А у нас событие, — сообщил вечером отец. — Помнишь моего друга-американца из Филадельфии? Так вот, он книгу нам свою прислал: «Уан энд э хаф майлз бай фут алонг а рашин стрит. Мемваз оф эн Америкэн трэвелер».[1] Я перелистал. Молодец, Гарри! Очень объективную и умную книжку написал. В ней что-то есть и о нас с мамой, как о людях, влюбленных в нашу улицу. И даже о тебе в том плане, что ты, как все дети, безразлично относишься к месту, где живешь…

— А я тоже люблю нашу улицу, — сказал я. — Откуда он знает? Я не безразлично, а очень…

— И еще Гарри пишет, что улица наша вроде бы и не примечательна исторически, на самом деле — сама наша история. Выросла там, где не было ничего. Поселила людей новых, рожденных нашей властью. И на примере нашей улицы…

— Пап! Если я тебя попрошу, — перебил я отца, — ты мне рубль дашь?

— Конечно, дам, а зачем?

— Я в парикмахерскую сбегаю сейчас, пока не поздно, а то совсем зарос.

— Что, мама? — сказал отец. — Отпустим сына в парикмахерскую?

— Отпустим, — согласилась мать. — Он же взрослый у нас. Пусть сам следит за собой!