"Как я таким стал, или Шизоэпиэкзистенция" - читать интересную книгу автора (Белов Руслан)

2

Мы должны вынести над собой приговор: мы злы, были злыми и будем злыми. Сенека.

Итак, передо мной чистый лист, разумеется, на экране монитора. Можно было, конечно, разобраться, лежа на диване, но в последнее время мне легче думается с помощью клавиатуры[1]. Экранная мысль незыблема, пока ты этого хочешь, ее можно продумывать раз за разом сотню раз, и раз за разом она будет открывать тебе все новые и новые грани твоего сознания. Экранная мысль чрезвычайно пластична – ее можно растянуть на несколько Page Down (это легко), а можно и ужать в три слова (это невероятно трудно, но ошеломляет результатом). На дисплее все видно – ошибки орфографические (подчеркиваются красным), ошибки грамматические (они где-то в тексте, подчеркнутом зеленым, или рядом с ним), сразу же бросаются в глаза стилистические. С помощью словаря легко заменить слово на синоним и этим придать предложению требуемую окраску. Наберем, например, слово «Женщина», три раза щелкнем клавишей мыши и получим список родственных слов – дама, дамочка, баба, жена, тетка, тетенька, тетя и... мужчина. По тексту легко передвигаться – Ctrl+Home и ты в самом начале текста (или жизни), Ctrl+End – и ты в конце. Можно вырезать целый кусок жизни, вырезать и вставить в другое место или не вставить, а забыть о нем, можно между строками втиснуть кусок из другого файла и, в конце концов, получить то, что тебя удовлетворит на какое-то время. Итак, начнем...

* * *

Это был глинобитный, крашеный известкой домик на кромке глубокого оврага, прорезавшего обрывистый берег быстрой реки. Ни дома, ни оврага теперь нет – по ним прошлась автострада. Я осознал себя ("затикал") маленьким светловолосым мальчиком, у которого был брат Андрей, мама Мария и отец Иосиф. Еще была сестра Лена, но она жила по съемным квартирам и была не часто. Мама Мария нас с братом кормила три раза в день и, хотя мы почти во всем различались, одевала, как близнецов, в одинаковое – умелая домашняя хозяйка, она обшивала не только нас, но и соседей, тем прирабатывая.

Все вокруг тогда было мною – голубое небо, двор под виноградником, четыре яблони (их посадил отец Иосиф – по одной на каждого), персиковое деревце, кухня, в которой ели зимой, и курятник за сетчатой оградой. Однажды я в него мочился, и петух клюнул меня в писку. Это была драма: день или два я боялся, что с ней что-то случится. С братом мы играли во дворе и на улице – узком тупике на краю оврага. Проголодавшись, бежали к маме, она давала нам по куску ноздреватого серого хлеба – пахучего, теплого, только из магазина, – и сахар, один или два кусочка – ничего вкуснее я в жизни не ел. Ребятни в соседних домах было много, почти все девочки. Одна из них, Ева, пухлогубая, кровь с молоком полька, мне нравилась. В глазах ее таилось что-то недетское, сейчас я знаю что. Она, рано вкусившая плод познания, знала о взрослой жизни, ее перипетиях и удовольствиях несоизмеримо больше нас, и эта жизнь тянула ее, как тянет в себя пропасть. Как-то нам с Андреем заговорщицки сообщили, что мать у нее проститутка и "пьет малофью". Что это означает, я не знал (как и сообщивший) и потому воспринял сведение как определенного рода особенность, присущую некоторым взрослым незамужним женщинам. Однажды Ева поделом толкнула меня в ежевику – я приставал к ней, особенной, – и это добавило к первой моей пассии уважения.

Кроткий на вид, я был тем еще мальчиком. Заборы виделись мне барьерами, форточки – лазейками на свободу, крыши – шагом к небу. Испытания ради, я разорял шмелиные гнезда (и бывал ими наказан), стрелял из рогатки в милиционеров, стерегших пруд с питьевой водой и не боялся темноты.

К воде я привык лет в пять – каждый день мама ходила после завтрака по магазинам, и мы с братом сбегали на канал, доставлявший воду на небольшую ГЭС, одну из каскада. Тек он в высоких и крутых бетонных берегах и был глубок, стремителен, но не страшен – через каждые пятнадцать-двадцать метров его пересекали проволоки, за которые можно было зацепиться. Реже мы бегали на бурливую голубую речку, питавшую канал – она была дальше, – и также ее не боялись: быстрые воды отзывчивы на ласку как всякое сильное существо – достаточно было их погладить ладошками, и они выносили на берег или спокойное место. А тихие воды едва меня не убили. Как-то убежав на городской пруд, я, фактически не умевший плавать, утонул. Неподвижная вода равнодушно поглотила меня, решившего (испытания ради) перебраться на другой берег – в то время я не знал, что равнодушное бессмысленно гладить, его надо бить со всех сил. Вода поглотила голубое небо, мое детское тело, мою жизнь, но не все. Что-то оставалось вовне. Это было Нечто бесстрастно видящее. Это было Око. Оно видело воду, илистое дно, усеянное бутылками, видело меня, видело живым, видело, как свою часть. Оно вошло в меня зрением.

И я увидел это, и пошел ко дну, и, оттолкнув его ногами, выскочил к свету, и утонул вновь, чтобы вновь выпрыгнуть. Попрыгав так, выбрался на мелкое место, потом на берег (другой!), выбрался в жизнь.

Было ли то Око Богом? Не знаю. Если ты видел Око, если оно спасло тебя, то это не имеет значения и веры прибавить не может, ибо вера есть отношение к неизведанному.

А вот мама Мария верила в Бога, иногда страшила им, но мы не боялись и воспринимали его как человека, неслышно и незримо обитающего рядом, совсем как сосед, о котором мы знали только то, что он Глущенко. Бог был лишним в нашей жизни, потому что в ней богом была мама Мария.

* * *

Странные совпадения... Первая любовь – Ева, мама – Мария, отец – Иосиф, сестра – Лена, почти Магдалена, а я чуть не убил брата.

* * *

...Отец Иосиф, вернувшись из командировки, решил устроить семейный праздник с купанием в городском пруду и последующим ужином в ресторане над водой. Когда все собрались, он ушел ловить такси. Мы с Андреем, смирно посидев минут десять, просочились на улицу и с чего-то стали бросаться в друг друга камнями.

Кажется, что-то злило меня. Что? День рождения?..

Да.

Семейный праздник был затеян по поводу дня рождения Андрея. Тогда я впервые узнал, что есть дни рождения, и что их празднуют.

– А когда будет мой? – спросил я маму Марию, узнав о поводе семейного торжества.

– Будет, – ответила она так, что я понял: мой день рождения и день рождения Андрея – не одно и тоже.

...Брат стоял внизу, на дороге, спускавшейся по дну оврага, мне досталась позиция семью метрами выше, на одной из садовых террас. Мы кидались комьями иссушенной земли, потом в руку сам по себе лег "железный" камень – голыш, надежный и притягательный. Я бросил его и оцепенел, отчетливо поняв, что ничто на свете не помешает ему убить Андрея.

Камень неотвратимо летел прямо в его жизнь, он летел пробить ему голову.

Я, смятенный, закричал, и время остановилось.

Его остановило раскрывшееся Око. Оно смотрело вниз, смотрело, объяв это ничто, объяв меня, объяв голыш, объяв мир.

Мир съежился, подался к проткнувшей его траектории, камень зримо замедлил стремление и не смог убить.

Я понял, что на свете нет ничего невозможного.

Камень в моих руках был ножом Авраама.

Око что-то спасло тогда. Не Андрея, не меня, а именно что-то.

* * *

Брат упал, я бросился к нему. Камень попал в бровь у самого виска. Кровь текла обильно.

Плача от горя, приправленного осколками несостоявшегося праздника, я привел брата наверх; как раз явился отец Иосиф, поймавший такси, и все спешно уехали в больницу. Я остался наедине с преступлением, и на цементе дорожки безжалостно алела кровь. Взяв половую тряпку, я открыл кран на водопроводной колонке и, горько плача, замыл следы несчастья.

Когда они вернулись, мама Мария и до бровей перевязанный Андрей посмотрели на меня, как на Каина, который совершил то, что должен был совершить. Отец Иосиф ничего мне не сделал и даже похвалил за труд.

* * *

Отец Иосиф был ревизором по сельскому хозяйству, и дома жил редко. Время от времени мама Мария говорила, что сегодня папа приедет, и мы с утра, ожидая его, сидели у своей калитки. Он, задумчиво смотревший в сторону-вниз, появлялся в переулке с полудюжиной кульков в охапке – картина возвращения отца накрепко запечатлелась в моем сознании. В кульках были карамель, печенье, халва, еще что-то – мама Мария, поголодавшая в тридцатых, многое прятала, и не показав.

К отцу Иосифу я испытываю самые теплые чувства – он любил меня, и мог удивить неожиданным вопросом, поступком или сентенцией. Лишь однажды я был отшлепан им за кражу из буфета красивой пачки сигарет "Скачки". Она была там одна, но я взял ее, уверенный, что кража не обнаружится...

Эта прозрачная детская уверенность, что все обойдется... Все обойдется, что бы ты ни сделал, потому что мир дружествен, мир – это ты сам, это твоя особенность и часть. Убежден, я стал становиться таким, потеряв эту уверенность...

* * *

Андрея отец Иосиф также отшлепал за курение. Ему досталось и от мамы Марии – она драла его за ухо, и шипела, зло потрясая указательным пальцем. Мне от нее не досталось, и я, в отличие от Андрея, курю.

* * *

Еще я был "лунатиком". Мне говорили, что я хожу по ночам, а однажды я убедился в этом сам, обнаружив себя бездушно стоящим посреди бесплотного Ока под взорами мамы Марии, от "явления Христа народу" опустившей на колени вязание, и отца Иосифа, оторвавшего по этому же поводу глаза от календарного листочка. Душа вернулась в меня виновато удовлетворенной, так же, как я возвращался домой из рая – с канала или речки, возвращался, зная, что затянувшаяся самоволка обнаружилась. Именно с той поры мне кажется, что мое сознание, мой дух, дождавшись отключения тела, улетает прочь от него, чтобы слиться хоть на время с тем, что больше всего – с безграничной свободой. Позже, – я уже учился в школе, – мама запрещала мне читать художественную литературу на ночь и кормила успокоительными таблетками – врачи ей сказали, что у меня редкая чувствительность, и что сомнамбулизм – это разновидность эпилепсии. До сих пор помню балкон в доме на Юных Натуралистов, на котором ночевал летом – боясь упасть с третьего этажа, я опутал его верх бельевой веревкой. Насколько мне известно, последний приступ сомнамбулизма случился на пленэре, в спальном мешке – я спал в нем с Надеждой за неделю до нашей свадьбы. Посереди ночи, объятый ужасом, я выскочил из него и бросился вон из палатки, едва ее за собой не утащив.

Друзья по этому поводу едко шутили.

* * *

Думаю, тогда мое сознание (или подсознание), улетев прочь, соединилось на время с тем, что больше всего, и, узнав, что выйдет из этого брака, вернулось, чтобы бежать со мной до канадской границы. Но тело с спросонья не смогло преодолеть палаточных растяжек, и все, что должно было случиться, случилось.

* * *

Я перестал ходить по ночам, став таким. Снохождения сменились припадками негодования (эпилептической злобности, см. БСЭ). Видимо, душа, став "не выездной", заключившись в тесном теле, стала биться головой (моей) о стену безысходности.

* * *

Мама Мария ни меня, ни Андрея, не ласкала и не баловала. Она была строга с нами, и отходила только с родственниками. На праздники и иные случаи звались гости, и тогда загодя пеклись пироги и медовый хворост, с утра готовилась праздничная еда, и потом все сидели во дворе за раздвинутым круглым столом. Однажды, после того как солнце, найдя прореху в винограднике, истомило гостей, и они ушли остывать в прохладный глинобитный дом, я кинулся к столу и хватанул из граненого стаканчика уважаемого взрослыми напитка. Андрей смотрел на меня как на самоубийцу, а я чего-то особенного ждал, да не дождался.

Помню еще странный случай – он до мелочей запечатался в сознании: как-то с мамой Марией, отцом Иосифом и Андреем мы шли в гости, в дом, в котором никто никогда раньше не был. Ни с того, ни с сего, я сказал, что найду его и, пройдя несколько кварталов, указал на калитку. К своему вящему удивлению я не ошибся.

Еще помню свадьбу Лены: было много веселых юношей и девушек, играл патефон, танцевали вальс и пели "Ландыши, ландыши, светлого мая привет". Мы с Андреем на ней не присутствовали – мама наказала нам не выходить из дома, и весь день мы просидели на кровати за дверью.

* * *

Сейчас Андрей выглядит моложе меня, но по-прежнему я для него младший брат, неразумный и несерьезный. Он директор большого санатория в Западной Сибири и живет с N-ой по счету женщиной, много себя старше. Недавно, гостя, спросил, почему я пишу такую чушь. И прочитал из моей последней книги:

"...Милочка приняла любимую супругом позу: став коленями на пол, легла на живот поперек кровати. Евгений Евгеньевич налил в фужер шампанского, поставил его на расстоянии вытянутой руки и пристроился сзади. Сначала он целовал жену в шею, затем в спину (Милочка вслепую поигрывала его половыми органами). Когда эрекция достигла максимума, Евгений Евгеньевич вставил член во влагалище и, внимательно смакуя ощущения, мерно задвигал задом (Милочка притворно стонала). Обычно, когда подступала эякуляция, он прекращал движения, отпивал глоток шампанского, наблюдая за любовными утехами телевизионных лесбиянок. Иногда он закуривал легкую сигарету и делал несколько затяжек. Лишь только член начинал опадать, Евгений Евгеньевич принимался целовать жену в шелковую спину, в сладкое ушко и подмышками, пахнущими ненавязчивым дезодорантом и совсем чуть-чуть – только что выступившим потом. Милочка, как правило, кончала через две паузы, и Евгений Евгеньевич присоединялся к ней лишь почувствовав (тук-тук) сокращения ее матки".

* * *

– Если из-за денег такое творишь, вот, возьми, сколько хочешь, за следующую книгу и не пиши ее, – закончив цитирование, протянул он мне пухлый бумажник.

Я навсегда потерял к нему интерес.

Потерял интерес к человеку, ближе которого у меня никого не было. Мы спали валетом в одной кровати, одним существом ходили бок об бок, положив друг другу руки на плечи, играли одними игрушками...

Игрушек у нас было немного. Облупленные деревянные кубики (мы не видели их новыми), замечательный сломанный фотоаппарат с мехами (он мог быть чем угодно – и паровозом, и кораблем, и пушкой), калейдоскоп, еще что-то.

Я твердо знал от мамы Марии, что брат старше, и потому надо ему уступать и относиться с уважением. Уступать было трудно – искусственно вскормленный Андрей, был меньше ростом и не таким подвижным, как я. Видимо, именно с тех пор к старшим, в том числе, и по положению, я отношусь снисходительно, но с пиететом.

Первую гадость в жизни – из тех, конечно, которые запомнились – я сделал вдвоем с ним. Как-то летом к маме Марии пришел родственник Роман (это он подарил нам свой сломавшийся фотоаппарат); на нем, тринадцатилетнем, был новенький, совсем взрослый кремовый костюм, такой красивый, что, казалось, гость явился из другого мира – не нашего, карамельного, а сливочно-шоколадного, блестящего и щедрого на будущее. За чаем мама по этому поводу что-то резкое сказала, и мы с Андреем, уловив ее настроение (а скорее установку), принялись оплевывать облачение пришельца.

Я до сих пор вижу этот случай воочию:

Роман, смятенно улыбающийся, уходит, убегает от нас, по цементной дорожке, окаймленной резко оранжевой календулой, а мы с Андреем, возбужденные, торжествующие, бежим, плюясь, следом.

Конечно, это не мы плевались. Это плевалась мама, оставшаяся в доме, и никак не отреагировавшая на наш поступок. Много позже, а именно составляя эти строки, я понял, почему все так получилось...

* * *

Андрей не был моим братом. Он был сыном старшей сестры мамы Марии, и младшим братом Романа. Сестра мамы Марии умерла вскоре после рождения Андрея, и его отец, поэт местного значения, попросил свояченицу оставить работу в школе (она была учительницей младших классов) и взять младенца на воспитание. Пообещав, естественно, вспомоществование. Вспомоществование есть вспомоществование, оно, видимо, было разным в то или иное время, имело тенденцию к уменьшению (писатель вскоре женился, и у него родились погодки-дочери), и в какой-то момент приостановилось (я помню, как мама Мария водила нас к нему, и они ругались). И тут явился кремовый костюм из сливочно-шоколадного мира, и был подвергнут остракизму.

Остракизм... Надо посмотреть в словаре точное значение этого слова. Посмотрю и вставлю в текст, как это делал Макс Фриш в повести "Человек появляется в эпоху голоцена" (ее, к слову сказать, я не читал, но довольно внимательно просмотрел). Герой повести, господин Гайзер выломал столбик из перил лестницы на второй этаж, чтобы снять паутину с высокого потолка, затем изжарил любимую кошку на обед, ибо электричества не было (камнепады и сели потрепали поселок, в котором он жил), и продукты в холодильнике пропали. До того, как слечь от кровоизлияния в мозг, он маникюрными ножницами вырезал из книг бесспорные сведения и повсюду прикреплял к стенам кнопками и клеем.

* * *

Остракизм (греч. уstrakon – черепок), в Древних Афинах изгнание из города отдельных лиц по постановлению народного собрания. О. был введен Клисфеном в конце 6 в. до н. э. как мера против восстановления тирании. Позднее к О. стали прибегать как к мере политической борьбы. Вопрос о применении О. ежегодно ставился перед народным собранием. В случае положительного решения в назначенный для проведения О. день всякий, обладавший правом голоса в народном собрании, писал на черепке имя того, кто, по его мнению, опасен для народа.

* * *

Не совсем то, что я предполагал... Не писала бабушка на черепках. Она сказала нам что-то вроде "Фас!"

Что ж, дело житейское. Поэт учил сыновей и воспитывал дочерей на своем поэтическом уровне, не достижимом для семьи колхозного ревизора, кормившего четырех человек, но, тем не менее, никогда не бравшего взяток (окончив ревизию, он говорил, что коровник построен из меньшего количества кирпичей, чем указано в бумагах, и если к концу рабочего дня ему не доведется увидеть из окна конторы недостающее сложенным в штабель, то "дело ваше"). И мама Мария совершила демарш, возможно импульсивный.

* * *

Я запомнил случай с Романом, потому что меня тогда впервые использовали, то есть вынудили сделать то, что я сам по себе никогда бы не сделал.

Что вынудили сделать?

Вынудили надругаться над человеком, таким же, как я, человеком. До этого мне и в голову не приходило, что ближнего можно оскорбить предумышленно.

Но не тогда я стал таким, или начал становиться таким – иначе этот случай, скорее всего, не запомнился бы. А он запомнился, он въелся в меня, и, может быть, именно с тех пор я не терплю травли. Пусть за дело, пусть за длинные уши или серый цвет, но травли. Все должно решаться один на один. Свора не может быть правой. Почему? Да я был в ней! Я травил, я плевался. И восторгался тем, что я, маленький и слабый, травлю большого и сильного – это отвратительно.

Когда Роман скрылся с глаз, я увидел происшедшее со стороны и подумал: "Почему он позволил нам так поступить?! Почему не пошел на нас, решительно сжав кулаки? Почему не поступил с нами так, как поступила со мной Ева, дочь проститутки? Значит, считал, что мы правы? И он оплеван по справедливости?"

Если бы Роман, сжав кулаки, пошел на нас, я бы никогда в жизни никому не позволил бы себя оплевывать. А он не сжал, и я стал хуже, и потом в меня плевали, и если плебей, тогда во мне поселившийся, считал, что оплеван по делу, то я уходил, понурив голову.

Значит, все же, тогда я стал таким. Стал достойным плевка.

Я стал становиться таким, плюнув в человека.

Нет. Тогда во мне образовался гнойничок.

* * *

Андрей этого случая не помнит.

* * *

Почему дед никого не сажал? Потому что сидел сам.

* * *

Я посидел, обозревая корешки книг, стоявших над компьютером. Усмотрел книжки, сделанные из романов "Иностранной литературы". Вытащил одну, раскрыл и улыбнулся, увидев послесловие к повести Макса Фриша "Человек появляется в эпоху голоцена". Почитал:

– ... помогает (Фришу) ... честность и острота, с которой он фиксирует ... конкретные черты рядовых граждан, заброшенных... и находящихся во власти страшного феномена, именуемого отчуждением, живущих под постоянной и непонятной, вернее, непонятой угрозой;

– Макс Фриш ... проводит эксперимент ... стараясь тщательно проследить те черты "доисторического" которые могут проявиться в сознании и судьбе среднего исторического человека;

– Селение, отрезанное дождями, становится моделью современного мира, над которым нависла угроза "голоцена";

– Все поступки господина Гайзера – это некая пародия на "бытие, как деяние", цепь смешных и бессмысленных попыток удержать ту видимость порядка, "образа жизни" и "образа мысли", которых на самом-то деле нет.

* * *

Какая чушь... Пора спать.

Я стал отключать компьютер. Когда выскочило окно "Завершение работы Windows", вспомнился господин Гайзер, приклеивающий к стене вырезки из книг. Может приклеить что-нибудь к экрану? Например, несколько мгновений из прожитой жизни?

* * *

19.07.64. Джанхот. Сегодня выиграл соревнования по разведению костра. Вручая первый приз – Тома Сойера и Гекльберри Финна – начальник лагеря старался не смотреть мне в глаза. Сунул книгу и ушел, буркнув: «Вечно ты все испортишь». Дело в том, что выигрывал тот, у кого первой перегорала веревочка, натянутая меж двух палок на высоте около метра. Я еще подошел к пионервожатому и спросил: «Что, если веревочка перегорит, то я выиграл?» Он ответил: «Да. Если твоя веревочка перегорит первой, то ты выиграл». Ну, я, ничтоже сумняшеся, и наложил столько хвороста, что веревочка оказалась среди него, да еще в комке сухой хвои. После того, как финишная ленточка перегорела, костер пылал еще несколько секунд.

12.03.65. Библиотекарша сказала, что в прошлом году я взял на руки 391 книгу.

06.10.71. Посмотрел «Почтовый роман». Прослезился.

05.11.75. Вытолкал из автобуса парня лет двадцати – на спине его куртке был изображен американский флаг. Кричал ему вслед, потрясая кулаком: «У нас есть свой флаг, советский!»

Люди смотрели кисло.

* * *

Мною прочитано около 5000 книг. Однако большинство из них было издано в советское время. И потому я чувствую себя более чем дилетантом, особенно в философии, и каждая новая книга обновляет это чувство, и я начинаю сожалеть, что образование мое не было систематическим. Если бы им кто-нибудь занимался, то для "бытия, как деяния" хватило бы и 1000 книг.

* * *

Чем больше я узнаю, чем больше понимаю, тем меньше меня понимают люди, и тем больше мною овладевает одиночество. Да, я много знаю. В детстве я прочитал, что где-то в океане есть остров, населенный одними кошками, потом в мою память через книги проникли знания аналогичной значимости. Есть в ней, конечно, и сведения, необходимые в повседневной жизни. Но для их получения не нужно было читать 5000 книг. Читать, конечно, нужно. Хотя бы потому, чтобы не разучиться читать ценники и вывески. Но тогда, может быть, стоит обойтись одной книгой? Той, которую читают или с которой знакомы большинство окружающих меня людей? Я имею в виду Библию. Если бы я читал ее одну, я не был бы одинок, я бы знал лишь то, что знают другие, и был бы счастлив...

* * *

Заснуть не смог.

Встал, походил по комнате, увидел на столе книжку. Ту, с Фришем. Взял, полистал, улегся, прочитал единым духом. И сел за компьютер.

Какое несоответствие послесловию! Господин Гайзер просто сантиметр за сантиметром увязал в старости, то есть смерти! Его семидесятичетырехлетнее сознание разлагалось. От него (сознания), ставшего предметным, отрывался фрагмент за фрагментом, и он не мог чувствовать себя несчастным и одиноким, не мог сочувствовать несчастным и одиноким, потому что чувства – это гравитация частей сознания, и когда сознание рассыпается от старости или шизофрении, гравитация эта исчезает. Забытый, почти все забывший, он до последней минуты разрывает окружающее на части. Так же, как оно разрывает его. Он устремляет взор в прошлое, чтобы не думать о будущем, в котором его, Гайзера, нет. Тело отказывает, отказывает память, распадается сознание, а он продолжает цепляться за жизнь. Особенно страшит потеря памяти, как таковой. Потеря памяти не конкретной, а потеря возможности помнить, ибо, потеряв возможность запоминать и помнить, человек теряет душу, умирает для себя, оставляя другим свое бессмысленное тело.

Это повесть об умирании. Простом умирании. Не от болезни или несчастного случая, а от старости.

Вижу этого старика. Он перед глазами. Тепло на него смотрю.

Не спит, потому что "времени мало".

Кнопки не входят в штукатурку. Все, все сопротивляется!

Зачем переписывать статьи из словарей, если можно их вырезать?

Сознание фрагментируется, он фрагментирует книги.

Он фрагментирует ножницами книги, которые никому не будут нужны, потому что после смерти никого не будет. Ни детей, ни родственников.

Эта паутина на потолке... Она растет, растет и скоро обездвижит его.

Грохочет гром. Дождь стучит. Они хотят до него добраться!

Классифицирует виды громов по звучанию. Они ему угрожают. А он их классифицирует. Это активная оборона.

Романы не интересуют.

Интересуют факты. То есть то, что существует. То, что живет вечно.

Жена Эльзбет умерла, бессмысленно ее помнить. И дорожить ее портретом.

Он знает, что "Человек может встать на стул, закрепить подтяжки на потолочной балке и повеситься, лишь бы не слышать больше своих собственных шагов".

Звук шагов. Старческое шарканье. Противно откровенное.

Он почти все забыл, но хорошо помнит, как с братом Клаусом взбирался на вершину Маттерхорна, и как на обратном пути они едва не погибли. Это все, что он помнит. Почему именно это? Потому что тогда он стоял на узеньком карнизе над пропастью и мог ежесекундно сорваться. Но не сорвался. Он это помнит, потому что опять стоит на узеньком карнизе над бездонной пропастью.

И каждую секунды может сорваться.

В никуда.

И вот сорвался. Апоплексический удар. Лежит. Смотрит почерневшими глазами. Туда, где Маттерхорн.

Мать Нади смотрела злорадно.

* * *

Маттерхорн (Matterhorn), горная вершина в Пеннинских Альпах, на границе Швейцарии и Италии. Высота 4477 м. Имеет вид четырехгранной пирамиды, возвышающейся почти на 1000 м над покрытым ледниками хребтом.

* * *

В обед, прогуливаясь, увидел в мусорном баке картонный ящик, полный книг. Достал, просмотрел. "Талейран" Тарле, "Одиссея". "Отверженные" Гюго, II и III тома "Русской истории" Костомарова, "Овод", "Махатма Ганди", "Мысли и сердце" Амосова.

Теперешние времена – это что-то. Представляю городскую свалку – книг там, видимо, не меньше, чем в Ленинке.

* * *

Еще кое-что о "Человеке, который появился в эпоху голоцена". Повесть напечатана в 1-ом номере за 82-й год. Брежнев в маразме, он жалкий и беспомощный человек, и появляется эта повесть с этим послесловием! Ее печатают, чтобы вложить персты в раны умирающего льва? Но он в маразме! Значит, вкладывают не за тем, чтобы причинить боль, а чтобы вызвать жалость к умирающему. Или, наоборот, получить удовольствие. Ибо чужая смерть – это часть твоей жизни.

К тому же смерть льва чуток возвышает.

Повесть написана в 1979 году. Фришу было 68. Он описывал себя, теряющего память. И эти листочки, которые он всюду прикрепляет, суть его романы?

"Я умру, а они останутся, должны остаться, ведь я их прикрепил".

* * *

Два наблюдения. Одно из них меня тронуло, угадайте, какое.

1-е наблюдение. Середина апреля. Из окна электрички увидел тополь, росший у вентиляционной шахты метро. Он был по-зимнему гол, но там, где ствол его согревался теплым воздухом, шедшим из шахты, весна уже царила дюжиной изумрудных листочков.

2-е наблюдение. Середина мая. У подножья той же вентиляционной шахты неподвижно лежал на спине плотный старик с седой курчавой бородой. Нагой ниже пояса. "У него были дом и жена, – подумал я. – И где-то есть дети".