"Хризантема и меч" - читать интересную книгу автора (Бенедикт Рут)
Х Дилемма добродетели
Японский взгляд на жизнь — это и есть как раз то, о чем говорят их формулы тю, ко, гири, дзин и человеческих чувств. Японцы представляют «долг человека в целом», как бы поделенным на отдельные области на карте. По их выражению, жизнь человека состоит из «круга тю», «круга ко», «круга гири», «круга дзин», «круга человеческих чувств» и многих других. У каждого круга есть свой особый, детально разработанный кодекс поведения, и человек судит о сотоварищах, рассматривая их не как целостных личностей, но говоря о них, что «они не знают ко» или «они не знают гири». Вместо того чтобы обвинять в несправедливости, как поступили бы американцы, японцы определяют круг поведения, правилами которого человек пренебрег. Вместо того чтобы обвинять в эгоизме или жестокости, японцы устанавливают ту особую область, в которой человек допустил нарушение кодекса поведения. Они не обращаются ни к категорическому императиву, ни к золотому правилу. Одобрение зависит от круга поведения. Когда человек действует «для ко», то ведет себя одним образом, когда «только для гири» или «в круге дзин», то ведет себя — с западной точки зрения — совсем иначе. Даже в каждом «круге» кодексы поведения таковы, что в случае изменения условий может возникнуть соответственно потребность в совершенно другом стиле поведения. Гири своему господину требовал соблюдения полной верности ему до того момента, пока вассал не был оскорблен, а после этого никакое предательство не считалось слишком коварным. Вплоть до августа 1945 г. тю требовал от японцев борьбы с врагом до последнего человека. Когда император, объявив по радио о капитуляции Японии, изменил требования тю, японцы начали изощряться в сотрудничестве с оккупантами.
Это сбивает с толку Запад. Наш опыт говорит нам, что люди в своем поведении остаются «верны себе». Мы делим людей по их верности или вероломству, по их склонности к сотрудничеству или упрямству. Мы приклеиваем ярлыки и полагаем, что поведение людей в будущем будет совпадать с их предыдущим поведением. Для нас они щедры или скупы, откровенны или подозрительны, консервативны или либеральны. Мы полагаем, что они придерживаются определенной политической идеологии и, соответственно, борются с противоположной ей: В нашем европейском опыте военного времени были и коллаборационисты, и участники Сопротивления, и мы сомневались, причем совершенно справедливо, что коллаборационисты после нашей победы в Европе изменят свои позиции. В наших спорах по внутренним вопросам в Соединенных Штатах мы признаем, например, сторонников и противников «Нового курса»[186] и полагаем, что даже в новых для них условиях эти два лагеря будут оставаться верны себе. Если люди переходят с одной стороны баррикады на другую — как, например, при обращении неверующего в католика или «красного» — в консерватора, — такое изменение следует рассматривать должным образом как превращение и создание соответствующей новой личности.
Эта западная вера в целостность поведения, конечно, не всегда оправданна, но она и не иллюзорна. В большинстве культур, примитивных или цивилизованных, мужчины и женщины представляют себя как поведенчески обособленных личностей. Если их интересует власть, они оценивают свои неудачи и успехи с точки зрения подчинения других людей своей воле. Если они хотят быть любимыми, то при отсутствии взаимности переживают фрустрации. Они считают себя или непреклонно справедливыми, или «артистически темпераментными» или стремятся достичь гештальта[187]собственных характеров. Это создаёт порядок в человеческом существовании.
Нам, на Западе, нелегко поверить в способность японцев переходить от одного стиля поведения к другому без психических срывов. Наш опыт не знает таких крайностей. Однако в японской жизни противоречия, как их представляем мы, так же глубоко заключены в их видении жизни, как и наше единообразие — в нашем. Для нас на Западе очень важно признать, что в «кругах», на которые японцы делят жизнь, нет никакого «круга зла». Это должно означать не то, что для японцев не существует дурного поведения, но то, что человеческая жизнь не выглядит для них как сцена борьбы сил добра и сил зла. Бытие представляется им как драма, в которой необходимо соблюдать аккуратный баланс между требованиями одного и другого «кругов», между одним и другим стилем поведения, причем каждый круг и каждый стиль поведения хороши сами по себе. Если бы каждый человек следовал своим истинным побуждениям, то все были бы хороши. Как мы уже отмечали, они считают даже китайские правила морали доказательством того, что китайцам мораль нужна. Японцы же, говорят они, не нуждаются в общих этических предписаниях. Согласно приведенной выше цитате из сэра Джорджа Сэнсома, они не борются с проблемой зла. Хотя любая душа изначально, подобно новому мечу, блещет добродетелями, тем не менее, если ее не чистить, со временем она утратит свой блеск. По словам японцев, такая «ржавчина на моем теле» столь же скверна, как и на мече. Своему характеру человек должен уделять такое же внимание, какое он уделял бы мечу. Но его яркая душа еще покрыта ржавчиной, и все, что ему следует сделать, — это снова почистить ее.
Из-за такого взгляда японцев на жизнь их сказки, повести и пьесы кажутся малоубедительными для людей Запада до тех пор, пока нам не удается, что случается нередко, переделать их сюжеты согласно нашим требованиям постоянства характера и конфликта добра со злом. Но это не соответствует видению сюжетов самими японцами. Их комментарии к ним таковы: герой втянут в конфликт «гири и человеческих чувств», «тю и ко», «гири и гиму». Герой терпит неудачу от того, что ему приходится из-за своих человеческих чувств забыть об обязанностях гири, или он не может оплатить и долг тю, и долг ко одновременно. Из-за гири он не может быть справедлив (ги). Из-за гири он загнан в угол и жертвует своей семьей. Конфликты подобного рода до сих пор еще возникают между двумя столкнувшимися обязанностями. Обе они «достойны». Выбрать между ними так же трудно, как и должнику, наделавшему много долгов, выбрать, кому первому отдавать. Ему нужно расплатиться с одним и до поры до времени пренебречь другими, но оплата одного долга не освобождает человека от оплаты остальных.
Такой взгляд на жизнь героя очень отличается от западного. Наши герои являются хорошими именно потому, что «избрали лучшую участь» и противостоят противникам — плохим людям. Как мы говорим, «добродетель торжествует». Необходим счастливый конец. Добро должно быть вознаграждено. Японцы же проявляют необычайный интерес к истории «ужасного случая» с героем, который, избрав смерть как способ решения проблемы, расплачивается, в конце концов, с бессчетными долгами миру и своему имени. Во многих культурах такие рассказы учили бы покорности горькой судьбине. Но в Японии все обстоит иначе. Они повествуют об инициативной и жестокой решительности. Герои отдают все силы оплате какой-нибудь одной своей обязанности и, поступая так, пренебрегают другой. Но, в конце концов, они приходят в столкновение с пренебрегаемым ими «кругом».
«Повесть о сорока семи ронинах» — подлинно национальный эпос Японии. Ценность ее для мировой литературы невелика, но влияние на японцев несравненно. Любой японский мальчишка знает не только основную, но и побочные сюжетные линии повести. Эти истории постоянно пересказываются и издаются, их воспроизводят в популярных современных фильмах. Могилы сорока семи были излюбленным местом паломничества для многих поколений японцев, куда они стекались тысячами, чтобы отдать дань. Они оставляли там свои визитные карточки, от которых земля вокруг могил часто была белой.
Основной темой «Сорока семи ронинов» является гири своему князю. Как японцы представляют себе повесть, в ней отражены конфликты гири с тю, гири со справедливостью — в которых, конечно же, гири добродетельно торжествует — и «просто гири» с безграничным гири. Это историческая повесть о событиях 1703 г. — великих днях феодализма, когда, согласно современным японским грезам, мужчины были мужчинами, и в гири не было «недобровольности». Сорок семь героев приносят в жертву ему все — свои репутации, своих отцов, своих жен, своих сестер, свою справедливость (ги). Наконец, они из-за тю жертвуют своими жизнями, наложив на себя руки.
Князь Асано[188] был назначен сёгунатом одним из двух даймё, ответственных за регулярное выражение всеми даймё почтения сёгуну. Оба церемониймейстера были провинциальными князьями и поэтому им пришлось обратиться за инструкциями о требуемых правилах этикета к подлинно всемогущему даймё двора князю Кире.[189] На несчастье, герой повести Оиси,[190] мудрейший вассал князя Асано, способный дать ему умный совет, отсутствовал, будучи в родных краях, а Асано оказался достаточно «наивен» и не преподнес своему великому инструктору достойного его «дара». Вассалы других даймё, получавшие инструкции от Киры, были светскими людьми и осыпали наставника богатыми дарами. Поэтому господин Кира наставлял Асано нелюбезно и умышленно неверно описал нужный ему для церемонии костюм. Князь Асано в великий день появился в этом костюме, и, когда понял нанесенное ему оскорбление, выхватил свой меч и, прежде чем их удалось разнять, ранил им Киру в лоб. Его долг как человека чести — его гири своему имени — требовал отмщения за оскорбление, но обнажение меча во дворце сёгуна противоречило его тю. Князь Асано добропорядочно относился к гири своему имени, но прийти к согласию со своим тю ему удалось, только совершив самоубийство по правилам сэппуку.[191]Он вернулся к себе домой и оделся для жестокого испытания, дожидаясь лишь возвращения своего самого умного и самого преданного вассала Оиси. Они обменялись долгими прощальными взглядами, и князь Асано, приняв должную позу, вонзил меч себе в живот и умертвил себя собственной рукой.
Согласно обязанностям гири, самураи-вассалы Асано обязаны были совершить, как и умерший хозяин, сэппуку. Если в гири своему господину они совершали то же, что и он в гири своему имени, то это было выражением их протеста против оскорбления, нанесенного Кирой их господину. Но Оиси принял тайное решение, что сэппуку слишком незначительный поступок для выражения их гири. Они должны завершить месть, которую их господин оказался не в состоянии осуществить из-за того, что вассалы оторвали его от его высокопоставленного врага. Они должны убить князя Киру. Но это можно было свершить, лишь нарушив тю. Князь Кира был слишком близок к сёгунату, чтобы ронины имели возможность получить официальное разрешение от государства на осуществление своей мести. В обычных случаях любая собиравшаяся отомстить группа заявляла о своем намерении сёгунату, объявив конечную дату, до которой она предполагала осуществить акт или отказаться от своей инициативы. Этот порядок позволял некоторым удачливым людям примирять тю и гири. Оиси знал, что этот путь был закрыт для него и его товарищей. Поэтому он созвал ронинов, бывших самураями-вассалами Асано, но ни слова не сказал им о своем плане убийства Киры. Этих ронинов было больше трехсот человек, и, по преподававшемуся в японских школах в 1940 г. варианту этой истории, они все согласились совершить сэппуку. Однако Оиси знал, что не у всех из них был безграничный гири — по-японски это означает «гири плюс искренность», — и поэтому не всем можно доверять в опасном подвиге кровной мести. Для отделения тех, у кого был «просто» гири, от тех, кто имел гири плюс искренность, он провел испытание — как они должны поделить личные доходы своего князя. По мнению японцев, это испытание было очень серьезным, как будто бы они уже отказывались совершить самоубийство; их семьи получили бы доход. Среди ронинов возникли большие разногласия о принципе раздела собственности. Самым высокооплачиваемым вассалом был главный управляющий, и он возглавил группу желавших поделить доходы в соответствии с прошлым заработком. Оиси возглавил группу желавших поделить их поровну среди всех. Только так удалось точно установить, у кого из ронинов был «просто» гири. Оиси согласился с планом главного управляющего по разделу имущества и разрешил получившим свою долю покинуть компанию. Главный управляющий удалился и поэтому приобрел славу «пса-самурая», «человека, который не знает гири», и подлеца. Только сорок семь Оиси признал достаточно надежными в гири, чтобы посвятить их в свой план кровной мести. Сорок семь человек, присоединившихся к нему, этим своим поступком дали обещание, что ни честное слово, ни привязанность, ни гиму не должны стоять на пути исполнения их клятвы. Гири надлежало стать их высшим законом. Сорок семь порезали пальцы и скрепили союз кровью.
Их первой задачей было сбить со следа Киру. Они сделали вид, что вообще утратили честь. Оиси посещал самые низкопробные публичные дома и принимал участие в недостойных уличных скандалах. Из-за этой распутной жизни ему пришлось разойтись со своей женой — обычный и вполне оправданный шаг для любого столкнувшегося с законом японца, так как это предохраняет его жену и детей от общей с ним ответственности за конечный исход. Жена Оиси рассталась с ним в великой печали, а его сын присоединился к ронинам.
Весь Токио обсуждал возможность кровной мести. Все уважавшие ронинов люди были, конечно, убеждены, что те попытаются убить князя Киру, но сорок семь самураев отвергали любые подозрения такого рода. Они прикидывались «не знающими гири». Их тести, оскорбленные бесчестящим их поведением, прогнали самураев из своих домов и расторгли браки своих дочерей с ними. Однажды близкий друг Оиси встретил его пьяным и кутящим с женщинами, но даже ему Оиси не признался в гири своему господину. «Месть? — сказал он. — Это глупо. Надо наслаждаться жизнью. Нет ничего лучше, как пить и предаваться любви». Друг не поверил ему и выхватил меч Оиси из ножен, полагая, что блеск меча послужит опровержением слов его владельца. Но меч заржавел. Пришлось поверить, и друг на улице пнул ногой пьяного Оиси и плюнул в него.
Один из ронинов, нуждавшийся в деньгах для участия в кровной мести, продал жену в проститутки. Его брат, также один из ронинов, обнаружил, что ей известно о кровной мести, и предложил убить ее своим мечом, полагая, что это доказательство его верности позволило бы Оиси включить его в число мстителей. Другой ронин убил своего тестя. Еще один отправил свою сестру на положение служанки и наложницы к самому князю Кире, и поэтому ронины могли получить из дворца совет относительно времени нападения: этот поступок делал неизбежным ее самоубийство после совершения мести, поскольку она должна смертью искупить свою вину за то, что ей пришлось находиться на стороне князя Киры.
В снежную ночь 14 декабря Кира распивал в компании сакэ, и охрана была пьяна. Ронины совершили налет на замок, одолели охранников и прямо направились в опочивальню Киры. Там его не было, но постель еще сохраняла тепло его тела. Ронины поняли, что он где-то скрывается. Наконец, они обнаружили какого-то мужчину, затаившегося в надворном хранилище для запасов угля. Один из ронинов проткнул своим копьем стену лачуги, но, вытащив его обратно, не обнаружил на нем крови. Копье действительно пронзило Киру, но при его вытаскивании тот рукавом своего кимоно стер кровь. Но хитрость не удалась. Ронины заставили его выйти. Он заявил, что он — не Кира, а только лишь главный управляющий его. В этот момент один из сорока семи ронинов вспомнил о ране, нанесенной в императорском дворце Кире их князем Асано. По шраму они опознали его и потребовали от него немедленного совершения сэппуку. Тот отказался, что, конечно, свидетельствовало о его трусости. Мечом, которым их князь Асано совершил сэппуку, они отсекли ему голову, по ритуалу омыли ее и, завершив свое дело, отправились процессией с дважды окровавленным мечом и отсеченной головой к могиле Асано.
Деяние ронинов взбудоражило весь Токио. Их семьи и потерявшие веру в них тести бросились обнимать их и выражать им свое почтение. По всему пути следования крупные князья зазывали их в гости. Ронины проследовали до могилы и возложили на нее не только отсеченную голову и меч, но и письменное обращение к своему князю, которое сохранилось до наших дней:
«В этот день мы пришли сюда, чтобы воздать Вам почести… Мы не решались предстать пред Вами до тех пор, пока не совершили начатую Вами месть. Каждый день ожидания казался нам тремя осенями… Мы доставили князя Киру сюда, к Вашей могиле. Этот высоко ценимый Вами прежде и вверенный нам меч мы возвращаем сегодня Вам. Просим Вас принять его и еще раз нанести им удар по голове Вашего врага и навсегда избавиться от Вашей ненависти. Таково почтительное обращение сорока семи».
Их гири был оплачен. Но они должны еще оплатить свой тю. Только в смерти возможно было совмещение того и другого. Они нарушили установленное государством правило, запрещавшее незаявленную кровную месть, но не восставали против тю. Что бы ни потребовали от них во имя тю, им следовало выполнить. Сёгунат принял решение, что сорок семь ронинов должны совершить сэппуку. Вот что рассказывается в японской хрестоматии для учеников пятого класса: «Поскольку они мстили за своего господина, их непреклонное стремление к исполнению гири следует считать примером на все времена… Поэтому по обсуждении сёгунат приказал им совершить сэппуку— это было решение, убивавшее одним ударом двух зайцев». То есть, наложив на себя руки, ронины оплачивали высший долг и гири, и гиму.
Этот национальный японский эпос в разных вариантах кое в чем различается. В современных киноверсиях изначальную тему взяточничества заменяет сексуальная: обнаруживается, что князь Кира ухаживает за женой Асано и, испытывая к ней влечение, унижает Асано, дав ему неверные инструкции. О взяточничестве, таким образом, нет и речи. Но о всех обязанностях гири повествуется с ужасающими деталями. «Из-за гири они оставили своих жен, разлучились с детьми и потеряли (убили) родителей».
Тема конфликта между гиму и гири лежит в основе многих других литературных произведений и фильмов. Действие одного из лучших исторических фильмов происходит во времена третьего сёгуна Токугава.[192] Этот сёгун занял свое место, будучи еще молодым и неопытным; среди придворных существовали различные мнения относительно того, кто должен наследовать это место, причем некоторые поддерживали его близкого родственника-одногодка. Несмотря на то что третий сёгун удачно управлял страной, один из проигравших в борьбе мнений даймё хранил в груди чувство оскорбления. Он ждал своего часа. Наконец, сёгун и его приближенные объявили о желании посетить некоторые княжества. Названному даймё было поручено принять их, и он воспользовался удобным моментом для сведения счетов и исполнения гири своему имени. Его дом уже стал крепостью, и он приготовил его к предстоящему событию так, что все выходы можно было блокировать и крепость изолировать. Он также заранее подготовил средства, при помощи которых можно было бы обрушить стены и потолки на головы сёгуна и его спутников. Заговор был задуман великолепно. Для развлечения сёгуна один из самураев должен был исполнить перед ним танец, и этому самураю предписывалось в кульминационный момент танца вонзить меч в сёгуна. Гири своему даймё не позволял самураю никоим образом нарушить приказание своего господина. Однако его тю запрещало ему поднимать руку на сёгуна. На экране танец воспроизводит этот конфликт. Он должен убить и не смеет. Он почти убедил себя нанести удар, но не может. Несмотря на гири, воздействие тю также сильно. Танец приобретает устрашающий характер, и у спутников сёгуна рождаются подозрения. В тот момент, когда отчаявшийся даймё приказывает разрушить дом, они вскакивают со своих мест. Существует опасность, что избегнувший меча танцора сёгун погибнет в развалинах крепости. В этот момент исполнитель танца с мечом предлагает помощь и проводит сёгуна и его спутников через подземные переходы, так что они в целости и сохранности вырываются наружу. Тю взяло верх над гири. Представитель сёгуна в знак признательности уговаривает их проводника с честью отправиться вместе с ними в Токио. Однако проводник оглядывается на рушащийся дом. «Это невозможно, — говорит он. — Я остаюсь. Это — мой гиму и мой гири». Он возвращается и гибнет в развалинах. «Своей смертью он удовлетворил требования и тю, и гири. В смерти они сошлись».
В повестях былых времен конфликту между обязанностями и «человеческими чувствами» не отводилось центрального места. Главной темой он стал в последние годы. В современных романах рассказывается о любви и человеческой доброте, которыми пришлось пренебречь из-за гиму или гири, и эту тему подчеркивают, а не преуменьшают. Как и японские военные фильмы, кажущиеся очень часто на Западе хорошей пацифистской пропагандой, эти романы нередко представляются нам мольбой о более свободной жизни по велению сердца. Конечно, они выражают этот порыв. Но часто японцы, обсуждая сюжеты романов или фильмов, видят в них совсем другое. Симпатичный нам своей влюбленностью или личными амбициями герой осуждается ими как слабая личность, поскольку он позволил этим чувствам встать между ним и его гиму или его гири. Люди на Западе скорее всего сочтут признаком силы характера выступление против принятых в обществе условностей и стремление к счастью наперекор преградам. Но, по мнению японцев, сильны те, кто игнорирует личное счастье и выполняет свои обязанности. Они считают, что сила характера проявляется в конформизме, а не в бунтарстве. Поэтому у сюжетов японских романов и фильмов часто совсем не то значение, которое приписываем им мы, глядя на них «западными» глазами.
Японцы приходят к аналогичному же заключению, когда оценивают свою жизнь или жизнь известных им людей. Они признают, что человек слаб, если он упорствует в своих личных желаниях в том случае, когда они не согласуются с кодексом обязанностей. Так ими оцениваются различные ситуации, но особенно разительно отличается от западной их этика отношений между мужем и женой. Жена только прикасается к его «кругу ко», а его родители занимают в нем центральное место. Поэтому его долг очевиден. Мужчина строгих моральных правил покорится ко и примет предложение матери о разводе с женой. Если муж любит жену и она родила ему ребенка, только строже будет он в этом решении. Как говорят японцы, «ко может заставить вас оттолкнуть жену и детей в разряд чужих». Тогда в лучшем случае вы будете относиться к ним как к людям, принадлежащим к «кругу дзин». В худшем же случае они становятся людьми, не имеющими никакого отношения к вам. Даже когда брак счастливый, жена не занимает центрального места в кругу обязанностей мужа. Поэтому ему не следует ставить свое отношение к ней настолько высоко, что кажется, будто по уровню оно соответствует его чувствам к родителям или стране. В 30-е годы XX в. разразился известный скандал, связанный с публичным заявлением знаменитого японского либерала о том, как он счастлив, что вернулся в Японию, и упоминанием им в качестве одной из причин своей радости — встречу с женой. Ему следовало сказать о родителях, о Фудзияме, о преданности национальной миссии Японии. На этом уровне его жене не было места.
Японцы сами в Новое время продемонстрировали недовольство расставанием со своим кодексом морали, придающим очень большое значение поддержанию различных ее уровней для отдельных и разных «кругов». В Японии значительная доля в идеологической обработке населения была отдана приданию высшего статуса тю. Как только государственные деятели Японии упростили иерархическую структуру, поставив во главе ее императора и устранив сёгуна и феодальных князей, так в области морали они занялись упрощением системы обязанностей, подчинив все добродетели более низкого ранга категории тю. Таким образом они пытались не только объединить страну в «почитании императора», но и ослабить атомистический характер японской морали. Они проповедовали, что, исполняя тю, японец выполнял и все другие обязанности. Они пытались сделать из тю не один круг на карте долгов, а стержень морали.
Лучшее и самое авторитетное выражение этой программы — Императорский рескрипт солдатам и матросам, выпущенный императором Мэйдзи в 1882 г..[193] Вместе с другим рескриптом — об образовании[194] — он составляет Священное писание Японии. Ни в одной из японских религий нет места священным книгам. У синто их нет ни одной, а японские буддийские секты, потеряв доверие к священным текстам, или создают свои догмы, или подменяют их повторением фраз «Слава Амиде!» или «Слава Сутре Лотоса!».[195] Мэйдзийские рескрипты-наставления и есть подлинное Священное писание. Чтение их перед притихшими и почтительно преклонившимися слушателями напоминает священные ритуалы. К ним относятся как к торе,[196]выносившейся для чтения из храма и с благоговейным поклоном возвращавшейся обратно перед тем, как отпускали молящихся. Из-за неправильно прочитанного предложения люди, которым поручалось чтение рескриптов, совершали самоубийства. Рескрипт солдатам и матросам был адресован главным образом тем, кто проходил службу в армии и на флоте. Они заучивали его слово в слово и смиренно каждое утро в течение десяти минут медитировали над ним. Его ритуально зачитывали им в дни важнейших национальных праздников, в дни, когда новые призывники приходили в казармы, когда из них уходили закончившие военную службу, и в других подобных случаях. Его изучали также все юноши в средних школах.
Рескрипт солдатам и матросам — документ в несколько страниц. Он аккуратно разбит на разделы с подзаголовками, четок и точен. Тем не менее для западного человека он представляет странную загадку. Ему кажутся противоречивыми его наставления. Доброта и добродетель провозглашаются в нем истинными целями и объясняются доступно для западного понимания. Затем рескрипт предостерегает от следования примеру умерших в бесчестии героев былых времен, поскольку, «потеряв из виду истинный путь общественного долга, они сохраняли верность личным отношениям». Так сказано в официальном переводе, и он, хотя и не буквально, но довольно точно передает текст оригинала. «Поэтому вам нужно, — продолжает рескрипт, — воспользоваться серьезным предостережением на этих примерах из жизни героев былых времен».
Упомянутое «предостережение» непонятно без знания японской карты обязанностей. Весь рескрипт свидетельствует о попытке преуменьшить значение гири и преувеличить значение тю. Ни разу во всем тексте слово гири не появляется в привычном для Японии смысле его. Вместо упоминания о гири отмечается, что существуют Высший закон, который и есть тю, и Малый закон, — «сохранение верности личным отношениям». Высшего закона, старается доказать рескрипт, достаточно для утверждения всех добродетелей. «Справедливость, — говорит он, — это исполнение гиму». Преисполненный тю воин непременно наделен «истинной доблестью», что означает «в повседневном общении проявление прежде всего доброты и стремления к завоеванию любви и уважения других». Этих наставлений, если им следовать, намекает в подтексте рескрипт, будет достаточно и без обращения к гири. Иные, кроме гиму, обязанности — это Малый закон, и человеку без самого тщательного обдумывания не следует признавать их.
«Если вы хотите… сдержать ваше слово (в личных отношениях), а (также) выполнить ваш гиму… вам нужно сначала тщательно обдумать, сможете ли вы сделать это. Если вы… связаны неразумными обязательствами, то можете оказаться в положении, когда нельзя шагу ступить ни вперед, ни назад. Если вы убеждены, что не можете очевидно сдержать ваше слово и соблюсти справедливость (которую рескрипт определяет только как выполнение гиму), вам лучше отказаться от вашего (личного) обязательства. С древних времен было немало примеров великих людей и героев, безвременно погибших из-за обрушившихся на их головы несчастий и оставивших потомкам свои опороченные имена просто потому, что в своем стремлении быть верными мелочам они не справились с задачей отделения правого от неправого через обращение к фундаментальным принципам, или потому, что они сохраняли верность личным отношениям, утратив видение истинного пути общественного долга».
Все эти инструкции о превосходстве тю над гири, как мы уже заметили, были написаны без упоминания гири, но каждому японцу известна фраза: «Из-за гири я не могу быть справедливым (ги)», — а в Рескрипте был парафраз ее в словах: «Если вы убеждены, что не можете сдержать ваше слово (ваши личные обязательства) и соблюсти справедливость…». При сосредоточении высшей власти в руках императора, говорит Рескрипт, человек должен пренебрегать в такой ситуации гири, памятуя о том, что он — Малый закон. Высший закон, если человек повинуется его предписаниям, все равно сохранит его добродетельным.
Это превозносящее тю Священное писание — основной для Японии документ. Однако трудно сказать, ослабило ли косвенное умаление им значения гири влияние этой обязанности в народе. Японцы часто ссылаются на другие разделы Рескрипта: «Справедливость — это выполнение гиму», «Всего можно достичь, было бы только искренне сердце» — для объяснения и оправдания своих поступков и поступков других. Но предостережения против сохранения верности личным отношениям, хотя нередко это было бы уместным, кажется, нечасто срываются у них с языка. Гири и сегодня остается очень авторитетной добродетелью, и сказать о человеке, что «он не знает гири», — одно из самых страшных осуждений в Японии.
Нелегко упростить японскую этику введением Высшего закона. У японцев, как они часто сами похвалялись этим, нет универсальной добродетели, которую можно использовать в качестве критерия хорошего поведения. В большинстве культур мира индивиды уважают себя пропорционально своим достижениям в какой-либо добродетели, например, в доброжелательности, в разумной бережливости или успехах в делах. Они ставят перед собой как цель некую задачу в жизни, например, счастье или власть над другими людьми, или свободу, или продвижение по социальной лестнице. Японский этический кодекс более партикуляристичен. Даже когда речь идет о Высшем законе — тай сэцу,[197]будь то в феодальные времена или в Рескрипте солдатам и матросам, это означает всего лишь, что в иерархии обязанности перед вышестоящим следует помещать выше обязанностей перед нижестоящим. Японцы по-прежнему сохраняют партикуляристские ориентации. Для них Высший закон — это не преданность верности, как его понимали в общем на Западе, имея в виду противостояние его верности отдельному человеку или отдельному делу.
Когда современные японцы пытались поставить какую-нибудь одну добродетель выше всех своих «кругов», они обычно выбирали «искренность». Размышляя о японской этике, граф Окума заявил, что искренность (макото)[198]— это «заповедь заповедей; одним этим словом можно выразить основу всех моральных учений. В словаре старых японских слов нет этических терминов, исключая единственное слово — макото».[199]Современные романисты, превозносившие в первые годы этого столетия новый для них западный индивидуализм, также со временем испытали неудовлетворенность от западных рецептов и попытались восславить искренность (обычно используя для обозначения ее слово магокоро,[200]как единственно верное «учение».
Этот моральный акцент на искренности лежит в основе самого Рескрипта солдатам и матросам. Рескрипт начинается с исторического пролога — японского эквивалента американским прологам, упоминающим о Вашингтоне, Джефферсоне, отцах-основателях нации.[201] В Японии кульминацией становится призыв к он и тю: «Мы (Император) — голова, а вы — тело. Мы полагаемся на вас, как на наши руки и ноги. Сможем ли мы защитить наш страну и оплатить он, полученный от наших предков, зависит от исполнения вами своих обязанностей». Далее следуют наставления: (1) высшая добродетель— исполнение обязанностей тю Сколь бы ни был искусен солдат или матрос, со слабым чувством тю, он всего лишь простая марионетка; воинская часть, у которой нет тю, — просто толпа в критическом состоянии. «Поэтому не следует ни позволять настроениям текущего момента сбивать себя с пути, ни втягиваться в политику, но искренне исполнять тю, помня, что ги (справедливость) — тяжелее горы, а смерть — легче перышка». (2) Второе предписание — блюсти выправку и дисциплину, т. е. соответствовать воинскому званию и чину. «Относиться к приказам старших так, как если бы они исходили непосредственно от Нас», и проявлять заботу о младших по чину. (3) Третье предписание касается доблести. Истинная доблесть вовсе не предполагает кровожадных варварских акций; она определяется так: «Никогда не презирать слабого и не бояться сильного. Те, кто так понимают истинную доблесть, должны в повседневном общении ставить на первое место доброту и стремиться завоевывать любовь и уважение других». (4) Четвертое предписание включает предостережение от «верности личным отношениям», и (5) пятое наставление предписывает быть скромным. «Если вы не будете ставить своей целью простоту, то станете женственны и легкомысленны и полюбите роскошный и расточительный образ жизни; в конце концов, вы вырастете эгоистичными и корыстными и скатитесь на последнюю ступень низости, так что ни верность, ни доблесть не спасут вас от презрения мира… Мы еще раз повторяем Наше предостережение. Беспокойтесь о том, чтобы этого не произошло».
В заключительном разделе Рескрипта эти пять наставлений названы «Великим Путем Неба и Земли и общим законом человечества». Они — «душа Наших солдат и матросов». И в свою очередь, «душой» этих пяти наставлений «является искренность. Если сердце неискренне, то, как бы ни были хороши слова и дела, все они лишь внешний блеск и ничего не значат. Только если сердце искренне, можно достичь всего». Так пять предписаний станут «легкими для их соблюдения и исполнения». Добавления искренности после перечисления всех добродетелей и обязанностей — типично японская черта. Японцы, в отличие от китайцев, не обосновывают все добродетели побуждениями благожелательного сердца; они прежде всего определяют кодекс обязанностей, а затем, в конце, дополняют его требованием исполнения их всем сердцем, всей душой, всеми своими силами и помыслами.
Аналогичное значение имеет искренность и в учениях крупной буддийской секты дзэн.[202]В большой работе о дзэн Судзуки219 приводит диалог между учеником и его наставником:
«Монах: Понятно, когда лев хватает свою жертву, будь то заяц или слон, он использует всю свою силу; прошу, скажи мне, что это за сила?
Наставник: Дух искренности (буквально: сила не-лжи). Искренность, т. е. не-ложь, означает «напряжение всего существа», известное также как «целостность существа в действии»…при котором ничто не остается в запасе, ничто не скрывается под маской, ничто не уходит впустую. Когда человек живет так, о нем говорят, что он златовласый лев; он — символ мужественности, искренности, чистосердечности; он — божественный человек».
На специальные значения слова «искренность» в японском языке я мимоходом уже обращала внимание. Макото не означает то же, что и sincerity («искренность») в английском языке. Его значение и много уже, и много шире. На Западе всегда спешили отметить, что его значение намного уже, чем в западных языках, и нередко заявляли, что японец, говоря о чьей-то неискренности, подразумевает только, что другой человек не согласен с ним. В этом есть доля правды, поскольку в Японии, называя человека «искренним», не имеют в виду, действует ли он «искренне» по зову господствующих в его душе любви или ненависти, решимости или удивления. Японцам чуждо того рода одобрение, которое американец передает словами «он был искренне рад увидеться со мной», «он был искренне доволен». У них есть целый ряд вошедших в пословицы выражений, осыпающих презрением такую «искренность». Они с насмешкой говорят: «Вот лягушка, открывая пасть, раскрывает все свое нутро»; «Он, как гранат: разевая рот, показывает все, что у него на сердце»; любому человеку стыдно «болтать о своих чувствах»; это «разоблачает» его. Те ассоциации с «искренностью», которые имеют важное значение в Соединенных Штатах, не подходят для значения слова «искренность» в Японии. Когда японский юноша обвинял американского миссионера в «неискренности», он, конечно, и не подумал принять во внимание, «искренне» ли американец удивляется плану бедного парня отправиться в Америку, не имея даже небольших средств. Когда государственные деятели Японии в минувшее десятилетие обвиняли Соединенные Штаты и Англию в неискренности — а они это делали постоянно, — они даже не задумывались над тем, поступают ли западные страны не так, как на самом деле думают. Они даже не обвиняли их в лицемерии, что было бы менее тяжким обвинением. Подобным образом, когда в Рескрипте солдатам и матросам говорится, что «искренность — душа этих наставлений», то не имеется в виду, что добродетелью, приводящей в действие все другие добродетели, является искренность души, заставляющая человека поступать и говорить согласно внутренним побуждениям. Это, конечно, не означает, что ему предписано быть искренним, независимо от того, насколько его убеждения, возможно, отличаются от убеждений других.
Тем не менее у макото в Японии есть свои позитивные значения, и поскольку японцы столь энергично подчеркивают этическую роль этого понятия, для Запада крайне важно понять смысл его употребления в Японии. Основное японское значение слова макото хорошо проиллюстрировано в «Повести о сорока семи ронинах». «Искренность» в этом произведении — это положительная прибавка к гири. «Гири плюс макото» отличается от «просто гири» и означает «гири как пример на все времена». Согласно современному японскому определению, «макото — это то, что делает нечто сильным». Слово «нечто» относится, в зависимости от контекста, или к какому-нибудь предписанию японского кодекса поведения, или к какой-либо обусловленной Духом Японии ценности.
Употребление этого слова во время войны в лагерях для перемещенных японцев совершенно соответствовало его использованию в «Сорока семи ронинах», что ясно показывает, насколько обширна логика слова и насколько противоположным американскому может стать его значение. Избитое обвинение прояпонски настроенными иссэй (японцами — американскими иммигрантами, родившимися в Японии) проамерикански настроенных нисэй (японцев-иммигрантов во втором поколении) состояло в том, что у последних нет макото. Иссэй заявляли, что у этих нисэй нет именно того качества души, которое делало «сильным» Дух Японии, — как об этом официально говорилось в Японии во время войны. Иссэй вовсе не имели в виду, что в проамериканских настроениях их детей много лицемерия. Совсем наоборот, обвинения в неискренности были только еще более настойчивыми, когда нисэй добровольно вступали в американскую армию и всем было абсолютно ясно, что поддержка принявшей их страны вызвана их подлинным энтузиазмом.
Основное значение «искренности» в японском употреблении этого слова — старательная приверженность «пути», предначертанному японским кодексом поведения или Духом Японии. Какими бы ни были специальные значения макото в отдельных контекстах, его всегда можно интерпретировать как восхваление общепризнанных характеристик Духа Японии и установленных на карте добродетелей меток. Раз мы признали, что у «искренности» нет ее американского значения, то это слово очень полезно во всех японских текстах. Ведь оно почти неизменно означает добродетели, действительно выделяемые японцами. Словом макото постоянно пользуются для того, чтобы похвалить несвоекорыстного человека. В этом отражено серьезное осуждение японской этикой стремления к получению прибыли. Прибыль, если она не естественное следствие иерархических отношений, считается результатом эксплуатации, и посредник, получивший прибыль на своем деле, становится ненавистным ростовщиком. Его все время попрекают в «отсутствии искренности». Макото также постоянно используется для похвалы бесстрастного человека, и в этом отражаются японские представления о самодисциплине. Японец, заслуживающий эпитет «искренний», никогда также не станет на опасный путь оскорбления человека, которого он не хочет спровоцировать на агрессию, и в этом отражена вера японцев в ответственность человека за побочные последствия его поведения, как и за само поведение. Наконец, только имея макото, человек способен «руководить своими людьми», эффективно использовать свое мастерство и быть свободным от психических конфликтов. Эти три значения макото, как и многие другие, очень четко свидетельствуют о гомогенности японской этики: они говорят о том, что человек в Японии может успешно действовать и избегать конфликтов только тогда, когда он следует кодексу поведения.
Так как японская «искренность» означает всё это, то эта добродетель, вопреки Рескрипту и графу Окуме, не упрощает японской этики. Она не закладывает «оснований» под японскую мораль, не наделяет ее «душой». Она — как показатель степени, придающий большее значение любому числу, непосредственно после которого стоит. А[203] может быть квадратом 9 или 159, или b, или х. И точно так же макото придает большую силу любой статье японского кодекса чести. Это, так сказать, не отдельная добродетель, а энтузиазм фанатика в его вере.
Что бы японцы ни делали со своим кодексом, он сохраняет атомистический характер, и основным принципом добродетели остается по-прежнему поддержание равновесия между одной, хорошей сама по себе, и другой, тоже хорошей сама по себе, играми. Это выглядит так, как будто они построили свою этику по правилам игры в бридж. Хорош тот игрок, который принимает правила игры и следует им. Он отличается от плохого игрока тем, что собран в расчетах и способен отвечать на ходы другого игрока с полным пониманием их значения по правилам игры. Он играет, как мы говорим, по Хойлу,[204] и есть много мелких деталей, которые необходимо принимать в расчет при каждом ходе. В правилах игры заложены возможные случайности, и о счете договариваются заранее. Благие намерения, в американском понимании, здесь неуместны.
В любом языке контекст разговора людей об утрате или приобретении чувства собственного достоинства проливает яркий свет на их взгляды на жизнь. В Японии «уважать себя» значит быть осторожным игроком. Что не подразумевает, как в английском языке, ни сознательного приспособления к достойным образцам поведения, ни раболепия перед другим, ни обмана, ни лжесвидетельства. В Японии чувство собственного достоинства (дзитё) буквально означает, что «человек обладает весом», а отсутствие его свидетельствует о «пустоте и непостоянстве человека». Когда человек говорит: «Вы должны уважать себя», это означает: «Учитывать все, что связано с данной ситуацией, и не совершать ничего такого, что вызывает критику или подрывает ваши шансы на успех». «Уважение к себе» нередко предполагает совсем отличное от принятого в Соединенных Штатах поведение. Рабочий говорит: «Я должен уважать себя», и это означает не то, что ему нужно отстаивать свои права, но что ему не следует говорить своим нанимателям ничего такого, что могло бы ему навредить. Аналогичное значение имело выражение «вы должны уважать себя» и в политическом употреблении его. Оно означало, что «порядочный человек», коль скоро он увлекся чем-то опрометчиво, вроде «опасных мыслей», не имеет права уважать себя. Не предполагалось, как в Соединенных Штатах, что чувство собственного достоинства даже при наличии опасных мыслей требует от человека согласованности его мыслей, взглядов и сознания.
«Вы должны уважать себя», — эти слова постоянно на устах родителей, дающих советы своим детям-подросткам, и относятся они к соблюдению ими приличий и оправданию ожиданий других. Например, девушке советуют сидеть неподвижно, расположив как подобает ноги, а юноше научиться следить за собой и понимать намеки других, «ведь именно сегодня закладывается твое будущее». Когда один из родителей говорит: «Вы ведете себя не так, как подобает уважающему себя человеку», это означает, что детей обвиняют в несоблюдении приличий, а не в отсутствии умения постоять за свои права.
Крестьянин, не сумевший вернуть свой долг заимодавцу, скажет себе: «Надо иметь чувство собственного достоинства», и это не значит, что он укоряет себя в лени или подлизывается к кредитору. Это означает, что ему следовало бы предвидеть чрезвычайные обстоятельства и быть более предусмотрительным. Имеющий вес в общине человек говорит: «Чувство собственного достоинства требует этого от меня», и имеет в виду не то, что он должен жить, сообразуясь с какими-то принципами правдивости и неподкупности, а необходимость ведения дел в общине, в полной мере учитывая позиции своей семьи; ему нужно принимать в расчет и вес своего статуса в целом.
Когда управляющий делами говорит о своей компании: «Мы должны проявить чувство собственного достоинства», то имеет в виду, что надо удвоить предусмотрительность и осторожность. Мужчина, думая о необходимости отомстить, говорит, что «отомстит достойно», и это не предполагает отмщения врагу за зло добром или желания следовать каким-то моральным правилам; эти слова означают, что он собирается «отомстить как следует», тщательно спланировать и принять во внимание каждую деталь предстоящей мести. Очень сильно в японском языке звучат слова «удвоить свое достоинство при помощи чувства собственного достоинства», и это означает быть в высшей степени предусмотрительным, т. е. никогда не делать поспешных выводов. Это означает рассчитать пути и способы достижения цели так, чтобы затратить на это ни больше, ни меньше, чем нужно, усилий.
Все эти значения собственного достоинства соответствуют японскому представлению о жизни как мире, в котором вы очень осторожно, «по Хойлу», делаете шаги. Этот способ определения собственного достоинства не позволяет человеку оправдывать неудачу благими намерениями. У каждого шага — свои последствия, и, не взвесив их, не следует действовать. В общем, хорошо быть щедрым, но не нужно забывать, что получателю вашей помощи может показаться, что вы хотите заставить его «носить он». Вам следует быть осторожным. Вполне допустимо критиковать другого человека, но так можно поступать только в том случае, если вы готовы взять на себя всю ответственность за последствия его обиды. Насмешка, подобная той, в которой молодой художник обвинил американского миссионера, недопустима именно потому, что намерения у миссионера были добрые, но он не принял во внимание все значения своего хода. На взгляд японцев это свидетельствовало о его полной невоспитанности.
Таким образом, прочное отождествление осторожности с чувством собственного достоинства предполагает проявление большого внимания ко всем намекам в поведении других и острое ощущение постоянной оценки вашего поведения со стороны других. «Общество способствует развитию у человека чувства собственного достоинства (из-за общества человеку нужно дзитё)». «Если бы не общество, не нужно было бы уважать себя (развивать дзитё)». В этих словах в крайней форме выражено значение внешней санкции для чувства собственного достоинства. Но в них не принимаются в расчет стимулирующие должное поведение внутренние санкции. Как говорят у многих народов мира, они преувеличивают, поскольку японцы иногда реагируют на личную вину так же остро, как и любой пуританин. Но в этих крайних оценках тем не менее точно отмечено то, на чем делается упор в Японии. Он приходится на более важное значение стыда, чем вины.
В антропологических исследованиях разных культур важное место отводится отличию тех из них, которые полагаются преимущественно на стыд, от полагающихся преимущественно на вину. Культура, насаждающая абсолютные стандарты морали и опирающаяся на воспитание у людей совести, является культурой вины по определению, но человек в таком обществе, например, в Соединенных Штатах, может, испытывать еще и стыд, когда обнаруживает свою неловкость, никоим образом не считающуюся грехом. Он может быть очень огорчен из-за того, что не одет как надо, или неудачно высказался. В культуре, где главной санкцией служит стыд, людей огорчают поступки, которые, на наш взгляд, должны заставлять их чувствовать себя виноватыми. Это огорчение может быть очень значительным, и его невозможно, как вину, облегчить исповедью или искуплением. Согрешивший человек, облегчив душу, утешит себя. Исповеди используют наша светская терапия и многие религиозные группы, имеющие между собой мало общего в других отношениях. Мы знаем, что это помогает. Там, где главная санкционирующая сила стыд, человек не получает поддержки, даже когда он откровенно признается в своей ошибке исповеднику. До тех пор, пока его скверное поведение не «становится известным миру», ему нечего беспокоиться, и исповедь представляется ему просто лишней обузой. Поэтому культуры стыда не предусматривают исповеди даже богам. У них есть обряды скорее ради удачи, а не во имя искупления.
Настоящие культуры стыда, в отличие от настоящих культур вины, полагаются на внешние санкции за хорошее поведение, а не на внутреннее признание в грехе. Стыд — это реакция на критику других людей. Человек стыдится или из-за того, что его откровенно осмеяли и отвергли, или из-за того, что он дал повод себя осмеять. И в том и в другом случаях это мощная санкционирующая сила. Но она требует присутствия публики или, по крайней мере, воображаемого присутствия ее. Вина же этого не требует. У народа, для которого честь — это соответствие жизни человека его автопортрету, человек может переживать вину, хотя никто не знает о его злодеянии, а чувство вины может быть облегчено исповедью.
Первые поселившиеся в Соединенных Штатах пуритане пытались строить в целом свою моральную практику на чувстве вины, и всем психиатрам известно, сколько мучений испытывают современные американцы из-за совести. Но бремя стыда в Соединенных Штатах растет, а вина переживается сегодня менее остро, чем первыми поколениями американцев. В Соединенных Штатах это воспринимается как ослабление моральных устоев. В этом немало правды, но причина также и в том, что мы не ожидаем от стыда способности выполнять тяжелую моральную работу. Мы не впрягаем сопутствующее стыду острое личное огорчение в нашу фундаментальную систему морали.
Японцы же поступают так. Неудача в соблюдении внешних признаков хорошего поведения, нарушение баланса обязанностей или неспособность предвидеть возможности вызывают стыд (хадзи). Стыд, говорят они, — источник добродетели. Чуткий к нему человек будет следовать всем правилам хорошего поведения. «Знающий стыд человек» иногда толкуется ими как «добродетельный человек», иногда как «человек чести». Стыд занимает в японской этике такое же важное место, как и «чистая совесть», «жизнь по-Божески» и боязнь согрешить в западной. Поэтому вполне логично, что человек не наказывается в загробной жизни. Японцам, за исключением знакомых с индийскими сутрами священников, совершенно неведома идея реинкарнации по заслугам человека в этой жизни, и они не признают посмертного вознаграждения и наказания, т. е. рая и ада.
Как и у любого племени или народа с глубоким чувством стыда, приоритет стыда в японской жизни означает, что любой человек внимательно следит за реакцией людей на его поступки. Ему нужно не только представлять, каковым будет их вердикт, но на вердикт других он ориентирует себя сам. Когда все играют в игру по одним правилам и взаимно поддерживают друг друга, японцы могут чувствовать себя беспечно и непринужденно. Когда они сознают, что игра связана с выполнением Японией ее «миссии», они в состоянии играть фанатично. Они особенно уязвимы тогда, когда пытаются экспортировать свои ценности в иные страны, где их формальные признаки хорошего поведения не прививаются. Им не удалась их миссия «доброй воли» в Великой Восточной Азии,[205] и испытанное многими из них чувство обиды от отношения к ним китайцев и филиппинцев было довольно искренним.
И отдельные японцы, приезжавшие в Соединенные Штаты на учебу или по своим делам и не разделяющие националистических настроений, часто глубоко переживали «крах» их рачительного воспитания, когда пробовали жить в менее строго регламентированном мире. Их добродетели, ощущали они, вовсе не экспортируемы. Они понимают, что их проблема не сводится к общей проблеме сложности смены культуры для любого человека. Они пытаются сказать нечто большее и иногда противопоставляют сложности своего приспособления к американской жизни меньшим сложностям, с которыми сталкиваются знакомые им китайцы и сиамцы. Особенность японской проблемы, как она представляется им, заключается в том, что они воспитаны на доверии к безопасности, в основе которой лежит признание другими различных нюансов в соблюдении ими кодекса поведения. Когда иностранцы забывают о всех этих приличиях, японцы в растерянности. Они стараются отыскать подобного рода мелкие правила приличия, согласно которым живут люди на Западе, и, не обнаружив их, испытывают раздражение или даже испуг.
Эти переживания японца в менее строгой к правилам культуре никто не описал лучше, чем госпожа Мисима в своей автобиографии «Мой узкий остров».[206] Она очень хотела поступить в американский колледж и преодолела нежелание своей консервативной семьи принять он от американца — члена совета колледжа. Она отправилась в Уэлсли. Преподаватели и ученицы, сообщает она, были удивительно любезны, но для нее это создавало еще большие трудности. «Моя гордость изысканной учтивостью, характерной чертой японцев, была жестоко уязвлена. Я злилась на себя за незнание, как здесь следует себя вести, и на окружающих, которые, как мне казалось, насмехаются над моим прошлым воспитанием. У меня не осталось никаких эмоций, кроме этого смутного, но глубокого чувства гнева». Она ощущала себя так, «будто свалилась с какой-то другой планеты, имея не известные этому другому миру чувства. Мое японское воспитание, требующее, чтобы любое движение тела было элегантным и каждое произносимое слово соответствовало этикету, делало меня крайне чувствительной и застенчивой в этой среде, где я была совершенно слепой в социальном смысле слова». Прошло два или три года, прежде чем напряжение спало, и она начала принимать оказываемые ей любезности. Американцы, решила она, живут с чувством, которое именуется «изящной фамильярностью». Но «фамильярность как дерзость была убита во мне, когда мне было три года».
Госпожа Мисима противопоставляет японских девушек, с которыми она познакомилась в Америке, китайским, и из ее комментариев видно, сколь различным было влияние на них Соединенных Штатов. У китаянок были «самообладание и общительность, совершенно отсутствовавшие у большинства японок. Эти китайские девушки-аристократки казались мне самыми изысканными созданиями на земле, причем каждая из них обладала почти царственной снисходительностью и выглядела так, будто была владычицей мира. Их неустрашимость и гордое, совсем невозмутимое даже в условиях этой великой цивилизации машин и скоростей самообладание резко отличались от робости и чрезмерной чувствительности японских девушек, раскрывая в известной степени основное различие в их социальном происхождении».
Госпожа Мисима, как и многие другие японки, ощущала себя так, как если бы она была опытной теннисисткой, участвующей в турнире по крокету. С ее мастерством совсем не считались. Она чувствовала, что то, чему она научилась, нельзя перенести в новую среду. Дисциплина, которой она следовала, оказалась бесполезной. Американцы обходились без нее.
Но раз японцы приняли, хоть и в малой степени, менее строго кодифицированные правила поведения, господствующие в Соединенных Штатах, им трудно представить, что они смогут снова приспособиться к ограничениям их прошлой жизни в Японии. Иногда они сравнивают ее с потерянным раем, иногда — с «жизнью в упряжке», иногда — с «тюрьмой», иногда — с «маленьким горшком», в котором находится карликовое дерево. До тех пор пока корни миниатюрной сосны сдерживались пределами цветочного горшка, она была произведением искусства, украшавшего очаровательный сад. Но если карликовую сосну пересадили в открытую почву, ее невозможно вернуть назад. Японцы чувствуют, что сами не могут больше служить украшением в этом японском саду. Они не смогли бы вновь соответствовать его требованиям. Они прошли опыт японской дилеммы добродетели в его самой острой форме.