"Гнать, держать, терпеть и видеть" - читать интересную книгу автора (САВЕЛЬЕВ ИГОРЬ)IX– Подъем! – громкий шепот. Ева то ли задремала, то ли бредила, но в себя пришла далеко не сразу. Действительно, темень, поразбавленная дальним фонарем, в окно – как третья или четвертая копия, и фигуры вставали тихонечко. Ну да. Они пережидают обход. Лежали молча и напряженно в кроватях, а под окошками проскрипел сапогами Арсений Иванович, с ним еще кто-то – болтали, посмеивались; мазок лучом по стеклам, а в дом-то обычно и не заходили. Вот и сейчас – ускрипели, затихло все, и только потом можно было… – Окна! – скомандовал Кузьмич. Занавешивали рамы одеялами, толсто, тяжело… Ночь стала полной, и тогда, после долгих расхлябанных звяков стекла о железо, Костярин смог зажечь керосинку. Вчера притащили из бани. Пляшуще, нездорово. Как раньше в деревнях-то жили, господи. Ночь перед побегом. Впервые за все эти дни, точнее, ночи Кузьмич остался “по месту приписки”. К бабе Маше сходил перед тем – вечером, с косым оранжевым закатом, когда и затихает, и замирает, и хочется сесть, погреться, подумать… Он и посидел на огороде, как-то странно щемило, что эту картошку сажали вместе с ней – на долгую общую зиму – зря… Маруся не плакала. Почему-то в парадном расшитом платке, заметил, она начала суетиться, ныряла и пряталась в этой суете, наклонялась за свертками и мешочками: котлетки, мокроватый хлеб… Дед слабо возражал, глядя на проворную сгорбленную спину с языком платка, на свою последнюю и горькую любовь, и сердце его частило, не выдерживало. Они ведь так и не простились толком, за выяснением, что он наденет, чтоб не застудиться; она продержала брови высоко, а глаза удивленные и светлые-светлые, выполощенные жизнью, как только у старух бывает. Светлые глаза. Прощайте… Кроме того, Кузьмич принес от бабы Маши и самогонку, немного, в качестве согревательно-лекарственного… Какие бутылки? На дело идем! Легендарная его фляжка, с почерневшим росчерком генерала Амосова, сверкала, будто тоже помолодев. Никита попросил бумагу, убрал со стола все лишнее, а какую-то женскую тряпку – и укоризненно; остались керосинка, карандаш, и видом своим он, Никита, был весь – военачальник перед боем, и даже осанка… – Пойдет? Подошло: у “Нового мира” пустые, уже почти белесые обложки. Эти перестроечные, закаменевшие пачки лежали тут же, в углу комнаты, и время да косое оконное солнце творили с голубой бумагой что хотели. Верхний журнал, который и принесли на стол, выхолощен-выбелен: светлый-светлый. – Значит, так. Вот лес. – Никита рисовал, грубовато, но со стрелками – как в кино про наступление, и все так же генштабово нависли над столом. – Там озеро… Автотрасса – вот. Побежим с кладбища. Вот сектор, на котором мы тогда работали. Неловкая переглядка… Сердце Кузьмича радостно билось, и резко, до запахов, вспоминалось, как тогда, в бараке, в ночь Ева так и не приходила в себя. Тот полубред, как в жаркую, со вкусом вскипяченной пустой воды простуду – а может, и вправду она заболела, – никак не отпускал, и мелочная пляска керосинки тяжело отдавалась в глазах и мозгах. В мужских расчетах она ровно ничего не понимала, да и не хотела – “авось доведут”, и воспаленная усмешка. Желтая лихорадка ночи. В итоге, чтобы просто отойти от фитилька, режущего как нож, Ева принялась слоняться по комнате, рассеянно кружить, подбирая из полутьмы (как по колено в воде) свои и Олеговы вещи. Кроме того, в ее сознание (кое-как) пробилась здравая мысль, что завтра они уходят отсюда “с концами”. А значит – собираться… Никита, как истинный стратег, все замечал и много вещей приказал не брать – их Какой кошмар! Что они понимают, мужики! С вялым чувством катастрофы, это плюс к ее состоянию, Ева в итоге так и заснула – брыкнулась на кровать, отчаянно зажав в руке черный лифчик, его-то ни за что, ни за что нельзя бросить в Лодыгине! в Лоды… Сон был как локомотив, налетел, разметал, – тонны и тонны колесных тележек… Всю ночь она промаялась в грохоте, с креозотовым жаром в лицо, горящие окна летели как бусы, как цепи, как цепни, а когда под утро, дернувшись, проснулась… Олег и Костя как ни в чем не бывало сопели по обеим от нее сторонам, зажали, завалили тяжелыми безвольными руками. Выбираясь из жаркой тесноты, обалдевшая Ева могла предположить только, что Кузьмич занял свое койко-место, ну и в условиях возникшего дефицита… Да… “Что ж делать-то”, – думала она, вяло бренча умывальником на дворе – умывалась холодным майским утром, даже пар шел. “Что делать” – про возвращение в город, в нормальную, старую жизнь, – они приедут Она поедет с Костей. Все. Все решено. Назад дороги нет. …В доме просыпались. Через час – общий субботник, “последний и решительный”, День Победы ведь – завтра. Весь поселок повалит работать на кладбище. В суматохе их не заметят. Он, Никита, гений. Натужно-плотно позавтракали, но, кстати, забыли в спешке все свертки и мешочки, приготовленные бабой Машей. Ева только на кладбище вспомнила. Так и остались лежать в пустом доме, из которого уходили навсегда. И свои тетрадки Костя тоже забыл. Но гитару, конечно, взяли. С этим прямо анекдот. “Я себя идиотом чувствую”, – шептал Олег с чехлом за спиной – под тихий нервный смех, когда шли к кладбищу в толпе рабоче разодетого люда. Еще бы рояль поволокли… А вон и Арсений Иванович! Стоит у ворот, раздает лопаты, грабли, метлы… Гитару он, конечно, заметил, но, по счастью, ничего не понял: закатил привычную сцену, что аврал, что завтра девятое, а вы, мол, концерты-пикники собрались устраивать; пятый сектор; “приду – проверю!!!”. Снова плясали костры, и в них среди мусора стреляли копченые стекла. Дождя давно не было, дороги асфальтовые – сухие, как горло, метлы вздымали с них пыль, и она долго еще стояла в воздухе. На кладбище было предпразднично. Не убранство – само настроение, и без выпивки мало кто пришел сегодня. Никита сделал жест – все ко мне, – чтобы не горланить на всю округу. – Так, вот что! С полчасика поработаем, не привлекая внимания. Но всем быть здесь! Не расходиться. Держимся одной кучей. Чтобы были готовы. Ждем моего сигнала. Поняли? И началась уборка – нервная, с тянучими минутами. Гитару и рюкзак кинули пока на травку – весна была ранней в этом году, зеленело вовсю, хотя тут и там, порвав серое мочало, еще стояли толстые, какие-то неприятно живые косы мать-и-мачехи. Олег очень быстренько сбегал с ведром на колонку. Все пятеро буквально не расцеплялись, топчась на одном клочке меж могилами, каждый машинально что-то делал – возил ли граблями, собрав уже глухую подушку грязи-листьев, но не замечая этого… Ева снова мыла памятники (белые плиты – как зубы земли), с остатком золотца в выбоинах букв, с ручьями мутными, и напряжение росло, росло, росло. Не могли даже говорить. Молчание затя… – Идет, – упавшим голосом сообщил Никита. Олег в панике заскреб граблями, Ева уставилась в портрет бабульки, с которого безуспешно оттирала птичью кляксу, высохшую в голый асбест. А за деревьями шел, свистел, синел новенькой спецовкой – Арсений Иванович. – Кузьмич… По моему сигналу… – задыхаясь. Смотритель бодро поинтересовался, как дела, и сообщил, что та ограда опять повалилась, и пусть двое с инстру… Хрястнуло так, что Ева, усиленно и с бормотанием глядевшая в овальное фото, вздрогнула. Арсений Иванович повелся влево на подогнутых ногах и рухнул, как мешок. Кузьмич – лопатой – по затылку. Как Оцепенение было недолгим. Смотритель так и остался лежать в поломанной позе, как киношный убитый. А они, схватив вещи, понеслись по спутанным могильным тропкам, наскакивая на пятки, сшибаясь и сворачивая; лес ждал впереди – к нему бестолково задирали прыгающие взгляды, – как ждала новая жизнь. Молодая кровь стучала в ушах, буквально колотила в перепонки, и восторг поднимался, сбивая дыхание, и свобода, и дурное внезапное счастье, и… и… |
||
|