"Из тени в свет перелетая" - читать интересную книгу автора (Садур Екатерина)

Садур ЕкатеринаИз тени в свет перелетая

Екатерина Садур

Из тени в свет перелетая

I - ИЗ ТЕНИ В СВЕТ ПЕРЕЛЕТАЯ...

Мира красоту и яже в нем тленная оставив...

Кондакъ, гласъ 2-ой

Преставление Преподобнаго Серафима Саровскаго

Инесса Донова разливала молоко.

- Киса! - хныкала Лиза четырех лет.

- Не кисло, дура, пей давай! - отвечала Инесса.

Лиза отворачивалась и морщила маленькое личико, совсем поблекшее от толстого коричневого платка. Платок, с гармошкой складок на затылке, глухо закрывал уши.

- Пей, девочка, - настаивала нестарая еще бабка Алиса в кримплене, с брошкой под золото: ветка сирени с выпавшим камушком. - Большая вырастешь издалека заметная!

- Что, бабушка? - переспросила Лиза, высвободив ухо из-под платка.

- Пей, говорю, пока не остыло!

Ребенок морщился и послушно отхлебывал из литровой кружки. С каждым глотком лицо исчезало наполовину за эмалированными краями, а потом - бульк! - всплывало все сморщенное с молочной полоской на губах.

- Нормальное, не кислое ничуть молоко, - говорила Инесса Донова Алисе, - всего одну ночь между окнами на холоде стояло, утром проснулась - крышки нет, забыла с вечера накрыть!

Но тут Лиза посмотрела на мать с бабкой, вытерла рот в молоке и звонко повторила:

- Киса!

Инесса Донова заглянула в кружку - проверить, все ли выпито, до дна. На дне лежала небольшая дохлая мышь.

- Киса... - закивала Лиза, указывая на кружку.

- Мышь на дне, - мрачно сказала Инесса, - утонула в молоке.

- Дело нескольких часов, - сказала Алиса, разглядывая мышь на дне кружки. - Трупный яд. Ребенок погиб.

- Она мышь с кошкой перепутала, - догадалась Инесса. - Маленькая еще!

- Трупный яд, - повторила Алиса. - Противоядий не бывает.

- Что, никакой надежды?

- Никакой...

Лиза громко заревела.

- Подожди, - отмахнулась Инесса Донова. - Может, врача вызовем?

- Хуже станет - вызовем, - согласилась Алиса. - Надо подождать!

Инесса уселась на табуретку напротив Лизы и стала ждать.

- Живот не болит? - тревожно спрашивала Алиса.

- Не болит, - отвечала Лиза, плача.

- Девочка моя золотая, - рыдала Инесса.

Прошел час. Все трое выплакались и молча ждали.

- Теперь или никогда, - наконец сказала Алиса. - Говори, Лизавета, не таясь: как ты себя чувствуешь?

- Хо-ро-шо, - испуганно прошептала Лиза.

- Трупный яд растворился в молоке! - радостно заключила Алиса. - Сами справились. Безо всяких врачей!

Бабка Алиса Донова была из тех, кто скорей умрет, чем вызовет врача.

- Не то мальчишка, не то нет, - бормотала соседка Антонина Взвизжева, глядя на Лизу через изгородь.

На Лизе был желтый свитер с рукавами, надвязанными крючком, брючки в клеточку, ботинки. Короткие совсем волосы, белые с легким золотом, от ветра взлетали венчиком.

- Этот лев не любит клетки, несмотря на столько лет, - повторяла Лиза, проходя с пустым бидоном между кустами бузины. - Мы его не понимаем, а ему и дела нет1, - выходила за калитку, вспоминая прочитанное на ночь Инессой. Бидон был настолько велик, а она настолько мала, что, если бы она захотела, она бы, наверное, могла в нем спрятаться.

Грохоча бидоном, Лиза Донова шла к водонапорной колонке.

Опираясь на палку, Антонина Взвизжева ковыляла следом.

Улица Ельцовская выстроилась в очередь за водой.

- Трубы себе в каменные дома прокладывают, а у нас воду отключают, бормотала Антонина Взвизжева, встав в конец очереди. - Хоть бы раз спросили, как нам тут, без воды...

Каждый раз, когда подходила очередь и кто-нибудь заново включал кран, из трубы летел фонтан брызг. Брызги вспыхивали на солнце и звонко падали в жестяное корытце за колонкой. Дети в мокрых чулках с пажиками сидели в рядок у корытца и торопливо водили прутиками по песку, пока вода не стекала через край и не смывала рисунок. Лиза подошла со стороны брызг, поставила бидон и стала дожидаться прилива. Бидон быстро наполнился, и обратно она несла его уже не за ручку, а, как скользкого младенца, обхватила руками с двух сторон и прижала к животу. Свитер намок и потемнел.

- Тоже мне - изобретательница! - пожала плечами Антонина Взвизжева вслед уходящей Лизе. Заметив Антонину, Лиза понеслась бегом, расплескивая воду. - Шумно все-таки с тремя бабами по соседству жить!

Она согнулась пополам, к самой земле, словно желая стать ростом с Лизу или хотя бы поднять с песка мокрый отпечаток ее ноги. В маленький след стекла вода, и, легкое, отразилось облачко.

- Тоже мне - Божий дар! - сказала хромая Антонина.

- Ты не ори, не ори на меня, Алиса! - просила с тоской Инесса Донова, глядя в окно, на дорожку между кустами бузины. По дорожке во-звращалась Лиза, расплескивая воду на ходу.

- Я не ору, не ору на тебя! - кричала Алиса. - Это такое устройство связок! У нас денег нет совсем, а ты с Танькой Зотовой пьяная таскаешься!

- Я не таскаюсь!

- Ой, ладно! - кричала Алиса дальше. - Вчера еще пацаны за тобой бегали, "дурочкой с переулочка" дразнили. Антонина в очереди рассказывала.

- Я уже месяц в "Красном факеле" работаю! - оправдывалась Инесса.

- Актрисой? - не поверила Алиса.

- Гардеробщицей!

- А деньги?

- А зачем ты разбила мою машинку?

- Дорогая моя! - торжественно начала Алиса. Обычно она говорила просто и, только когда затевала скандал, начинала издалека. - Дорогая моя! повторила Алиса. - Ты стучала на ней целый день, у меня заболела голова, а Антонина сказала, что даже в саду слышно, как ты на машинке шлепаешь!

- Я стихи мои печатала, - уныло оправдывалась Инесса. - Я бы денег за них принесла, я бы их в "Вечерний гудок" пристроила!

- Вода! - крикнула Лиза, распахнув дверь ногой. И тут же споткнулась о порог, выронив бидон.

Алиса стояла мокрая с ног до головы.

- Ничего, ничего, - быстро успокоилась она. - Ребенок помогает, как может.

Алиса красила веки синим и пудрила нос, готовясь вести внучку в цирк.

Часов в шесть утра соседка Антонина Взвизжева, белесая и хро-мая, кричала в окна дома No 9, распахнув калитку в сад. Дом спал. На веревке между спиленными до половины деревьями сушились простыни. Пу-таясь в развешанном белье, Антонина разъярялась все сильней. Крушила кусты бузины.

- Так больше не может продолжаться! - кричала она в запотевшие окна.

Дом спал. Простыни раздувались на ветру, мягко шлепая лицо Антонины.

Если Лиза долго не засыпала, Инесса Донова пела:

- Антонина придет, нашу Лизу заберет...

Лиза затихала испуганно.

Инесса Донова смотрела, как рабочие на сцене "Красного факела" вешают декорации - голубое картонное небо с белым облачком и под ним море такой же светлой синевы к утреннему спектаклю "По щучьему веленью".

- Вносите, вешайте лазурь! - крикнула Инесса из зала.

- Она того? - спросил один из рабочих.

- Кто?

- Да гардеробщица наша.

- Она одна дура на весь район. Она стихи сочиняет. Извест

ный в городе человек!

- Я, Лизонька, давно в театре работаю. Не думай, что просто прибираюсь, как Антонина кричит по утрам. У нас и гардеробщицы все, и уборщицы, и осветители своих детей на спектакли детские по воскресеньям водят, мы тоже поедем, что мы, хуже других? - говорила Инесса, стоя утром перед зеркалом. С бабушкой в цирк и на демонстрацию, со мной - в театр... Семья как семья, мало ли что там про нас наговаривают.

Она красила свое сморщенное испитое лицо: веки синим, ресницы черным, черными полосками вдоль век удлиняла глаза, душилась духами "Пируэт".

- Хочешь подушу? - и она брызнула на Лизу из крученого флакона.

Перед входом в театр, в глубине нераспустившегося еще сквера, из груды камней торчал широкий каменный кулак с факелом.

- Я без билета, но здесь работаю, - сказала Инесса билетерше. Пропустите меня!

Рабочие сцены молча проводили нарядных детей, покупали в фойе батончики "Шалунья". Билетерша лениво посмотрела на раскрашенное лицо Инессы и на бледное Лизино, едва заметно повторяющее черты Инессы, и зашлась в крике.

- Все вопросы к администратору! - выдохнула она напо

следок.

Инесса с Лизой смотрели "По щучьему веленью" из будки освети-теля Сережи.

- Мне не жалко, - сказал Сережа. - Только громко не хлопайте!

Внизу на сцене актеры, тонкие до прозрачности, в детских по росту костюмчиках, изображали детей.

- Смотри, Лиза, смотри, - шептала Инесса. - Это и есть театр!

Густой запах духов "Пируэт" заполнил небольшую будку осветителя. Осветитель наливал водки в стакан на три пальца, отпивал чуть-чуть сам и молча протягивал Инессе.

На обратном пути слегка пьяная Инесса Донова говорила:

- У нас в театре хорошо. Я мелочь часто под столиками в буфете нахожу. А после детских спектаклей платочки там разные, заколочки и дру-гие глупости. Особенно в каникулы... Вот я держу тебя за руку, Лизонька, ладошка у тебя теплая и сухая. Других за руку возьмешь - ладони потеют, идти тошно. А у детей, у них у всех ручки легкие...

В магазине, в очереди в молочный отдел, Антонина Взвизжева кричала:

- Эта алкоголичка, она нас с вами позорит! Отец Александр ехал вчера домой на своей "Волге", а она бросилась прямо под колеса, и ведь не пьяная вроде была. Он "Волгу" остановил, вышел к ней, а она упала ему в ноги. Лежит прямо в ногах, сапоги его кожаные обнимает и прохода ему не дает! Книжку свою дрянную со стихами сунула... Ведь ей, алкоголичке, книжку выпустили... Она просто всех наборщиков в типографии напоила! Стали бы они так ее стихи печатать! Знает, как к кому подойти... Отца Александра патриархом назвала, а он протоиерей, не по чину ему, хотя он и на "Волге"!

На улице через витрину видно было Инессу Донову. Она безмятежно сидела на ступеньках магазина и пересчитывала собранную мелочь.

- Ну что, много выклянчила? - спросила Антонина, когда Инесса вошла в магазин.

- Зато у меня ребенок в кримплене! - отвечала Инесса, занимая очередь. Антонина шла вдоль очереди с пакетом молока, припадая слегка на больную ногу, чтобы скрыть хромоту.

- Я всегда знала, что вы прибедняетесь, раз вам на кримплен хватает.

И тут вдруг из пакета брызнула струя молока. Антонина замерла, озираясь. Очередь притихла. Тогда она сжала слегка пакет своими желтоватыми пальцами, чтобы еще одна струя молока брызнула, как будто бы в очереди были одни младенцы и она всех их хотела накормить, и они послушно потянулись к ней, к брызгам молока из желтых сморщенных рук. Молочные струи летели на руки, на одежду и, потемневшие, стекали на пол, только в лица не попадали.

- Ведьма... - прошептала Инесса Донова в наступившей вдруг тишине. Так ты ведьма...

Когда Лизу отдали в школу, в первый класс, учиться было легко. Учительница Лия Ивановна учила детей считать, писать и ненавидеть Бога. Обещала на лето лагерь труда и отдыха.

Весной, в последних числах мая, когда старшие дети сажали изгородью кусты боярышника, над школой прибили выгоревшую надпись "Летний лагерь "Орленок"". Первоклассники рыхлили клумбы, поливали анютины глазки.

- Айда, ребята, в боярку! - звал уставший Димка Югов. - Хоть поссым!

Бросив лейки, первоклассники побежали в кусты боярышника.

- У меня вчера вон до того куста долетело!- хвастался Югов, направляя теплую струю в летние заросли.

Лия Ивановна, увидев опустевшую клумбу, крикнула:

- Почему перестали рыхлить почву?

Из боярышника слышались голоса. Лия Ивановна бросилась в кусты. Она проломила живую изгородь.

- Вот кто истребляет зеленые насаждения! - кричала расцарапанная Лия Ивановна, выволакивая из кустов первоклассников. - А я все думала, почему боярышник вянет!

Было жарко, поэтому первоклассников судить не стали. Заперли в наказание в кабинете биологии, велели Бога в стенгазету рисовать, в сатирический отдел.

- Приду через час, - сказала пионервожатая Люда в шелковом галстуке поверх линялого платья. - Сильно не орите!

Первоклассники отодвинули горшки с геранью на подоконнике и свесились из окон класса во двор. Пионервожатая Люда подстригала кусты садовыми ножницами. Галстук ее стал бледно-красным от жары. Когда Люда наклоня-лась, они смотрели за вырез ее платья. Замолкали. За широким вырезом платья блестел маленький ключик на шнурочке от кабинета биологии...

К обеду пионеры строились под звуки горна, следом по росту строились октябрята.

- Дети! - крикнула в рупор Лия Ивановна. - У нас в лагере произошло ЧП! Три первоклассника уклонялись от общественно-полезного труда. Забросив анютины глазки, они мочились в зеленые насаждения! Пусть выйдут из строя, посмотрим на них! Пусть не берут компот в столовой за обедом и не садятся за наши столы!

Из строя вышел Димка Югов, а следом - еще два первоклассника. Школа молча смотрела.

Наутро Алиса накрасилась перед зеркалом, стерла пыль с подзе-р

кальника и стала перебирать украшения. Она осмотрела бусы искусственного жемчуга в три ряда со сломанной застежкой, два кольца - одно золотое, плоское, другое с фальшивым бриллиантом, - нашла клипсы в коробочке из-под пудры, нашла брошку еловой веткой и брошку голуб-ком, но только свою любимую сирень с выпавшим камушком она найти не могла. Тогда Алиса сказала:

- Дорогая моя! Не думай, что раз лето - ребенку ничего не нужно!

- У девочки все есть! - откликнулась Инесса из соседней комнаты.

- Этой зимой в феврале на Лизе распалось зимнее пальто! - крикнула Алиса. - Доставай где хочешь! Она не может все время кутаться в мою шаль!

- Где Димка Югов живет? - уныло спросила Инесса у Лизы. Лиза пыталась приколоть к стене таблицу сложения позолоченной брошкой с выпавшим камушком.

- Зачем тебе Димка? - спросила Лиза.

- Зачем тебе брошка бабушки Алисы? - спросила в ответ Инесса.

- Из нее выпал камушек, - сказала Лиза. - Значит, бабушка ее все равно выбросит!

- Я пойду к матери Димки Югова, - сказала Инесса. - Нам надо поговорить!

- О чем? - испугалась Лиза. - За боярку его уже ругали!

- Я не ругаться! - успокоила Инесса. - Я пальто сшить хочу!

Юговы жили в старом кирпичном доме по другую сторону Ельцовки. Инесса торопливо шла к мостику и тянула за руку Лизу. Синел воздух от распустившейся сирени, а один куст вырос вдруг на спуске к реке у самой воды и в мутной воде отражался вместе с небом последних дней мая.

- Я, мам, не могу так быстро!- жаловалась Лиза. От ветра ситцевый халат Инессы раздувался линялым парусом, и Лизино платье в неясный горох раздувалось следом.

- У нас Танечка Зотова в одном спектакле очень хорошо поет, - торопливо рассказывала Инесса в такт шагам. - Я песню запомнила, иногда у магазина пою. Хорошо подают. На паперти петь отец Александр запретил. "Ты, - говорит, - Инесса, лучше молись! Тебе и так подадут! Ты если молиться станешь, пить совсем забудешь!" Я молюсь, как он велел, да только плохо. Иногда слова совсем забываю, не свои же говорить. А пить - все равно тянет, я стараюсь держаться и Танечке Зотовой советую, а ничего не выходит...

Лидия Югова молча выслушала просьбу Инессы о пальто.

- Мы к зиме решили приготовиться, а то ребенку совсем не в чем ходить! - объясняла Инесса.

Лидия Югова молча ушла в соседнюю комнату.

- Я заплачу! - позвала Инесса через стенку. - Хоть сейчас! Я при деньгах!

"У магазина, наверное, деньги насобирала да в церкви на паперти,угрюмо подумала портниха. - Да мне-то что? Лишь бы платила!"

Димка Югов лежал на диване и пускал мыльные пузыри.

- Говорю тебе: пускай пузыри на балконе! - отвлеклась портниха на сына. - А то в комнате они у самых глаз лопаются!

- Лизка, что ли, Донова с матерью пришла? - лениво спросил Димка с дивана. - Она у нас в классе самая умная. Я у них как-то был. У них там дома - одни книги, даже дивана нет! И бабка на кухне!

Портниха смягчилась.

- Ладно, сошьем пальто, - сказала она, выходя к Инессе. - Подклад из ватина выкроим. Для тепла...

- Худенькая какая, - сказала портниха, обмотав Лизу клеенчатым сантиметром вокруг пояса. - Худая и щуплая, - добавила, измерив расстояние от плеча до пупа и от пупа до коленок. - Воротник цигей-ковый сделаем, а пуговицы я со старой шубы состригу. Тоже за ваш счет.

Лиза, перетянутая сантиметром, потянулась через розовую руку портнихи Лидии и заглянула в соседнюю комнату. Она увидела продавленный валик дивана, закинутую ногу Димки Югова в полосатом носке и край стола с клеенкой в клеточку. На клеенке лежали засахаренные подушечки с повидлом, и Димка Югов тянулся чумазыми пальцами к лип-ким конфетам. А Инесса тем временем смотрела за полное плечо портнихи Лидии с широкой лямкой сарафана, упавшей до локтя, на буфет в полстены со стеклянными дверцами. Сквозь стекла буфета виднелись ровные ряды банок с вареньем. В тягучем сиропе плавали размякшие ягоды малины с золотистыми зернышками. Одна банка до половины пус-тая, мутного вишневого варенья с голубоватым пушком плесени по стенкам... В литровых банках хранились грузди, тесно прижавшиеся к стеклу, прижавшие скользкими своими шляпками ветки укропа и распиленные дольки чеснока. В миске с цветком лежали сухие груши, чернослив, урюк, прозрачный, как желтое стекло; рядом стояла пустая банка с разводами меда и масленка с волнистыми цветами по краю крышки.

- На буфет смотришь? - спросила портниха.

- На буфет.

- Раньше я его на кухне держала, - сказала Лида. - Потом перенесла в комнаты, от соседа подальше. Он тоже любовался сначала, совсем как вы. Завитушки медные часами мог разглядывать, а нашлепки резные - каждый раз щупал пальцами. Между нами говоря, мне даже нравилось, что он так на мой буфет любуется. Когда я на кухню выходила, он еще пуще любоваться начинал. То к стене отойдет, прищурится, а то подбежит вплотную и прямо на стекла так и дышит. "Хороший, - гово-рил, - у тебя буфет. И в надежных руках". Я только потом поняла, когда ручки содой оттирала, что он из зависти так мой буфет щупает. Стекла тусклые, отпечатками от пальцев покрытые, следы от пальцев знаете, чешуйчатые такие, как панцирь черепахи... Он целыми днями на работе, он пьет редко, он вообще-то электрик, провода соединяет. Работа легкая, провода ведь не часто лопаются. В "кошках" раз-раз по столбу и все соединил, и опять свет везде. Во всех домах...

- В каких таких "кошках"? - изумилась Лиза.

- Когти это такие железные, - объяснила Лида. - К ногам пристегиваются, чтобы на столбы взбираться было легче...

И тут Лиза вспомнила, как однажды в школьный двор на велосипеде "Кама" въехал электрик Юра. Когда он ехал по слякоти, сумка на багажнике тяжело подпрыгивала. И все дети в саду бросили лейки и лопатки, и все ждали, что же он до

станет из своей клеенчатой сумки. А он слез с велосипеда и стоял, растопырив руки, как будто бы боялся упасть, и ноги согнул, как будто приседая, чтобы совсем стать ближе к земле. Тогда все учителя выбежали из учительской посмотреть, как электрик Юра свалится со столба. Он был в кепке с козырьком, от козырька падала круглая тень до подбородка, и лицо все стало темное, то-лько подбородок белел как полумесяц. Он достал из сумки длинные крюч-ки и полез на столб, и пока он карабкался, обхватив столб своими железными крючками, у него лопатки под рубашкой так и ходили ходуном, как у зверя. А Лия Ивановна тоже вывалилась из учительской в гипюровой кофточке, посмотреть, как свалится электрик. Она кружила вокруг столба и кричала снизу: "Вам ничего не надо?", и сквозь гипюровые рукава просвечивали лямки вискозной комбинации. Электрик молчал. Он спускал вниз веревку уборщице Маше, и она привязывала к концу разные инструменты из его клеенчатой сумки. И когда он молча спустился и по-шел к своему велосипеду, расставив локти, то влево кренясь, то вправо, мальчишки кинулись к нему:

- Дяденька, прокатите на багажнике!

Он тогда обернулся на них, и бледный его подбородок за

дрожал...

- Он хороший был бы, - продолжала портниха, совсем подобрев, - если бы не завидовал. Его зависть гложет изнутри, как червь. Он все вокруг себя трогает, везде пытается пальцами наследить... У него стол на кухне, как хлев, вся клеенка слиплась, и вот он там подушечки оставлял в сахаре. "Вы, Лида, - говорит, - богатые, у вас много чего в буфете: мешочки с сухофруктами, коржички разные на блю-дце лежат под стеклом. Мне только руку протянуть, но я не беру..." "И правильно, - говорю, - Юра, не берешь. Это же все не твое..." А он мне: "Тогда скажи, почему твой сын жрет мои подушечки?" - и показывает мне пустое блюдце с крупинками сахара. Я ему: "У нас, Юра, все свое. Мы не воры!" А он мне: "Не знаю, не знаю" - и высыпал на блюдце из кулька все оставшиеся конфеты. И вот где-то через час Димка входит в комнату весь липкий и что-то жует. Я поняла, в чем дело, побить его даже решила. Ты если хочешь подушечек с повидлом, мате-ри скажи, а не у соседа таскай. И тут следом Юрка вбегает, дверь ногой распахнул, в руках пустое блюдце. "Он, он украл!- кричит, весь трясется. - Посмотри, Лида, пасть у твоего засранца вся синяя!" Я посмотрела - у Димки все небо синее. Юрка не поленился, все конфеты бритвочкой подпилил и вставил грифель от химического карандаша, он синеет от воды... Я Димку тогда до синяков порола, но соседа до сих пор видеть

не могу!

- Ребенок мог отравиться, - сказала Инесса и вспомнила мышь в мо-локе.

- Пальто будет из синего драпа, - сказала Лидия.

- Нам надо навырост, - сказала Инесса, - с запасом.

- Да, - согласилась портниха, - сейчас дети растут быстро...

Лиза проходила в "Красный факел" со служебного входа. Инесса Донова после спектаклей мыла театральное фойе, а потом - коридор гримерных. Лиза шла по коридору, актеры-травести курили на подоконниках или на корточках сидели, прямо на полу. Иногда, сразу же после утреннего спектакля курили прямо в гриме. Женщины с крашеными волосами, с накладными носами из поролона, на щеках - по два кружочка красной краски, в плюшевых юбках или так же нарумяненные, но в сбившихся кепках Гавроша и в коротеньких штанишках. Из года в год, хоро-шо или плохо, в зависимости от способностей, они притворялись детьми на утренних спектаклях, и все твердили одни и те же слова ложно-детскими голосами, и так уже затвердили, что невольно повторяли в настоящей жизни и медленно старились. И когда Инесса Донова курила с актерами, ее тягучий рыдающий голос особенно был слышен среди их звенящих, детских. Иногда по долгой просьбе Инессы Доновой тоненько пела Танечка Зотова:

Месяца свет озаряет

Темный кладбищенский двор,

А над могилою плачет-рыдает

Старый отец-прокурор.

Когда приходила Лиза, она звонко подхватывала последние слова купле-та, а если Инессы не было, спрашивала:

- А где мама?

И звонкие голоса актеров-травести становились фальшивыми рядом с ее настоящим. Лиза уходила искать мать, Инесса грохотала шваброй об пол этажом ниже, актеры-травести провожали Лизу долгими взглядами муж-чин, долгими взглядами прозрачных серых глаз в сетке тонких морщин на веках. И если бы не морщины и не их уже оплывшие тела, они бы казались издалека немного старше Лизы. Они смотрели ей вслед и переговаривались между собой звенящими, чуть с хрипотцой, голосами подростков, подстраиваясь под ее легкие шаги. Лицо ее обещало стать редко красивым, и уже сейчас в размягченных совсем по-детски чертах угадывалась будущая красота.

- Посмотрим, что вырастет, - говорили они вслед, выдыхая сигаретный дым, и в мутном синеватом дыму на мгновение показывался настоящий возраст лица.

Когда Инесса Донова пила с актерами, черты их лиц размягчались, и они походили то совсем на детей с нарисованными тенями вокруг глаз, то на пьяных карликов из цирка. Инесса Донова, пьяная за три глотка, читала свои стихи или рассказывала рыдающим, рвущимся голосом:

- Когда доченька моя родилась, я долго думала, какое дать ей имя. Мать красиво предложила назвать - Ева. Сначала я согласилась, но потом подумала: "Вот меня Инесса зовут, красиво, а к фамилии не подходит. Мать моя - Алиса, тоже красиво, но с фамилией не вяжется. Я та-кое всегда слышу, ведь я же поэт. Стала бы она - Ева Донова. Лучше, конечно, звучит, чем у нас с матерью, но я подумала: "Назову Евой, а вдруг девочка будет некрасивая...", и мы выбрали имя попроще...

Был вечер на Ельцовской. Только что кончился дождь, летний ве-чер. Сирень разрослась в саду, ветки свесились в комнату и выгоревшие соцветья осыпались на деревянный пол. Лиза сидела в углу на кровати, на подоконнике горела ночная лампа, и на свет слетались сероватые ночные мотыльки. На стене над кроватью высвечивался желтый круг от лампы, и в кругу - черная тень Лизы, а самой Лизы почти не видно. "Если лампа сейчас упадет и разобьется, думала Лиза, глядя, как лампа качается на самом краю подоконника, - будет пожар, а я буду сидеть здесь, в углу, я вообще шевелиться не буду, словно меня нет, и огонь меня не достанет..." Потом она устала смотреть на лампу и вспомнила, как утром, в сквере за цирком, фотограф снимал циркачку с султаном на голове на скамейке между двумя фонарями; они были как картонные фонари из декораций, белые с тусклой лампочкой наверху, но вечером светили ярко. Циркачка с султаном держала рыжую колли на поводке, и было так жарко, что шерсть колли отливала красным. Потом с колли фотографировались два пионера, и под конец - два старика в пиджаках с орденами. Фотограф не разрешал гладить колли, а если она отказывалась сниматься - бил ее палкой.

- Ты думаешь, она спит? - ворвалась Алиса в комнату.

- Кто? - не поняла Лиза.

- Инесса, мать твоя, думаешь спит! - кричала Алиса. От темноты белки ее глаз покраснели. - Она только что пришла, пьянехонька, рухнула на кровать и притворилась спящей!

- Ой, бабушка, у тебя опять давление! - сказала Лиза. - Глаза совсем красные!

- Убери лампу с подоконника, - ответила Алиса. - Она разобьется, и будет пожар!

В саду пробиралась мокрая после дождя Антонина. Ситцевое платье всю ее облепило. Оно потемнело от воды. Раздвигая клюкой кусты бузины, она шла на свет. Она щурилась в темноте, и мокрые ветки бузины хлестали ее по лицу. Лицо у нее было бледное, цвета просыпанной муки. У длинных губ по краям тянулись две складки, поэтому казалось, что щеки ее висят, как два мешочка с творогом. По щекам ее стекали струйки дождя. Бледное ее лицо было все в мелких веснушках, веснушки были глубокие, как следы от града. Стоптанные туфли промокли, она припадала на больную ногу и думала, раздвигая мокрые ветки: "Ничего, вон ихнее окно светится, еще немного осталось... Не зря иду", - и успокаивалась.

- Видела сегодня, - крикнула она в окно Лизы, - Инессу видела сегодня на автобусной остановке! Прямо у театра! У руки с факелом! Она ур-ны переворачивала и бутылки вытаскивала, и вся такая липкая была, такая грязная, что я бы с ней рядом не пошла! Она у остановки присела, стала деньги выпрашивать. "Я, - говорит, - дочери пальто шью, платить нечем!"

Алиса Донова выглянула в окно и увидела внизу седую голову Антонины с залысинами, розовыми, как пятки младенца.

- Хватит позорить мою дочь! - строго сказала Алиса. - Седая ведь уже, а все по чужим садам лазаешь!

- На себя посмотри! - отозвалась Антонина снизу. - Вся улица пом-нит, как ты в молодости гуляла, а сейчас порядочной прикидываешься...

- Убери, Тоня, свои руки с моего подоконника, - надменно ответила Алиса, закрывая створку окна.

Когда Антонина наконец ушла и Алисе удалось закрыть обе створки, Лиза сказала:

- Мама говорит, что ругать Тоньку - ниже нашего достоинства, ты поэтому ее не ругала?

- Нет, деточка, у меня голова к вечеру разболелась!

По стеклу сползал ночной мотылек.

- Я вижу изнанку твоих крыльев! - сказала вдруг Алиса, разглядывая мотылька через стекло. - Изнанку крыльев, лапки и живот!

- Ой, бабушка!- ахнула Лиза. - Ты опять за старое! У тебя давление, давай вызовем врача!

- Не беспокой их, девочка, - ответила Алиса, посмотрев на Лизу с нежностью.- Сами справимся!

Когда у Алисы поднималось давление, она с проклятиями отвер-гала врачей, клеила на шею горчичник и давила клюкву в чай от давления...

Осенью все пришли после лета как были, во второй класс, и только Димка Югов пришел выше всех на голову. Он загорел так глубоко, что загар его стал с белым налетом, с зимней изморозью. Он смот-рел на всех сверху, на бледных незагорелых детей.

- Я у бабушки был в деревне все лето. У нее дом двухэтажный. Я прыгал с крыши в сено. Она мне зонтик свой отдала, чтобы лучше прыгать, чтобы он был как парашют. У нее дом - с нашу школу, и я летел вниз, прямо в сено...

А потом в класс вошла Лия Ивановна в зеленом платье из панбархата, с камеей на груди. Она осмотрела весь класс небольшими глазками в мутном туманце, а Югова пощупала за плечо.

- Ты, Югов, совсем прямо стал, - сказала она, - самый высокий...

На перемене Югов рассказывал про лето:

- Там парни на танцы ходили. Один меня все время на мотоцикле катал. Я у них там за своего был, потому что я из города. Там зимой, говорят, совсем учиться не надо, у них там по два урока каждый день. Я бы из окна с зонтиком прыгал, прямо в сугроб...

За Юговым ходили толпой, жадно слушая про лето.

- Я вот как загорел, - говорил Югов, сравнивая свою руку с чужими бледными.

- Я, между прочим, уже давно хочу спрыгнуть с зонтиком, - сказала небольшая Женя Клуцкая с колечком на мизинце. Лиза заволновалась. - У моей бабушки есть черный зонт и черные калоши, - продолжала не-высокая Клуцкая с покатой холкой и выстриженными пейсами.- У этого зонта деревянная ручка и большое золотое кольцо. Он стоит у бабушки за шкафом...

Ручки у Клуцкой были совсем маленькие, когда она рассказывала про зонт, она держала пальцы паучком. На мизинце поблескивало колечко.

- Давай вместе прыгнем, - попросила Лиза Донова, глядя на колечко Клуцкой.

- Не знаю, не знаю, - покачала Клуцкая кудрявой головой. - Зонтик мой!

Потом Клуцкая заболела на неделю, а Югов все рассказывал про лето, но слушали его уже почти равнодушно, и загар его совсем побледнел.

- Однажды я бровь в деревне рассек, когда в сено прыгал...

И Лиза даже потрогала шрам.

Однажды пришел отец Клуцкой. Он был кудрявый, с таки-ми же пейсами, с цеплячьей ниткой усов над небольшим кривящимся ротиком. Лиза подумала, что, наверное, Женю Клуцкую переводят в другую школу, потому что в этой она была круглая двоечница, и еще - ей было сложно на физкультуре. Она бежала с пейсами на щеках в белой майке и черных трусах позади всего класса, подернутая жирком, у нее начи-налась одышка. "Меня скоро переведут совсем в другую школу, - картаво говорила она, - специальную. Там все будут такие, как я. А физ-культуры вашей там не будет совсем!"

- Женя больше не будет у вас учиться, - сказал отец Клуцкой. - Когда никого не было дома, она выпрыгнула с зонтиком из окна. Зонтик вывернулся, и она разбилась насмерть. Мы живем на четвертом этаже.

- Так вот в чем дело, Югов, - процедила Лия Ивановна, протирая камею. Ты всем нам врал про отдых в деревне. Мы верили. Твое хвастовство стало причиной смерти моей ученицы... Ты убийца!

Все обернулись на Югова, совсем позабыв про Клуцкую и про ее отца. Высокий, он сидел в самом углу, на последней парте, под портре-тами пионеров-героев. Лия Ивановна специально пересадила его в глубь класса, чтобы он не закрывал доску детям пониже, и зрение Югова стало портиться.

- Что ты скажешь, Дима, в свое оправдание? - спросила Лия Ивановна, растягивая губы, тонкие, как две резиновые трубки. - Что ты скажешь? крикнула она.

Но Югов только щурился в ответ, как от слишком яркого света, и пытался улыбнуться, сдерживая слезы...

- Не смей улыбаться, Югов! - кричала Лия Ивановна, дрожа от бешенства. - Ты не достоин сидеть под портретами героев! Ты преступник! А перед этими ребятами нужно стоять на коленях!

Отец Клуцкой смотрел на Югова, на портреты пионеров-героев, в нем не было злобы, была только печаль. А Лиза думала, как горбоносая Женя Клуцкая с кудрявой головой, похожая на черного барашка, лежит в гробу под нарядным гипюровым покрывалом. На щеках у нее пейсы, на мизинчике - тонкое колечко, а в углу стоит черный зонтик с деревянной ручкой и сломанными спицами...

Когда осенью совсем похолодало, про Клуцкую забыли и стали проходить таблицу умножения. Лиза в первый раз надела теплое пальто. Пальто было жидко-синим, с цигейковым воротником и пластмассовыми пуговицами. По размеру пальто больше подходило небольшой Инессе, чем совсем маленькой Лизе. Танечка Зотова из "Красного факела" подарила Лизе шапку, тоже цигейковую, с небольшими серыми залысинами.

- Что грустишь, плешивая? - звонко спрашивал повеселевший Димка Югов, пробегая мимо в аккуратненькой шубке.

- Пальто, конечно, не очень красивое, - успокаивала Инесса. - Но зато ты в нем не мерзнешь!

- Мерзну! - не соглашалась Лиза.

- Оно на ватине, дура!

- У меня мерзнет спина. Особенно лопатки!

- Не капризуй, Лизонька! - подхватила Алиса. - Пальто, конечно, не Париж, но теплое. Что есть, то есть!

Но тут Инесса Донова торопливо ощупала подкладку. Ее смуглые пальцы пробежали по синему драпу так быстро, как будто бы по стволу пронеслась небольшая бурая белка.

- Моя девочка права, как всегда, - заключила Инесса Донова. - Ватин оборвался и опал в подол, поэтому у нее мерзла спина и пальто так девочку полнило...

- У нас хороший дружный класс, - говорила Лия Ивановна на школьных собраниях. - Но есть два бельма. Первое - Югов, потому что он убийца, правда, прямых улик против него нет. Второе - Донова, ее мать позорит весь район. Она просит милостыню у магазина и у церкви. Она ходит в церковь, а ведь для современного человека Бог - это отсталость! Она, говорят, пишет стихи. Я в это не верю, но недавно мне показали книжку с фотографией...

В октябре Лия Ивановна уехала на минеральные воды.

- Ваша учительница уехала в Трускавцы, - сказала пионервожатая Люда. Лечить нервы... - и, помолчав, добавила: - От вас!

Весь месяц во втором "Б" вели уроки разные учителя, у которых случалось вдруг "окошко".

Лиза Донова сказала с надеждой:

- Она на курорте нервы вылечит и приедет шелковая...

- Хорошо бы, - размечтался Димка Югов.

И они стали ждать приезда Лии Ивановны. Но когда Лия Ивановна вернулась из Трускавцов, с минеральных вод, то, увидев Лизу Донову и Югова рядом с ней, не могла проораться...

- Нормальная у меня фамилия! - отругивалась на остановке Антонина Взвизжева. - Хорошая! Всем понятная! То ли дело - Доновы!

По мостику через Ельцовку Лиза ходила в новый жилмассив, в универмаг в отдел игрушек. Она рассматривала пластмассовые лейки, совки с деревянными ручками, жестяные ведерки с рисунком на боку. Рядом, полкой выше, сидели розовые резиновые куклы в синих платьях и с сеточкой на волосах; деревянные кроватки для них, пластмассовая посуда, маленькие совсем вилочки пластмассовые и ножи для кукольных ручек, тарелки для маленьких пирожных весь комплект - пятнадцать коп. Лиза ходила после школы почти каждый день в отдел игрушек рассматривать кукол. Она часто встречала мать Димки Югова, та все покупала машины в отделе для мальчиков. Мать Димки Югова издалека узнавала Лизу по огромному жидко-синему пальто с цигейковым воротником и отводила глаза. "Еще здороваться начнет, - думала. - Прямо здесь, в магазине, а все скажут, что я с ее матерью знаюсь..."

- Набор солдат выбейте и грузовик с ключиком, - лезла она в кассу без очереди.

Однажды, проходя мимо отдела рубашек, Лиза увидела печального отца Жени Клуцкой. Он склонился над витриной, рассматривая пуговицы. Он был по-прежнему бледен, с пейсами на щеках из-под серой шляпы. "Ему уже не нужно ходить в отдел игрушек", - подумала Лиза, загрустив.

Инесса Донова спросила Алису:

- Куда Лиза каждый день ходит после школы?

- Шляется где-нибудь, - ответила Алиса, высыпая на вату остатки пудры "Лазурь".

- Ты все красишься, а сама дома сидишь, - заныла Инесса. - Никто тебя в красоте твоей не видит...

- А ты в "Красном факеле" все деньги пропиваешь!

- Я за Лизу волнуюсь. Ее долго нет!

- Придет сейчас твоя Лиза!

- Она каждый день задерживается! Встречаться с кем-нибудь стала! - ныла Инесса.

- С кем? - не поняла Алиса.

- Ну с кавалером каким-нибудь...

- Дура ты, Инесса, сколько тебя знаю - все дура! Лиза - не мы с тобой! Ей девять лет!

- Дай пятнадцать копеек! - крикнула Лиза, входя в комнату.

- Где ты была? - спросила Инесса.

- В магазине! Игрушки смотрела. Посудку для кукол хочу купить!

Инесса посмотрела на наряженную Алису. Алиса кивнула:

- Дай девочке, что она просит! У ребенка должны быть игрушки!

Лиза прибежала к "Универмагу" за пять минут до закрытия. У вхо-да в "Универмаг" продавали пирожки с рисом и вафельное мороженое. Пирожки заворачивали в бумагу, и она становилась прозрачной от жир-ных пятен.

- Мы тебя знаем, - вышли трое из очереди. Двое были алкоголики с Ельцовской, лица третьего Лиза не видела, он стоял позади других.

- Хорошо, привет! - торопливо поздоровалась Лиза. - Но мне некогда. Магазин закроется через пять минут...

- Мы тебя раньше с матерью у церкви часто видели, ты под стол пеш-ком ходила, - сказал первый, повыше, в ватнике.

- Мы напротив трубы рыли, - подхватил второй в болоньевой куртке с синим мехом. - А вы у ограды сидели и крестились. Ты не умела, тебя мать учила. Мы всегда вам с Инессой подавали, ее все знают, весь район...

Над входом в "Универмаг" висели огромные часы, Лиза видела, как большая стрелка медленно ползет к семи.

- Если вы ругать меня, - сказала Лиза, - то мне не стыдно.

- А еще пионерка! - сказал третий, но Лиза опять не увидела его лица.

- Мы не ругать, - сказал тот, что в телогрейке.

- Нет, не ругать, - подхватил второй, в куртке с клочковатым мехом. Мы тебя давно знаем! Мы тебе в булочной батончики "Шалунья" покупали, а матери твоей портвейн наливали и "Столичную".

- Мы не лезли, что вы в церковь ходите! Каждому свое! - сказал первый, в телогрейке, заискивая.

А Лиза все пыталась заглянуть им за спины, чтобы рассмотреть третьего. Двух других она вспомнила - Витя и Вова, оба с Ельцовской. Когда Инесса Донова с ними напивалась и робко стучала в окно к Алисе: "Ну мам, ну открой...", то Алиса, если и открывала - Витю с Вовой всегда гнала и еще кричала вслед, через всю ночную улицу: "Тони на вас нету Взвизжевой!"

- У тебя деньги в кулаке? - робко спросил Витя, в тело

грейке.

- Игрушки покупать бежит, - сказал третий из-за спины товарищей придавленным голосом. - Барахло кукольное...

И тут Лиза увидела: третий был тот самый электрик Юра с железными "кошками", любитель подушечек с повидлом.

- Нам все отказывают, кого ни попросим! Хоть ты денег дай!

- Возьмите, - согласилась Лиза, сжимаясь под взглядом электрика Юры.

В зеленом платье из панбархата, с камеей на груди, Лия Ивановна вошла в учительскую. Учительница труда, Анна Елисеевна, пила чай с коржиками. Полная, она сидела в кримпленовом костюме с отворотами.

- Это мои девочки испекли на уроке домоводства, - и она подвинула Лие Ивановне тарелку с коржиками.

- У вас костюмчик - просто прелесть, - сказала Лия Ивановна.

- Ноский, - согласилась учительница труда. - А у вас камея такая хо-лодненькая - прямо потрогать хочется!

- Я Донову видеть не могу, - сказала вдруг Лия Ивановна, наливая кипяток из электрического чайника.

- Это такая худенькая, хорошенькая? - спросила учительница труда.

- Смазливая, - поправила Лия Ивановна. - И ведь не придерешься к ней. Она хорошо учится по всем предметам, только коврики по труду у нее не получаются.

- Жалко, - сказала учительница труда. - А так ее можно было бы из школы выгнать за неуспеваемость и дать направление в интернат для отсталых...

- Ее даже за поведение не выгнать. Она сидит - тихая такая на задней парте. Молчаливая. Мне кажется, что она против меня что-то затаила. Вышвырнуть ее из класса хочется посреди урока, прямо так бы взяла и швыранула в коридор!

- Такое без причины не бывает, - согласилась Анна Елисеевна. - Вот девочки мои коржиков в сахаре на уроке напекли, а сами мне бумажек в прическу накидали. Я не заметила, так и ходила всю перемену и в столовой так сидела рядом с директором. Я бы девок этих тоже всех в коридор повыкидывала!

- Мне Донова изложение сдала недавно "Моя любимая книга". Все дети как дети, написали нормально, от темы не отступили, ошибка на ошибке. Одна Донова напридумывала: и с прямой речью, и с диалогами, и все рифмами, рифмами так и сыпет. Я такого в классе не объясняла. Это она мне показывает, что она умнее других, - делилась Лия Ивановна с учительницей труда.

- Гонору в ней много, - сказала Анна Елисеевна. - А знаний никаких!

- Я вызвала ее мать. Мать-то ее знаете? - продолжала Лия Ивановна. Она в школу пришла, вся косматая, водкой за версту разит, а она ладошкой прикрывается, думает, не унюхаю... "Что же вы, - говорю, - с вашей Доновой дополнительно занимаетесь, диалоги ей разные объясняете? Думаете, я от детей знания утаю? Лучше, - говорю, - коврики с ней по труду вяжите..." А она мне: "Я в театре работаю, мне с ней заниматься некогда! Лиза моя, - говорит, книжки все время читает, вот и запомнила, что как пишется!"

- Действительно, - подхватила Анна Елисеевна, - откуда ей, алкоголичке, такой грамотной быть!

- Я дальше спрашиваю: "Тогда почему ваша Донова написала мне изложение одними рифмами?" А она вся просияла, представляете? "Потому что, - говорит, - моя доченька будет поэтом, как я!" Тогда я не удержалась. "Какой вы поэт, - говорю, - вас в милицию каждую неделю забирают!" А она мне: "Милиция поэту - не помеха!", и я думала, она хоть уйдет после этого, а она сказала: "Я как-то смотрела тетради Лизы, вы пропускаете почти все ошибки, кроме самых простых - на жи-ши. Если об этом сказать, вас могут уволить!"

- Ей никто не поверит, - успокаивала, как могла, учительница труда. Она всегда пьяная! С ней наш директор даже разговаривать не станет, он человек порядочный!

Лиза вошла в комнату к Инессе. На стенах висели афиши "Грозы" и "Закатов в дыму" с подписью Танечки Зотовой. У кровати стоял стол с печатной машинкой.

- Мне эту машинку актеры из реквизита отдали, - сказала Инесса. - "У нас, - говорят, - нет спектаклей про писателей!" А бабушка Алиса как раз тогда мою "Эрику" из окна выкинула!

- Бабушка ругается, когда ты по ночам буквы шлепаешь!

- Не шлепаешь, а печатаешь, - поправила Инесса. - Ты купила посудку?

- Магазин закрылся, - отмахнулась Лиза.

- А деньги где?

- Дружкам твоим отдала. Вите и Вове. Они же нам подавали, помнишь?

- Вот паразиты, - сказала Инесса. - Ты только бабушке Алисе смотри не проговорись!

На столе Инессы под настольной лампой стояли две иконки. Одна - Николай Угодник на картоне, совсем недавно из типо

графии: еще пахла краской. А другая, совсем маленькая, в серебряном окладе, Богородица Всех Скорбей с кинжалами в ладонях.

- Почему у нее ножи? - спросила Лиза.

- Это она все наши грехи принимает.

- Откуда ты знаешь?

- Эта иконка еще прабабушки твоей Зои. Она мне все детство про нее рассказывала. Она умерла в войну. В самом конце, в первых числах мая. Уже всем стало ясно, что наши победят. Она научила меня всему такому, женскому: шить, вышивать. Тогда бабка Алиса еще совсем молодая была, вечером, после работы, дома не сидела. А у нас один эвакуированный на баяне хорошо играл, он был без ноги, просто играл себе каждый вечер. Вот бабка Алиса наденет красное платье и кирзовые сапоги, совсем ей не по размеру, от одного раненого остались, тогда ведь туфель почти ни у кого не было, и бежит скорей с подругами танцевать. Мы с бабушкой Зоей оставались тогда вдвоем и молились, молились до слез, так сладко, так упоительно... Так хорошо было. А днем бабушка Зоя иконку и распятие прятала...

В комнату вошла Алиса с горчичником на шее, с полотенцем поверх горчичника.

- Распятие ты давно пропила, - сказала Алиса, усаживаясь на кровати.

- Грешна, - согласилась Инесса.

- А у бабушки опять давление, - увидела Лиза горчичник с полотенцем и красноватые глаза Алисы. - Может, врача вызовем. Все вызывают, одни мы терпим!

- Дорогая моя! - раздраженно начала Алиса. - Зачем мне врач, когда я лечусь сама! Толку от твоих врачей никакого... А вы говорите, говорите, я люблю вспомнить старое!

- Отец Александр велел молиться, - продолжала Инесса. - Утром, как встанешь, и вечером, перед сном. "Грех, - говорит, - не молиться!"

- Молиться, бабушка? - спросила Лиза.

- Не знаю, Лиза. Я не молилась. Но ты делай, как Инесса учит, мне мать в войну то же самое говорила!

"Как же Тебе не больно?" - думала Лиза, разглядывая кинжалы на иконке. И так она молилась каждый день, утром и вечером, она решила, что старых молитв мало, и прочла еще одну, Иоанна Златоуста, числу часов дня и ночи.

- Я поняла, - сказала она Инессе наутро, - я так люблю Бога, что мне хочется плакать!

- Это от молитв, - ответила Инесса. - Когда читаешь молитву, в нее все отчаяние души вмещается!

Прошло несколько лет. Лия Ивановна сидела в учительской в поношенном платье из панбархата с Анной Елисеевной, учительницей труда.

- Говорила я вам: Донова совсем от рук отобьется! Не у меня, так в старших классах! Я сама видела, как она ходит по улицам в кепке такой со значком, и Югов с ней! Меня увидела, прошла мимо, как ни в чем не бывало. Нахальная такая. Алкоголику у магазина прямо при мне сказала: "Дяденька, дайте сигареточку!" А Югов тут же подхватил: "Не сигареточку, так хотя бы бычок!"

- Представить страшно, - согласилась учительница труда.

- Когда я их класс выпускала, они у меня с Юговым уже тогда самые наглые были! А ведь к Доновой опять не придерешься, у нее стихи в газете напечатали, а у матери ее вообще целую поэму в "Сибирских огнях".

- Да, теперь придраться сложно, - согласилась Анна Елисеевна.

- Ну ничего, у меня сейчас новый класс, там один левша. Мне родители его сказали: "Вы, Лия Ивановна, его не переучивайте. Пусть пишет и рисует, как он привык!" Но я-то знаю, как надо. Уж я ему растолкую, что к чему!

На улице, у винного магазина, Лиза встретила слегка пьяную Танечку 3отову. Она стояла под козырьком, прячась от дождя, с актером Борей и осветителем Сережей. За несколько лет Танечка Зотова совсем не изменилась, только сморщилась слегка. Она стояла в приталенном пальто с цветными продольными полосами и размахивала сумочкой на цепочке. "Эти актрисы, сколько их ни знаю, всегда одеваться умели", - говорила Инесса про Танечку Зотову. Издалека она походила на небольшой полосатый матрац, перетянутый посередине. Актер Боря ростом был чуть выше Танечки, полноватый, лысоватый, пиво любил. Осветитель Сережа - высокий, скорее длинный, чем высокий, с прозрачным, остреньким личиком. Издалека его можно было принять за отца двоих детей, если бы не Борины залысины. Танечка Зотова с двумя хвостиками, перетянутая в поясе, в сапожках чуть выше щиколотки, и Боря - румяный, с тоненьким голосом - с другой стороны.

- Привет, Лиза! - сказала Танечка, помахивая сумочкой. - Становись к нам, под козырек, а то совсем вымокнешь!

- Какая ты стала! - сказал Боря. - Совсем выросла!

- Мы на рыбалку, - сказал Сережа. - Витю из магазина ждем!

По Ельцовской под дождем шла Антонина Взвизжева. Она еще издалека увидела Лизу с актерами. Антонина постарела, согнулась почти вдвое, и рыжие ее тонкие волосы совсем поседели. Она закричала еще издалека, и поэтому Лиза даже не все услышала:

- Вырасти-то она выросла, а вот повелась - Бог знает с кем! А ты - тоже мне актриса! - и Антонина указала клюкой на Танечку Зотову.

Лиза испугалась скорее по привычке. Она вспомнила, как в детстве Инес-са пела ей на ночь: "Антонина придет, нашу Лизу унесет!" - и вечерами Антонина часто заглядывала к ним в окна: проверить - все ли дома. А сейчас, с другого конца Ельцовской, под дождем, по деревянному тротуару ковыляла несчастная хромая старуха.

- А ты... а ты... - отругивалась на ветру Танечка Зотова.

Но тут из магазина вышел Витя:

- Ну что, ребята, едем, что ли?

На вокзале актер Боря сказал Танечке:

- Мы с Сережей отдельно поедем. Сами по себе. Вы только скажите, где выходить!

В электричке на деревянных сиденьях Танечка Зотова пила водку с Витей. Витя рассказывал:

- Мне один раз в подарок спирту привезли голландского. Я пошел домой, бутылку выронил, а она не разбилась. Я удивился, стал кидать ее об асфальт, а она - хоть бы что. Я подумал: "Что за бутылка такая затейливая!" - и стал ее штопором по дороге ковырять, а спирт весь и вылился...

В тамбуре курили актер Боря и осветитель Сережа. Они говорили что-то друг другу, но даже по движению губ Лиза не могла разобрать их слова, они объяснялись на пальцах, как глухонемые. Потом полненький актер Боря, армянин наполовину, с усами щеткой, вошел в вагон и молча стал предлагать переснятые карты и знаки Зодиака на тоненькой цепочке, а следом уныло плелся осветитель Сережа и на пальцах показывал цену. И когда кто-то из пассажиров переспрашивал цену, Боря показывал на рот и на уши, а Сережа часто кивал, подтверждая, что оба они ничего не слышат и ничего не могут ответить.

- Вот мой дом, - сказал Витя. - У самого берега. Мать жива была, я к ней яблони белить приезжал.

Танечка Зотова с Лизой и актером катались на лодке. Актер Боря сидел на веслах. Греб в камыши.

- Быстрее можешь? - спросила Лиза. И он греб быстрее.

Небо холодной ясности отразилось в воде, и очертания берегов с двух сторон, и деревья на берегах в ржавом золоте. От лодки шла рябь по воде, и в опрокинутом небе дрожали отражения.

Вечером Витя жарил рыбу в муке, по-рыбацки. Рыба ужаривалась, становилась золотистой, как сухой листик. На деревянном столе, наскоро сбитом из трех досок, стояли жестяные кружки, миска с поджаренной рыбой и буханка черного хлеба рядом с открытым перочинным ножом. Небольшая Танечка Зотова сняла свое полосатое пальто и осталось в шерстяном коричневом платьице, почти детского размера. Витя разливал водку из фляжки из-за пояса.

- Походная фляжка, - сказал он. - Моего отца. Он на войне без вести пропал. Сгинул с концами человек, словно его и не было...

Совсем пьяная Танечка Зотова говорила Лизе:

- Я твои стихи в газете видела. Инесса в театре показывала. Я в первый раз на сцену вышла чуть старше тебя, пятнадцати лет, после училища. И сразу - столько надежд! Юность потому что! В Москву, думала, позовут, в ТЮЗ куда-нибудь, прославиться хотела! Сядем, бывало, с мальчиками после спектакля, прямо в гримерной, даже не переодеваемся и все о Москве говорим, о спектаклях модных... Но потом мы все быстро при-мелькались на вторых ролях, даже самые талантливые, и ничего нет, кроме старости и "Красного факела", ни славы тебе, ни Москвы. Но в стихах, я слышала, все по-другому... А славы, Лиза, ведь только по юности хочется, а потом, с годами, привыкаешь...

Тогда Боря подмигнул Лизе карим глазом под круглой бровью, но Танечка, перехватив его взгляд, взвизгнула:

- Даже не думай! Даже и речи быть не может!

Лиза заснула, укрывшись полосатым пальто Танечки Зотовой. Танечка на пару с актером Борей пела тоненько из старого-старого спектакля "Закаты в дыму":

Шахтеры, шахтеры, шахтеры,

Какой благородный пример!

Спустился в опасную шахту

Один молодой инженер...

А Витя, хозяин дома, молча топил печку...

- Где ты шлялась, дрянь? - крикнула Алиса, когда Лиза вернулась домой.

- У бабушки было всю ночь давление, - уныло сказала Инесса. - Врача не вызывали, как всегда...

- Мать рыдала всю ночь! - крикнула Алиса.

- На даче я была. С Танькой Зотовой! - ответила Лиза.

- Мы так и думали! - сказала Инесса Донова. - Антонина вас вчера у магазина видела. У входа в винный отдел.

- Пили? - с угрозой крикнула Алиса.

- Рыбу жарили! - ответила Лиза.

- Ну ладно, ладно... - успокаивала Инесса Донова Алису. - Ребенок был в приличном обществе. С актерами все-таки...

Лия Ивановна и учительница труда поймали в школьном подвале третьеклассников.

- Говорила я вам, Анна Елисеевна, они в подвале сидят после уроков со свечками, сигаретки курят!

- Где они свечки берут? - спросила учительница труда.

- Кто из дома приносит, кто в церкви ворует!

Из подвала детей выволакивали по одному и ставили перед столовой. Лия Ивановна караулила. Когда их набралось семеро, Лия Ивановна крикнула вниз, учительнице труда:

- Посмотрите внимательно! Вдруг кто-нибудь спрятался!

- Посветите мне! - отвечала из подвала Анна Елисеевна.

Лия Ивановна светила карманным фонариком.

- Никого! - крикнула вверх учительница труда.

- Точно?

- Точно!

- Ну тогда поднимайтесь, - разрешила Лия Ивановна. - Будем их судить.

Третьеклассники стояли чумазые, жались друг к другу, смотрели, сощурясь исподлобья...

- Поедем в лес, - сказала Лизе Инесса Донова. - Втроем поедем: ты, я и Танечка Зотова.

- Что ты ее все время Танечкой называешь? - крикнула Алиса из соседней комнаты. - Танечке твоей уже скоро сорок лет.

- Она такая маленькая, - объяснила Инесса, - что ее никак Татьяной не назвать и даже Таней. С ней надо ласково - Танечка!

Они вступили в опавший лес, сначала неглубоко, и когда они оборачивались назад, то видели еще совсем редкий палисад в рыжих листьях и первый класс, парами построившийся на дороге. Но вот уже лес стал гуще, и они перестали оборачиваться назад, потому что дорога исчезла. Лес сомкнулся над ними.

- Хоть бы в электричке не пили, - сказала Лиза.

- Мы немножко совсем, - оправдывалась пьяная Инесса. - Только для тепла. По рюмочке.

- Собирай гербарий, Лиза! - сказала пьяная Танечка Зотова.

Навстречу из кустов вышли двое рабочих. Один был в тело

грейке и детской трикотажной шапочке, другой - в комбинезоне, в пятнах извес-ти.

- Девчоночки, девчоночки! - позвал первый, в детской шапочке, слегка присев и растопырив руки.

- Не бойтесь нас, мы по-доброму! - ласково объяснил второй, в извести.

- А вы откуда здесь? - спросила Танечка Зотова, кокетничая.

- Мы тут в шабашке, недалеко!

- Два шабашника? - переспросила Инесса.

- Хоть с народом пообщаемся! - сказала пьяная Танечка Зотова.

- А что! И пообщаемся! - ответили шабашники.

- Я вижу, вы того, девчонки, - сказал первый, в вязаной шапочке. Приняли уже...

У шабашников были пористые лица, обветренные до черноты. У второго, в комбинезоне, в пятнах извести, бродила мутная улыбка по остренько-му личику, и когда он улыбался, глаза вытягивались в щелочки.

- Мам, ты бы не пила! - просила Лиза.

- Мы культурно, - ответила Инесса. - Совсем по чуть-чуть...

- Наi тебе пряник, девочка, - сказал улыбчивый шабашник. - Иди, во-круг поляны погуляй!

- Я как актриса вам скажу, - включилась Танечка Зотова, - у народа неинтеллигентное лицо!

- Не в лице дело, - сказал тот, что в комбинезоне. - А в обращении. Я вот все лето болел, хворал всю дорогу, совсем без денег остался. А Леха пришел и позвал с собой в шабашку...

Шабашник Леха в детской шапочке мутно глядел на Инессу и сыпал прибаутками, а потом вдруг сказал угрюмо:

- Я такую интеллигентную видел. Вроде тебя, тоже пьющая! Сидит в шубе. Вся из себя. С ногами на скамейку залезла. Пиво пьет, воблой закусывает, а рядом - мужик ее, тоже с ногами забрался. Я тут должен лед колоть, а она в шубе пиво пить. Если бы не мужик рядом с ней, я бы ее, наверное, кайлом зашиб...

Рабочий в детской шапочке передавал бутылку Инессе Доновой, а потом Танечке. Лиза ходила с пряником вокруг опушки и шептала в такт шагам: "Ты так на-пи-ва-ешь-ся, что те-ря-ешь ли-цо и ста-но-вишь-ся у-же не ты. Ты пе-ре-драз-ни-ва-ешь ту, ко-то-ру-ю я люб-лю..."

- Ты вот издалека - совсем дитя лицом, - ласково говорил рабочий в известке Танечке Зотовой. - А вблизи сразу морщины видны, и никто не обманется!

Лиза ходила вокруг опушки, и с каждым новым кругом мелькали дрожащие лица Инессы и Танечки, с усмешки срывающиеся в плач. Ей казалось, что тот, в детской шапочке, что-то замышляет, он смотрел куда-то вниз своими мутными маленькими глазками, на сапоги Инессы в осенней слякоти, на сбившийся подол юбки; и что второго, ласкового шабашника, он тоже подобьет и что, каким бы ласковым тот второй ни был, оба они все равно вместе... Лиза шла в глубь леса и слышала не то смех Инессы простуженный, не то плач. Она хотела совсем уйти в лес, чтобы даже голосов их не слышать. Но как бы далеко она ни уходила, до нее долетали обрывки слов. Она хотела, чтобы лес сомкнулся над ней как вода, что как будто бы ее нет совсем... Потом уже и слов стало не слышно. Только рваный плачущий голос Инессы. И когда она оберну-лась на этот голос, через весь сквозной лес, она увидела совсем вдалеке, как два шабашника валяют в листьях Инессу и полуголую Танечку Зотову. И тот, ласковый, склонился над Инессой. Они издалека казались маленькими, как куклы, и в холодном воздухе виделись совсем четко. Лизе показалось, что тот, ласковый, качает Инессу на руках. "Я даже не знаю, где я живу, - подумала она.- Как ехать домой из этого леса?"

"Самое первое, что я помню в жизни, - писала Лиза, - первое, что я помню сама, а не с чужих слов - это как я в два года стою утром в комнате Алисы. Она гладит простыни на доске у окна, а я смотрю, как скользит утюг по доске, а за утюгом - кружка с водой, железная. Мне кажется, что бабка Алиса хочет пить. Она делает глоток так, как будто бы запивает лекарство, и вдруг всю воду выплевывает на простыни, а потом проводит утюгом, и поднимается пар. И было так жарко, что свет, пробившийся с улицы, разогревал просты-ни. И я была так счастлива тогда, так счастлива - самый первый раз в жизни. Потом я думала, что первое воспоминание - это только задаток всей будущей жизни и всегда мне будет радостно. Но это первое ощуще-ние счастья так больше никогда и не повторилось за всю мою несчас-тливую жизнь..."

- Не бойся читать перед залом, Лиза! - учила Инесса Донова. - Ког-да выходишь на сцену, смотри прямо перед собой: сразу на всех и ни на кого. Главное, четко читай, чтобы слышно было все слова. Главное - слова, а не выражение. Это не театр... Тебя, Лиза, все ругать бу-дут, но кому надо, те услышат!

На сцену вышли гармонист и ветеран в медалях. Ветеран выкрики-вал четверостишия, а гармонист играл, выстукивая ритм каблуком, напрочь заглушая стихи о войне. Похлопали. Подарили гвоздики... Вышел следующий ветеран, читал все то же - о войне,- но уже без гармони. Опять похлопали наскоро и подарили гвоздики...

- Мне из фронтовиков один Тряпкин нравится, - прошептала Лизе Инес-са Донова.

- Он здесь?

- Он в Москве.

Прошло два унылых часа.

- Скоро, мам? - спрашивала Лиза.

- Скоро, Лиза, - кивала Инесса.

И вот на сцену поднялся человек, лет тридцати. Глаженая рубашка, лоснящиеся брюки с пузырями на коленях, очки, как у старшеклассников. Стоял, раскачиваясь. Следил валенками. Союз сибирских писателей смотрел сощуренно из первых рядов. Он читал совсем немного:

Достраивают цирк. Достроят.

А рядом, на разлив ручьев,

Выходят юноши достойные,

Выходят девочки ниче.

Ну прямо чувствуется лето,

И ты, ученье разлюбя,

Сбежишь с гуманитарных лекций,

Идешь и строишь из себя...1

Союз писателей глядел тяжело. Не одобрял. Никаких гвоздик...

- Иди, Лиза, - и Инесса почти вытолкнула Лизу на сцену.

Лиза стояла над залом. Зал был маленьким совсем. Рядов пять.

Инесса все думала, во что бы Лизу нарядить, ничего не подходило, и наконец Алиса, несмотря на свое повышенное давление, при-думала:

- Пусть в форме идет и в белом фартуке. Праздник как-никак! А потом скромненько и со вкусом...

Лиза стояла над залом в школьной форме, в белом фартуке, с косами, в валенках с калошами. Ветераны на сцене натоптали за два часа выступления. На заднем ряду сидели два друга - Витя с Вовой - и Танечка Зотова.

- Наша вышла! - толкнули они Танечку под бока.

"Что бы прочитать? - думала Лиза. - Что бы прочитать..."

- Сад... - подсказывала Инесса шепотом из-за кулисы. - Читай про сад!

И Лиза, как пером по бумаге, читала звонкие стихи.

- Ну как, Саша? - шептала Инесса Донова поэту в свитере.

- Хорошо, - шептал он в ответ. - Только девочке не простят ее сти-хов!

Союз сибирских писателей сказал:

- Фронтовики достойные, как всегда. Жаль, что с каждым годом их становится все меньше и меньше... У этой девочки рифмы, конечно, грамотные, но содержание... Гнилые доски, покрытые дорогой мастикой. А про того косенького, в ношеных джинсах, даже говорить нечего...

- Мама, у тебя давление, - сказала Инесса.

- Давление, - повторила Алиса.

- Сильное, - сказала Инесса.

- Сильное, - повторила Алиса.

- Врача вызвать?

- Вызвать.

В первый раз Алиса согласилась на врача. Горчичник под полотенцем не помогал. Дела ее были совсем плохи.

Тяжелую полную Алису врач вертел как хотел.

- Шприц, - сказал он медсестре. Медсестра подала шприц. Руки у нее слегка дрожали.

- Вы совсем устали, - сказала Инесса медсестре. - Тяжело ездить по ночам.

Медсестра не ответила. Врач отодвинул блюдце с пустыми ампулами.

- Все. Можно идти, - сказал он медсестре, но вдруг остановился. - Что это? - спросил он, поднимая ампулу на свет. - Что ты дала, сука?

- Что? - переспросила медсестра, подняв на него мутные глаза.

- Что? - не расслышала Инесса.

- Мы остаемся, - ответил врач. - Нужен еще наряд.

И он, уже с новым нарядом врачей, опять вертел Алису, как тряпичную куклу, набитую ватой.

- Шприц.

- Еще шприц!

- К утру может прийти в себя, - сказали они, уезжая. - В больницу ее брать - бесполезно...

Наутро Лиза вбежала к Алисе.

- Бабушка! - позвала Лиза.

Полная Алиса лежала под одеялом, почти так же, как всегда, как буд-то бы под одеяло натолкали много взбитых подушек.

- Да ладно тебе, - сказала Лиза и ткнула кулаком в мягкий бок, но та не откликнулась. - Хватит, - повторила Лиза, тут же все поняв, повторила, надеясь, что ошиблась.

Вчера еще Алиса орала и грозилась, а сегодня - все.

- Так вот, вот ты какая! - кричала Лиза в пожелтевшее лицо на све-жей наволочке. Рядом с пожелтевшим неживым лицом вдруг, как в нас-мешку, - живая белизна наволочки.

- Вот ты какая, да! Вот так ты нас всех наказала!

- Боря, - позвала Инесса после репетиции. - Помоги мне мать похоронить!

- А что не помочь, - отвечал Боря, стирая перед зеркалом синие те-ни у глаз. У нас завтра как раз спектакля нет. С утра - ансамбль русской песни, а вечером - Островский "Гроза". Ну что, Сереж, похоро-ним, что ли?

- Похороним, - отозвался из коридора осветитель Сережа. - Чего не похоронить...

- Столы буквой "П" надо поставить, - распоряжалась слегка пьяная Инесса. - Скатерть? Большой скатерти нет. Есть три маленьких. Кисти подогнем по краям, будет как одна большая.

"Прости меня, - написала Лиза. - Все равно будем вместе..." Она сложила записочку вчетверо и спрятала под простыню Алисы. Алиса уже лежала в гробу. Во всем лучшем.

В машине трясло. Сидели в тесноте, поджав ноги под сиденья. Из суеверия боялись дотронуться до гроба хоть носком ботинка. Лиза вспомнила, как в детстве они с Инессой зашли на отпевание. Лиза тогда почти ничего не видела, она стояла рядом с Инессой в задних рядах, даже когда она вставала на цыпочки, она становилась ростом Инессе до плеча, а всем стоящим впереди - до пояса. Лиза слышала шепот наверху:

- Сколько лет?

- Двадцать, пришел из армии в прошлом месяце, совершенно здоровый...

- Вскрытие было?

- Всего изрезали, мать его рассказывала. "Даже, - говорит, - черепную коробку вскрыли..." Так ничего и не нашли. "Причина, - говорят, - неясна..."

- В армии притравили чем-нибудь...

После отпевания Лиза увидела сторожа. Когда они с Инессой приходили с утра, он всегда подметал двор. Лиза ни разу не слы-шала его голоса, она думала, что он немой. А тут она увидела во дворе, как он подошел к матери мертвого солдата, взял ее за руку и что-то стал говорить. Лиза услышала обрывок разговора. "...все равно будете вместе,- говорил сторож матери мертвого солдата, - потому что смерть - тайна земли, а жизнь - знание небесное..."

С утра в "Красном факеле" был концерт самодеятельности. Ансамбль русской песни пел и плясал в пустом зале. В двух первых рядах сидели четвероклассники. В перерывах - жидко хлопали...

За столом собрался весь сброд: алкоголики с Ельцовской и несколько актеров из "Красного факела". На столе была водка да картошка да еще блины. Опершись на клюку, Антонина Взвизжева всхлипывала в углу. Иногда подносила к губам рюмку водки, но тут же морщилась и ставила обратно. Рядом, полная до краев, стояла рюмка Алисы.

- Сядь ближе, Антонина, - позвала Инесса.

- Я рядом с ней хочу сидеть, - отвечала Антонина. - Мы всегда вместе были, еще с войны. Она молодая была, видная, только некому было на нее смотреть. Все на фронте... Она губы покрасит, брови выщипает и садится дома перед зеркалом, сама на себя любуется. Это у нее с молодости привычка осталась. Как-то у нас в клубе танцы были на Первое мая с эвакуированными. Она пришла, а никто не танцует. Почти все на костылях или совсем без ног, а кто на ногах, так те с женами... Мы тогда с ней вдвоем пошли танцевать, у меня ноги совсем здоровые были... Уж мы танцевали, танцевали... Не думала я, что ее переживу!

Напротив Лизы сидели актеры-травести и Танечка Зотова. Их лица раскраснелись от водки и казались через стол - лицами плачущих детей.

- А что на халяву не погулять, - сказал один. - Поминки как поминки.

- А что, Лиза совсем выросла, - сказал актер Боря осветителю Сере-же. Стала такой, как мы ждали!

И он смотрел на Лизу в упор. Невысокий, лысоватый, со сросшимися бровями на переносице, с опавшими, плохо выбритыми щеками. Лиза пой-мала взгляд, но не поняла его значения. За столом тихо напива-лась Инесса Донова. Лиза вспомнила Алису в гробу на табуретках. "Отпусти меня только на сегодня... А то я больше не могу..." - попросила она.

Когда пьяную Инессу Донову уложили спать, Танечка Зотова при-легла на сундуке в прихожей, все, кто мог идти, - разбрелись, а кто не мог - залег на кухне и в комнате Лизы. Пустой осталась только комната Алисы, в нее не заходили даже самые пьяные...

Лиза вошла в комнату бабки. Перед зеркалом лежали ее бусы и пудра в мятой коробочке. И вдруг ясно, как будто бы это происхо-дило сейчас, Лиза увидела поляну Заельцовского парка, ранней осенью три года назад, Танечку Зотову, валяющуюся в листьях, полуголую Инессу в распахнутом клетчатом пальто и двух шабашников с руками в трещинах, как на больной коже...

- Я пошел, - заглянул Боря в открытую дверь.

Лиза обернулась. Он смотрел на нее мутным своим взглядом в упор, не отводя глаз, и Лиза поняла, что значит этот взгляд. Взгляд ласкового шабашника из Заельцовского парка.

- Вот тыi останься! - сказала ему Лиза.

- "Вот тыi останься", - сказала она мне. Я даже сначала не поверил, так опешил. Ты представь: я и она!

- Перепало тебе, - сказал осветитель Сережа.

- Я остался с ней, а что мне не остаться. Она сама навязалась, ее никто не совращал... Я помог им с гардеробщицей, как умел, а за все надо платить. Всегда... Мы с ней прямо на месте гроба... Не знаю, как ей, а мне было не по себе. Она табуретки даже не отодвинула, прямо на них легла и сапоги снимать не стала. Мне-то что, не моя беда... Она мне говорит, говорит что-то, а ее аж всю дергает от отвращения... - закончил он, и лицо его задрожало.

Лиза звонила в дверь Юговых.

- Митя, - позвала она ласково. - У меня бабушка умерла. Я ее любила.

- Слышал, - ответил Димка Югов, слегка приоткрыв дверь.

- Вчера похоронили...

- Мать говорила, - отвечал Югов, стирая со щеки крем для бритья. - Она сегодня в магазине пьяную Зотову видела. Зотова рассказала, что вы с тем актером на табуретках выделывали...

- Пожалей меня, - попросила Лиза.

- Ты извини, - сказал Югов Лизе. - Мать тут пол моет... - и закрыл дверь.

Прошло несколько лет.

- Ну и чем ты, Лиза, недовольна? - спросила как-то весной Инесса Донова Лизу.

- Чем я недовольна, мама?

- Почему ты такая ходишь?

- Какая?

- Равнодушная. Тебе как будто ничего не надо! Ты из-за меня такая, да?

- Из-за себя...

- Меня, Лиза, все равно не переделать, а у тебя будет все! И слава другая, не местного масштаба. Ты, главное, на меня не оглядывайся...

У вокзала на площади сидели цыгане на узлах.

- Помада, девочки, очки...

- Очки, помада... - лениво повторяли, прицепив на пояс за дужки дюжи-ну солнечных очков с зеркальными стеклами. Между узлами ползали грязноногие цыганята...

- Гадать будешь? - спросила молоденькая цыганка, пытливо оглядев Ли-зу. Цыганка была в платке с блестками. Из-под платка на темный лоб выпала кудря.

- Не буду, - ответила Лиза.

- Тогда помаду купи или очки.

- Отстань, - отмахнулась Лиза.

- Что встала тогда у наших узлов? Иди давай!

Вокзал был с высокими сводами, как дворец.

- Скорый поезд двадцать три "Новосибирск-Москва" отправляется с первой платформы первого пути.

- Пассажирский поезд четыреста семь "Новосибирск-Сухуми" отправляется с шестой платформы четвертого пути.

- Пассажирский поезд семнадцать "Адлер-Владивосток" задерживается на час.

В буфете за столиком бабка и внук пили кофе с молоком.

- Жуй давай, глотай! - торопила бабка, придерживая чемодан свободной рукой.

За столом напротив стояли два постаревших совсем алкоголика Витя и Вова, пили "Жигулевское" с чебуреками. В центре зала стоял Ленин по плечи в золоте, рядом с аптечным киоском. В аптечном киоске были бинты, гематоген и пиявки в трехлитровых банках. Под Лениным с сеткой и су-мочкой сидела девушка лет двадцати, в шапочке с отворотом, с острень-ким носиком и расплющенной верхней губой.

- Ой, я вас где-то видела, - сказала она Лизе.

- Где?

- Вы ведь не местная, да?

- Вы перепутали, - сказала Лиза, собираясь уходить...

- Подождите, подождите! - крикнула вдогонку девушка. - Где тут у вас Оперный театр?

Лиза объяснила. Девушка проворно надела сумочку через плечо, схватила сетку с банкой яблочного повидла и побежала за Лизой.

- Я тут уже давно сижу, - торопливо рассказывала она. - Меня сюда подружка взрослая из Казахстана заманила. Сказала, в театральное будем поступать, в актрисы пойдем! Мы с ней приехали в общежитие к ее знакомым. Два дня там пожили, а на третий она меня бросила. "На вокза-ле, - сказала, встретимся или у Оперного театра, через три дня..." Уж я натерпелась в их общежитии...

- Так поезжай домой, - сказала Лиза.

- Далеко больно. В Казахстане. Я сама из Небедаги.

- Ну ты все равно купи билет и поезжай!

- У меня денег совсем нет, - сказала девушка. - Все в общежитии ук-рали... А вы гуляете, да? Можно я с вами?

- Можно.

- Меня Ира звать, - оживилась девушка. - А у вас лицо такое доброе-доброе. Я как вас увидела, сразу поняла, что вы меня одну не бросите. У вас в городе все такое незнакомое...

- А домой ты не поедешь? - спросила Лиза.

- Так у меня все равно денег нет, - ответила Ирочка из Небедаги. Но потом подумала и сказала: - Поеду, конечно, вот только подружку найду!

- Ну ладно, - сказала Лиза. - Счастливо тебе найти по

дружку!

- Вы домой, да? - не унималась Ирочка из Небедаги. - Мне так кушать хочется. Два дня ничего не ела! А вы такая вся добрая, что прямо слов нет! Давайте к вашему дому вдвоем подойдем, и вы мне хлебушка кусочек на улицу вынесете...

Лиза всю дорогу не могла отвязаться от своей попутчицы, она торопливо шла вперед, за ней чуть позади, отставая где-то на полшага, семенила Ирочка из Небедаги. Она была ниже Лизы на голову, она вставала на цыпочки, тянулась к самому ее уху и что-то торопливо шептала, со стороны казалось, что-то очень веселое...

Когда они пришли на Ельцовскую, Ирочка из Небедаги попросила жалостливо:

- Я пойду подружку поищу, а у вас сумочку оставлю дома, можно?

За сумочкой она вернулась ночью, в половине первого.

- Я не нашла подруги, - сказала она и зарыдала, закрывшись руками. Мне негде ночевать!

- А где ты ночевала раньше? - спросила Лиза.

- Пусть девочка ночует у нас, - вступилась Инесса Донова.

Ирочка из Небедаги с надеждой посмотрела в просвет между пальцами на Инессу Донову.

- Пусть ночует, - согласилась Лиза.

- Где тут у вас ванна? - тут же успокоилась Ирочка. - А то я в об-щежитии совсем в душ не ходила. Боялась. Там мальчики из театрального училища дырочки специальные просверлили в стене - подглядывать... Я не знала сначала, мылась как все...

Инесса Донова обычно ничему не удивлялась, но тут спросила:

- Откуда ты, Ирочка?

- С цыганами пришла, - крикнула повеселевшая Ирочка из Небедаги, запираясь в ванной.

Она вышла через полчаса, завернутая в банное полотенце Инессы.

- От вашего шампуня челка ну прямо шелковая, - весело сказала она, причесываясь перед зеркалом. - Хорошо вам, прямо в доме моетесь, а у нас в Небедаге - одни бани и фонтаны.

- Лиза, разогрей девочке рисовую кашу, - сказала Инесса и добавила шепотом: - Она только переночует, а наутро уйдет...

- Не уйдет, - ответила Лиза.

Ирочка съела всю кашу и ложкой соскребла остатки со дна.

- Каша пуховая, - сказала она Инессе. - А вы тоже такая добрая-добрая, совсем как ваша дочь! Берите мое повидло... - и она достала банку из сетки. - Оно только сверху заплесневело, надо ножичком - раз-раз, а потом на хлеб намазывать...

Наутро, выходя из комнаты Лизы, Ирочка из Небедаги сказала:

- Я на твоем столе машинку печатную видела, а рядом стихи лежат. Ты поэтесса, да? У нас в Небедаге поэтов совсем нет. Все поэты пьют. У нас вся Небедага тоже пьет, только без поэтов. Сама по себе... Пойду подружку поищу, - сказала она Инессе.

- До свидания, девочка, - простилась Инесса.

- Я что-нибудь твое надену, ладно? - сказала Лизе Ирочка из Небедаги. А то я такая немодная, а хорошо выглядеть всем хочется!

- Как? - спросила Лиза, - Разве ты еще вернешься?

- Но ведь я могу и не найти подружку, - ответила Ирочка. - Ваш город такой большой... Я вот эту шубку надену цигейковую!

- Она больше не вернется, - сказала Инесса.

- Вернется, мама, к тому же она ушла в твоей шубе!

К ночи Ирочка вернулась.

- Я шубу отдать, - сказала она жалобно. - Я чужого не возьму. Это меня все обманывают...

- Подружку ты не нашла, - сказала Лиза.

- Не нашла, - ответила Ирочка, всхлипывая.- Я на улицу пойду, на лавке ночевать! Вот, возьмите вашу шубу!

- Носи на здоровье, - сказала жалостливая Инесса.

- Значит, можно остаться!

- Я вообще-то знаешь чем живу? - сказала наутро Лизе Ирочка из Небедаги. - Я сочиняю стишки и рисую картинки, а потом их продаю!

- Дорогая мама! - сказала Лиза Инессе. - Твоя Ирочка не ушла. Она закрылась в моей комнате и печатает на моей машинке. А когда я вхожу, она кричит, что хочет побыть одна, а я ей мешаю! Она все утро читала мне свои стихи...

- Стихи-то у нее хоть хорошие?- заинтересовалась Инесса.

- Тебе бы понравились, мама! Представь - она приехала из своей Небедаги и никогда не видела леса, а здесь - Заельцовский парк. Она впечатлилась и написала много стихов о лесе, потом она увидела пединститут и написала стихи об институтах...

Когда Инесса ушла выпивать с Танечкой Зотовой, Ирочка из Небе-даги сказала:

- Я, Лиза, такая все-таки несчастная!

- Что случилось, Ирочка?

- Когда я закончила десятый класс, мы с одноклассниками залезли на крышу школы - попрощаться, а мальчики мне сказали: "Встань, Ирочка, на край!" Я встала, как они показали, а крыша была мокрая, и я прямо как была в выпускном платье с блестками - поскользнулась и упала с четвертого этажа. Меня теперь никуда не берут учиться, а я молодая - мне в институт надо... потом она потупилась и добавила: - Ничего, что я сломала твою машинку?

- Может, лучше вернуться в Небедагу? - осторожно спросила Лиза.

- Я лучшей жизни ищу! - крикнула Ирочка. - А ты не понимаешь! Все хо-тят лучше жить, и ты тоже! Вот у тебя мать такая пьющая, смотреть стыдно! Совсем ничего не соображает! Я сразу заметила, только говорить не стала...

- Знаешь что, Ирочка, - перебила Лиза.- Мне надоело. Иди отсюда!

- Куда я пойду? - спросила Ирочка, присмирев.

- Куда хочешь - на вокзал, в Небедагу!

- А что я такого сказала? - пожала плечами Ирочка.

- Ничего, убирайся!

- Я никуда не уйду! Твоя мать разрешила у вас жить!

- Она пьющая! Ничего не соображает!

- Не кричи на меня, - ответила вдруг Ирочка с достоинством. - Ишь, неж-ная какая, ничего ей не скажи. Я сама уйду. У меня здесь, между прочим, тетка через дорогу живет. Она мне все время говорит: "Живи, Ирочка, лучше у меня, чем у чужих людей!" Я ее просто стеснять не хотела.

Вернувшись домой и не застав Ирочку из Небедаги, Инесса Донова сказала:

- Ты, конечно, плохо сделала, Лиза, что выгнала на улицу бездомную де-вочку, но я не буду тебя ругать!

Был апрель. Таяло слегка. Лиза шла по Ельцовской.

- Привет! - крикнула Ирочка из Небедаги.

- Привет! - ответила Лиза.

- Я к вам не жить, не жить, - заторопилась Ирочка. - Если хочешь, я даже в дом ваш входить не буду!

- Хочу, - сказала Лиза.

- Я уже месяц у тетки живу. В техникум сдаю экзамены!

Ирочка была в хорошенькой цигейковой шубке Инессы Доновой.

- Я скучаю, - сказала Ирочка. - У меня здесь из сверстников никого знакомых нет, вот я к тебе и тянусь. К тебе внимание со всех сторон, мальчики разные там приходят, симпатичные. Хоть бы познакомила с кем-нибудь!

По другой стороне Ельцовской шли Витя с Вовой, совсем поседев-шие.

- Пошли, Лиза, пива выпьем! - крикнули они через улицу.

- Ну эти старые, - зашептала Ирочка из Небедаги. - Совсем как твоя мать. С ними по улице ходить - стыдно!

- Так ты не пойдешь пить пиво? - спросила с надеждой Лиза.

- Пойду, раз позвали!

Сидели на лавке в скверике между цирком и церковью.

- Садись с нами на спинку, Ирочка, а то холодно, - посоветовал Витя.

- Я в шубке, - ответила Ирочка из Небедаги, поднимая воротник.

Пили пиво с чебуреками.

- Прошлым летом здесь выставка цветов была, - сказал Витя, выплевывая крышку от бутылки. - Из Москвы привезли ихние ботаники. Все пивные пави-льоны отменили на целых два

дцать дней, столы сдвинули и кактусы в горшочках везде расставили, а над ними градусники - температуру измерять. Мы ходили каждый день на эту выставку, все ждали, когда же пиво продавать начнут, а заместо пива кактусы в горшочках и ансамбль лилипутов на летней эстраде...

- Инеска все-таки дурная, - сказал Вова. - Помнишь, ты маленькая бы-ла, вы у церкви сидели, а мы напротив трубы копали? Мы к Инессе подошли, а ты сидишь, ревешь. Она тебя утешает... Еще праздник был какой-то весенний...

- Инессу в городе все знают, - сказал Витя. - И ты теперь знаменитая!

Наверху в церкви звонили.

- Что звонят? - спросил Витя, глядя вверх, на звон.

- Завтра их Пасха, - ответил Вова. - Воскресенье...

- Пирожки еще есть? - спросила Ирочка из Небедаги.

Витя протянул ей полпирожка в масленой бумаге.

- Я тоже натерпелась в детдоме, - сказала она Лизе. - Меня в четыре года из детдома забрали, только родители попались такие неудачные! У меня с ними ничего общего. Никаких об-щих интересов. Я к ним не вернусь никогда...

Потом пьяные Ирочка из Небедаги и Лиза Донова поднимались вверх из скверика за цирком, и Ирочка твердила всю дорогу:

- Какая ты, Лиза, все-таки везучая. В большом городе живешь, всем известная! К тебе все с заботой тянутся. Мальчики разные приходят пообщаться, а у меня ничего нет, кроме шубки твоей поношенной. А ведь апрель, жарко становится, и я в шубке твоей поiтом пахнуть стала!

- Да нет, нет у меня ничего, - успокаивала Лиза Ирочку. - Я ведь дочка городской дурочки.

- По тебе видать, - вздохнула Ирочка. - Но я все равно несчастнее!

В церковном дворе святили куличи. Во двор нужно было спускаться по ступенькам, так же, как в сквер за цирком. Лиза и Ирочка из Небедаги, совсем пьяненькая, смотрели вниз через ограду.

- А у нас в Небедаге еще до войны Бога запретили, церковь взорвали, а я считаю - зря! Выпьем еще пива, Лиза?

- Выпьем.

- Только у меня денег нет, ничего?

- Ничего. Сейчас насобираем! Дяденька, дайте денежку!

- Ты милостыню просить можешь?

- Могу...

Последний апрельский снег почернел и растрескался, как больная кожа. Верхушки деревьев церковного двора с набухшими уже почками были на уровне прищуренных глаз небольшой Ирочки из Небедеги. Внизу, на дне, на столах стояли куличи в белой глазури, яйца синие и красные, сваренные в луковой шелухе, творожная пасха и сверху изюмом выложено ХВ!, лежали белые батоны из булочной напротив и кексы в сахарной пудре и пакеты молока. За священником шел рослый румяный служка, лет двадцати, старухи с внуками у столов клали в корзину кто яйца, кто рубль.

- То что Витя на скамейке говорил - правда, - сказала Лиза пьяненькой совсем Ирочке из Небедаги. - Тогда тоже суббота была перед Пасхой. Меня Инесса с собой на паперть взяла. Мне так хорошо было, что я даже плакала от радости. Инесса говорит: "Крестись лучше и проси Христа ради!" Нам в этот день много пятаков надавали, а один пьяный так и сказал: "На детские слезы!" Да ты меня, Ирочка, совсем не слушаешь... - но все равно продолжала: - И вот вчера вечером иконку нахожу в бабкиной комнате. Богородица Всех Скорбей. Я на нее все детство молилась. Я нашла ее, и мне так же стало, как тогда в детстве, перед Пасхой, так же хорошо, до слез. Я поняла: вернулось! А ночью приснилась мне Пасха, будто бы меня нарядили Богородицей и водят вокруг церкви... И послушай, Ирочка, - спросила вдруг Лиза, - как же мне теперь быть, когда я только что вспомнила, как надо, и первое счастье вернулось, а я тут же во сне насмеялась над этим?

20 июня - 15 августа 1993 г., Малеевка

II - ЧУЖОЙ ДНЕВНИК

- Не избежать мне неизбежности,

Но в блеске августовского дня

Мне хочется немного нежности

От ненавидящих меня...

Г.Иванов

Я перестала записывать сны, но это не значит, что они перестали сниться. Хочу записать четыре сна, чисел я уже не помню, но события, которые случились после, можно сопоставить со снами. Я не знаю, как в реальной жизни расшифровываются символы из снов, но разгадка наверняка существует, а если разгадки нет, то это просто перегруженное воображение рисует мне по ночам адские картинки.

Первый сон.

Выпускной бал. Я на перроне с моими одноклассниками. На мне белое платье и дешевые бусы. Рядом Кириллин с круглым лицом своим мучного цвета в красной сыпи, в галстуке лопатой в крупный горох. Зелень на ветру. Май.

Кириллин мне: Сейчас в местечко одно поедем интересное. Час от Москвы.

И я помню, что кто-то пил в тамбуре из горла, запрокинув голову. Бледная шея. Острый кадык. Дальше - сломанные скамейки и стены вагона в зеленой клеенке.

Потом показывается город на холме. Крепостная стена. Бледное весеннее небо. И как только я вхожу в город, все сразу же меняется: во-первых, цвета. Цвета такие, словно это уже не бледный московский май, а лето Кавказа. Во-вторых, я понимаю, что под городом катакомбы, и тут же оказываюсь под землей. Сначала я ничего не вижу от дыма, а потом раз-личаю озера и арки над озерами, и вот из одной арки выходит женщина с черною всклокоченною гривой и говорит мне: "Первое озеро огненное, второе - серное, третье - свинец, четвертое - серебро и пятое есть, и шестое, и столько, сколько ты пожелаешь, но ни в одном из них нет воды... А дым, что ты видишь, поднимается от озер... Иди к нам!" И тут из других тоннелей выскакивают голые бабы в розовых лишаях...

Я снова в верхнем мире. Парки, лужайки. На лужайках загорают лю-ди. Пикники. Я на траве, рядом с ними. Надо мной склоняется лицо жен-щины. Обесцвеченные волосы. Тяжелые глаза.

Она мне (вопрос из школьной программы, восьмой класс): Ну как вам низы?

Я ей: Низы всегда что-то хотят от верхов.

И я вижу ее лицо надо мной с расширенными порами, в обесцвеченных волосах.

Она мне: Как вам наш город?

Я ей: Ты ведьма?

Тут же ее лицо тает.

На улицах часто встречаю паренька-водителя. Он каждый раз сигналит мне из своей машины и по-солдатски кричит что-то вслед.

Я в парке. Два лебедя с осенними клювами покачиваются на воде. Как яблочная кожура, одна за другой плывут по кругу лодки. В лодках визжат дети. Навстречу мне бабка моя Марина. Она идет ко мне старческой шаркающей походкой и все время поправляет волосы, совсем седые, выбившиеся из-под теплого платка.

- Надо бы весточку в Москву отправить! - просит она.

И тогда я понимаю, что все мы в плену и что из этого города никто не может выбраться. Пряча лицо, вся в черном, подходит нищенка.

Бабка Марина: Ты можешь передать письмецо в Москву?

Она отвечает, что да, а мне кажется, что она не говорит, а жует, и я даже голоса ее не слышу. Я даю ей хлеб, она разламывает его и зарывает в землю.

Бабка Марина мне: Попытайся вырваться отсюда любой ценой.

Тут подъезжает мой водитель, распахивает дверцу, приглашая меня внутрь.

Я ему: Ну что, в Москву прокатимся?

Его ухарская улыбка моментально исчезает, он угрюмо захлопывает дверцу машины и едет - с глаз долой...

Кириллин, как мне потом говорили, попал под машину, но, к счастью, не насмерть, и задолго до моего сна.

Должанский рассказывал, как он наглотался колес и увидел ад. Озеро, дно которого выложено кирпичами, с зеленоватой, зацветшей водой. Он сказал мне, что мои сны похожи на наркотические галлюцинации, но я пока не знаю почему...

У меня два типа страха. Первый страх - внешний. Когда идешь по улице и вдруг кто-то выскакивает с криком из-за угла. Это испуг от не-ожиданности. Этот испуг - как укол в сердце.

Однажды в школе ко мне подбежал Кириллин и бросил на меня толстого розового червя, я тут же почувствовала все жирные складки его те-льца, все его содрогания и даже вскрикнула от испуга и отвращения. В следующую секунду я увидела, что это всего-навсего резиновая труб-ка с насечками.

Подобный испуг вспыхивает скорее в теле, нежели в душе, и потом потухает. Угрозы для души в этом случае я не вижу.

Второй тип страха - мистический. Он намного сильнее первого. Я чувствую его во сне или во время видений. Чаще - во сне. Мне кажется, что кто-то хочет похитить мою душу и мучить, мучить ее. И если душа - это легкое облачко вокруг сердца, то во сне или во время видения я чувствую, как кто-то вытягивает это облачко, но не может вытянуть до конца. И вот тогда мне становится страшно, и страх меня мучает...

Бабка Марина говорила, что часто видит меня во сне маленькой: будто бы мне четыре года и мы едем на юг. Мне-то она сейчас редко снится, не то что в детстве. Она тогда была моложе: брови в ниточку, рот сердечком, красные туфли на каблуках, нитка жемчуга на шее, духи "Кармен". Снилось мне, будто бы она уходит от меня навсегда, а я бегу за ней и не могу догнать, и плачу, плачу, а потом просыпаюсь и плачу уже наяву. Или еще снилось, что она умерла и лежит в гробу на табуретках, и я снова плакала и вспоминала соседку из девятиэтажки. Просто в наших домах по весне много стариков умирало, как сирень зацветет, а от нее еще запах такой дурманящий, что даже воздух синел; так вот как только сирень зацветала, старики все и умирали один за другим. Сейчас я понимаю - простое совпадение, а тогда мне сирень вообще казалась знаком смерти, дымная, врубелевская сирень... А за той соседкой из девятиэтажки долго не приезжал автобус, и шел дождь, и родственники ждали под зон-тами прямо на улице с венками от трудовых коллективов и букетами по-черневшей клубящейся сирени. Я заметила, что бабка Марина слегка при-кусывает губы, и я очень волновалась, я видела, что цветет не-навистная мне сирень, видела соседку в гробу и с ужасом искала следы недомогания в лице бабки Марины. Две табуретки и стул стояли в лужах, а сверху гроб, прикрытый крышкой, чтобы вода не натекла. Потом вместо автобуса приехал грузовик, и соседку подняли в кузов вместе с табуретками, венками и родственниками... А мы с бабкой Мариной так и остались стоять под дождем, и у нее по щекам стекала размазанная тушь с ресниц.

Я спросила:

- Ты плачешь?

А она сказала:

- Это дождь...

В мои четыре года я часто видела бабку Марину во сне, сейчас я снюсь ей четырехлетней, это значит, что тогда у меня была с ней самая тонкая связь и что сейчас ее стареющая память так восстанавливает нашу связь по ночам.

О детстве.

О мое детство, мое детство!

Мое фарфоровое блюдце!

Мне на тебя не наглядеться,

Мне до тебя не дотянуться!

Вл. Полетаев

- Вот это и был наш дом, - говорила мне бабка моя Марина, когда мы шли с ней по улице Малая Бурлинская, что за цирком. - Я здесь жила маленькой с матерью и теткой Павлушей, а потом дед Тихон вернулся из плена, сбежал от фашистов из Германии, из концлагеря, нам получше жить стало...

А мне тогда апрельские одуванчики по колено были, я слушала ба-бку Марину, натягивала до колен трикотажные гольфы и разглядывала дом. Покосившийся бревенчатый дом. Во дворе развешано белье. Простыни на деревянных прищепках, огромные вискозные штаны на резинках и детская рубашечка в мелкую землянику...

- И когда взорвали церковь, мы с Африканом, это сынишка Ивановых был, они по соседству жили, мы с ним из церкви натащили много разной красоты: лампадки, осколки икон, оклады серебряные - и все спрятали у Бульки в будке, чтобы никто не нашел, чтобы не отобрали у нас наши с Африканом игрушки...

На Малой Бурлинской друг против друга стояли деревянные дома. "Частный сектор, - говорила бабка Марина. - Деревня..." И я просила всегда: "Пойдем в частный сектор, в деревню!"

Самый хвастливый дом рядом с бабушкиным стоял, двух

этажный, сов-сем новенький, выкрашенный ярко-зеленой краской, блестел на апрельском солнце среди простых непокрашенных домов.

Однажды я видела, как два кудрявых, голых по пояс парня красили крыльцо на жаре и что-то кричали друг другу. Их смуглые крепкие спины блестели от пота, и один из них все время откидывал взмокшие волосы со лба, я не понимала, что они кричат. Мы с бабушкой остановились посмотреть. Я обнимала ее за ногу, потому что выше не доставала.

- Что они говорят? - спросила я.

- Они говорят не по-русски, - ответила бабка Марина. - У них денег много, вот они и красят все в зеленое. У них все не как у порядочных.

Потом из дома, перепрыгивая голыми ногами через покрашенные ступень-ки, вышла молоденькая совсем цыганка в сиреневом платье с двумя коса-ми. Она тоже кричала что-то зычным голосом, очень пахло краской, и меня поразил цвет ее платья, ярко-сиреневый. Блестящий от яркости. Парни кричали ей что-то непонятное, но из их непонятной речи, почти из од-них гласных, я вырвала русское имя Маша. Цыганку звали Маша.

- Она помадой у церкви торгует, - сказала мне бабушка.- Помнишь, мы видели? Она задешево покупает, задорого продает... В этом доме Ивановы раньше жили, еще до цыган. Они бедные были, питались одной картошкой всю зиму - отец, мать и восемь детей. Младший - Африкан... Вот я с ним и играла. А тогда все праздники запретили, кроме трудовых, а простых люд

ских праздников все равно очень хотелось... Вот однажды зимой они позвали меня на елку. Я поклялась никому не говорить... Был простой зимний день, а они все ставни закрыли, чтобы никто даже в щель не мог подглядеть! В комнате у них была елка, наряженная еще по-старинному, со свечами, и Африкан чистенький, и сестры его... Уж мы веселились, уж как мы играли! А потом были подарки - всем по мятному прянику, а уж на угощение нам дали по картофелине в мундире... Мы с Африканом принесли все церковное из Булькиной будки и поставили под елку. Потом нам сказали, что Рождество... А в школе мы молчали, даже между собой не вспоми-нали, понимали - тайна...

Я смотрела, как цыганята качались на качелях, и обнимала бабушку за толстую ногу. Я думала: "Это качели Африкана!" И мне очень хотелось прыгнуть в их жизнь из своей.

Засыпая, я мечтала о рубашечке в мелкую землянику и о мятном прянике на Рождество.

Второй сон.

Двадцатые годы. Новосибирск. Бабка Марина маленькая, такая же, как на фотографиях из детства. Коротко, по-мальчишески подстрижена, длинноногая, в чулках "резинки" с вытянутыми пажиками. Холод в бараке. Кипяток с сахаром в жестяных кружках. В комнате - комод с клеенкой, и на комоде ваза с бумажной сиренью. Сирень наяву. Сирень в зеркале... Ба-бушка сидит с ногами на кровати и дует в кружку с кипятком. Я выхожу во двор - снять белье. На улице холодно. Осень. Белье промерзло. Вдруг замечаю отца. Он одет очень плохо: в грязный бордовый джемпер и в синие очень старые брюки. Такое же, как из рассказов бабки Марины, желтоватое лицо, черные, словно обведенные углем, монгольские глаза, острый кадык, худые ключицы торчат из выреза джемпера, только здесь ему лет пятнадцать. Он держит чемодан и еще какую-то сумку с продуктами. "Прощай, Оля, - зовет он ласково. - Пришел с мамой твоей повидаться!" Выходит мама, я не вижу лица, вижу только со спины: девочка лет тринадцати с косами.

Я знала, что у всех детей должна быть мать и что у меня ее по-чему-то нет, но мне так хорошо было с бабкой моей Мариной и я тогда так сильно ее любила, что меня совершенно не огорчало мое одиночество, я его даже и не чувствовала. Но однажды я случайно подслушала во дворе разговор бабки Марины с соседкой из девятиэтажки:

- Вокруг Люси тогда много ребят крутилось, не просто так, для забавы, а серьезно. Многие жениться хотели. Помогали нам. Среди них был татарчо-нок один, худенький такой, в свитерке, дерз

кий. Как все ее ухажеры соберутся, кто на гитаре играет, кто вино пьет, так он сядет куда-ни-будь в угол, даже не к столу, а просто в глубь комнаты забьется - и следит за всеми, как дикий звереныш. Ничего в нем такого не было, одни глаза... Он на Люську смотрел - охотником. Уж я и не знала, что она от него родит. На ней много хороших ребят жениться хотели, а она этого выбрала звереныша... А когда она умерла, он пришел сам не свой, одни глазищи горят, и лицо у него - совсем детское стало. Уж как я сильно тогда по Люсе горевала, но даже через это мое горе мне его жалко сделалось. Он сказал: "Раз Люски нет, мне не нужно ничего!" И точно, через три месяца его за кражу посадили, совсем был мальчишечка, девятнадцати лет. И говорят, он в суде, когда судья читал приговор, только смеялся, как будто бы сумасшедший, и даже сам против себя наговаривал!

Соседка из девятиэтажки слушала бабку Марину, и вдруг она заме-тила, что я стою рядом. Они думали, что я играю себе в песочнице, и даже не заметили, как я подошла. Только на миг наши взгляды встретились: мой, детский, затронутый чужой татарвой, с ее седыми глазами, и она увидела во мне уже совсем не детское напряжение и тут же перевела вз-гляд на бабку Марину, но когда та испуганно оглянулась на меня, лицо мое было опять безмятежным и спокойным.

- Не понимает она еще ничего, - облегченно вздохнула бабушка.

- Не знаю, Марина, не знаю... - засомневалась соседка.

И вот тогда, в первый раз, я почувствовала ту тоску одиночества, которая преследует меня до сих пор. Но тогда она только слегка прикоснулась ко мне, как будто бы я пришла с мороза, а мне плеснули в лицо теплой водой, - легкой была моя первая тоска...

Люди, с которыми мне хорошо безо всяких оговорок, от которых я получаю ответы, равноценные моим вопросам, и вопросы, равноценные моему сознанию:

1) Юлия,

2) Лиза Донова,

3) Вадим Должанский.

Вадим Должанский: "Гений человека не в том, как он пишет, а в том, что он читает".

Это было сказано при мне какой-то девчонке-поэтессе, которая и от-ветить-то не может, и потому это было сказано только ради калам-бура, а не ради ответа.

О детстве.

Как-то весной бабка Марина выпустила меня погулять. Во дворе ко мне подошел нарядный Костя Котиков из соседнего подъезда.

- Пойдем бензином подышим, - предложил он.

- Пойдем.

Мы встали у выхлопной трубы их "Запорожца" и стали жадно заглатывать синеватый дым.

- Хорошо пахнет, - сказала я.

Костя Котиков молча согласился. И тут из подъезда вышла Анжелла Городинова в голубом пальтишке.

- А что вы делаете? - спросила она.

- Что надо, - сказали мы. - Бензином дышим!

И я вдруг увидела, что у нарядной Анжеллочки из-под кримпленовой юб-ки - ботинки разного размера, и один - на плоской подошве, а другой - на высокой, с каблуком.

- Почему у нее один ботинок маленький, а другой - такой? - спросила я у Кости Котикова.

- У нее ноги разные...

- Да, - кивнула Анжелла. - Это специальные лечебные ботинки, чтобы вторая нога выросла до первой!

- Пусть покажет ноги, - сказала я Косте.

- Покажи ноги, Анжелка!

- Пойдемте, - согласилась она.

Мы сели на лавочку во дворе, и Анжелла послушно расшнуровала ботинки. Две детских ножки разного размера, и у левой - чуть тоньше щиколотка.

- И все? - разочарованно спросила я.

- И все, - ответила Анжелла.

- Она уродик, - решил Костя.

- Все говорят, что, когда я вырасту, я буду нормальной!

- Не будешь, - сказала я и потрогала мизинчик на маленькой ножке. - Так и останешься, пока не умрешь...

- Такое не проходит, - сказал беленький Костя, брезгливо кривя губы.

- Я все маме расскажу, - решила Анжелла, сдерживаясь, чтобы не зарыдать.

- Не рассказывай, - запретил хорошенький Костя. - А то мы тебя набьем...

Тогда Анжелла зарыдала и стала натягивать носок на замерз

шую ногу, и вдруг вскрикнула, показывая пальцем под скамейку. Под скамейкой валялся дохлый котенок. Маленький серый котенок. Совсем как живой, только не шевелился.

- Я его еще вчера видел, - сказал Костя. - Он живой был.

- Интересно посмотреть, что у него внутри,- сказала я. - У них внутренности не такие, как у людей. По-другому устроены.

- А как посмотреть? - заинтересовалась Анжелла, так и не обувшись.

- А вот как, - и Костя принес кирпич. Он бросил кирпичом в брюшко ко-тенка, котенок подскочил от удара, как будто бы ожил, и на асфальт брызнули желтые кишки.

- Еще, - попросила я. - У него должны быть и другие внутренности: сердце там разное, желудок.

- Еще, - попросила Анжелла.

Костя снова занес кирпич над животом котенка, но тут к нам подошла Юлия. Она внимательно смотрела на двух белокурых голубоглазых детей, и на мои острые татарские глаза, и на разутые ножки Анжеллы Городиновой разных размеров, и на желтоватые внутренности котенка на асфальте.

- Пойдем со мной, - сказала мне Юлия.

- Я больше не буду, - уперлась я.

- Пойдем, я тебе что-то скажу!

- Не ходи с ней, - угрюмо шепнул мне нарядный Костя.

Но было поздно. Я уже спрыгнула со скамейки и послушно плелась за Юлией.

- Ругать будешь? - спросила я.

- Не буду, - ответила Юлия. - Запомни: нельзя смотреть на то, что не показывают!

- Интересно же!

- Тебе интересно, а другим - обидно!

- А я тебя знаю, - сказала я. - Ты над нами живешь. Ты пьяница!

- Это неправда.

- Ты не моя мама?

- Нет...

Так в моей жизни в первый раз появилась Юлия.

- Ты к ней не ходи, - недоверчиво сказала мне бабка Марина. - Она совсем бесстыжая и пьет много...

Но потом сама, когда уходила на ночное дежурство, она медсестрой была, или на танцы в "Дом офицеров", отводила меня к Юлии. Мы сидели у нее на кухне с голубым кафелем, с пестренькими занавесками на окнах. У нее на столе была цветная клеенка, вся в круглых пятнах от чашек с кофе, две герани на подоконнике и один алоэ. Бабка Марина говорила не раз:

- Она хорошо живет. У нее вон даже кафель на стенах!

Бабка Марина была блондинка, волосы ее слегка вились, она по старой моде выщипывала брови в ниточку, ресницы чернила в парикмахерской, рот красила сердечком, и на узких, слегка припухлых пальцах носила два кольца одно золотое с рубином, другое тоже золотое, с сеточкой по золоту вместо камня. И походила она на открытки к Восьмому марта послевоенной поры.

- Юлочка, - ласково просила бабка Марина, - я опять в ночную... Ты посидишь с ней?

Среди грубой фаянсовой посуды со штампом "Общепит" на полке у Юлии стояли тарелки с фазанами японского фарфора и серебряные ложки. Я сидела на табуретке, и мои ноги в войлочных тапочках до пола не доставали, только до нижней перекладины. Она кормила меня с ложки:

- За бабку Марину!

- За Костю Котикова!

А я дула в тарелку, чтобы бульон скорее остыл. Потом она наливала мне горячее молоко в чашку с отбитыми ручками, потому что была зима, а она не хотела, чтобы я простудилась. Себе в тарелку Юлия кружочками нарезала репчатый лук, и когда от высокой сибирской красавицы Юлии за версту разило репчатым луком, бабка Марина говорила:

- Брызгайся духами, Юлочка, или хотя бы одеколоном "Гвоздика" душись для запаха!

Юлия была художницей; когда она рисовала что-то, я почти всег-да говорила:

- Не похоже!

Но потом добавляла из вежливости:

- Красиво...

К Юлии часто приходили ночные гости, они сидели на кухне, пока Юлия укладывала меня спать, а после душилась "Гвоздикой". Я притворя-лась, что сплю, а сама пыталась подслушивать их разговоры, но до меня долетали только отдельные слова. И вот однажды я придумала притвориться спящей, а сама тихонько из коридора следила в дверной проем, что происходит на кухне. К Юлии пришла тогда Инесса Донова, дурочка все-го нашего района, она часто побиралась у молочного магазина, и бабка Марина всегда ей давала двадцать копеек. У нее было небольшое птичье личико и блестящие умненькие глазки. Когда я встречала ее, я почти всегда понимала, пьяная она или нет. Дети обычно этого не понимают. Просто когда она была пьяная, ее ясные глаза мутнели и смотрели в одну точку, а лицо у нее было очень подвижное, и поэтому странно было смотреть на эти дергающиеся черты и остановившиеся глаза.

- Инесса, - спросила Юлия. - Зачем ты выпила мой одеколон "Гвоздика"?

- Я здесь, пожалуй, прилягу, - ответила Инесса, укладываясь под батареей.

Как-то с бабкой Мариной мы стояли в очереди за молоком. Молоко тогда давали по карточкам. Я вертелась.

- Это дочка ваша? - спросили из очереди.

- Нет, внученька!

Юная была у меня бабка, что и говорить...

А на улице, у магазина, как раз сидела Инесса Донова с девочкой лет десяти. Она стояла в теплом шерстяном платке и в резиновых сапогах. С печальным личиком. И мне даже стало приятно, что у нее такое печальное личико, и я решила во всем на нее походить и точно так же, как она, спряталась за рукав бабки Марины, а дома я стала наряжаться перед зеркалом, привязывала ленты и шарфы к своим коротких волосам и гово-рила, что это косы. На что бабка Марина говорила: "Не морщи лоб", а я отвечала: "Так печальнее!"

Однажды Юлия взяла меня на этюды, в парк. По дороге к нам пристала Инесса, она была трезва и весела. И пока Юлия рисовала, а я го-ворила:

- Не похоже!

Инесса Донова рассказывала:

- Я пришла на работу восстанавливаться, в театр. "Возьмите, - говорю, обратно. Хоть в уборщицы!" А они мне: "У нас все занято!" Тут я вижу у завхоза на столе книжка моя, а завхоз у нас новенький, меня не знает. "Возьмите назад, - говорю, - а то мне жить не на что! А я вам книжку подпишу!" Завхоз рассмеялся, открыл первую страницу, а там - моя фото-графия и подпись: "Инесса Донова. Стихи". Он мне: "И правда ты. Ладно, будешь опять в гардеробе работать!" Тогда я ему на книжке написала: "Работодателю от благодарного поэта!"

Этой же весной я встретила мать Анжеллы Городиновой, она груст-но посмотрела на нас с Костей Котиковым, а мы перепугались, думали, она нас ругать будет за Анжелку.

- Давай не будем Анжелку сегодня бить, - шепнул мне Костя Котиков.

И я шепнула:

- Давай!

Но ее мать ничего нам не сказала. Тогда мы стали считаться: я, Анжелла и Костя Котиков:

Со второго этажа

Полетели три ножа.

Красный, синий, голубой,

Выбирай себе любой!

И я тут же крикнула: "Красный!", Костя следом за мной назвал: "Синий", Анжелле достался голубой. Я продолжала:

Если выберешь ты красный,

Будешь девушкой прекрасной!

вышла я.

Если выберешь ты синий,

Будешь девушкой красивой!

вышел Костя Котиков.

Ну а если голубой,

Будешь девушкой хромой!

осталась Анжелла.

И мы с Костей весело засмеялись и побежали в разные стороны, а Анжелла неуклюже бежала за нами и никого не могла догнать.

Через несколько лет Юлия уехала учиться в Москву.

Бабка Марина сказала:

- Что ты в Москву ринулась? Чем тебе здесь плохо?

- А что мне здесь, - ответила Юлия, - только в туалете повеситься или спиться на пару с Инессой Доновой! А там я или прославлюсь, или так и останусь ни с чем!

- С Богом! - сказала бабка Марина.

Она и уехала.

Потом я встретила Инессу Донову на улице. Она была в грязно-белой цигейковой шубе без пуговиц, в домашнем халате и рейтузах. Она держала полиэтиленовый мешок с бутылками и отбивалась от двух ментов.

- Мои, мои это бутылки! - с мольбой говорила она.

Один из ментов лениво потянул ее за рукав.

- Не трогайте мой маскировочный халат!

Инесса смотрела на проходящих своими замутненными неподвижными глазами, и вдруг она увидела меня.

- Оля, Олечка! - позвала она.

И тогда мне стало очень стыдно, что она меня знает, и я быстро-быстро прошла мимо, так даже и не взглянув в ее сторону...

А бабка моя Марина сорока пяти лет пела в самодеятельности и вышла замуж за полковника. Он приходил к нам всю зиму с букетами гладиолусов в запотевшем целлофане. Бабушка готовила ему винегрет и котлеты, он садился за стол и молча смотрел по телевизору военные парады, а по воскресеньям водил нас в сквер к могиле Неизвестного солдата.

И вот как-то в августе мы сидели на балконе, все трое, и ели арбуз, шумно заглатывая сок. Корнелий Корнелиевич сказал:

- Ну, Марина, решай: или ты сейчас выходишь за меня замуж и мы едем в Москву, меня переводят по службе, или ты остаешься здесь, и я еду один.

Бабка Марина сидела напротив него, надушенная духами "Кармен", в белых туфлях на каблуках, в сером шерстяном платье, с ресницами, вычерненными в парикмахерской, и с огромным ломтем арбуза, на мякоти которого полукругом отпечатались следы ее зубов.

- У меня ребенок, Неля, - сказала она нерешительно.

- Мы поедем втроем, - отчеканил полковник. - Ребенок пойдет в хорошую школу! - и после паузы добавил: - В Москве!

- Я согласна! - сказала бабка Марина.

И как я радовалась тогда, что мы едем в тот же город, в котором потерялась Юлия...

Сегодня бабка моя Марина кормила меня за завтраком кислым творогом и бледным чаем из плохо вымытой чашки. И я думала, как она с тех пор изменилась. Она еще больше растолстела, и волосы перестала красить, так что они торчали у нее седыми клочьями, и так же торчали ее редкие ресницы вокруг серых прозрачных глаз. Дома она ходила в грязном халате и вытянувшейся кофте, а когда я говорила ей:

- Сшей себе что-нибудь!

Она отвечала:

- Мне ничего не надо!

И если в моей комнате громко играл магнитофон, то она всегда врывалась ко мне, вытягивала руку ладонью вперед и кричала, блестя железными зубами:

- Музыка твоя у меня вот где сидит!

Вот такой стала моя бабка Марина. Она словно бы забыла все то, что знала раньше, и скудными стали ее чувства.

Она сидела напротив меня, навалившись локтями на стол, и выковыривала из кастрюли гречневую кашу.

- Ты грубая стала, Оля, - сказала она мне. - Совсем со мной не говоришь.

- У тебя пятно жирное на кофте, - сказала я. - И волосы в глаза лезут.

Она посмотрела на меня своими желтовато-серыми глазами, похожими на слюду в разводах, к ее сморщенному подбородку прилипли комочки варе-ной гречки.

- Я уйду в свою комнату, если хочешь, - мягко сказала она. - Если тебе неприятно!

Если бы она закричала на меня, столкнула бы со стола кастрюлю с гречкой от старческой неуклюжести, мне было бы лучше, а она ответила мне просто и печально, сама сознавая свое безобразие, и ее глаза на бело-розовом сморщенном лице стали совсем прозрачными.

- Да сиди уж, - сказала я. - Только рот вытри!

Она послушно вытерла подбородок рукавом кофты.

- Помнишь, как мы жили? - спросила она.

Я промолчала. Она продолжала, так и не дождавшись ответа:

- Корнелий сказал мне как-то летом: "Поедем на юг! Куда ты хочешь?" "В Сочи, Неля", - ответила я. И мы поехали на Кавказ...

И она в сотый раз рассказывала мне про то, как в парке ходили павлины, а местные хохлы выдергивали у них перья из хвостов и продавали на пляже... И я подумала: "Вот в юности, да даже не в юности, а пятнадцать лет назад, она была красивая, был полковник, Кавказ, парки с павлина-ми, а сейчас передо мной сидит толстая опустившаяся старуха, ест из кастрюли мокрую гречку и рассказывает мне историю, которую я давным--давно знаю наизусть, только для того, чтобы хоть на миг поймать мое внима-ние". И она мучила меня такими разговорами, и я ее избегала...

- А я сначала не хотела уезжать с Корнелием, - продолжала бабка Марина. - Думала: вот я уеду в чужой город, а здесь все наше останется, наш дом, даже мебель, Корнелий велел не брать. А на кладбище - моги-лы всей нашей семьи: моих мамы и папы, твоей матери, тети Павлуши. И я думала: "Как же я здесь все это оставлю и уеду в другой город! Там чужая жизнь, там все чужое!" Тогда было смутное время, мы в церковь не ходили, считали за стыдное, но я решила Люсю и всех остальных отпеть на прощание. Про Люсю-то я знала, что она не отпетая, а про остальных - как узнать? Я спросила священника, он хороший там у нас был, отец Александр: "Не знаю я, кто отпет, а кто нет". А он мне: "Господь вас рассудит..." Тут я согрешила, не поверила. "Как же это Он меня рассудит?" - и усмехнулась даже. А ночью мне Люся приснилась и папа мой. "Отпой нас", - просят, да так жалобно. Люся моя совсем спокойная стояла, а вот папа мучился... Но когда их отпели, я успокоилась, и уезжать с Нелей стало легко, как в юности...

А Корнелий стоял под дверью и слушал, что бабка Марина говорит. Он тихий стал, от него все время пахло корвалолом, и ел он так же неряшливо, как бабка Марина, и когда я орала на них, он молчал, только смотрел все куда-то в сторону и прикрывал руками лицо, словно защити-ться хотел от удара. Он молчал даже тогда, когда мы с Должанским продали все его ордена за Берлин на Новом Арбате, он после этого только кор-тик свой спрятал, и я прекрасно знала - куда.

- Корнелий, - издевалась я иногда, - мы с Должанским пропили твой кортик!

И он каждый раз бежал проверять...

Третий сон.

Я в баре. Бар в подвале без окон. Низкие потолки. Светильники в цветных абажурах, за столиками сидят девицы, за стойкой - девицы, и даже бармен девица. Им на плечи падают ленты серпантина. А где-то у стен суетятся мужчины-прислужники с подносами немытой посуды. И вдруг мелькнул Должанский с перепуганным лицом. Я встала из-за столика, хотела подойти, но тут встретила Лизу Донову. Она тоже была испугана: "Бежим отсюда, здесь кто-то умер!" Мы выбежали в коридор, я обернулась: на меня из подвала смотрели полсотни распахнутых глаз, а коридор походил на больничный. И вот я вижу, в глубине коридора пробежал Вадим Должанский. Его явно преследовали: напряженная спина, прижатые лопатки. Он свернул за угол, и следом показался охотник. Лица я не видела, видела лишь узкую спину в солдатской рубашке, обвисшие синие штаны и коротко стриженный затылок. Я побежала за ними следом, свернула за угол и увидела дверь квартиры. Я звонила, колотила ногами, наконец мне открыли: лысоватый мужчина в домашнем халате, за ним стояла его жена с дочкой. "Где они?" - спросила я. Никто ничего не понял. Я вбежала в их квартиру, раскрыла двери во все комнаты, но никого не нашла. Оставалась последняя дверь. Я не могла ее открыть, я колотила в нее, бросала обувь, разложенную в коридоре, но все напрасно. И вдруг после очередного удара она откры-лась, вернее, ее открыли изнутри. Я увидела уборную по типу поезда. В центре стоял плосколицый монгол в солдатской рубахе. Он широко, от скулы до скулы, улыбался, показывая в разрез улыбки белые, плоские зубы, а в руках он держал конец веревки, перепачканный в земле. "Посмотри", - сказал он и отошел от окна. Это было то самое окно с решеткой, выходящее на крышу прямиком из моей квартиры. За окном, вниз головой, укутанный в шинель и обвязанный веревкой за ноги, висел Должан

ский. Мертвый. С окровавленным ртом. И рядом стоял монгол с плоским каннибальским оскалом. Я поняла, что сейчас он примется за меня. Я решила убежать, метнулась к окну, но увидела, что окно на девятом этаже и внизу ржавые кучи металлолома, а сверху - темно-серое клубящееся небо. И стало так тоскливо, так все равно...

Когда бабка Марина и полковник Корнелий повели меня в первый раз в школу, я разглядывала по дороге всех проходящих мимо детей. Думала: кто будет со мной в одном классе. Впереди женщина тащила за руку мальчишку, рыжего, ниже меня почти на голову. "Ну, мам, ну прости!" - ныл он. "Слышать тебя не хочу, Дима", - отвечала она. "Ну, мам!" "Этот будет со мной в одном классе!.." - решила я. Остальные шли - дети как де-ти. Без родителей. С родителями была только я, потому что я была новенькая, и Должан

ский, потому что у него вызвали родителей в школу. Я шла между полковником Корнелием и бабкой Мариной. Корнелий был в мундире и при орденах, меня отдавали в хорошую школу. Бабка Марина несла букет гладиолусов. "Подаришь учительнице, - сказали мне. - Веди себя хорошо. С достоинством. Здесь дети приличных родителей..." Бабка Марина гордилась. Я тоже. Корнелий волновался. "Здесь надо учиться", - говорил он. Мы обогнали Должанского с матерью, бабка Марина оборачивалась посмотреть, насколько "приличная" у него мать.

И я вспомнила тут же мою старую школу в Новосибирске. Маленькую, трехэтажную школу с оврагом и садом. В овраге валялся металлолом, за-росший одуванчиками. В саду стоял горбоносый Ломоносов. На большой перемене мы бегали в сад - разбивать о его нос вареные яйца из столовой. Нос у Ломоносова облупился, как от загара, как будто бы он только что приехал с юга. В школе было легко, весело и одиноко. Мы были маленькими и злобы учителей не замечали. Они были как глухонемые и слепые одновременно и хотели, чтобы мы оглохли, ослепли, онемели - словом, стали получше.

А нам учительница наша - перманент, кримпленовый костюм, школьный журнал под мышкой - запрещала лазать в овраг. "Там ходит убийца детей, говорила она, сверкая очками. - У него набор ножей, он украл их из исторического музея... Помните, мы ходили в музей? Помните ножи? Он прячется в нашем овраге за кустами сирени... - продолжала Римма Ильинична, дрожа лицом. - Скоро приедет милиция, его поймают, отдадут под суд. Суд будет строгий, но справедливый! Приговорят к расстрелу..." Когда наша первая учительница рассказывала нам о маньяках, у нее даже глаза затуманивались. Мы слушали затаив дыхание; под конец рассказа она распалялась до крика, рассказ становился все страшнее и страшнее, и вдруг ни с того ни с сего она выкрикивала: "Диктант!" Она, сама того не зная, очаровывала нас рассказами об убийце. В сумерки овраг манил. На "продленке" мы все бежали в овраг. Мы говорили: "За сиренью", на самом деле мечтали посмотреть на маньяка...

И вот однажды в саду нашли повешенного. Мы все решили, что это он и есть, наш страх и наша мечта, душитель из кустов сирени.

- Зашел так с улицы и повесился! - негодовала Римма Ильинична, поблескивая красноватыми радужками. - Никого не спросил! Другое место не мог подыскать! Это был очень плохой человек! Он плохо, он гадко поступил, потому что он посмел вот так, никого из нас не спросив, распорядиться собственной жизнью... Он, наверное, сделал что-нибудь очень плохое и побоялся народного гнева!

Мы так его и не увидели. Санитары пронесли его мимо нас на носилках под простыней. Только очертания тела проступали, как у спящего. Водитель "скорой помощи" спокойно курил в кабине. Последнее, что мы уви-дели, были ступни повешенного из-под сбившейся простыни, точно такие же, как у живых. Он был почему-то босиком.

В новую школу я пришла в середине октября, десяти лет, с двумя длинными косичками, в душном воротнике "стойка", в новой форме навырост с подшитыми рукавами. Ко мне тут же подошли дети в аккуратных формах и встали в кружок. Бабка Марина велела мне чваниться, поэтому от-вечала я с важностью, немного помолчав после каждого вопроса.

- Как тебя зовут? - спросила полная девочка Лида Яготтинцева.

- Оля, - сказала я, помолчав.

- Откуда ты?

- Из Новосибирска, - медленно отвечала я.

- Это далеко?

Я промолчала. Тогда она подошла ко мне и двумя пальцами пощупала лен-точку в косе. Я важно убрала ее руку...

Моему новому классу я не понравилась, и только вертлявый худенький Должанский воспринял меня совершенно спокойно, совсем необидно хихикая. "Его, наверное, самого не любят", - решила я. На большой перемене, когда мы все переодевались перед физкультурой, дверь в нашу раздевалку распахнулась и мальчишки внесли голого Должанского. "Уйди с прохода, плоская", - сказали мне мальчики и бросили Должанского к моей кабинке. Он был как голая кукла из магазина игрушек.

На уроках я говорила медленно, подбирая слова поумнее, как учи-ла бабка Марина.

- Говори проще, - сказала мне географичка.

- Культура местных индейцев Америки была очень хорошей, - сказала я. Они делали богов из золота. Их боги до

шли до наших дней. Их культура была лучше культуры их завоевателей...

- Четыре с минусом или три с плюсом? - спросила географичка.

- Четыре с минусом, - сказала я, подумав.

Должанский был ниже меня на полголовы, но бегал быстрее. На пе-ремене он подбежал ко мне и задрал мне юбку, показав всем голубые утепленные штаны, которые заставляла меня носить бабка моя Марина. Я ударила его портфелем по голове. Маленький Должанский заплакал.

- Почему ты тащишься за мной? - спросила я его на Вспольном.

- Потому что я живу напротив тебя, - ответил он. - Я иду домой!

Мы с бабкой Мариной и полковником жили на втором этаже, но окно моей комнаты выходило на крышу первого. Корнелий сказал, что так не дело, и нанял рабочих. Они поставили решетки. Но втайне от бабки Марины и Корнелия я вылезала по ночам посидеть на крыше. Однажды в доме напротив я разглядела в окне рыжую тонкую мать Должанского. Татары-дворники с третьего этажа увидели, что я ночами сижу на крыше, и сбросили вниз гнилую вермишель в полиэтиленовом мешке и дохлую утку.

Однажды у татар сгорел холодильник. Дымом затянуло весь подъезд. Серый и тяжелый, он выполз на улицу.

- Ой пожар, пожар, пожар! - кричала бабка Марина, выбежав на лестницу.

Корнелий вызвал пожарную. Пожарники в касках вынесли почерневший холодильник в подъезд. Прибежали мальчишки и бабки из соседнего дома. Я бежала вниз по ступенькам в демисезонном пальто и утепленных штанах и кашляла от дыма. Должанский с любопытством смотрел.

Полковник Корнелий сказал татарину Раулю:

- Ты выбросил дохлую утку на крышу и сжег холодильник! Я договорюсь с ЖЭКом, тебя выселят.

- Не надо, хозяин! - взмолился дворник Рауль.

Наутро Лидка Яготтинцева сказала:

- На Вспольном, моя бабушка говорила, был пожар... Татары подожгли те-левизор.

- Да, да! - радостно подхватил Должанский. - Вот эта дура чуть не задохнулась!

После паузы Лидка Яготтинцева попросила списать физику:

- Вадик, дай тетрадку!

Должанский отказал. Его отлупили.

Часто Вадим Должанский бежал в школу впереди меня, в вязаной шапочке с отворотом, и его помпон из цветных ниточек раскачивался от бега... Должанский с помпоном и я. Так мы были одного роста.

Мне стало пятнадцать лет. Я смотрела на моих одноклассников и думала: "Ну ничего, в следующем году и у меня будут друзья... Во дворе... В другой школе... Кто-нибудь из них..."

Я проходила мимо наших подросших мальчиков и слышала:

- У Лидки Яготтинцевой опять хата пустая... Как в тот раз - видак, музыка...

Я замирала от зависти. Думала: "Может меня позовут?" Но меня не звали. Мои одноклассники перестали меня дергать, только иногда лупили Должанского. Он вытянулся, похудел до какой-то синевы, почти до прозрачности, как отроки Нестерова, только улыбка у него была другая, как рябь на воде. Девочки стали с ним ласковы.

- Вадик, дай тетрадь по алгебре, - просили они.

Он отказывал. А мальчики встревоженно говорили:

- Ну ладно, говнюк, алгебру гони!

Но он и им отказывал. Тогда они его били и по старой памяти вносили в женский туалет.

- На, - говорил мне Должанский. - Спиши алгебру!

- Спасибо, Дима, - говорила я - просто я слышала в самый первый раз, как его мать называет его Димой, - и шла в женский туалет - списывать.

Однажды весной, уже можно было вылезать на крышу, татары притихли от угроз Корнелия, я оставила окно открытым. Бабка Марина не знала, но я иногда молилась на ночь по старой памяти из детства: "Ты знаешь мою тоску! Ты знаешь, почему она! Я не прошу у Тебя ответа, но я умоляю, верни, как было в детстве, пусть будет так, как было, так же хорошо!"

А когда я обернулась, на крыше у самого моего окна стоял Должанский в летней курточке. Я не видела его лица из темноты, я только по куртке узнала, что это он.

- Что тебе надо?

Он молчал.

- Как ты залез?

Он молча стал протискиваться между прутьями оконной решетки. И когда он наконец все же втиснулся в мою комнату, он сел на подоконник и сказал:

- Надо поговорить...

И я сразу же вспомнила подслушанные мной разговоры моих одноклассников; было часов двенадцать ночи, и я подумала, что вот наконец-то и у меня какая-то жизнь.

- Вон мои окна, - сказал Должанский, показав на дом напротив.

- Я знаю...

- Ты, наверное, часто видишь нас с матерью?

- Не часто.

И тут его окно с другой стороны улицы с грохотом распахнулось - в тем-ноте все звуки громче, - и на улицу высунулась по пояс его мать и вдруг выбросила тарелку. Тарелка со звоном разбилась об асфальт. Она выбросила еще и еще.

- Что с ней?

- Напилась! - отвернулся Должанский, пряча лицо.

Тогда я что-то начала вспоминать.

- Она часто пьет, - продолжал Должанский. - Нажирается до беспамятства. Я уже устал. Я подумал: "Если это так хорошо, если она пьет каждый день и звереет и ей нравится ее состояние, то, может быть, мне тоже попробовать? Хотя бы ей назло". Я попробовал, и, ты знаешь, ничего, меня быстро забирает, даже с пива. А когда она пьет, у нее лицо аж сводит, и видеть я это не могу...

И меня поразило не то, что Должанский влез ночью ко мне в окно, и даже не то, что мы с ним никогда нормально не разговаривали и это был первый наш разговор, а то, что история про пьяную мать и то, как он сидит на моем подоконнике, пряча лицо, его переживания мне что-то напомнили, словно бы это уже когда-то было в моей жизни, и я точно так же переживала и старалась не зарыдать... Мне было жаль Должанского, но к жалости примешивалось чувство посильнее: я понимала, что он испытывает то же, с такой же силой, точно так же, как я давным-давно, в детстве, в Новосибирске...

А потом, когда я возвращалась домой вечером, уже были сумерки, на меня из темноты шагнула совершенно пьяная женщина и попросила: "Пожалуйста, отведите меня домой, здесь недалеко!" Я взяла ее под руку, и у нее лицо было застывшее от вина, как будто бы сведенные мышцы, как бы из камня, и это было лицо Юлии. Я вспомнила из детства пьяное напряжение ее лица, а потом просто ее спокойное лицо, и я поверить не могла, что это она передо мной, ничуть не изменившаяся, совсем такая же, как то-гда, когда я притворялась, что сплю, а она склонялась надо мной, чтобы укрыть еще одним одеялом, а на кухне под батареей спала пьяная Инесса Донова.

- Я вымолила тебя вчера ночью, - сказала я.

По Юлии я тосковала. Юлия постепенно забывалась, но тоска так и не проходила, а когда я слышала об ее выставках, бабка Марина говорила: "Не ходи! Она теперь известная!", и вдруг она снова появилась в моей жизни...

Однажды я шла из школы, во дворе на качелях сидели Должанский и Рома Соловей, и еще с ними была девушка в узеньких брючках, лет двадцати. Они пили пиво из бутылок, из горла, и я видела широкое ру-мяное лицо Ромы в черных кудрях и тоненький профиль девушки, а Должанский сидел ко мне спиной, но он все равно меня заметил. Я увидела его слегка сведенное лицо и поняла, что он пьян. Он вдруг поднял руку и легко шлепнул девушку, она так же легко ударила его по руке. И я тогда ужасно разозлилась на Должанского, даже не за то, что он шлепнул де-вушку, а за то, как она стукнула его по руке. Я поняла тогда, что его бьют так вовсе не в первый раз и он давно привык; что ему не запре-щают, с ним капризничают. Я поняла тогда, почему он так легко пережи-вает то, что его бьют в школе наши мальчики ногами, - потому что он знает, что его еще бьют и по-другому, рукой по пальцам, легко-легко, как никого из них. А он, худенький, легкий Должанский, просто чувствует свое преимущество над нашими подросшими хриплоголосыми парнями, и бьют его вовсе не за то, что он не дает списать алгебру, а за то, что он дразнит их собой. У меня была к нему ревность и жалость. Жалость за то, что он сидел на моем подоконнике и пытался не зарыдать, а ревность за то, что помимо школьной жизни, которая была мне доступна, у него была еще другая жизнь где-то во взрослых двадцатилетних компаниях Ромы Соловья, где ему улыбаются и бьют по руке, где с ним все на равных и куда я не вхожа...

Бабка Марина говорила:

- Вот рыжая-то, мать вашего Вадика, сильно пьет, а мальчик у нее очень даже чистенький и одет хорошо, хотя и не броско! Пить для женщины - по-зор, но мальчика своего - все равно любит!

Бабки на лавке кивали. А мимо как раз ехал на велосипеде Должанский, дребезжа звонком, быстро-быстро прокручивая педали легкими ногами в упругих носочках.

- Вот он поехал, - сказала бабка Марина.

И бабки опять закивали.

Вечером бабка Марина потребовала от меня фотографию нашего класса. В первом ряду были наши мутноглазые учителя вокруг директрисы с орденом на груди.

- Этот, что ли, Вадим? - спросила бабка Марина.

- Этот.

- Красивенький... Только...

- Только что?

- Да не пойму я! Он вроде бы лицом ну совсем ребенок, но как-то старше вас!

Перед тем как записать четвертый сон, не сон даже, а галлюцинацию, нужно рассказать еще несколько историй.

Три ночи подряд я пьянствовала в разных компаниях. Сначала с Должанским у какой-то чахлой поэтессы, потом у Славика, в поисках Юлии, и потом снова с Должанским и Лизой в музее Станиславского.

Первая ночь.

У нее квартирка была совсем маленькая, только комната да кухня и два окна в полстены, и дуло так сильно, что мы с Должанским даже раздеваться не стали, так в пальто и сидели вокруг ее маленького столика. В комнате стоял шкаф с зеркалом, диванчик и телевизор прямо на полу. А на стене - детская фотография. Она маленькая, лет четырех, с красными бантами, с плюшевым медведем на руках, рядом старший брат, лет шести, очень похожи друг на друга, только у брата - родинка на левой щеке... Она поэтесса из Литературного института.

- Мне в Салавате все говорили, что я странная, весь город. Даже родители. Они кричали мне часто: "Ты, Зойка, нас всех удивляешь!", они не понимают, что все поэты всегда странные, и я такая же! Я взяла как-то вазу дома разбила хрустальную, родители испугались, даже не орали, поняли наконец, что я не такая, как все!

Должанский - мне: Видишь фотографию? У нее брат - в тюрьме! За кражу сел...

Я смотрю на стенку, куда показывает Должанский: шестилетний мальчишка выглядывает из-за плеча сестры - беззубая улыбка фотографу, челка до глаз, подстриженная клочьями, наверное, сестра стригла...

- Да, - кивнула Зоя. - У нас многие из двора сели, как мой брат. Мы все вместе по улицам бегали маленькими и даже думать не думали, что половина по тюрьмам пойдет! Когда мой брат пошел в школу, буквам научился, стал мне поздравления писать к разным праздникам, а мама говорила, что он многие буквы пишет не в ту сторону. Я даже помню, как он один раз меня с днем рождения поздравил, открытка такая была, с розами, и все буквы "р" - задом наперед! Он написал тогда:

Зоя, Зоя, ты как роза,

Только разница одна

Роза вянет от мороза,

Ну а Зоя - никогда!

Они так поздравляли всех девочек из класса на Восьмое марта, а он про меня тоже не забыл, я так радовалась!

А еще один парень у нас был, так его вообще к расстрелу приговорили. Он был младше меня на два года и во дворе, когда мы играли в "прятки" или в "салочки", с нами не бегал. Тихий мальчик был, и с ним ничего не хотелось. Никогда. Хотя выглядел он совсем обычно, как все мы. Только взгляд его был, я не знаю, как будто бы он с самого начала понял, что умрет в юности!

А когда мы все выросли, он стал встречаться с одной девушкой и даже жениться на ней хотел, не для баловства встречался, а серьезно; значит, не думал о смерти...

И вот как-то он ее проводил домой, а потом пошел и убил таксиста с какими-то там помощниками. Оказалось, что у них такая банда уже очень давно и что они уже третьего таксиста зарезали, а их никак не могут поймать...

А потом мне вызов прислали из Литературного института, что я конкурс прошла на поэзию, и я уехала в Москву сдавать экзамены, пока его судили, а потом, когда я вернулась в Салават на каникулы, я прочитала в газете, что вся банда поймана, и его поймали первым, и уже судили, и что приговор приведен в исполнение!

А когда я встала, чтобы ближе рассмотреть фотографию ее брата на стене, я увидела тетрадку на столике со стихами, там на полях бы-ли розочки нарисованы и большеглазые кукольные головки. Мы так же в детстве рисовали в песенниках, еще в Новосибирске... Два сероглазых ре-бенка улыбались фотографу с фотографии, их наряжали, рубашечки им гладили. У мальчика веснушки на щеках, молочные зубы выпадают, родинка на левой щеке... И я вспомнила, как в Новосибирске мы в песенниках пи-сали странички примет:

"Глаза карие - к любви,

Глаза зеленые - к измене,

Смотрит в сторону - не любит,

Родинка на левой щеке - к несчастью..."

А потом она принесла из кухни гитару с наклейками и запела тоненьким простуженным голосом:

Той бледной луной озарился

Тот старый кладбищенский двор,

И над сырою могилой

Плакал молоденький вор!

Ах, мамочка, милая мама!

Зачем ты так рано ушла,

Зачем ты дитя погубила,

Отца-подлеца не нашла?

(Потом он плачет, вспоминает свою жизнь, ругает отца, которого, естественно, никогда не видел, и умирает...)

Тут бледной луной озарился

Тот старый кладбищенский двор,

И над двойною могилой

Плакал отец-прокурор!

Песня из нашего детства, из наших двух дворов. Я представила, как мой отец, которого я в жизни не видела, пел где-нибудь в подъезде с другими подростками, такими же, как ее брат, с пивными бутылками на подоконнике, с простудой вокруг губ; как зябко было стоять им в подъезде на сквозняке, в куртках и свитерах, из которых они давно выросли. И когда становилось совсем нестерпимо холодно от сквозняка и выпитого пива, они по очереди грели свои покрасневшие руки на батарее...

Я же своих родителей знаю только из рассказов, они умерли в юности, и я сейчас о них думаю, ну, словно бы мы с ними - ровесники...

Вторая ночь.

Когда я вошла в его комнату - он сидел спиной к двери, согнувшись над проволочками электронных часов. Его жилет клетчатый так натя-нулся на лопатках, что даже бугорки позвоночника проступили; а от рубашки его пахло прачечной, как будто бы старый заношенный ситец постирали и прогладили горячим утюгом, а запах еще не растворился...

- Зашла, потому что Юлии нет? - спросил он ласково.

Я промолчала.

- У меня мама приехала вчера вечером из Салавата, - стал рассказывать он, так на меня и не оборачиваясь. "У нас, - говорит, - Слава, совсем ничего нет в магазинах, все по карточкам, даже хлеб, хоть, - говорит, - у тебя в Москве отъемся!"

Он повесил в своей комнате над продавленным диванчиком фотообои: тоскливые березки над рекой, по реке плывет катер с пассажирами, самих пассажиров не видно, только контуры золотистых головок на палубе. Похоже на обложку журнала "Природа и мы" из какого-то унылого детства.

- Это я пятно жирное на стене спрятал, - наконец обернулся он. - И для уюта, так сказать!

- Ладно, Слава, - сказала я, показывая на рисунки Юлии над фотообоями. - Давно ее нет?

- Да мне все равно, сколько ее нет! - крикнул он своим ласковым голо-сом. - Пусть хоть вообще не приходит! Она для меня - никто! Я ее сосед. - И он поднял на меня свое лицо постаревшего мальчика с остреньким но-сиком и тонкими растрепанными бровями: - Я вчера на кухню выхожу, а она рисунки выбрасывает. "Ты что делаешь? - говорю. - Если тебе не надо, давай мне! Ты потом сама поймешь, как это здорово!"

И тут вошла его мать, толстая, в сарафане, расставленном по шву.

- Кушать с нами будете? - спросила она, стесняясь. - Меня Клавдия Ивановна звать. Ты бы, Слава, хоть со стола убрал, а то разложил здесь свои конструкции и все сидишь, водку свою пьешь...

Мы сидели под фотообоями за маленьким Славиным столиком и ели подогретую тушенку с вермишелью.

- У нас плохо в Салавате с питанием, - говорила Клавдия Ивановна. Мяса не достать даже на рынке, я на рынок-то уже давно не хожу, у меня только пенсия... Не вещи же мне продавать? У нас начальник обкома самый богатый был. Его судили недавно. Он, говорят, жену свою заставлял кошек обдирать и на рынок нести, как нормальное мясо...

У него аквариум стоял с двумя жабами - Дашкой и Машкой. Он наливал водки по чуть-чуть себе и мне и косился на аквариум.

- На, Дашенька, поцелуй пальчик! - говорил он, щурясь над желтоватой водой. В ответ слышалось бульканье.

- Это он все из-за соседки своей бесстыжей пьет, - доверительно ска-зала мне Клавдия Ивановна. - А я сама раньше фотографом была, мы со Славиком на это и жили! Мы были нищие, но веселые, не то что сейчас! Я на утренниках детей фотографировала, сначала всех вместе, как они поют, а потом по отдельности. По отдельности сложнее всего. Я дожидалась момента, когда ребенок интереснее всего выглядит, и тогда только снимала. Потом ко мне на дом детей стали приводить. Все нарядные: белый верх, черный низ, у девочек банты. А мы со Славиком жили тогда на первом этаже, окнами во двор, я его нафотографировала по-всякому, на окна карточки повесила и написала "Фотоателье"... А сейчас такой угрюмый ходит, такой угрюмый, хоть бы слово сказал, нет, все про ху-дожницу свою думает...

По телевизору кто-то пел.

- Вот девочки рвутся в телевизор, - сказал Слава, - из желания бессмертия, а ты одна никуда не рвешься, не то что в телевизор, ты да-же не учишься нигде, только за Юлией своей носишься по всей Москве!

- Ты сам за ней носишься, - сказала я. - Только все без толку!

- Без толку, - ласково повторил Слава. - Я ей один раз сказал: мне от тебя ничего не надо. У меня Люська для личной жизни есть, но если ты скажешь, я ведь на тебе женюсь, а Люську - взашей прогоню! А она мне: "Ты, Слава, человек добрый, только как же я выйду за тебя замуж, ког-да ты ошибаешься в ударениях и падежи все время путаешь?" А вчера к ней мужики пришли, говорят правильно, без ошибок, и я понимаю, что они по делам, по искусству, так сказать, только мне все равно каза-лось, что в коридоре стены горят!

А Клавдия Ивановна сидела рядом со мной на диване, гладила ме-ня по волосам и приговаривала: "Расти коса до пояса, не вырони ни волоса, ты расти коса до пят, до московских до ребят". А потом сказала мне:

- Вы такая маленькая, а что-то совсем напились! И совсем меня не слушаете!

А я подумала про Славу: "Вот мы берем у него деньги, пьем, едим за его счет, живем целыми днями, поджидая Юлию, и за то, что мы были приживальщиками в его доме, он стал приживальщиком в нашей жизни". Когда мы говорили между собой, он почти всегда молчал, только слушал очень внимательно, и если мы говорили о Юлии, он тут же просил повторить.

- Мне не нравится, Слава, как ты живешь! Я человек простой и многого не понимаю, - говорила Клавдия Ивановна, - но я все равно вижу, ты мучаешься! Они все выворачиваются наизнанку, они так привыкли с самого детства, и у них уже не понять - где нутро, а где одежка, а ты не мо-жешь как они, ты человек без их утонченности, вот они и забавляются, глядя на тебя, да еще и деньги у тебя берут на выпивку всякую! Им боль твоя только на забаву, они вспоминают о тебе только потому, что ты живешь рядом с их Юлией! А уж про нее я даже и говорить не хочу! 3нал бы ты, Слава, каково мне на все это смотреть!

А Слава допивал свою водку и все время спрашивал у меня:

- Как ты думаешь, ну хоть завтра она появится?

Третья ночь.

У метро "Маяковская" был митинг. На ступеньках на перевернутом ящике сидел Должанский и продавал пиво. Лучший ученик нашего класса вот уже третий год по окончании школы торговал пивом у метро и рабо-тал ночным сторожем в музее Станиславского.

- Привет, Дима! - сказала я. - Почем твое пиво?

- Как обычно, - отвечал он. - По сто.

- Берут?

- Расходится!

Рыжие мужики хрипло пели на митинге. Из метро вынырнула Лиза Донова в шелковом шарфе и легкой курточке, следом шел молодой человек, он был черноволос и желтоват слегка, но красив.

- Это Сапожок, - сказала мне Лиза. - Мой сосед по поезду. Мы уже месяц не можем расстаться!

- Я за него боюсь, - говорила мне Лиза, пока мы шли в музей Станиславского. - Он такой суицидальный. Он татарин наполовину, а так - с ним весело! Ты же знаешь, я всегда что-нибудь интересное подберу. Сначала Ирочка из Небедаги, теперь вот Сапожок...

Мы сидели у Должанского в маленьком домике Станислав

ского, в каморочке для сторожа, с окном во всю стену и маленьким балкончиком с последним почерневшим уже снегом, с красненькими огоньками сигнализа-ции на стене. Сапожок сидел, растопырив локти в стороны, слегка выдвинув вперед нижнюю челюсть, и угрюмо смотрел на Должанского. Должанский сидел напротив, точно так же выставив вперед подбородок, и тоже молчал. Мы с Лизой разливались соловьем под их тягостное молчание.

Лиза: Однажды я ушла с чужого дня рождения в наш грилек. Я была нарядная, в красном платье, на каблуках. Мне никто не наливал. Тогда я села в уголок за мой любимый столик и стала подрабатывать тем, что открывала пивные бутылки вот так! - и она лихо открыла бутылку зубами и как вакханка выплюнула крышку. - Давали отпить ровно половину. И в конце концов я так напилась, что, когда закрылся грилек и меня и моих па-тронов попросили, я решила прилечь где-нибудь здесь же, неподалеку. Компания моя расползлась, а я упала прямо в лужу. Лежу в луже, и мне ничего не надо. И тут поднимает меня какой-то человек в приталенном костюме. "Учитель младшей школы Иванов", - говорит. Дальше я не интересовалась. Как раз осень была. Дети с мамами из школы идут, и я в красном платье с учителем Ивановым. Дошли мы до моей общаги, а я была такая грязная, что нас даже на вахте не остановили. Но в моей комнате учителю младшей школы Иванову что-то от меня понадоби-лось, поэтому я пошла к двум моим однокурсникам и говорю: "У меня в комнате учитель!" А они мне: "Сиди, пей чай!" А когда они вернулись, а вернулись они скоро-скоро, то с радостью победителей сообщили мне: "Нет больше учителя младшей школы Иванова!" С тех пор я его больше никогда не видела...

У Лизы уличный сибирский говорок с хрипотцой, как будто бы зима и она простудилась на морозе. Сапожок угрюмо пил пиво из горлышка, в стака-ны не наливал, сидел молча, и темные его глаза постепенно мутнели.

Я - Лизе: А я знаю про учительницу средней школы! Я как-то шла домой от метро "Смоленская", и вот у киосков с мороженым понимаю, что не дой-ду. И тут навстречу мне женщина. Лицо доброе-доброе. Почти знакомое. В глазах легкий укор. Волосы в шишку стянуты. Вокруг шишки - коса. Я ей: "Женщина, сжальтесь! Отведите меня домой!" Она согласилась. Сердце не камень! Мы спустились в переход, а там нищие сидят. Чуть старше меня. Жалко - калеки. И перед ними кепки, а в кепках не мелочь, а маленькие красные яблочки-ранетки, на продажу. Я крикнула им: "Мужики! Давайте напьемся!" Но моя женщина заругала меня шепотом и потянула в глубь перехода. А они нам вслед: "Девчонки! Девчонки! Вы куда?" - и кидаются ранетками. И мы с женщиной отбивались от ранеток, и она кричала мне на бегу - не узнаю ли я ее, а я кричала ей, что нет, не узнаю. И она сказала тогда: "Я у вас в пятом классе географию преподавала, тройки тебе с натяжкой в журнал ставила, а ты вон какая выросла!" - и сдала меня на руки баб-ке моей Марине. С тех пор я в свою бывшую школу не захожу!

- А я знаю про татарина, - сказал Сапожок. - Я жил у него в дворницкой. Даже двор его вонючий иногда за него подметал. Однажды я купил ноги с копытами для холодца, а мой татарин болел. Он лежал на койке животом вниз и просил, чтобы я не выключал свет в коридоре. А я как-то ночью проснулся свет выключить, гляжу - а он спит с открытыми глазами, зрачки мутные в белой пленке, и в них лампочка из коридора отражается. А потом он стал бояться теней в коридоре и все шептал мне на ухо: "Они давно за мной следят... Замышляют что-то...", подкрадывался так тихо-нечко со спины и шептал, а у самого губы мокрые и такие полные и все время дрожат... А я очень хотел те мои ноги с копытами для холодца, и я их берег, специально оттягивал момент. Я уже совсем один подметал двор, татарин не мог работать, а кто не работает - тот не ест! Я при-ду, кину ему кусок хлеба прямо в койку, чтоб он не сдох, а потом си-жу и думаю о разном, о чем захочу...

А как-то я пришел, он сидит на кухне и ест мои ноги с копытами, а сам худой-худой, и в зрачках лампочка отражается... Я ничего не сказал, я выгнал наутро его на работу, и когда он вернулся, я подложил ему в койку обглоданные ноги с копытами для холодца и выключил свет в коридоре... Когда он вошел, он сначала заскулил от темноты, скулил и ждал - не приду ли я на по-мощь, но я не шел, тогда он медленно пополз в комнату, и мне показалось, что он стал видеть в темноте... А когда он дополз до своей кровати и нащупал там копыта для холодца, он заплакал, совсем как ребенок у соседей напротив, а потом уснул... А утром он все звал кого-то, и все плакал, плакал, и совсем не видел меня...

Сапожок шумно отпивал пиво из горлышка, каждый раз высоко запрокидывая голову, показывая небольшой желтый кадык, и говорил с придыханием, как бы с легким свистом.

- Лиза, - позвал Должанский. - Скажи своему Калигуле, ну этому, как там его, Сапожку, что мы пойдем с ним за пивом.

Сапожок посмотрел пьяно своими умными, замутненными слегка глазами, похожими на глазки голубей с бульваров, на глазки тех самых раскормлен-ных голубей с круглым зобом, и просвистел, что он согласен...

А я помню, как в детстве, когда к Юлии приходили гости и что-то пили у нее на кухне или Юлия выпивала где-то сама по себе, бабка Марина качала головой и говорила: "Юлочка-то наша что-то совсем запилась", и когда я выходила во двор, я так же, как бабка Марина, качала головой и говорила Косте Котикову: "Юлочка запилась!" А у магазина мы часто встречали Инессу Донову, она просила денег и по-птичьи кланялась, и ее голос был не то рыдание, не то чириканье, и нам с Костей было весело смотреть за Инессой, пока однажды я не увидела ту же птичью гримасу у Юлии и такую же рваную речь. "Юля, ты погибнешь", - сказала как--то бабка Марина. Вот тогда я испугалась не на шутку, и каждый раз, когда я встречала ее пьяной, мне казалось, что она умирает, что я теряю ее раз и навсегда. Она становилась как откормленные голуби из парка, ее рваная речь была как клокотание из их короткого, теплого горла. Потом я представляла раздавленных голубей на тротуаре с маленькими глазками в мутной пленке...

Лиза: Я очень люблю Инессу и очень ее ненавижу. Я уже измучилась жить с двумя этими чувствами... Мне было лет тринадцать, и мы с моей мамашей и подругой ее из театра поехали в лес. Обе они так нажрались, что ползали друг за другом на четвереньках по лужайке. Я часто видела Инессу пьяной и уже давно привыкла, но в таком состоянии я не видела ее ни-когда. Я только рыдала, я даже домой не могла пойти, потому что я не знала дороги домой, я тогда даже адреса собственного не помнила, понимаешь? А потом пришли два каких-то мужика с водкой, и я только помню, что из кустов то голый зад Инессы показывался, то по

дружки ее, Танечки Зотовой, и следом поднялись мужики, застегивая штаны...

Каждый раз, когда я плакала, уткнувшись в живот Юлии, она обе-щала мне: "Я больше не буду. Никогда!" Я верила, успокаивалась, а потом, когда приходили гости, она всегда просила: "Уберите бутылку со стола. Ребенок волнуется...", и даже вино они разливали в чашки. Но выдавал их даже не запах вина в прихожей и даже не их лица, окаменевшие как под заморозкой врача, а мое ощущение смерти. Мне сразу казалось - рядом смерть, но боялась я только за Юлию...

Лиза: А когда моя бабушка умерла, я почти не плакала, я не могла, я только ей с утра записочки в гроб положила, чтобы она меня простила... Ее не на что было хоронить, Инесса бегала по всем знакомым - просила денег, ей актеры из театра взялись помочь. Гроб несли, могилу закапы-вали. А потом на поминках, когда все перепились, я сказала одному из них остаться. Он даже сначала не поверил, смотрел на меня круглыми глазами и молчал. Из утверждения жизни я сказала ему остаться, понимаешь? Что смерти нет и что мы с ним ее сейчас победим.

В детстве Юлия водила меня в театр "Красный факел" на детские спектакли, Инесса бесплатно проводила нас в осветительскую будку, я смотрела спектакль, а они рядом тихонько пили. И эти актеры с поминок продолжали играть в детских спектаклях свои роли-травести так же спокойно, как будто бы ничего, ничего не случилось, и смерти нет, и жизни, одно только детство осталось, не их, а чужое детство, и они, уже совсем постаревшие, передразнивают детей...

Я видела из окна, как в маленьком садике Станиславского Должанский выливал остатки пива в черный мартовский снег, а потом вдруг сам свалился в этот же снег, упал лицом. Наверное, пьян был. А мне казалось сверху, что он плачет, как тогда в детстве, на моем подоконнике, так же, как я в детстве оплакивала Юлию, так же, как Лиза оплакивала Инессу. Сапожок спал в соседней комнате между сигнализацией и служебным шкаф-чиком со швабрами, как птица, полузакрыв глаза, слегка приоткрыв рот, как бы улыбаясь во сне, показывая в разрез улыбки ровные зубы азиата. Он расписал стены музея цветными фломастерами: "К Твоим ногам припадаю, Аллах!", сплел в рисунке хитрые восточные узоры и уснул, прижимая к груди герань с подоконника.

И потом, той же ночью, когда мы с Должанским кувыркались в душе под струями воды, я ничего не думала и не чувствовала ничего, кроме пустоты и нежности к ласкам на час. Он спросил у меня, люблю ли я его, и я тут же ответила, что нет. И когда мы уже одевались, он стоял в джинсах, все еще по пояс голый, и я смотрела на его слабое тело московского юноши с этими впалыми ключицами, я вдруг вспомнила, каким он был подростком, как его голого вносили к нам в раздевалку на физкультуре и то, как однажды мы с ним танцевали, у него была рубашка, расстегнутая почти до половины, до него можно было дотрагиваться, и его отделяла от меня только эта рубашка, так заботливо вы-глаженная его мамой. Я была в дорогих неуклюжих туфлях, купленных на вкус бабки Марины, я все время наступала ему на ноги и спотыкалась. В полумраке кружилась Лида Яготтинцева в окружении мальчиков, и когда ее плоское лицо попадало вдруг в полоску света, то казалось, что оно посыпано известью или снегом. Должанский молчал. Я знала, почему он молчит. С того самого вечера, когда он залез ко мне в окно, я уже не просто сидела на крыше, а наблюдала за его окнами. И этой ночью я все время видела его шатающуюся мать и то, как он ходил за ней тенью, и когда она с грохотом распахнула окна во двор, то в наступившую неожиданно тишину вдруг вырвался голос Должанского:

- Ну ляг спать, я тебя умоляю! - И в этом "умоляю" вовсе не было детс-кой мольбы, это была последняя грань, прежде чем кого-то ударить...

Лида Яготтинцева слегка щурилась, чтобы получше нас рассмотреть.

- Пойдем поговорим, - сказала она, когда музыка кончилась. И я зачем--то послушно, как овца, вышла в коридор, и когда я спотыкалась на пути в женский туалет в своих дорогих неразношенных туфлях, она подтал-кивала меня в спину.

- У меня пропал кошелек, - сказала она. - Такой розовенький с кнопо-чкой, я думаю, что это ты взяла вчера после физкультуры...

И тут в женский туалет вошли два пьяных активиста, Кириллин, в галстуке лопатой, и Янкевич в мелких прыщичках.

- Оленька, - спросил Янкевич ласково. - Ты украла кошелек?

А Кириллин сопел и пробовал расстегнуть пуговицу на моем платье своими негнущимися пальцами с плоскими ногтями. И все мы четверо прекрасно знали, что никакой кошелек ни с какой кнопочкой никогда в жизни у Лиды не пропадал и что им просто хочется, чтобы я сейчас, стоя в жен-ском туалете, у кафельной стены, в своих неуклюжих туфлях зарыдала бы точно так же, как однажды в пятом классе, когда нас с Должанским отлупили после уроков.

- Сколько денег было в твоем кошельке, Лидочка? - продолжал Янкевич, кисленько улыбаясь.

- Сто рублей, Толик, - ответила Лида Яготтинцева, в упор рассматривая квадратные носки моих туфель.

И я вдруг с размаху оттолкнула пьяного Янкевича и выбежала из туалета. Навстречу мне бежал Должанский, вытирая кровь из-под носа, а я издалека не видела, что это кровь, просто - розовое облачко у губ... Мы выбежали с Должанским во двор, а за нами мчались два пьяных активиста и Лида Яготтинцева позади всех.

- Не ждите меня! - кричала она. - Главное, поймать их!

Мы бежали по школьному палисаднику, прячась за кустами, и тут, на на-ше счастье, незакаленный организм Янкевича не выдержал, коньяк взял свое, и его стало рвать прямо в клумбу с тюльпанами.

- Они там, они в кустах... - настаивала Лида Яготтинцева. Но перепуганный Кириллин поддерживал за плечи своего друга, тяжело дышал и не двигался с места.

А мы с Должанским, прячась за кустами сирени, перелезли на стройку через школьный забор.

Мы присели на первом этаже сломанного дома, и вдруг Должанский заплакал, и тут пошел самый первый майский дождь в мае, из-за забора рвалась сирень, краснел край клумбы тюльпанов, над которыми корчился активист Янкевич, белели слепые окна школы, и мы сидели на подоконнике и пили дешевое кислое вино, которое Должанский молча достал из сумки и молча протянул мне. Самое первое вино в моей жизни. И сразу же после первых глотков обострилось ощущение жизни, и в то же время мир во

круг виделся как сквозь стекло...

- Я пью ей назло... - шептал мне Должанский. - Вернее, сначала думал, что назло, а потом мне стало нравиться...

Мы сидели с ним рядом, равные, одинаково избитые нашими одноклассниками, одинаково пьяные. И тут Должанский потянулся ко мне с поце-луем, и я почувствовала только влажное облачко вокруг своих губ и легкий запах вина, и через его плечо я видела двор стройки, во дворе стояла цистерна с надписью "молоко", вся забрызганная известкой.

- Ты в первый раз? - спросил у меня Должанский, и равенство наше опять исчезло. - Ко мне пойдем? - спросил он ласково, с легким превос-ходством.

И когда мы с ним шли по Вспольному переулку все еще пьяные, он спро-сил:

- Может быть, отвести тебя домой? Тебя будут искать!

- Нет, - отрезала я, показывая, что я такая же, как он.

Нам открыла мать Должанского, и я увидела, что Должанскому стыдно за то, что он привел меня.

- Подожди здесь, - сказал он. И я стояла в их бедненькой прихожей. Из прихожей мне была видна их кухня, и я видела, как они сидят за столом, как они рады друг другу и как они разговаривают между собой... И я поняла в тот момент, что они настолько друг друга любят, что просто забыли обо мне, и что нельзя третьему видеть любовь двоих, а они так беспощадно мне ее показывали, и я была лишней в их любви... Вот тогда--то Должанский сделал мне больно в первый раз.

Я сидела в маленькой комнатке Должанского, душной от теплой май-ской ночи, несмотря на распахнутое окно; и в открытое окно свесилась ветка каштана в распахнутых листьях, а из кухни доносился их приглушенный разговор, и я даже слов не могла разобрать...

Потом, когда я проснулась наутро в комнате Должанского, он спал рядом со мной, совсем по-детски раскинувшись, и что-то слащаво-развращенное появилось в его хорошеньком личике. Листья каштана, свесившиеся в окно, стали как обмякшие пальцы. Я вспомнила ночь любви с Должанским, и то, как мы пили на стройке, и то, что в этой жизни он любит только свою мать, и больше ему никто не нужен.

Всю ночь мне снилось, как я бегаю за ним по стройке из комнаты в комнату заброшенного дома со старыми пожелтевшими обоями, с обвали-вшимися лестницами, с осыпавшимися потолками, и вот в одной из комнат под старыми, полусгнившими тряпками кто-то спит, но я не вижу кто. Из-под солдатской шинели видна желтоватая рука, и я хочу дотронуться до этой руки, как вдруг понимаю, что это не Должанский, это солдат со стройки. Он поднимает на меня свое плоское лицо и смотрит из-под тяжелых желтоватых век, ничего не говорит, только смотрит...

Мы тихо-тихо вышли на улицу. Было раннее утро. Еще даже темно.

- Пока, - равнодушно сказал Должанский. Лицо у него было как обычно, то-лько с легкими тенями вокруг глаз, в память о бессонной ночи, совершенно чужое...

Мать Должанского говорила потом:

- Я открываю дверь, ты весь заплаканный стоишь, у тебя кровь под но-сом. А рядом - незнакомая девочка гладит тебя по голове... И я только потом увидела, что вы совершенно пьяные. Лица-то у вас совсем еще дет-ские. Смотреть было невозможно! Но я ничего не сказала, потому что не мне, Дима, тебя укорять!

Наконец появилась Юлия. Она сказала мне:

- Ты все время пьешь, Оля, и свистишь мне про свои страдания... Я не хочу тебя видеть. Мне это неинтересно!

- И ты смеешь упрекать меня в том, что я пью? Ты же сама валяешься во всех лужах и пропиваешь последние деньги!

- У меня другие лужи, и последние деньги другие! Я при этом еще работаю, и работаю много, а ты - только шляешься с Лизой. Но мы с Лизой уже сформировались как личности, а ты - до сих пор никто! Я боюсь, что ты просто сопьешься, и еще я боюсь, что ты - посредственность! Ты на всю жизнь останешься автором одного-единственного рассказа...

Всю ночь читала Газданова "Ночные дороги". Тоска падения, написанная с угрюмой точностью физиологического очерка блестящими русскими словами. Нас интересует падение до тех пор, пока мы сами не пали. Нас тянет к пороку, нам кажется, что порок красив, он проникает в наши самые сокровенные мысли, а это не красота, это соблазн. И когда мы уто-ляем свои мутные страсти, когда мы уже пали до конца, то наше падение становится нам скучным. Так и я читала Газданова.

Четвертый сон.

Ночь, ночь была в моей комнате. Мутным было окно от нагретого воздуха, и жарко, как бывает только тогда, когда ночь уже перевалила за середину. И вот я вижу боковым зрением, что у моей кровати кто-то сто-ит, бледный до прозрачности, кривящийся от улыбки. Я боюсь на него оглянуться. И как раз в тот момент, когда я почувствовала страх, он сел на край моей кровати. И я вижу - Слава, но только не Слава на самом деле, а некто, взявший его лицо, и поэтому оно слегка вкривь, как косая улыбочка. И он говорит, говорит мне что-то и ласково изнуряет меня своими рассказами, а под конец спраши-вает шепотом:

- Ты боишься?

И я шепотом отвечаю:

- Да!

Хотя знаю, что нужно молчать. Вдруг этот призрак бестелесный, сгущенный воздух бросился меня душить. Тогда я громко сказала, меня бабка Марина в детстве научила:

- Да воскреснет Бог, да расточатся врази Его...

А он мне (в точности повторяя модуляции голоса Славы, но как бы слегка высмеивая): Да не воскреснет Он, не воскреснет... Усни и не просыпайся никогда...

И тут я понимаю, что молитву-то я и позабыла, и я хочу перекре-ститься, а рука не поднимается, и призрак душит меня, и я задыхаюсь по-настоящему. Он говорит мне: "Засни навсегда... Это не больно...", и я не знаю, каким усилием воли я заставила его исчезнуть.

Тут же звоню Славе:

- Что тебе снится?

- Три часа ночи!

- Мне страшно!

- Мне завтра на работу!

- Не бросай меня, ведь ты же так нас всех любишь!

И тут он проснулся, как если бы его облили холодной водой, так он вскрикнул:

- Я не люблю вас, никого, уже давно! Я вами болею...

В переходах между станциями даже я своим слабым зрением разли-чаю трех бабочек, из лета слетевших под землю на стену метро. Это похоже на тех бабочек на шелкуi из "Академкниги", где тонкой кисточкой по шеiлку выведены латинские названия, и там же орхидеи в колбах с живи-тельным раствором. И так, поднимаясь по ступеням перехода на свет, все твержу в такт шагам: "Из тени в свет перелетая..." - много раз подряд и все думаю о бабочках. Почему я не вижу их наверху, на свету, а только здесь, под землей, в тени?

Алеша - Сапожок купил в "трубе" пива и подснежников, и они увяли в его черных руках.

Лиза мне: Мы прямо тут же, в "трубе" пиво выпили, а Алеша мой случайно бутылку разбил, так стояли мы в пивной луже с подснежниками. А напротив нас - нищенка. А у нас с Алешкой денег уже нет, ну я ей подснежники и протянула.

Звоню Лизе: "Встречаемся на Пушке под бабочками!"

Не записать ли по весне?

Любящий подобен стоящему в пламени

с открытыми глазами...

Р. О.

...Воздух был кислым, как выдох больного, и даже припекало слегка. Корнелий оставил на подоконнике корвалол и стакан с водой и порош-ки от кашля в бумажных пакетах. Кухня насквозь пропиталась запахом аптеки, но этого было мало, чтобы накричать на Корнелия, и поэтому я только сказала:

- Невозможно! Открой форточку!

- Открой форточку! - крикнула следом бабка Марина, чтобы я хоть чуть-чуть с ней поговорила.

Зимой Корнелий включал газ для тепла, огонь всю зиму плясал над всеми четырьмя конфорками, а Корнелий сидел спиной к двери, чтобы не видеть ни меня, ни бабки Марины, и держал руки над газом. Он стал сов-сем худой, до какой-то прозрачности, и если в ранней юности сквозь эту прозрачность видится совсем недавнее детство, то в старости выс-вечивается смерть. Только по выправке, по старой его привычке держать спину можно было догадаться, что человек этот когда-то был полковни-ком. В шкафу висел военный мундир Корнелия с орденами за взятие Берлина. От старости он давно не чувствовал ни холода, ни тепла, и сейчас, в самом начале весны, когда даже на улице от слякоти, еще недавнего снега парило, он по зимней привычке включил газ и держал руки над огнем. Корнелий боялся, когда я кричала, он знал, что он меня раздражает, и пытался не попадаться мне на глаза. Небо за окном было совсем чистым. Корнелий отпивал из стакана и щурился на свет. Он смотрел так, как если бы больной ребенок выздоровел весной и увидел небо в бледном свечении.

- Пива выпьем? - позвонил мне Должанский.

- Денег нет, - ответила я. Бабка Марина каждый день выдавала мне рубль на школьные завтраки. Завтраки в школе были бесплатные, поэтому я каж-дый день поила Должанского пивом. А сейчас были каникулы, и денег мне не давали.

- Соловей на Арбате ордена продает, - торопливо рассказывал мне Должанский. - Американцы покупают... Весело...

- Подожди, - попросила я. - Сейчас пойдем к Соловью!

Я вбежала в комнату Корнелия, открыла шкаф с шубами, со старыми пид-жаками и стала снимать ордена с его парадного мундира. Я знала: когда Корнелий обнаружит пропажу, он не скажет ничего, лишь бы я на него не орала... Уходя, я столкнулась с Корнелием.

- Весна, дед! - весело крикнула я. - Иди на солнышке посиди!

- Что у тебя в карманах? - тревожно спросил Корнелий.

- Пустяки! - засмеялась я.

Мы с Должанским быстро продали ордена Корнелия. Мы сидели в скверике Гоголя, ели на холоде пережаренные пирожки с рисом, то и дело выплевывая шерстинки от варежек, и запивали холодным пивом. И я рассказывала Должанскому что-то звонкое, что-то веселое, звонко стекала вода по водопроводному стоку, и тут я поняла, что Должанский совершенно мне не нужен, что я никогда его не любила, что я была влюблена в его недетское превосходство надо мной и над другими детьми и что сейчас его превосходство давно исчезло, мы сравнялись, а я все еще по привычке думаю, что люблю его...

- Что ты замолчала? - тревожно спросил Должанский.

- Пустяки! - засмеялась я, вдохнув глубоко весеннего воздуха.

Сегодня "под бабочками" я ждала Лизу, вспоминая ту весну, два года назад. Напротив меня пили несколько подростков. Перекошенные лица, тоненькие шейки из-под распахнутых настежь курток. Они в метро спустились, потому что здесь тепло, а им некуда пойти. У меня была к ним жалость и зависть. Жалость оттого, что они испугали меня своими детскими перекошенными лицами, зависть - оттого, что в моей жизни никогда ничего подобного не было. Никогда мои одноклассники не звали меня на свои вечеринки, пьянки, дни рождения. А они все вместе, им хоть так, но весело. Тот, кто узнал одиночество в детстве, будет одинок навсегда. Как я. Как Должанский. Мы с Должанским никогда не любили друг друга. Мы не способны любить. Мы потянулись с ним друг к другу, как два изгоя, оттого, что с самого детства мы узнали одну и ту же тоску.

Когда я мечтаю о моих родителях, я все пытаюсь угадать их лица, но вижу их почему-то только со спины: два подростка - мама моя, пят-надцати лет, а рядом отец держит ее за руку... Я мечтаю о них. Об их сиротских песнях из подъездов панельных пятиэтажек угрюмого города Новосибирска, об их простуженных голосах, об их любви... Когда я смотрю фотографии, лица их видятся нечетко, как будто бы они умерли и решили исчезнуть отовсюду раз и навсегда... Они никогда не постареют, я уже старше их...

Любви нет, есть безделье, и есть привычка.

Должанский мне не нужен так же, как не нужна ему я в его тоскливой жизни. Два ненужных человека тянутся друг к другу, под казенным душем, то и дело оскользаясь на кафеле, только для того, чтобы всего лишь на миг поделиться своей нежностью и отчаянием. В этот час я могу сострадать ему до бесконечности, а потом мы даже не вспомним друг о друге, и когда он исчезает на неделю где-то в дворовых компаниях Соловья, у меня нет ни ревности, ни сожаления, одни только воспоминания о том, чего не было никогда...

Таких, как мы, - нет. Мы - чужой сон. Нас всех придумал какой-то художник, вот только на полотно не занес. Когда художник рисует карти-ну на ней сразу жизнь, независимо от его желания. Все мы с картины Попкова, убитого инкассаторами, все мы из "Шинели отца". Он нарисовал то-лько комнату на холсте, но тут же вне холста появился дом, в котором находится эта комната, и улица, на которой стоит этот дом, и жизнь в доме появилась, а ребенок с картинки вырос и состарился, и вот тогда-то, во время его унылой старости, мы все проходили под его окнами со свинцовыми лицами, с синевой на скулах, синевой у губ, и всех нас давным-давно убили...

О детстве.

Лето. Мне шесть лет. Я на балконе с Юлией и каким-то бородатым художником. Он показывает свою акварель: лоскутки с бубенцами, апельсин среди лоскутков и граненая рюмка с вином. "Завтрак Арлекина". На улице подростки запускают бумажного змея. И вдруг от ветра картинка падает с балкона и, показывая то рюмку, то апельсин на прощанье, плавно опускается на головы подросткам. Они сначала рассматривают ее, по-том мнут и кидают в траву и возвращаются к змею. Юлия с художником им что-то кричат, но они не слышат. Потом идет дождь, и я смотрю из окна, как растекается по картинке апельсин...

Тем же летом мы с Костей Котиковым звали Анжеллочку:

- Пойдем поиграем!

Или, если ее не было во дворе, мы поднимались к ним на четвертый этаж, звонили в обитую дверь их квартиры, и Костя Котиков смотрел своими круглыми глазами на мать Анжеллочки и просил тоненько:

- Здрасьте, а Анжелла выйдет?

И ее мать, счастливая оттого, что с Анжеллой играют другие дети, зва-ла в глубь их квартиры в дорогих коврах и хрустальных вазах:

- Анжеллочка, к тебе!

Анжеллочка выходила доверчиво на наши голоса в легких домашних тапочках с меховой опушкой, неуклюже проходила по коврам под нашими любопытными взглядами, шнуровала свои лечебные ботинки, а когда мы все выходили на улицу, она не знала, плакать ей или радоваться. Ей очень хотелось нашей дружбы, а нам с Костей Котиковым очень хотелось дружбы подростков из подъезда. Мы говорили:

- Ну, Анжелка, развязывай ботинки!

Она послушно расшнуровывала ботинки, потому что не знала, чем нас еще заинтересовать, а мы тут же звали подростков, они подходили с кривыми улыбочками, а мы с Костей Котиковым жадно ловили их внимание.

Однажды она сказала:

- Я больше не буду разуваться!

Мы просили:

- Ну, Анжеллочка! Последний раз!

А она говорила:

- Холодно!

А мы все просили ее и просили, глядя на подростков у подъезда, и она смотрела на них со страхом.

- Ну, пожалуйста! - умоляли мы.

- Ладно, - согласилась она наконец. - Давайте! Только без больших!

"Без больших" мы не хотели, Анжеллочка Городинова стала нам неинтересна, и мы перестали к ней приходить.

Бабка Марина: В моем детстве у нас дома все рассказывали: "...тетя Павлуша, тетя Павлуша...", а я ни разу ее не видела. Все девушки на-шей семьи мечтали на нее походить: "...эти туфли похвалила тетя Павлуша" или "...у нее юбка из такого же материала". И вот однажды она пришла. Невысокая. Слегка полная. Ее тело казалось мягким от полноты. В простом платье, и пахло от него легкими-легкими духами. У нее было маленькое, как мордочка куницы, лицо и прекрасные глаза. Такие черные, что казалось, вся радужка стала зрачком, и как будто бы эти зрачки напрямую общались с миром. Без слов. Сами по себе. Я тогда еще не могла объяснить свои ощущения, но я уже понимала, что она красива...

А сегодня бабка Марина сидела печальная и разбирала ящики серванта. Она достала альбом с фотографиями.

- Вот она, тетя Павлуша, - показывала она. - А вот я с Африканом... А вот папа мой... Мы с ним на рыбалке...

Она шести лет стояла на деревянном причале, а из лодки к ней протягивал руки молодой мужчина в гимнастерке со срезанными погонами, и здесь же на причале, перегнувшись через перила, стояла посторонняя девушка в простом платье с косынкой на плечах. Она увидела, что их снимают, и через плечо улыбнулась фотографу.

- Те, кто любили меня, - сказала бабка Марина, - давно умерли. Оста-лись со мной только на карточках. Я смотрю их карточки и вспоминаю их любовь. Фотографии для того и существуют, чтобы вспомнить миг счастья!

По воскресеньям Корнелий брал меня с собой гулять в сквер. Там у могилы Неизвестного солдата любили собираться за пивом старики. Дед подсаживался к остальным старикам, они, звеня медалями, наливали ему пива, и все говорили, говорили. А я ждала, когда же они отвлекутся от пива, и когда они отвлекались, наконец сдувала тихонечко пену из кружек. А потом приходил одноногий баянист и играл на баяне...

Корнелий как-то вспоминал, как в юности был проездом в Москве и случайно встретил дальних родственников. Как раз был Новый год, они его позвали к себе, потом переписывались несколько лет, слали ему письма, то в Сибирь, то на Дальний Восток, повсюду, где он служил. Потом они потерялись. Корнелий ушел в свою жизнь, они в свою.

- Единственные мои родственники в Москве, - говорил Корнелий сам себе, потому что никто его не слушал. Он сидел спиной к двери, держал руки над зажженным газом и говорил, по-старчески причмокивая, или как ребенок, у которого выпали молочные зубы:

- Как сейчас помню: елка в зале, на столе - поросенок, водка с икрой, огурчики солененькие... Анна Николаевна вся из себя, в горжеточке... Найду их по справочнику и поеду к ним на Новый год...

Он часто их вспоминал, но никогда не искал... Бабушка Марина ска-зала однажды, что звонила в справочное, и оказалось, что те Стриженовы, муж с женой, давным-давно умерли, и Корнелий об этом знает, но делает вид, что позабыл...

Я очень часто вспоминаю свое детство до мельчайших по

дробностей и почти совсем не думаю о том, что происходит со мной сейчас. Не хочу думать. Это значит, что когда-то в моей жизни, скорей всего на сломе детства и отрочества, появилась трещина, так изменившая всю мою после-дующую жизнь. И детство свое я вспоминаю так часто потому, что хочу вернуться в то время, до трещины, когда мне было хорошо...

Убийца.

Лиза опоздала "под бабочки". Этих бабочек так много залетело в метро, они спустились почти на каждую станцию, и Лиза сейчас где-то под землей могла найти таких же пленниц...

Пока мы шли по переходу, Лиза рассказывала:

- У нас все митинги были у Оперного театра. Ты помнишь ту площадь? Их все разгоняли и разгоняли, а они опять собирались, озлоблялись все больше, и все не могли объяснить, чего же они хотят... И вот однажды в давке кто-то из них зарезал мента, всадил нож по рукоятку и исчез. Все столпились вокруг него, как на запах крови сбежались, смотрели на первую жертву...

А потом, на следующий день перестали собираться, а если и приходил кто-нибудь из них к Оперному, на площадь, то уже ничего не требовал, и на лицах у всех была такая благодать, как будто бы Пасха и Христос воскрес!

В переходе Должанский встретился. Он поил пивом двух нищих, они сидели все на телогрейке: Должанский, нищий чуть постарше, утонувший в бороде: снизу борода, сверху челка замасленная и два мутных глаза посередине, без пальцев; и девчонка его. Они пили пиво из горла, и когда приходила очередь нищего, то девчонка его подносила бутылку к самым его губам, как будто бы кормила младенца, а он придерживал бутылку снизу ладонями без пальцев.

- Может, ко мне пойдем? - лениво спросил Должанский, когда мы подошли. Мы согласились. В благодарность за пиво нищий стал совать Должанскому какие-то мятые рубли, а девчонка торопливо собирала их, когда они падали из его изуродованных рук.

- Ладно, ладно, - отмахнулся Должанский с брезгливостью. Его любопытство прошло.

У Должанского с нами на кухне какое-то время сидела его мать. Она слегка выгнулась вперед и как бы зависла над столом, она смотрела на нас пьяным расслабленным взглядом и спрашивала, указывая на Лизу подбородком: "Дима, Дим, это кто это?" Он терпеливо отвечал: "Это Лиза, подруга Оли. Ты ее уже видела". "А, понятно!" - и опять нависала над столом, и потом снова, после паузы, указывала на Лизу: "Дима, Дим, это кто это?" - и скользила по ней мутным взглядом из-под растрепавшихся волос. Босиком, в распахивающемся халате с драконом на спине, на кухню вошел полный мужчина. Он твердо стоял на линолеуме своими босыми ступнями, носками врозь, и молча оглядывал нас. Все мы потупились под его взглядами и стали смотреть на его широкую тень на полу. А он приподнял мать Должанского за подмышки и развернул к двери. Она шла послушно, только иногда колени прогибались и она слегка приседала и говорила с привизгом: "Кончай меня уводить!"

Все бы кончилось хорошо, все бы кончилось как обычно, если бы не пришел сосед Должанского. Он был никакой, с остреньким личиком, острыми глазками, тонким ртом, с подростковой хрипотцой в голосе, но его взгляд был такой, как будто бы он был чем-то болен или думал о чем-то очень страшном. Он сидел с нами, пил наше вино, прикасаясь к краю бокала своими впалыми губами, и вдруг его понесло:

- У нас была большая команда. Одиннадцать человек. Теперь остался толь-ко я. Двое разбились, четверых убили, остальные - в Афгане... Я решил, что это последние смерти в моей жизни, но оказалось, что я ошибался. У меня девчонка была. Она как-то поехала вместе с родителями на дачу и пропала. Ни ее, ни родителей с тех пор никто не видел. Потом убили мою сестру. Ее в Домодедове нашли, на трассе, где вертолеты взлетают. Она три дня дома не была. Мы все думали, у кого из ребят. Те вертолетчики взлетают, смотрят сверху: лежит девчонка, потом возвращаются - она все так же лежит. Тогда они по рации вызвали наряд. Оказалось, что ее сначала очень долго били, все переломали, потом удавили шнур-ком. Я подозревал, кто это мог сделать, я наводил справки, по несколь-ку раз проверял, здесь не могло быть ошибки. У них были совершенно пустые глаза, в какой-то мутной пленке, как у сонных коров. А когда я их убивал, в их глазах был только тупой страх... Я сработал так чисто, что менты даже искать перестали... Сейчас я ищу тех, кто отдал приказ. Я уже многое узнал. Мне легко убить. Она приснилась мне ночью и сказала: "Отомсти за меня!", я не уверен, что это была она, я думаю, что сейчас она так высоко, что ей вряд ли нужно спускаться в мой сон. Я не уверен, что то, что я делаю, - правильно, но что делать - я не знаю, я живу для мести, у меня нет чувств, нет желаний, ничего... Ну хорошо, ну если я такой, то что же я тогда так мучаюсь...

Перед нами сидел человек, который так же, как и мы, не знал, как ему жить, но если наши страдания - это пустое русское безделье, то его страдание невероятно больше. Наша жизнь заполнена тоской, а его - местью, он хотел поделиться с нами своей тяжестью, а ведь никто из нас не сможет ее принять, мы ничего не умеем, и наши души не способны вместить его боль...

Лиза: А я уже давно не знаю, зачем я живу! Мне говорят: "Верь в Бога",а как верить, я Бога забыла совсем...

Я тут пыталась как-то со всем этим покончить, но не успела. Меня в больницу отвезли, откачали. Я очнулась и говорю: "Зачем вы меня оста-новили? Я никого не просила меня спасать!" А надо мной стоит врач, чуть старше меня, и весь трясется от злобы: "Тебе койку, сука, в коридор вынесут!" В больницах самоубийц презирают, кровати выносят в коридор, только в лицо не плюют...

Вот Юлия - сильнее. Мы все одиночки собрались вокруг нее, и каж-дый из нас видит в ней то, что он хочет, она всем разрешает быть равными с ней, хотя никто ей не равен. Каждый видит в ней свою невостребованность, ее сосед по квартире Славик ищет любви и страдает оттого, что она больше, чем его представление о любви. Она из нас по-настоящему любит только тебя, у нее детей не было, вот она и намечтала, что ты ее дочка, и на нас ее уже не хватает, она не может утолить наше одиночество, она сама одинока, она дает нам только то, что мы от нее хотим, и не больше, а у нас для нее - пустые руки...

А вот сегодня был последний день с Лизой. Она уезжает. Навсегда. В глухонемой Новосибирск.

- Вернешься?

- А что мне здесь делать? Сапожок в общаге сжег простыню и куда-то ис-чез, а меня выгнали... Да мне уж давно пора! А печататься я и в Новосибирске смогу!

Она смешила меня всю дорогу, пока мы шли. Я ей: "Ну как там Инес-са, наскребла на поезд?" Она мне: "Нет, дубленку продать велела. "Ты, Лиза, говорит, - дубленку прямо в вагоне продавай. Я тебе к поезду шубу принесу..." А когда я родилась, еще смешнее было! Бабка хотела меня Евой назвать, мамаша моя тут же согласилась. Бабушка-то у меня Алиса, дочь у нее - Инесса, а я бы Евой стала. И все мы - Доновы. Но в послед-ний момент Инесса испугалась, что девочка будет некрасивой: "Назовем лучше Лизой!", на том и порешили..."

Мы простились на Пушке "под бабочками" и все смеялись по-глупому, и она ясно и чисто отвечала на все мои дурацкие вопросы. И вдруг я увидела, что она совершенно безумна и что ясность ее ответов - это последняя грань перед безумием. И она, угадав мои мысли, тут же мне шепнула: "Я почему уезжаю, мне просто в больницу надо! Пока!"

Лизка! Если бы ты не уехала, я бы могла тебя любить. Вы с Юлией разбаловали меня, приучили к своему свету, а теперь слипаетесь от пьянства в пивных, и я бегу за вами следом, потому что люблю вас и, кроме вас, у меня нет ничего, а вы ходите и озаряете своим светом пивные лужи, в которые падаете, ментов своей весенней бранью, и я с вами, и вы не думаете обо мне...

И вот я опять осталась одна. Если твой ясный ум не выдерживает того безумия, куда мы обе постоянно летим, то что же остается мне? Иногда по весне бывают и у меня вспышки ясности, так и живем мы обе - "из тени в свет перелетая"...

Март, апрель 1993 г., Москва.